руки, как не иезуитам, в деле разработки планов антисоветских диверсий в стране, знакомой им по прежней деятельности, - в Прибалтике? Кому же и палка в руки в командовании подпольными группами, пытающимися найти опору в остатках антисоветских элементов в советском тылу, как не капралам "роты" Христовой?.. Если сделать допущение об участии Ордена как организующего начала в антисоветской диверсионной деятельности новой эмиграции, то, может быть, и кончик нити, ведущей к разгадке убийства Круминьша, следует искать по этой линии? Тогда еще более основательным станет предположение об участии Шумана в преступлении. Быть может, и сам он, этот Петерис Шуман, - иезуит?.. (Нужно будет проверить возможность существования в Ордене тайного членства.) Во всяком случае, если пойти по этой линии - римская курия во главе антисоветской деятельности балтийских эмигрантов, - то следует проявить все возможные связи зарубежных католиков с римско-католической иерархией внутри страны. Наверно, эти связи известны советским органам безопасности... Отталкиваясь от этих связей, может быть, удастся прийти и к тому частному случаю участия римско-католического клира в диверсии с Круминьшем, который интересует Грачика. Во всяком случае очень хорошо, что Силс своим рассказом о вмешательстве иезуитов в жизнь молодых поколений новой эмиграции толкнул мысль Грачика в этом направлении. Расставаясь с Грачиком, Силс нерешительно проговорил: - Я хотел бы спасти Ингу... Если бы я мог поехать туда. При этом Силс скользнул быстрым испытующим взглядом по лицу Грачика и осекся на полуслове. - В том, что те скоты не станут стесняться и пустят в ход все средства шантажа, чтобы склонить Силса к подчинению, можно не сомневаться, - сказал Кручинин, оценивая рассказ Силса. - Не он первый, не он последний, кого пытаются взять таким образом. У него травма. Он думает, что на нем лежит несмываемое пятно. - Мы просили его забыть об этом, - возразил Грачик. - Собственная совесть человека в этом отношении куда более строгий судья, чем людская память и даже чем закон, - ответил Кручинин. - Но сейчас меня занимает, как они решились звонить Силсу? Пытаются создать впечатление, будто у них тут существует целая организация. - Какой-нибудь недорезанный серый барон? Такие ни на что серьезное не способны. - Смотри, какой Аника-воин! За что ни хватишься - все ему нипочем. - К сожалению, не все, дорогой, - ответил Грачик. - Мне не очень-то понравились слова Силса, будто лучше всего мог бы парализовать их шантаж он сам, если бы очутился там, за рубежом. Собственно, сказано это не было, но ясно подразумевалось. - И ты хочешь договорить за него? - Надо договаривать. - Ты не рискуешь сделать еще один промах? - "Еще один"?.. А у меня уже сделан промах? - Ну, ну, не пугайся, хотя промах действительно большой. - В чем же он? Кручинин рассмеялся. - В том, что преступник - нахальный и опытный - до сих пор имеет возможность звонить по телефону и морочить голову Силсу и нам... Когда они вышли на бульвар Райниса, фонари едва просвечивали сквозь деревья. Густая листва сжимала свет до того, что стеклянные шары казались мутно-голубыми пятнами. Цветочные клумбы угадывались лишь по растекавшемуся вокруг них аромату. Миновав Стрелковый сад, друзья обошли каменных баб фонтана и уселись на скамью у розария. Отдаленные гудки автомобилей под сурдинку напоминали о городе. Когда глаза Грачика привыкли к темноте, он увидел, что вокруг нет почти ни одной свободной скамьи. Кручинин и Грачик тоже посидели в молчании. Неподалеку журчал невидимый фонтан. Но так о многом нужно было поговорить! - Пройдемся, - предложил Грачик негромко, боясь спугнуть сидящих у цветов. Они пошли, и Грачик без предисловий вернулся к тому, на чем прекратился их давешний разговор. 28. КРУЧИНИН АНАЛИЗИРУЕТ - Сейчас я доложу вам все данные - увидите сами, - сказал Грачик и принялся последовательно излагать дело так, как оно ему представлялось. Кручинин слушал со вниманием, ничем не выдавая своего отношения к его умозаключениям. - Итак, - в раздумье проговорил он, когда Грачик умолк, - налицо у тебя восемь улик. - Он перечислил их, загибая пальцы. - Но из восьми улик две или три не играют. Во всяком случае до тех пор, пока ты не сможешь утверждать, что они изобличают того, кого ты, по-моему, хочешь выдать за убийцу. - Разве не ясно, что Шуман соучастник убийства?! - обеспокоено спросил Грачик. - Вот где я охотно затяну узел доказательств на толстой шее иезуита. - Разумеется, если ты хочешь получить немного практики... попробуй. - Поравнявшись с фонарем, Кручинин заглянул Грачику в лицо. - Это полезно: довести гипотезу до конца, то есть до абсурда, чтобы убедиться в ее несостоятельности. В нашем деле, как и во всяком исследовании, необходимо дисциплинированное мышление. А дисциплина - это последовательность и строгая критичность прежде всего. - Вы считаете, что Шуман ни при чем? - Прежде чем ответить на твой вопрос, я хочу выяснить одно обстоятельство: может ли Шуман быть тайным членом Общества Иисуса? - Я уже задавал себе этот вопрос, - уныло проговорил Грачик. - Но не дал себе ответа... - Я не нашел его в материалах, какие были под рукой. - Обычная ваша манера молодежи - ограничиваться тем, что есть под рукой, - с неудовольствием сказал Кручинин. - Честное слово, я... - "Искал, старался..." Знаю! Но ответа нет? Я тоже его не имею. Но и не собираюсь искать его в документах, так как получаю это простым логическим рассуждением: мы знаем из истории целый ряд примеров тайного членства в Обществе Иисуса высокопоставленных особ, политических деятелей. Если это было возможно для мирян, то почему не может быть допустимо для духовных лиц, хотя бы формальные каноны и не говорили об этом ни слова? Следовательно, и твой Шуман мог бы быть иезуитом. Но если бы он им был, то та же логика и та же историческая практика должны убедить нас в том, что почти исключена возможность его непосредственного участия в убийстве Круминьша. Весь опыт истории говорит, что иезуиты, организуя преступления и участвуя в них, совершают их чужими руками и почти никогда своими собственными. Орден не подставляет под удар своих членов. Отсюда заключаем: если допустить возможность участия Шумана в деле Круминьша, а его появление с подложным снимком это и есть соучастие, то тем самым отвергается его принадлежность к Ордену иезуитов. - Пожалуй, логично... - Однако, - предостерегающе продолжал Кручинин, - из этого не следует делать дальнейшего вывода о непричастности Ордена к делу. Иезуиты могут стоять за спиной Шумана. Но это уже вопрос дальнейшего, тех выводов, какие придется делать окончательно, в целом, безотносительно к особе отца Петериса. - Значит, - в нерешительности продолжал за него Грачик, - не следует считать Петериса Шумана участником диверсии? - Этого я еще не сказал. По-видимому, рыльце у него в пушку, раз уж он явился к тебе с этой липовой фотографией. Но назвать его убийцей?.. Ошибка в этом направлении может принести столько же вреда, сколько пользы принес бы безошибочный удар. - Несколько шагов они прошли в молчании, пока Кручинин закуривал. Потом он продолжал: - Но даже с точки зрения права этого человека на личную неприкосновенность?! Как ты посмотришь в глаза прокурору, если окажется, что твоя рука легла на плечо Шумана ошибочно? Да что там прокурор?! А твоя собственная совесть? Что она тебе скажет? - По молчанию Грачика Кручинин видел, что тому не очень приятен этот разговор, тем не менее тон его оставался по-прежнему строгим. - Тебе скучновато выслушивать наставления, но какое же учение без уроков! Поэтому повторю слова одного умного человека: наблюдение или исследование открывает какой-нибудь новый факт, делающий невозможным прежний способ объяснения фактов, относящихся к той же самой группе. С этого момента возникает потребность в новых способах объяснения, опирающегося сперва на ограниченное число фактов и наблюдений. Дальнейший опытный материал приводит к очищению этих гипотез, устраняет одни из них, исправляет другие, пока, наконец, не будет установлено в чистом виде незыблемое правило. - Кручинин остановился задумавшись. Огонек его папиросы ярко вспыхивал, когда Кручинин делал затяжку. Едва заметный розовый отсвет огонька выхватывал из темноты его профиль, наполовину затененный полями шляпы. Грачик стоял молча, не решаясь нарушить ход его мысли. По существу говоря, Кручинин повторил то, что Грачик не раз уже слышал и неоднократно обдумывал, но в устах Кручинина всякое повторение звучало по-новому, и Грачик готов был выслушивать его сколько угодно раз. - При наличии данных, какие ты мне перечислял, - слышался из темноты голос Кручинина, - я не решился бы даже на обыск у Шумана, а у тебя уже руки чешутся взять за шиворот этого служителя бога. - Сказать откровенно... - усмехнулся Грачик, - чешутся. Но не от нетерпения, а от страха. - Тебе знакомо это чувство?! - Старею, Нил Платонович. - Вот не знал, что проявление трусости связано с возрастом. - Страх страху рознь... Боюсь, как бы поп не ускользнул. - Грачик повертел пальцами, словно подыскивая выражение. - Этот страх из разряда осторожности. - Психолог! - иронически проговорил Кручинин. - А впрочем, что такое действительно страх, как не высшая мера осторожности, переходящая подчас в собственную противоположность? Значит, боишься, что ускользнет?.. Незачем ему уходить! Преступник начнет тебя бояться лишь в тот момент, когда увидит, что ты твердо ступил на его след, идешь по следу и уже не сойдешь, пока его не настигнешь. А до тех пор чего ж ему бояться? - Кручинин рассмеялся и покровительственно похлопал Грачика по плечу. - Э-э, Нил Платонович, дорогой, на этот раз позвольте уж мне заподозрить вас в неискренности, - обиженно отозвался тот. - Вы же не можете отрицать, что с самого того момента, как проходит психический туман, под влиянием которого совершено преступление, нарушителем овладевает страх? - Когда я отучу тебя от дурной привычки говорить не подумавши! - в сердцах воскликнул Кручинин. - Разве преступления совершаются только в состоянии того, что ты назвал "психическим туманом", то есть в аффекте? Если бы освещение позволяло, Кручинин увидел бы, что лицо молодого человека залилось густой краской. - Mea culpa!.. - виновато пробормотал Грачик. - Однако разве мы не знаем: независимо от того, есть уже у преступника основания опасаться раскрытия его деяния или нет, он все равно боится. (Моя вина (лат).) - А как ты думаешь, у преступника не бывает обстоятельств, когда ему нечего бояться? - Вы пытаетесь поймать меня на слове, не замечая того, что противоречите самому себе, - рассердился Грачик. - Нет, Нил Платонович, это неудачный для вас случай! Я не считаю, что у нарушителя когда-либо могут быть основания не бояться за свою шкуру. Напротив, мне кажется, что в самый тот момент, когда он поднял руку на ближнего, или на его собственность, или на достояние общественное, - самый этот момент и является началом вполне основательного страха. Пусть даже он не верит, что будет наказан законом. Тут - парадокс: чем опытнее преступник, тем больше хитрости он вкладывает в совершаемое им преступное деяние, но чем он опытнее, тем яснее сознает, что будет наказан. Это создает своеобразное раздвоение. Вспомните, что по этому поводу показывают самые старые преступники: они живут в постоянном сознании собственной обреченности. Сознавая порочность своего пути, они катятся под гору. Они уверены, что такова их "судьба". - Ну, ну, ну! - Кручинин замахал руками. - Недостает, чтобы ты повторял такие бредни. Дело не в "обреченности", а в том, что они не могут удержаться, когда в воздухе пахнет "легкими тысячами". - Кручинин обнял Грачика за плечи. - Займись-ка лучше этим вот конкретным делом, чем совершать экскурсии в область психологии. - Нет, уж позвольте еще несколько "неконкретных" слов! - с жаром воскликнул Грачик. - Вы так привыкли видеть во мне начинающего, что не можете всерьез отнестись к тому, что я по-настоящему продумал... - Ну, ну! - ласково перебил Кручинин. - Если бы я не принимал тебя всерьез, ты не был бы сейчас тут. Даже если никому не придет в голову спрашивать с меня за твои ошибки, - я сам перед собой отвечу. А это подчас страшнее, чем ответ перед судом других... Однако что ты там еще придумал? - Я ничего не придумал... - обиженно проговорил Грачик. - Просто мне пришло в голову: в литературе есть блестящее доказательство тому, что, чувствуя полную безнаказанность перед обществом, человек теряет и чувство ответственности перед самим собой. Помните уэлсовского Невидимку? Стоило ему вообразить себя неуловимым, как он пошел крушить. Он уже был готов убивать этих "болванов" налево и направо. И если бы доктор Кэмп согласился ему помогать - они наделали бы бед. А почему? Только из-за уверенности Невидимки в безнаказанности. - У Уэлса, батенька, дело обстоит куда сложнее: люди, в чьи руки попадает власть без ответственности за последствия ее применения, теряют контроль над собой. Из-за этого и бывает подчас, что они начинают, не стесняясь в средствах, стремиться к власти над обществом... Однако это сложная тема - не стоит в нее углубляться. Довольно психологии. - Вы же сами учили меня, что нельзя заниматься нашим делом без такого рода экскурсов. Всякий советский работник, кое-что смыслящий в марксизме, уже обладает качеством, какого не знала до нас следственная наука и практика расследования. - Это ты о себе - насчет марксизма? - усмехнувшись, спросил Кручинин. - Отчего же нет?! - В голосе Грачика звучало столько задора, что у Кручинина не хватило духа произнести вертевшееся на языке скептическое замечание. А Грачик, ободренный его молчанием, продолжал с еще большим подъемом: - Я хорошо понимаю, что метод аналогий, нравившийся мне когда-то, очень далек от совершенства. Это эмпирика. Но согласитесь, что и эмпирика не всегда бесполезна, если она основывается на богатом и хорошо проанализированном материале. - Ты опять о "статистической криминалистике"? - Непременно о ней! - убежденно сказал Грачик. - Но сразу же оговариваюсь: во-первых, я отказываюсь от ошибочной мысли о возможности применить то, что в геометрии называют способом наложения. Вы были правы: сходство случаев может быть лишь очень случайным и приблизительным, и выводы по аналогии остаются только вероятностью. Отсюда правило: аналогиями надо пользоваться критически. Но зато я перебрасываю тут мостик к тому, что, на мой взгляд, можно назвать интегральным методом - методом объединения и аналитического перехода от частностей к целому, то есть к следственной версии... - Всякому овощу свое время и... свое место, - остановил его порыв Кручинин. - Ты, на мой взгляд, пока еще не принадлежишь к числу тех, кто опытом и знаниями приобрел качества, необходимые для такого рода рассуждений. - Благодарю за любезность! - Я тебя люблю, Сурен, и потому предостерегаю. - Благодарю вдвойне, - ответил Грачик и на ходу отвесил церемонный поклон. К его удивлению, Кручинин остановился, не торопясь, снял шляпу и ответил Грачику таким же театральным поклоном. Он провел шляпой у самой земли, будто подметая уличную пыль воображаемыми перьями. 29. ГУЛЯЯ ПО СТАРОЙ РИГЕ - Хорошо, что тут темно и никто не видит двух сумасшедших, вообразивших себя средневековыми кавалерами... А впрочем, в этих щелях, - Кручинин повел вокруг себя шляпой, указывая на тесно сгрудившиеся дома Старой Риги, - вероятно, так и здоровались. - Вот уж не думаю, - сказал Грачик. - Немцы, наверно, попросту хлопали друг друга по пузу, самодовольно отрыгивая пивом и кислой капустой. Ну, а что касается латышей, то в те времена им было не до церемоний и шляп с перьями они не носили. Друзья остановились перед трехэтажным домиком в три окна, прилепившимся к приземистой арке крепостных ворот. Искра, сорвавшаяся с дуги пробежавшего где-то далеко трамвая, молнией осветила угрюмый фасад. Маленькие оконца блеснули пыльными стеклами. От соседнего амбара упала тень балки, высунувшейся до середины улицы. Блок придавал ей вид виселицы, ожидающей приговоренного. Покачивающийся над окованной дверью жестяной фонарь ржаво поскрипывал. Задрав голову, Кручинин вглядывался в едва различимые контуры герба, вытесанного над входом. Грачик потянул приятеля за рукав. - Брр! - проговорил он, зябко поводя плечами. - В таких местах становится неприютно даже в самую теплую ночь. Мраком тут веет от каждого камня! Вероятно, люди здесь никогда не улыбались. - Ого, еще как хохотали... эти остзейские Гаргантюа. - Чему они могли радоваться? - Грачик пожал плечами. - Тому, что еще несколько тюков товара втащили по этому блоку в свой амбар? - Ты становишься иногда удивительно примитивен, старина, - сокрушенно проворчал Кручинин. - Разве то, что изловили латышского мужика, не снявшего шляпу перед герром бургомистром, и сегодня на Ратушной площади всыпали ему двадцать горячих, не повод для смеха герра фон Шнейдера? А разве не стоит порадоваться тому, что завтра будут вешать батраков, поджегших усадьбу барона фон Икскюль? А уж ежели рижскому купцу Мейеру удалось обсчитать данцигского купца Моллера на тысчонку гульденов при продаже латышского льна, разве не стоит тогда выпить лишний пяток кружек пива? - Кручинин покачал головой. - Нет, братец, были причины для смеха... Беседуя, друзья все дальше углублялись в узкие проходы Старого города. Дома бюргеров и купцов, лавки, амбары и кирхи, остатки крепостных стен и висящие над всем этим громады Пороховой башни и развалины св. Петра - все темно, мрачно, холодно даже в эту светлую и теплую осеннюю ночь. - Когда я хожу по этим проулкам, - говорил Кручинин, - мне бывает жаль, что я так мало знаю о происходившем тут. В те далекие времена, когда я работал над вопросом о положении личности в уголовном процессе, приходилось много возиться с архивами. Увлекала эволюция обвинительного и розыскного процесса во Франции и в Германии. Сколько сил я ухлопал на то, чтобы понять формальную ценность человеческой личности и ее фактическую обесцененность в британском суде! А германское право? Сколько хлопот мне доставляли его параграфы, в сто раз более темные, чем эти каменные закоулки. Спрашивается: почему же я ни разу не заглянул вот в эти края, где пытались установить свои церковно-звериные законы ливонцы, где смешивались вердикты папского Рима с проповедями Лютера, где Петр посадил свой дубище? Почему я ни разу не заглянул в ратушу этого города, в его гильдейский дом, в суд, в пыточную камеру? Ведь это же кусочек нашей истории. И как бы это мне пригодилось. - Все это так далеко, так чуждо, - небрежно сказал Грачик. - Едва ли в тех мрачных веках можно почерпнуть что-либо практически полезное для нашего времени, глядящего вперед. Кручинин поморщился: вот она молодость! Ей ничего не нужно от истории, она ничего не ищет в прошлом, потому что у нее почти нет этого прошлого, она вся в будущем. Старость же любит копаться в прошлом, потому что у нее уже почти нет будущего. А поколение Кручинина? Разве у него ничего нет, кроме прошлого? Оно ищет в прошлом аналогий с настоящим и уроков на будущее! Что до него самого, то в силу своего профессионализма он и прошлое и будущее рассматривает с позиции человека, ищущего примирения... Нет, не примирения между личностью и законом, а их слияния! Людям легкой мысли хочется доказать, будто у нас уже не существует противоречий между личностью и обществом. На том основании, что социализм не может отрешиться от интересов личности и социалистическое государство в существе своем представляет прочную гарантию интересов личности, кое-кто хочет поставить знак равенства между интересами индивидуума и коллектива. Уверяют, будто борьба между этими категориями закончена раз и навсегда и наступила гармония. Слух и зрение филистеров с готовностью подхватывают лакированные версии политических концепций, господа "ученые" становятся слепыми и глухими к практике строительства социализма и оказываются, в противоречии с элементарными нормами морали... Морали или права?.. - Кручинин осторожно коснулся рукава шагавшего рядом с ним и погруженного в задумчивость Грачика: - Как, по-твоему, Грач, из того, что бесспорна общность принципов и предписаний нашего социалистического права и коммунистической морали, можно сделать вывод, будто между нашей моралью и правом стоит знак тождества? Это было так далеко от сугубо практических предметов, о которых думал сейчас Грачик, что он даже остановился, чтобы переварить вопрос. - Конечно, нет, - ответил он, наконец, с уверенностью. - Тождества тут нет вследствие самой природы этих двух надстроек. - А в будущем как будет? Ведь ежели социализм, а уж тем более коммунизм, - это полное слияние интересов личности и общества, то, значит, сливаются воедино моральные нормы, руководящие поведением личности, и правовые нормы, это поведение регулирующие. Ведь так? - Так. - Так в чем же разница? - Экзамен? - Грачик рассмеялся. - Отвечаю по билету: моральные нормы, в отличие от правовых, могут быть преступаемы личностью. Для того и нужно право, чтобы сделать мораль непреступаемой. Может быть, я все это не так выражаю, не теми терминами, какие привычны философскому уху, но смысл кажется мне таким, - сказал Грачик и уверенно закончил: - Смысл ясен! - Не очень правда, но... продолжай, - Кручинин усмехнулся. Он с интересом слушал рассуждения своего молодого друга, все дальше уходившего от того, что Кручинину хотелось бы услышать. "Может быть, я вижу разрыв там, где сердцу хочется чувствовать гармонию?" - думал Кручинин. - "Попробую спуститься с философских высот на грешную, попросту рассуждающую землю. Разве моим практическим назначением как винтика в машине государственного правосудия не является завязывание узелков, когда рвется веревочка, связывающая личность с обществом? Нельзя ли рассматривать эти узелки как сочетание интересов личности с интересами коллектива? Да и всегда ли моя роль сводится к связыванию порвавшейся веревочки. Ведь часто моя собственная деятельность заключается в развязывании узелков, ошибочно появившихся на веревочке, связывающей личность с обществом? Социалистическое общество заинтересовано в том, чтобы ни один нарушитель правовых, то есть в существе своем моральных норм, не остался неразоблаченным. Но в такой же мере социалистическое общество заинтересовано и в том, чтобы ни один невинный человек не был ошибочно осужден, привлечен к ответственности и просто опорочен. Борьба за это - не легка. Сложна и ответственна роль суда в вынесении суждения. Но не сложней ли и ответственней роль расследования? Его целью является собственно разоблачение преступника, раскрытие перед судом всех сложных приемов и средств нарушения, всех моральных и юридических его сторон..." Кручинин поймал себя на том, что перестал слушать Грачика. Мысли его текли по собственному руслу размышлений, никогда не надоедавших потому, что он никогда не слышал на них удовлетворительного ответа. 30. КРУЧИНИН ВСПОМИНАЕТ ЯЛТУ И СИРЕНЬ Грачик заметил, что Кручинин его плохо слушает, а может быть, и вовсе не слышит, погруженный в свои мысли. Они шагали по камням, истертым многими поколениями на протяжении многих веков. На смену деревянным сабо тех, кто клал эти камни, пришли железные сапоги тевтонов, их сменили башмаки немецких купцов, потом по ним застучали ботфорты петровских полков, а там - снова подкованные каблуки немцев. И так без конца, сменяя друг друга, шаркали по граниту ноги людей, звенели шпоры и стучали конские копыта, колеса торговых фур и артиллерийских орудий, пока, наконец, не вернулись сюда законные хозяева - потомки тех, кто клал эти камни, - свободные сыны Латвийской земли... Незаметно для себя друзья вышли на набережную. Левый берег Даугавы только угадывался. Над рекой повисла черная решетка Болдемарского моста с заключенными в нее шарами фонарей. Минутами под лучами автомобильных фар фермы моста делались невыносимо яркими, но тут же снова превращались только в черное плетение над фонарями. Вдали, словно нарочно подсвеченный, виднелся высокий рангоут парусника. Вода под откосом набережной, под мостом и на всем протяжении между мостом и парусником казалась обманчиво мертвой. Только там, куда ложились узкие мечи света, можно было видеть ее движение в порывах ветра, тянувшего с моря. На паруснике отбили склянки. Грачик вздрогнул, словно разбуженный ими, и взял под руку Кручинина, тоже в задумчивости склонившегося над парапетом набережной. - Пойдемте, какой ветрило! - но Кручинин отвел его руку и молча отрицательно покачал головой. Он радовался ветру и подставлял ему лицо. Чем быстрее было движение встречного воздуха, тем полнее Кручинин чувствовал жизнь, свою силу и волю к движению. Ощущение жизни вливалось в него через каждую пору, подвергавшуюся ударам ветра. А если еще к ветру да дождь, чтобы его прохладные струи били в лицо, заставляя зажмуриваться, ну, тогда уж совсем хорошо! Тогда руки в карманы, шляпу на лоб и, наклонившись вперед, - навстречу холодному душу!.. Чудесно! Грачик потянул Кручинина за рукав. - Глупый климат! - проговорил он, зябко поводя плечами. - Нужно обладать вашим мужеством, чтобы предпочесть это царство капризов погоды сочинскому солнцу, пальмам, морю... - Мне не по нутру краски юга, - с напускной серьезностью ответил Кручинин, - Ван-Гоговская резкость: синее-синее, зеленое-зеленое, а уж желтое, так желтее не бывает. В Крыму - все вдвое мягче, и то, помню, вхожу как-то летом во внутренний дворик какого-то дворца: стены белые-белые, а на их фоне цветы - целая куртина, уж такие алые, что кумач перед ними - муть. - Разве плохо? - улыбнулся Грачик. - Для кисти - раздолье. - Не люблю. - Вы, может быть, и Сарьяна не любите? - Не люблю, - решительно подтвердил Кручинин. - И нисколько не стесняюсь сказать. А вот увидел я на выставке марину какого-то латышского художника: сумерки на берегу Рижского залива. Такая мягкость, такое... такое... - Кручинин покрутил рукой в воздухе, не находя нужного слова, - одним словом, чертовски позавидовал художнику, увидевшему эти светло-сиреневые сумерки, это удивительное небо. Захотелось попробовать самому. Вот и примчался сюда. (Художников, работающих на материале моря, называют маринистами, а их картины - маринами.) - А я-то думал... - начал было Грачик и осекся. - Помнишь, на чем мы с тобой познакомились? - не обратив внимания на его реплику, хоть и понял ее смысл, спросил Кручинин: - Это были такие лирические березки, каких я, кажется, больше никогда не видел. Мне так и не удалось передать девственную нежность этих тонких-тонких гибких невест русского леса. - А помните старый погост с покосившимися крестами?.. Я ведь так и не поверил тогда, что вы написали все это по памяти... Грачик развел было руки. Ему захотелось крепко обнять этого человека - такого близкого, милого и такого неисчерпаемо богатого тем, что крупицу за крупицей он отдает Грачику. Но молодой человек тут же смутился своего порыва. А Кручинин, хоть и понял все, сделал вид, будто ничего не видел. Грачик, прощаясь, протянул руку. Не выпуская ее из своей, Кручинин сказал: - Тебе - на край света, а трамваи - уже бай-бай. Идем ко мне. Идти на дальний край Задвинья было действительно довольно тоскливо. Грачик готов был согласиться на предложение Кручинина, как вдруг новая мысль мелькнула у него. - И все-таки лучше ко мне. Вместе. А? - Люблю ходить, - ответил Кручинин, - но не без смысла. - У вас нет инструмента, - с сожалением проговорил Грачик. - Тогда идет!.. Соблазнил!.. - оживляясь, воскликнул Кручинин и широко зашагал по направлению к мосту. - Помню как-то, еще в далекие гимназические времена, мы целой компанией готовились к выпускным экзаменам. И экзамен-то предстоял глупейший: закон божий. Потому и собрались целой группой, что никто в течение года не давал себе труда заглядывать в катехизис Филарета, который предстояло сдать. А в компании-то можно было кое-чего поднабраться: с миру по нитке... Так вот, бродили по Ялте от скамейки к скамейке, присаживались, как воробьи, и по очереди читали филаретово творчество. А на дворе - крымское лето в расцвете: сирень, соловьи, море. Главное - море... - При этих словах Кручинин обернулся и мечтательно посмотрел туда, где за темной далью реки должно было быть море. Но моря не было видно. Разве только по холодному дыханию можно было догадаться о его близости. Кручинин вздохнул, отвернулся и, шагая в ногу с Грачиком, продолжал: - Одним словом, не Филаретом бы тогда заниматься!.. Пробродили почти всю ночь; отоспаться бы перед экзаменом, а один товарищ и предложи: "Айда ко мне - у меня инструмент..." И не то, чтобы мы были особенными меломанами, но предложивший был настоящий музыкант. Так под его рояль до утра и просидели. И никто носом не клевал. Не знаю, что уж это: молодость, сирень или соловьи? А может быть, море?.. Да, именно - море. Удивительная штука море!.. Вот седые виски и столько всего в жизни перевидано... А говорю о пустяках, о юношеских мечтаниях, какие держали нас в плену именно тогда, когда была гимназия, сирень, море и этот самый чертов Филарет, и сильнее всего - море. То, юношеское море... - А разве оно не осталось тем же? - Нет, теперь оно другое. - Это же чистой воды кантианство! - удивленно воскликнул Грачик. - Ну, ты, братец, не бросайся словами... Утверждаю: море стало другим. - Для вас! - Конечно, для меня. Мое море стало другим, хоть оно и сохранило прежнюю силу воздействия на меня, непреодолимую силу влечения к мечте. - Мечты ваши стали другими, вот и море - другое, - тоном резонера заключил Грачик. - Мечты?.. Конечно, другие... - подумав, согласился Кручинин. - А впрочем, кто их знает: может быть, и не очень другие? Все так же, как прежде, тянет в даль, в неизведанное. Так же, как прежде... Разве что даль - другая?.. - Промчавшаяся по улице колонна грузовиков заставила Кручинина замолчать. Он болезненно поморщился: этот грохот так не шел к его воспоминаниям и к тишине, охватившей сонный город. Но вот стук машин исчез там, куда убегала лента дороги на Елгаву; растаяло синее облако зловонного дыма. Ночь снова вошла в свои права. И словно его никто не перебивал, Кручинин продолжал: - При виде моря меня, как в юности, тянет в новые края, в невиданные страны. И чувствую я себя снова молодым... Море, как очень хорошая, бодрая, заражающая жизнелюбием книга... - Что, что, а уж "заражающие" книги у нас стараются издавать. - Крыловский квартет тоже старался играть, - сердито отпарировал Кручинин. - Помню, уже в зрелые годы, сидя в промозглом Питере, я читал Грина... Вот настоящий мечтатель! Меня сердит, когда гриниаду называют гриновщиной. И я скорблю о том, что эта прекрасная традиция мечтательного странствия в приключениях не имеет у нас своих продолжателей. Кто-то назвал гриниаду литературой без флага, то есть без адреса, без отчизны. Пошлая, приспособленческая ерунда! Флаг Грина - мечта... Это целиком наш жанр, по-настоящему оптимистический, зовущий юность в прекрасную даль открытий. Мечта о несбыточном? Разве это плохо?.. Думаю вот о Грине, и вспоминается мне юность, и соловьи, и сирень, и море... - Кручинин безнадежно махнул рукой. - И чего ради?.. - Сирень, разумеется, уже отошла, - со смешком сказал Грачик. - Соловьев уже нету. А молодость еще с вами. Грачик ласково обнял его за плечи. Их каблуки дружно стучали по гранитным брускам мостовой. Шли и молчали. Было уже совсем поздно, когда приблизились к домику с палисадником. Выходившие на улицу окна были темны, как и дома во всем Задвинье. Грачик толкнул калитку и отомкнул дверь надворного флигелька - ветхого строения в три окошечка. Стены его были заплетены хмелем, и хорошо различимый даже в ночном сумраке табак стеною поднимался до подоконников. Единственной роскошью скромной обстановки внутри дома был старый-престарый рояль прямострунка. Когда Грачик потянулся было к выключателю, Кручинин удержал его руку. - Сыграй, - он кивнул в сторону инструмента. Грачик сел за рояль. Звук рояля был похож на вибрирующий звон чембалы. Кручинин засмеялся, но тут же сказал взволнованно: - Играй, играй! Это хорошо... Он с ногами забрался в старое кресло в самом темном углу комнаты. Прикрыл глаза ладонью и слушал, отдавшись спокойному течению монотонных и в то же время таких разнообразных вариаций Баха. Да, да, именно на этом старом рояле, в этом дряхлом домике на окраине седой Риги и нужно было слушать такое. За Бахом - Моцарт и еще что-то столь же старое, чего Кручинин не знал. Грачик остановился в нерешительности, отыскивая в памяти еще что-нибудь подходящее, но Кручинин тихо, с несвойственной ему неуверенностью, подсказал: - Что-нибудь... наше... Грачик снова положил пальцы на клавиши. Странно зазвучал Скрябин в жалобных вибрациях старого инструмента... - А ведь завтра - экзамен... - неожиданно проговорил Кручинин и рассмеялся. - Правда, не Филарет, но нужно бы часок вздремнуть. Грачик подошел к окошку и толкнул раму. Прохладный воздух просочился сквозь стену табака, насыщаясь его ароматом, и наполнил комнату. Над крышей соседнего дома розовело небо. В комнате быстро посвежело, и казалось, этот свет съедал следы дрожания ветхих струн. Друзья молча приготовили себе постели и так же в молчании улеглись. Каждый со своими мыслями: у Кручинина больше о том, что было, у Грачика - о том, что будет. 31. ПЛАН ЭРНЫ КЛИНТ Вилму наказали тем, что вернули в пансион "Эдельвейс", откуда прежде исключили за неспособность к языкам. Но теперь она была там не слушательницей, а прислугой на самых грязных работах, какие только могла придумать для нее начальница школы - мать Маргарита. Одним из ограничений, наложенных на Вилму, было молчание: если Вилму поймают на том, что она сказала кому-нибудь хотя бы слово, то мать Маргарита найдет способ сделать ее немой. И Вилма знала, что эта женщина действительно приведет свою угрозу в исполнение, хотя бы для этого понадобилось изуродовать девушку, навсегда лишив способности говорить. К тому же ни для кого из обитательниц пансиона "Эдельвейс" не было тайной, что любую из них в любую минуту могут попросту "убрать". Этот термин подразумевал "исчезновение" - столь же полное, сколь бесшумное. И тем не менее, как ни тщательно оберегала своих пансионерок мать Маргарита от сношений с внешним миром, связь с ним существовала. В один прекрасный день пришло кое-что и для Вилмы от ее старшей сестры Эрны, о судьбе которой уже несколько лет Вилма ничего не знала. Вскоре после войны Эрна бесследно исчезла; прошел слух, будто ей удалось вернуться на родину; потом передавали, что она подверглась преследованию со стороны эмигрантских главарей. И, наконец, говорили, что Эрну "убрали". Весточка от сестры обрадовала и вместе с тем испугала Вилму. Опасность попасться на такой связи могла стоить Вилме очень дорого. И все же она так же тайно ответила сестре. Тогда Эрна сообщила, что бывшие борцы сопротивления намерены спасти Ингу Селга из лап матери Маргариты и переправить в Советский Союз. Это было необходимо сделать, чтобы угрозами Инге не могли шантажировать Карлиса Силса. Вилму больно кололо то, что родная сестра, проявляя заботу об Инге Селга, ни словом не обмолвилась о самой Вилме, подвергающейся страданиям и унижениям в плену у матери Маргариты и могущей в любую минуту оказаться "убранной". Почему Эрну не беспокоит судьба младшей сестры?.. Несмотря на страстное желание самой вырваться из школы, Вилма ответила: она сделает все что может для спасения подруги. Вилма подозревала горничную Магду в том, что та приставлена к ней матерью Маргаритой. Магда - забитое существо, взятое из лагеря "217" Арвидом Квэпом для работы у него в доме. Когда Квэп куда-то исчез, она появилась в школе и делала самую грязную работу, пока ее не заменили Вилмой. Наблюдая Магду, Вилма пришла к заключению: одного того обстоятельства, что с приходом "штрафной" Вилмы Магда избавилась от тяжелых и унизительных работ, достаточно, чтобы сделать Магду преданной матери Маргарите. Почти все пансионерки поглядывали с опаской на эту сильную крестьянскую девушку со взглядом, всегда опущенным к земле, с написанной на лице неприязнью, которую Магда, казалось, питала ко всем окружающим. Когда однажды Магда заговорила с нею, Вилма не разомкнула губ, боясь провокации. Ее охватил настоящий ужас, когда в присутствии Магды Инга сказала Вилме: - Сегодня ночью я приду к тебе. Нужно поговорить. Ночью в каморку, где стояли койки Вилмы и Магды, пришла Инга и, не таясь от Магды, рассказала Вилме о плане побега, выработанном на воле Эрной и ее друзьями. Вилма слушала, словно это ее не касалось. Она боялась Магды. Инга не добилась от нее ни "да", ни "нет" на свою просьбу о помощи. На другой день, улучив момент, Вилма спросила Ингу: - А Эрна знает, что ты открылась Магде? - Нет. - Ты сделала это сама? - Да. - Тогда Эрна должна переменить план: Магда нас предаст. Вилма была уверена: мать Маргарита уже знает от Магды все. Каково же было ее изумление, когда от Эрны пришел приказ: "слушаться Ингу". Но даже доверие старшей сестре не могло убить сомнений Вилмы. Понадобилось в одну из последующих ночей из уст самой Магды услышать историю этой девушки, чтобы понять: она вовсе не тупа и далеко не так забита, как хочет казаться. Далеко не всякая из обучающихся в школе "Эдельвейс" искусству маскировки сумела бы так ловко и так долго носить маску полуидиотки, не разгаданную ни Квэпом, ни хитрой и властной Маргаритой. - ...Ты понимаешь, - неторопливо шептала Магда в самое ухо притаившейся Вилме, - если бы Квэпа не услали в Россию, я бы его убила, - и заметив, как отпрянула от нее Вилма, повторила: - Да, я бы его зарезала... Очень трудно сделать это, если думаешь, что ты одна, что только тебе невмоготу все это... Но право, еще малость - и я бы его зарезала! Ночью. В постели... И нож был готов. Я наточила его, как бритву... Вилма молчала, несмотря на то, что ей, как никому другому в этом доме, хотелось говорить. Недаром ее учили в этой же самой школе не доверять никому, не откровенничать ни с кем, не отпускать вожжи сдержанности никогда. Только, если требовали условия конспирации, следовало делать вид, будто доверяешь; откровенничать так, чтобы никто не догадался о том, что ты скрываешь. Ни одно из этих правил не подходило сейчас. Игра с Магдой была не нужна. И тем не менее Вилма молчала. Слушала и молчали. Магде так и не удалось развязать ей язык. 32. ИЕЗУИТЫ И ИНГА Епископ Ланцанс был не в духе. У него произошло неприятное объяснение с редактором эмигрантского листка "Перконкруст", отказавшегося выполнить директиву Центрального совета. Редактору предложили опубликовать серию статей, якобы пересказывающих материалы следствия по делу Круминьша, произведенного советскими властями в Латвии. Предполагалось рассказать "перемещенным",