ю победу. Уроки первой мировой войны достаточно наглядно опровергают такое заблуждение. В каждой войне есть победитель, но ведь есть и побежденный. Быть слепо уверенным в том, что стать побежденным может только противник, значит быть кретином... ...Наконец прибыл приказ: отходить, в бой с советскими войсками не вступать Гаусс вздохнул с облегчением. Этот приказ вскоре стал известен в Париже и Лондоне, и это была далеко не последняя неприятность для англо-французских заговорщиков против мира. 2 - Трум-туру-рум-тум-тум... Трум-туру-руммм... Жизнь прекрасна! Снова Берлин, снова своя прекрасная квартира, свои старые испанцы! - Трум-туру-рум... Винер, приплясывая, переходил из комнаты в комнату, с наслаждением втягивая широкими раздувающимися ноздрями немного затхлый воздух комнат, долго стоявших запертыми. К чорту провинциальную Чехию! Все, что можно было извлечь из комбинации с Вацлавскими заводами, извлечено. Это - прошлое. С тех пор как стало широко известно, что Винеру удалось привлечь Ванденгейма к участию в делах фирмы "Винер", отношение к нему, как ее главе, не только в деловых кругах, но и в военном министерстве резко изменилось. Не он посылал теперь розы Эмме Шверер, а сам Шверер привез Гертруде в день ее рождения огромную корзину орхидей. Винер испытывал злорадное удовлетворение при мысли, что такая корзина должна была обойтись старому филину по крайней мере в сто марок! - Трум-туру... Жизнь прекрасна! Пусть Гитлер и его генералы называют польский поход "контратакой" или как им угодно еще, - первый же день этой войны показал, что значит военная конъюнктура на полном ходу: самолеты, самолеты и еще раз самолеты! - Трум-туру-рум... Ах, если бы сбросить с плеч хотя бы десяток лет! Можно было бы по-настоящему использовать то, что Гертруда уехала в Карлсбад. Аста не помеха. Девчонка сама воспринимает возвращение в Берлин, как праздник. Конечно, было бы интересно взглянуть, как работают в Польше его самолеты, но на это ушли бы как раз те несколько дней, которыми он располагает для развлечения, пока нет жены. Поэтому вчера на приглашение старого Шверера сопутствовать ему в экскурсии на север Польши Винер ответил предложением послать туда Эгона Шверера. Пока главный конструктор будет любоваться работой своих произведений, Винер полюбуется здесь, в Берлине, кое-чем другим. - Кое-чем другим, кое-чем другим!.. Вследствие столь игривого настроения патрона, с которым становилось все труднее спорить с тех пор, как он почувствовал за своей спиною руку американцев, Эгону и пришлось прямо из Чехии лететь в район Данцига и Гдыни. Там работало соединение, вооруженное его новым пикирующим бомбардировщиком. Быть может, Эгон и попытался бы уклониться от претившей ему поездки, если бы не должен был встретиться в Польше с генералом Шверером. Так как у Эгона окончательно созрело решение не возвращаться в Германию, он не видел другой возможности повидать отца. Особенно, если учесть, что в его планы входило покинуть Вацлавские заводы и вообще авиационную промышленность. Получить на это согласие не только Винера, но и нацистских бонз, конечно, нечего было и думать. Уйти из-под их власти можно было, только переехав в какую-нибудь другую страну. Сначала у Эгона был план переселения в Швейцарию. Но, судя по всему, там он не был бы в безопасности от мстительной нацистской полиции. Его не оставили бы в покое с военно-техническими секретами. Снова началась бы погоня, какую он уже испытал когда-то в Любеке. Поэтому он остановился на Норвегии - тихой, нейтральной стране с патриархальной жизнью, далекой от бурь нынешней европейской политики. Эгон прилетел в Польшу уже с твердым решением: повидавшись с отцом, бежать в Швецию и дальше в Норвегию. Он уже отправил туда Эльзу под предлогом увеселительной поездки по фиордам. Самолет Эгона приземлился близ Цоппота - курорта неподалеку от Гданьска. Офицер отца уже ждал его, чтобы проводить до Гдыни. Генерал Шверер и еще несколько офицеров, окруженные толпой иностранных корреспондентов, расположились в самом центре Гдыни, на Звездной горе, увенчанной огромным каменным крестом. Отсюда они наблюдали бой, происходивший в нескольких километрах к северу. От грохота башенных орудий "Шлезвиг-Гольштейна", громившего с моря позиции поляков, за спиною Эгона осыпалась потрескавшаяся штукатурка креста. С трех сторон поляки были стиснуты плотным кольцом немецко-фашистских войск. С четвертой путь к отступлению им отрезало море. Со стороны нацистов действовало все: тяжелая и легкая артиллерия, минометы, автоматы, танки и самолеты. Поляки отбивались винтовками и пулеметами. Две зенитные пушки они пытались противопоставить нескольким десяткам танков, прямою наводкой громившим доты, прикрывавшие порт. За сплошным ревом нацистской артиллерии слабый огонь поляков даже не был слышен. Но они ожесточенно защищали каждый дом, отстреливались из-за каждого куста. С холма были хорошо видны здания офицерской школы и радиостанции, превращенные поляками в узлы обороны. Огонь фашистских орудий поднимал столбы пыли вокруг этих двух точек сопротивления. Поляки не отступали. Каждое окно развалин, каждая куча кирпича встречала атакующих ружейным и пулеметным огнем. После трех бесплодных попыток взять штурмом здание школы нацистская пехота откатилась. Эгону было отвратительно избиение упорно защищающихся, но заведомо обреченных на смерть поляков. Он покинул бы холм, если бы в небе не появились гитлеровские самолеты. Это были его пикировщики. Эгон заставил себя взять бинокль. У него на глазах бомбардировщики один за другим делали заход над домом школы. Даже здесь, где стояли наблюдающие, воздух дрожал от взрывов. Столбы пламени взвивались над остатками обрушившихся стен. Бинокль дрожал в руке Эгона. Нацистская пехота пошла в новую атаку. Из заваленных горящими обломками подвалов навстречу ей сверкали выстрелы поляков. Гитлеровцы остановились, стали в четвертый раз отходить и побежали. Новая волна бомбардировщиков появилась над морем огня. Эгон не мог больше смотреть. Это опять были его машины. Порождение его мозга, творение его рук! С ощущением тошноты, подступающей к горлу, Эгон стал спускаться с холма. На полдороге он вспомнил, что не попрощался с отцом. Оглянулся и увидел генерала: Шверер сидел на складном стуле, наклонившись вперед, и, не отрывая бинокля от глаз, жадно смотрел на избиение поляков. Вся поза старика, выражение лица - все говорило о том, что зрелище доставляет ему величайшее удовольствие. Ошеломленный Эгон долго смотрел на хищную фигурку генерала. Чувство отвращения смешивалось у него с желанием подняться обратно на холм, взять отца и увести прочь, подальше от людей, любующихся избиением почти беззащитных поляков. Но навстречу этому желанию в душе поднялось чувство острого стыда: чем хуже было пассивное любование картиной истребления поляков, чем его собственное активное участие в этом кровавом спектакле? Да, теперь он брезгливо отворачивался от дела рук своих. А о чем он думал, когда создавал эти бомбардировщики, когда продумывал каждую их деталь, когда вынашивал формулы, обеспечивающие возможность сеять огонь и смерть с крыльев, украшенных отвратительным черным крючком фашистской свастики? Разве он давным-давно не знал, к чему ведут его расчеты, разве он совершенно трезво не оценил свое благополучие в те тысячи человеческих тел, что корчатся теперь под развалинами Гдыни, в десятки и сотни тысяч жизней, что еще будут истреблены его самолетами? Разве он не обменял кровь этих людей на свой покой?.. Значит, ему было мало разумом понять, к чему ведет его соучастие в преступлениях Гитлера, ему было недостаточно картины пресловутого "аншлюсса", мало пылающих ненавистью глаз чехов? Понадобилось своими руками ощупать тела убитых поляков почувствовать жар пожарищ, чтобы до конца понять. Внутренне содрогаясь, загораживаясь рукою от встречных, Эгон плелся по склону с холма, представлявшегося ему голгофою. Там вместе с Польшей распинали и его собственную душу. Через день, разбитый физически и морально подавленный, как никогда в жизни, он вылез из самолета на аэродроме норвежского города Ставангера. У Эгона не было никакого багажа, но он шел, едва передвигая ноги. Вокруг него царила тишина мирного провинциального города, но он не чувствовал покоя. Близ него не было ничего, что напоминало бы гитлеровский рейх, но Эгон не сознавал свободы. Он шел, окруженный грохотом разрывающихся бомб пикировщиков, опаляемый огнем пожаров, душимый смрадом разлагающихся тел. Он шел, вытянув руки, чтобы очистить себе путь среди обступивших его смертных теней австрийцев, чехов, поляков... - Эльза!.. Она нашла его в приемном покое городской больницы. В виде особой любезности для перевозки больного иностранца в маленькую гостиницу, где остановилась Эльза, врач разрешил воспользоваться больничной каретой. Это был неуклюжий старый экипаж, выкрашенный в черную краску и запряженный парою понурых лошадей. Когда Эгон его увидел, он с кривой усмешкою спросил: - Карета палача?.. Или уже катафалк?.. И бессмысленно рассмеялся. Врач посоветовал Эльзе купить в аптеке, по дороге, снотворного. - Это стоит каких-нибудь двадцать ере, - сказал он, заметив смущение Эльзы. 3 Едва успев наступить, новый 1940 год уже нес заговорщикам против мира новые разочарования. Генерал Вейган, приготовивший было 150-тысячную армию к наступлению из Сирии на Баку, как только экспедиционные корпуса англичан и французов помогут финнам перейти в наступление на севере, и заявивший, что в июне 1940 года он начнет бомбардировку бакинских промыслов, кусал себе ногти. Напрасно нажим великих держав на Швецию и Норвегию обеспечил проход в Финляндию англо-французских войск, напрасно гитлеровские полки готовились к посадке на суда, чтобы подпереть отступающих финнов и бок о бок с англо-французами ударить на русских. Напрасно! Вместо финского Петербурга на карте появился советский Выборг. Пакты СССР о взаимопомощи с Латвией, Эстонией и Литвой и последующее воссоединение этих республик в Советском Союзе окончательно закрыли перед носом агрессоров балтийские ворота на восток. Все провалилось. Рушились планы немедленного сокрушения советского государства. Взоры англо-французских заговорщиков рыскали по карте мира в поисках кусков, которыми можно было бы заткнуть пасть взбесившегося гитлеровского пса, продолжавшего получать бодрящую струю золота и нефти из-за океана. Общий кризис капитализма углублялся все больше. Неустойчивое равновесие в мире империализма снова было непоправимо нарушено. С силою взрыва обнажились все скрытые противоречия между главными империалистическими державами. Это и определило то, что пожар второй мировой войны, уже несколько лет бушевавший в разных концах земли за стыдливыми покровами всяких дипломатических формул, вырвался наружу и его пламя поползло по Европе. Оно подбиралось уже к берлогам самих поджигателей. В стороне пока еще оставались только главные заговорщики против мира, отгороженные от очагов кровавой борьбы тысячемильными пространствами двух океанов. Эти рассчитывали отсидеться и от пожара войны и от гнева распинаемых ими народов. Впрочем, отсидеться надеялись не только американские подстрекатели. Такие же намерения были у их английских и французских пособников. Находясь в "состоянии войны" с Германией, они и не думали использовать то, что гитлеровская военная машина была занята польским походом, и нанести ей удар на западе. Ведя на западном фронте "странную войну", то-есть, попросту говоря, сидя сложа руки, они дали Гитлеру возможность подготовиться к большой войне. Они надеялись, что, собравшись с силами, он, наконец, ударит на восток. Но и эти расчеты провалились. Козни заговорщиков обратились против них самих. Вырвавшийся из повиновения ефрейтор бросился не на восток, где ему грозило поражение, а на запад, где все было подготовлено для его легкой победы. В течение нескольких месяцев до того Гитлер имел возможность держать на западном театре какие-нибудь двадцать четыре дивизии. Против него бездействовали сначала семьдесят, а потом и сто двадцать французских и четыре, а потом десять английских дивизий. Северный фланг союзников прикрывался двадцатью четырьмя бельгийскими и десятью голландскими дивизиями. До начала своих активных действий в мае 1940 года гитлеровский штаб не держал на западе бронетанковых частей, всецело полагаясь на неподвижность трех тысяч французских танков. По свидетельству начальника гитлеровского генерального штаба генерала Гальдера, нацистские силы на западе в то время представляли собою не больше чем "легкий заслон, пригодный разве для сбора таможенных пошлин". О слабости немцев знали штабы союзников, но у французских генералов были свои расчеты. Проникнутые в своем большинстве идеологией фашизма, они давно уже стремились доказать, что демократический режим непригоден для ведения войны. Они пропагандировали мысль, будто республиканские порядки убили во французах патриотизм и способность чувствовать себя воинами. Они утверждали, будто "проникновение политики" в армию нанесло удар моральному состоянию солдатской массы, помешало военному обучению и внесло в войска дух поражения. Они шумели о "виновности" во всем этом коммунистической партии Франции. Заместитель начальника генерального штаба генерал Жеродиа дошел до того, что разослал командующим военными округами Франции документ, полученный от маршала Петэна и содержащий указания о действиях, какие надлежит предпринять против "мятежа", якобы задуманного "коммунистическими элементами" армии против своих офицеров. На самом деле тут шла речь об искоренении в армии патриотических элементов и воспитании ее в фашистском духе, в духе поражения. Всячески демонстрируя взаимную враждебность, Петэн и Вейган совместными усилиями вели французскую армию к разгрому. Они не только разлагали ее морально, но боролись и против усиления ее технического оснащения. Еще будучи военным министром, Петэн прямо воспротивился продолжению линии Мажино на север - мере, которая могла бы усилить оборону Франции в случае вторжения Гитлера через Бельгию и Голландию. Со стороны Петэна это было открытым предательством интересов Франции. Не лучше обстояло дело и с военной доктриной. Все высшие военные руководители Франции были участниками войны 1914-1918 годов. Вейган, предшествовавший Гамелену на посту главнокомандующего, и сам Гамелен были приверженцами устаревшей доктрины времен первой мировой войны. Маршал Петэн, генералиссимус 1918 года, кумир и высший авторитет в среде французского офицерства, будучи вице-председателем Высшего военного совета и военным министром, не мог выйти из-под гипноза того способа ведения войны, который применялся под Верденом. А этим способом была позиционная война. В ней движение войсковых масс в бою измерялось метрами, плодами наступления бывала в лучшем случае линия окопов или какой-нибудь узел местного значения. Ни масштабы свалившейся на них войны, ни требования быстрого и решительного маневра на широком оперативном пространстве не были понятны Петэну и его единомышленникам. Воспитанные в косности французские генералы прививали эту косность и офицерскому корпусу. Из решительных людей действия, какими должны быть военные руководители, они превратились в чиновников, старающихся не иметь собственного мнения. А уж если мнение необходимо было высказать, то оно должно было укладываться в прочно устоявшиеся рамки рутины. Соображения карьеры и личного благополучия заставляли их больше смотреть в рот начальству, чем размышлять. Все это самым пагубным образом сказалось и на развитии двух важных видов оружия, рожденных первой мировой войной, - авиации и танков. Французская боевая авиация находилась во власти офицеров-белоручек. Это была армейская аристократия, перекочевавшая на самолет с вышедшего в отставку коня. Служба в авиации стала спортом. Летчики готовились к индивидуальным подвигам, не имея никакого представления о действиях авиационных масс. Они охотно служили в истребительных частях, но пренебрегали бомбардировочными и разведывательными частями. Эту черную работу они предоставляли унтер-офицерам. О взаимодействии с другими родами оружия, о действиях над полем боя французские летчики не имели представления. Еще хуже обстояло дело в танковых войсках. Офицеры других родов оружия смотрели на танкистов сверху вниз, как на "механиков". Танкисты были плебеями армии. Они не были подготовлены к самостоятельным действиям. Танки считались вспомогательным средством пехоты, неспособным решать задачи даже самого скромного тактического характера. Концепция пассивной обороны, как ржавчина, глубоко проела сознание французских полководцев. Они даже танк стали рассматривать как оружие оборонительное. Не увеличится ли эффективность танка, говорили они, "рассматриваемого ныне исключительно как инструмент наступления и прорыва фронтов, если использовать его для обороны? Танк должен быть использован для контрударов по противнику, дезорганизованному самым фактом своего наступления". Эта формула о дезорганизующей роли наступления обнажает зародыш поражения, таившийся в системе мышления французских военачальников. По мнению военных авторитетов Франции, современная оборона стала столь мощной, что наступающий должен обладать огромным превосходством, чтобы решиться на атаку. Они полагали, что атакующий должен иметь втрое больше пехоты, в шесть раз больше артиллерии и в двенадцать раз больше боеприпасов, чтобы надеяться сломить оборону. Все это давало им повод утверждать, будто Франция, как вооруженная нация, не должна начинать кампанию со стратегического наступления. Такое наступление, говорили они, означало бы зависимость судьбы всей страны от случая: "Современным условием "эффективного прикрытия" служит создание непрерывного фронта, использующего фортификационные сооружения". Отсюда: линия Мажино, линия Мажино и еще раз линия Мажино! Немногим смельчакам, напоминавшим о том, что лучшим видом обороны является наступление, приводили опыт войны 1914 - 1918 годов. По утверждению петэновцев, с ростом мощи артиллерии положение атакующего ухудшалось во много раз по сравнению с положением обороняющегося. Но главное было даже не в этом. Главное было в том, что правители боялись народа. Народ был обманут. Всю силу ударов правящие верхи направили на коммунистов, патриотов. Пакт с СССР был фактически разорван. Гитлеровские агенты рыскали по всей Франции, сидели в правительстве, в палате депутатов, в сенате, заправляли многими отделами генерального штаба. Предателей возглавляли поклонники нацистского диктатора Петэн и Вейган. Они убеждали французов в невозможности борьбы с гитлеровской военной машиной. 4 Свет, проникавший сквозь опушенную желтую штору окна, придавал всей комнате радостный, солнечный вид. За другим, отворенным, окном слышался слабый шум дождя по листве деревьев. Висевший в комнате сладковатый запах постепенно уступал место влажной свежести, веявшей из парка. Рузвельт принюхался с недовольным видом. Это не были духи Элеоноры... Неужели запах остался после Спеллмана? Рузвельт не удивился бы тому, что душится какой-нибудь изысканный итальянец, вроде посетившего его в прошлом году кардинала Пачелли. Но это казалось нелепым в приложении к маленькому, толстому Спеллману, лоснившемуся с головы до пят, как хорошо отмытый боров. Архиепископ нью-йоркский, как заправский гонщик, ездил на автомобиле, учился управлять самолетом, плавал, катался верхом. Вероятно, он только не боксировал, чтобы не искушать паству. Казалось, духи - не его стиль. Да, положительно странно, что Рузвельт, обычно такой наблюдательный и уже не в первый раз принимавший Спеллмана, раньше не замечал привычки кардинала душиться. Впрочем, прежние приемы происходили в Белом доме. А там все так пропахло затхлостью архивов и вирджинским табаком прежних президентов, что немудрено было бы не уловить и более резкий аромат, чем витавший теперь в кабинете Рузвельта. Частный и притом совершенно доверительный прием кардинала в Гайд-парке состоялся впервые. На таком свидании, подальше от любопытных глаз, настоял Гопкинс. Правда, Рузвельт и сам склонялся к мысли, что нужно найти путь к обходу сопротивления, которое евангелическое большинство Америки оказывало установлению прямой связи с Ватиканом. Такая связь была необходима. Следовало использовать влияние католической столицы на Италию и Испанию. Эти страны должны были войти в "нейтральный блок". Рузвельт замыслил создать его еще в начале войны в Европе, но не мог найти способ установить связь с Ватиканом, роль которого в этом деле ему казалась очень существенной. С одной стороны лицо, которое осуществляло бы такую связь, должно было быть достаточно аккредитованным, чтобы внушить к себе доверие папского двора, с другой - не должно было быть прямо связано с государственным департаментом. Посылка американского посла в Ватикан противоречила бы конституции Штатов. Выход предложил Гопкинс: направить в Ватикан личного представителя президента. Вопрос согласовали с Ватиканом через Спеллмана, который и явился сегодня к Рузвельту, чтобы предложить кандидатуру на новый пост. В первый момент Рузвельта ошеломило имя Тэйлора. Но, поразмыслив, он оценил тонкость замысла: протестант по вероисповеданию, Майрон Тэйлор не мог вызвать у американцев такого раздражения в качестве посланца в столицу католицизма, какое вызвал бы правоверный католик. К тому же Тэйлор располагал широкими деловыми связями с правящими кругами Италии и был не последним человеком в группе Моргана. Попросту говоря, он был человеком Моргана. Рузвельт ответил согласием обдумать эту кандидатуру, но высказал это таким тоном, что Спеллман понял: дело сделано. Единственным условием Рузвельта было сохранение всего в строжайшей тайне до того момента, когда президент сам найдет удобным объявить об этом назначении. Спеллман и Рузвельт договорились по всем пунктам. Разговор велся в самых дружественных тонах. Перед уходом кардиналу была даже предложена чашка чаю, несмотря на совершенно неурочный утренний час. Подчеркивая частный характер визита, супруга президента сама отправилась проводить гостя. Рузвельт остался в кабинете один. Он полулежал на своем излюбленном красном диване. Мечтательно-задумчивый взгляд его был устремлен на картину, висевшую над книжным шкафом. Белый клипер несся по зелено-голубым волнам, окруженный облачком дымки. Паруса напружинились, выпятили грудь, кливер вздулся так, словно вот-вот оторвется от бугшприта и, опережая судно, унесется в призрачный простор океана... Рузвельт смотрел на картину с таким интересом, будто она не была ему давным-давно знакома до мельчайших подробностей. Видит бог, как ему хотелось бы сейчас очутиться на палубе корабля, почувствовать под ногами, - именно под ногами, а не под колесами передвижного кресла, - гладкие доски палубы. И нестись, нестись в бесконечную даль!.. Море было его тайкой любовью. Стыдно было признаться, даже кому-нибудь из сыновей, от которых у него почти не было секретов, что он всю жизнь так и промечтал о плавании в далеких морях. Приходилось довольствоваться коротенькими прогулками по реке на старом, как мир, "Потомаке" и вот этими морскими картинами на стенах кабинета. Взгляд Рузвельта перешел было к другому полотну, но тут в поле его зрения попало кресло на колесах. Оно притаилось между письменным столом и книжным шкафом. Это было неумолимое напоминание о том, что никогда ни одно желание Рузвельта-президента, связанное с необходимостью сделать несколько шагов, не было осуществлено; никогда ни одной его мечте, связанной с тем, чтобы без чужой помощи пройти несколько футов, уже не суждено было осуществиться. Кресло стояло в углу как символ неподвижности, ниспосланной ему небом. Было время, когда вынужденная скованность терзала Рузвельта. Потом это чувство прошло. Он привык к болезни, почти не обращал внимания на доставляемые ею помехи, стремился преодолеть их проявлением неистощимой энергии. Разве только в редкие минуты пессимизма, охватывавшего президента при неудачах, мысль о болезни возвращалась как досадное напоминание об его неполноценности. Убеждение окружающих в том, что жизнь избаловала его успехом, что его путь был триумфом, гипнотизировала и его самого. Но в дни, когда трезвость реалиста брала верх над славословиями и самообольщением, он принимался анализировать события. Тогда окружающее представлялось ему совсем не таким радостным: силы уходят, все ускоренней делается бег жизни, ее неизбежный конец кажется несвоевременным и ненужным. Он не может сказать ни себе, ни другим, что покидает мостик, спокойный за судьбу корабля Америки... Острый ум государственного деятеля и изворотливого политика подсказывал ему приближение политического кризиса, быть может самого большого со времен войны Севера и Юга. Размышляя над тем, что было сделано и что предстояло сделать, Рузвельт так оценивал свою задачу: Мак-Кинли, Теодор Рузвельт и Тафт пытались расставить ясные вехи на фарватере, которым должен был плыть государственный корабль Штатов. Но они наделали кучу ошибок, подчас очень трудно поправимых. Вильсон осторожно, с молитвами и оговорками, пустил корабль в большое плавание по этому дурно обставленному фарватеру. Но политический климат с тех пор сильно изменился. Для предстоящих испытаний и бурь корабль Вильсона устарел. Ему, Франклину Делано Рузвельту, предстояло одеть корабль надежной броней и вооружить современной дальнобойной артиллерией. Если предшественникам Тридцать второго рисовалась картина главенства США в западном полушарии, то ему такая концепция уже не представлялась удовлетворительной. По существу говоря, старый друг Берни Барух только пересказывал его собственные мысли, говоря недавно на банкете уолл-стритовских тузов: "Штатам нужна сильная армия и сильный флот; они должны обладать самым новым, самым совершенным оружием, способным внушить уважение всем друзьям и страх любому противнику. Это нужно не для того, чтобы ринуться теперь же в войну, исход которой был бы гадательным. Вся военная мощь Америки понадобится президенту в тот момент, когда его слово сможет стать решающим при организации мира..." Берни молодец правильная формула! Она должна обуздать чересчур нетерпеливых. Вместе с тем она покажет изоляционистам, что правительство Рузвельта вовсе не собирается втягивать Америку в заграничные авантюры. Кстати говоря, об изоляционистах: до поры до времени не следует мешать им болтать чепуху в конгрессе. Размышляя о трудностях и опасностях, ожидающих его теперь в крайне сложной обстановке в мире, Рузвельт вспомнил одно свое заявление о том, что всегда был противником войны и остался им. Но он поймал себя на другой мысли о том, что это чувство брезгливой неприязни к кровавым расправам было в нем эгоистично. Война представлялась ему отвратительной лишь тогда, когда она угрожала Америке. Отделенная от его материка двумя океанами, она была абстракцией. Он зорко следил за тем, чтобы раньше времени эта абстракция не стала реальностью. Дай волю военным и забиякам из прессы, они втянули бы Штаты в плохую историю! Опрометчивая политика может навязать американцам войну, прежде чем Штаты будут готовы продиктовать условия мира. Его, Рузвельта, задача в том и заключается, чтобы предоставить войну европейцам, а самому сохранить силы для водворения мира. Только такой поворот может обеспечить преимущество в опасной игре. Попробуй Штаты отказаться сейчас от нейтралитета и открыто стать на ту или другую сторону - это может привести к совершенно неожиданным последствиям. Представить себе на минуту, что, став на сторону Англии, Штаты помогают ей прикончить Гитлера, - и что же? Взбодренная победой дряхлая "владычица морей" снова окажется на пути американца всюду, куда бы он ни сунул нос. Придется начинать сызнова кропотливую борьбу за разрушение Британской империи, по всем данным, приближающуюся к крушению. Ну, а если Гитлер победит и Англия окажется на коленях?.. Как поклонник морской мощи США, Рузвельт всю жизнь искренно и глубоко ненавидел Англию. Когда-то его мечтой было сравняться с Британией в силе торгового и военного флотов. Со временем эта мечта переросла в уверенность, что флот Штатов должен быть и будет сильнее английского. В представлении Рузвельта это означало, что на смену британской морской мировой империи придет американская империя. Он отдавал себе ясный отчет и в значении воздушных сил, как длинной руки, способной протянуться к горлу любого врага и соперника на расстояние тысяч миль, чтобы помочь недостаточно поворотливому флоту. Рузвельт был уверен, что ни одна страна в мире никогда не сможет не только перегнать, но даже отдаленно приблизиться к США в мобильности промышленности. А это означало, что ни одна страна не сможет в короткий срок построить столько самолетов, сколько построят американцы... Но он отвлекся в сторону от основной мысли: что будет? Итак, значит, помочь Англии раздавить Гитлера не входило в интересы Штатов. Посмотрим теперь на иной вариант: Штаты бросают гирю на другую чашу весов. Сделать это было значительно проще, чем оказать помощь англичанам, - достаточно было прекратить снабжение Англии военными материалами, сырьем, продовольствием. Остальное Гитлер доделал бы сам. Что же тогда получится? Ефрейтор сотрет Англию с лица земли. Этот тип ненавидит Англию ничуть не меньше, чем Рузвельт, и, что самое забавное, по тем же соображениям. В случае своей победы Гитлер покончил бы с английской и французской конкуренцией и поставил бы всю западноевропейскую промышленность на службу своей военно-разбойничьей машине. Ничто не помешало бы ему тогда сбросить намордник американских банкиров. Что же оставалось? Не вмешиваясь, ждать развития событий? Нет, этого нельзя себе позволить. Война, закончившаяся без миротворческого участия Америки, означала бы исключение американцев из большой игры. Положение сложное, но... терпение! Терпение и твердость! Очень жаль, что среди американских военных мало кто понимает, как осторожно приходится маневрировать. Большинство из них, подобно шелопаю Макарчеру, спят и видят, что уже начали драку... Все, о чем приходилось раздумывать президенту, приводило его к мысли, что в Европу необходимо послать своего доверенного: объехать столицы, повидаться с главами государств, склонить их к решениям, которые нужны Штатам. Рузвельт хотел бы послать Хэлла, но у старика нехватит сил для подобной миссии. Заменить его может, пожалуй, Уэллес. Самнер достаточно надежен, хотя его расторопность и оставляет желать большего. Можно было бы послать Гарримана - Уолл-стрит уже не раз выдвигал его на такие дела... Нет, это опасно. Называясь посланцем Рузвельта, Аверелл будет смотреть не из его рук... Гопкинс?.. Гарри нужен ему здесь... Что же, остается все-таки Уэллес. Рузвельт не заметил, как отворилась дверь и в кабинет вошел Приттмен. Его шаги скрадывались толстым ковром. Только когда, убирая посуду, Приттмен звякнул чашкой, Рузвельт обернулся. Президент достаточно хорошо изучил своего камердинера, чтобы безошибочно сказать: тот явился вовсе не за тем, чтобы унести никому не мешавшие чашки. - Ну, что там, Артур? - добродушно спросил Рузвельт. - Мистер Гопкинс, сэр. - Ага! - Рузвельт глянул на часы: вероятно, Гопкинс торчит тут уже давным-давно. Ведь он сам просил Гарри прийти пораньше, совершенно забыв, что предстоит встреча со Спеллманом. - Так, так... - проговорил он в нерешительности. Потолковать сейчас с Гарри и потом продиктовать Грэйс намеченные письма или, наоборот, сначала отделаться от писем, чтобы потом вдоволь поболтать с Гарри?.. - А мисс Грэйс?.. - спросил он. - Ожидает в секретарской. - Пусть не уходит, я буду диктовать, - решил, наконец, Рузвельт. - Просите мистера Гопкинса. Гопкинс вошел усталой походкой. Лицо его было землисто-серым, и красные глаза свидетельствовали о бессонной ночи. Рузвельт с беспокойством оглядел своего советника. - Открыли новый бар в Поукипси? - с напускным гневом спросил он. Гопкинс безнадежно махнул рукой: рецидив болезни грозил вот-вот опять свалить его с ног. Рузвельт погрозил пальцем. - Берите пример с меня: никогда ничего, кроме стаканчика "Мартини" собственного приготовления. - Если бы я был президентом... - К вашему счастью, вы никогда им не будете, Гарри! - перебил его Рузвельт, хотя сам усиленно рекламировал Гопкинса как самого надежного кандидата. - Я постараюсь отвести вас, так же как отвел уже чрезмерно драчливого Гарольда и старину Кордэлла. - Я в полтора раза моложе Хэлла, - возразил Гопкинс, - и мне далеко до забияки Икеса. - Но республиканцы наверняка сыграют на том, что с вами развелась ваша первая жена. У них это будет звучать: "Она ушла от этого типа". Правда, Кливленд устоял в свое время, несмотря на гораздо более громкий скандал в личной жизни, но теперь другие времена. А главное: здоровье, здоровье, Гарри! - Рузвельт согнул правую руку в локте. - Вот какие бицепсы нужно иметь, чтобы заниматься черной работой президента... Ничего, не смущайтесь, щупайте, пожалуйста, - и он пошевелил надувшимся мускулом. - Америке нужен президент моего веса, дружище. Никак не меньше. - А Уоллес, Макнатт, Мэрфи?.. Их вес вас не смущает? - Никто не станет заниматься ими всерьез, - ответил Рузвельт. - Если хотите знать, настоящим кандидатом я считаю пока одного Фарли. - А самого себя? - Госпожа Рузвельт категорически заявила, что это не состоится. Да я и сам вижу: еще один срок - и я разорюсь. Говорят, что и теперь уже для того, чтобы поддерживать Гайд-парк, приходится кое-что продавать. - Обратитесь за помощью ко мне, - шутливо проговорил Гопкинс. - Вы думаете, что на фоне потраченных вашим управлением девяти миллиардов миллион, который мне сейчас нужен, прошел бы незамеченным?.. Нет, Гарри. Франклин Рузвельт может отдать Штатам все, что у него есть, но никогда не возьмет у них ни цента... Таким прошу вас и описать этого президента в ваших воспоминаниях. - Вы запретили мне писать их. - Все равно, когда меня не станет, вы будете писать. Это выгодно, Гарри: "Дневник того, кто был другом Рузвельта". Но прошу никогда не упоминать, как остро я завидовал Сталину. - Я вообще намерен писать одну правду. - Правда именно в том, что я вам сказал: я завидую главе государства, которому не надо думать с том, как бы не дать своей машине развалиться на ходу. Много ли таких людей во главе государств и много ли таких государств, где руководитель вместе с народом может заниматься изменением климата на радость правнукам?.. Смотрите, - Рузвельт поднял одну из газет, грудою наваленных возле дивана, - они раздумывают над тем, как изменить снежный покров, как заставить реки течь вспять, чтобы изменить природу страны. - Ну, у нас есть дела понасущней, - пренебрежительно заметил Гопкинс. - Вот, вот! - с энергией воскликнул Рузвельт. - Это и есть наша самая большая беда: всегда насущное, всегда только для нас самих, никогда ничего для потомков. Я уж и не говорю о том, чтобы пофантазировать лет на двадцать пять вперед, как русские. - Далековато... - А вот им не кажется далекой и перспектива полустолетия! С таким размахом можно кое-что изменить на земле. Допустите на минуту, что мулы из конгресса предоставили мне полномочия... - Кажется, вы не очень-то заботитесь о полномочиях, - иронически заметил Гопкинс. - Но я не люблю об этом говорить... Так представьте себе, что я получил свободу действий и могу позаботиться о Штатах в перспективе, скажем, ста лет... - При вашем характере это было бы бог знает что. - Вот видите, даже вам это кажется страшноватым! - Рузвельт рассмеялся с такой искренностью, что заставил улыбнуться даже Гопкинса. - А ведь только при таких условиях я мог бы застраховать и себя самого и всех вас от революции. Призрак коммунизма никогда не доплыл бы до берегов Америки. - Вы предоставили бы ему бродить по Европе? - Нет, мы заставили бы его там исчезнуть! - Так зачем откладывать это на сто лет? - При этих словах, сказанных как бы в шутку, Гопкинс настороженно покосился на Рузвельта, углубленного в рассматривание какой-то безделушки. - Разве нельзя помочь этому уже теперь? Если бы Англия и Франция во-время присоединили свои войска к финнам, то русские увязли бы в этом деле... - У англичан и французов достаточно дела и без Финляндии. Со дня на день можно ждать, что Гитлер разделается с Францией. - Этот вопрос можно было бы уладить. - Не понимаю, Гарри. - Гитлера можно было бы удержать от решительных действий, если бы союзники пошли на серьезный разговор о совместном походе против русских. Рузвельт отложил безделушку и приподнялся на руках. Он пристально посмотрел на Гопкинса. - Вы знаете что-нибудь конкретное? - Верховный совет союзников принял бы такое решение, если бы Германия согласилась не препятствовать доставке англо-французских войск к советской границе через Швецию и Норвегию, - уверенно сказал Гопкинс, все более оживляясь. - "Принял бы, если бы согласилась бы", - с некоторым раздражением проговорил Рузвельт. - Мне не нравятся эти "бы". - Их чересчур много? - Они просто не в моем характере. Я предпочитаю ясность. - Я щадил вашу щепетильность, патрон. - Лучше пощадите мое терпение. - Хорошо... При таком варианте наши доллары и оружие, данные финнам, не пропадут впустую. У финнов будут новые шансы на выигрыш дела. От возбуждения, овладевшего Гопкинсом, на его мертвенно-желтых щеках появилось подобие краски. Откинувшись на подушку, Рузвельт некоторое время молча смотрел в лицо советнику, потом проговорил: - А вы подумали о том, что такой "вариант" был бы шагом к примирению союзников с Гитлером? - В этом я не уверен... Война на Западе - одно, а совместные действия против России - совсем другое. - Отвратительный цинизм! Вы допускаете положение, когда, воюя друг против друга на линии Мажино, немцы и союзники могли бы сообща сражаться на линии Маннергейма? - Совсем не так невероятно. - И вы допускаете, что немецкие условия перемирия, врученные Тевистоку, не привели бы к тому, что мы окажемся вне игры?.. Лучше оставить этот вопрос, пока Уэллес не привезет нам точной картины того, что там творится. - Вы решили послать именно его? - Он достаточно непримирим в отношении англичан, если не считать его пристрастия к английским костюмам. А из всего, что может произойти в Европе, самым неприятным было бы, если бы англичане все-таки нашли лазейку к сговору с немцами помимо нас. - Прежде чем восемь тысяч самолетов вашей большой программы будут стоять в строю?.. - Восемь тысяч! - насмешливо сказал Рузвельт. - На-днях я заставлю конгресс принять программу в пятьдесят тысяч самолетов! Ни одним меньше! Кстати о самолетах: что вы узнали об отношении к моей программе? - Ни армия, ни флот не выражают восторга. Только Джордж, кажется, по достоинству оценивает это мероприятие. - Маршалл, как начальник генерального штаба, не имеет права не понимать: нужно иметь достаточно длинные руки, чтобы дотянуться до куска, из-за которого идет драка. - Рузвельт заметно оживился, как только разговор перешел на тему создания "большой" вое