ну, что так и должно быть: миролюбивой демократической республике Германии нужен инженер Эгон Шверер. Эгон толкнул дверь и вошел в бюро. Когда Эгон рассказал Руппу свои планы, тот в волнении поднялся из-за стола и принялся ходить по комнате. Эгон начал уже беспокойно ерзать на стуле - так долго тянулось молчание Руппа. Наконец тот сказал: - К сожалению, вы уже ничего не можете сказать тому советскому офицеру: комендатуры ликвидированы. Все административные функции переданы органам нашего республиканского правительства. - Я очень сожалею, - сказал Эгон. - Я так виноват перед ним: моя счетная машина... - Об этом можете не беспокоиться. Подозреваю, что она не так уж нужна русским, чтобы они огорчились из-за вашей неаккуратности. - Вы полагаете? А ведь они дали мне материал и значительный аванс. - Скажите им за это спасибо - и все. Гораздо важнее то, что я не могу решить ваших сомнений, но из этого не следует, что они неразрешимы. Их решат старшие товарищи. Быть может, даже они уже решены. Если бы дело шло о моем личном мнении, то я, пожалуй, сказал бы: вы правы и не правы. Вам, конечно, нужно приложить свои силы в той области, где вы можете дать наибольший результат. - Я так и думал! - с облегчением воскликнул Эгон, но осекся, остановленный предостерегающим жестом Руппа. - Это лишь половина вопроса, - сказал Рупп. - Вторая заключается в том, что, по-моему, работать следует не над снарядами для разрушения и умерщвления. Пусть это будет машина, которая даст нашей молодой республике место, принадлежащее ей по справедливости в первых рядах бойцов за будущее, за прекрасное будущее человечества, за открытие новых, необозримых горизонтов интернациональной науки. Мы, немцы, внесли так много в науку истребления, что искупить эту вину можем только самыми большими усилиями в области науки восстановления и прогресса. Познание того, что творится за пределами нашей планеты, вовсе не такая уж далекая перспектива, чтобы нам, немцам, об этом не задуматься. Я не слишком много понимаю в таких делах, но мне сдается, что и в проблеме сообщений в пределах нашей собственной земли ракета сыграет свою роль. Притом в совсем недалеком будущем. Видите, инженеру вашего размаха есть о чем позаботиться. Если вас не интересует такая мелочь, как ракетное путешествие из Берлина в Пекин - сделайте одолжение, проектируйте, пожалуйста, аппарат для посылки на Луну. Это нас тоже занимает, и в этом мы тоже найдем средства помочь вам. Эгон рассмеялся: - Вы фантазер, Рупп! Я пришел для серьезного разговора о сегодняшнем дне. - А разве мы работаем сегодня не для того завтра, о котором я говорю? - Это завтра нужно защищать сегодня, - возразил Эгон. - Я вовсе не намерен делать из своей машины орудие смерти, нет, нет! Если ее придется применить для кругосветных путешествий или для полета на Луну, тем больше будет мое удовлетворение. Но иметь в запасе такие же ракеты с атомным снарядом вместо пассажирской кабины необходимо, чтобы держать в узде банду одичавших кретинов вроде Фрумэна и его друга Ванденгейма. Недавно я прочел у Сталина: "Коммунисты вовсе не идеализируют метод насилия. Но они, коммунисты, не хотят оказаться застигнутыми врасплох, они не могут рассчитывать на то, что старый мир сам уйдет со сцены, они видят, что старый порядок защищается силой, и поэтому коммунисты говорят рабочему классу: готовьтесь ответить силой на силу, сделайте все, чтобы вас не раздавил гибнущий старый строй..." Я не думаю, чтобы у американцев оказались слишком крепкие нервы, если дело дойдет до бомбардировки их собственных городов. Они чересчур привыкли к мысли, что будут воевать на чужой земле, а то и чужими руками. Такие снаряды, как мои, быстро приведут их в чувство. В конце концов вы же не станете отрицать того, что сто сорок миллионов простых американцев такие же люди, как мы с вами? Рупп усмехнулся. Эти слова в устах Эгона звучали для него совсем по-новому: "мы, простые люди". Прекрасно! Как жаль, что этого не может слышать Лемке! Рупп ответил: - Не стану спорить: простые американцы почти такие же люди, как мы с вами. Но не совсем, а только почти. Ста тридцати пяти миллионам из них еще не довелось не только побывать под бомбами и пулями, но даже видеть развалины Европы. Картинки в журналах не то. В сытых людях, сидящих под крепкой кровлей, эти картинки только возбуждают любопытство. Да и те пять миллионов, что ходили в касках, избалованы войной. Им не пришлось платить кровью за каждый сантиметр отвоеванной земли. Один раз, когда германская армия как следует огрызнулась, янки бежали, подобрав подолы. Если бы гитлеровские генералы оказали на Западном фронте такое же сопротивление, какое они оказывали на востоке, если бы они так дрались во Франции в течение четырех лет, как дрались в России, - вот тогда янки могли бы сказать: мы знаем войну. А засыпать податливого, как квашня, противника снарядами и бомбами и догонять его на полной скорости "джипов" - это еще не война. Этого они больше не увидят. - Еще не так давно меня тошнило от разговоров о войне, но клянусь вам: именно потому, что я страстно и как никогда сознательно хочу мира, я перестал бояться войны. Война ужасна, но поскольку от нее нельзя спрятаться, я готов зубами драться с виновниками этого ужаса. Мне довелось в последнее время немало поговорить с рабочим людом наших заводов, с теми новыми немцами, которые впервые почувствовали себя подлинными хозяевами своей страны, своей жизни и судьбы. И я говорю вам: так же, как я, они готовы на смертный бой со всяким, кто поднимет руку на мир, на наш труд, на наше право воспользоваться доставшейся нам свободой. Ни один из них не сказал мне: "Занимайтесь счетной машиной, не стоит возвращаться к вашей ракете, она нам не понадобится". - А разве я сказал вам так? - спросил Рупп. - Но путешествие на Луну не то, о чем я сейчас забочусь, - энергично сказал Эгон. Помолчав, Рупп раздельно и задумчиво спросил: - Хотите поговорить с нашими старшими товарищами? - Если бы это было возможно... - в сомнении проговорил Эгон. Вскоре после того как Эгон пришел домой, его размышления были прерваны телефонным звонком. Рупп сообщил, что не дальше как сегодня вечером Эгон будет принят президентом. Еще долго после того, как Рупп закончил разговор, Эгон стоял с трубкой в руке. Он не мог опустить ее на рычаг, словно боялся, что от этого прервется та воображаемая линия, которая тянется от этой минуты куда-то далеко вперед, к окончательному пониманию того, что казалось Эгону большой, но еще не до конца оформившейся правдой... - Что с тобой? - спросила Эльза и осторожно разжала его пальцы, сжимавшие эбонит трубки. Он протянул руки и, охватив жену за плечи, привлек к себе. - Сегодня со мною будет говорить президент... Наш новый президент... Понимаешь?.. Нежным прикосновением своих губ Эльза закрыла его удивленно полуоткрытые губы. - У тебя такой вид, словно ты немного выпил, - сказала жена, взглянув на вошедшего Руппа. - Разве сегодня праздник? А он схватил ее за руки и, крепко притопывая, прошел с нею целый круг по комнате. - Да, да! Может быть, на твой взгляд, и не такой уж большой, но все-таки праздник! - весело крикнул он. - Понимаешь ли, Густхен, я, кажется, завоевал душу человека, о котором учитель Франц сказал мне: "Слушай-ка, Рупп, я знаю, что у тебя нет оснований любить семейство Шверер, но в нем есть один, совсем не безнадежный член. Это господин Эгон Шверер, мой бывший офицер. Когда-то он был человеком и снова может им стать. Да, да, мы должны сделать его опять человеком. Германии нужны люди, настоящие люди во всех слоях общества. Человек всюду остается человеком, и мы не имеем права терять его, если он не безнадежен..." Франц Лемке не успел сделать из Эгона Шверера человека, но, кажется, я сделаю это за него. Понимаешь, Густа, это для меня очень важно: сделать хорошее дело в память моего учителя... Густа немного надула пухлые губы: - Ты говоришь это так, будто я знала дядю Франца хуже твоего. - Потому я и говорю с тобою так, моя Густхен, что ты его знала не хуже, чем я, и должна меня понять... Теперь-то ты понимаешь, почему мне сегодня весело? Тут он остановился так неожиданно, что юбка Густы плотно обвилась вокруг ее ног. Рупп зажал ладонями румяное лицо жены и звонко поцеловал ее в немного вздернутый нос, покрытый веснушками. Увидев, что он взялся за шляпу, Густа воскликнула: - Не уходи! Ты не знаешь, кто приехал... - Ну же?.. - Тетя Клара! - Она здесь?! Рупп, отбросив шляпу, снова ухватил было жену, намереваясь пройти с нею новый круг, но Густа ловко увернулась. - Тетя Клара обещала скоро опять прийти. - О, тогда-то уж действительно нужно сбегать за бутылкой вина! - крикнул Рупп и, схватив шляпу, выбежал из комнаты. 10 В тот же сверкающий полдень курьерский поезд Брест-Берлин подкатил к перрону Силезского вокзала. Из спального вагона Москва - Берлин вышел высокий сухопарый старик с маленьким саквояжем в одной руке и увесистым кожаным портфелем в другой. Старик был одет в хорошо сшитый штатский костюм, но каждое его движение говорило о том, что он чувствует себя в нем неудобно. Он кивком головы подозвал носильщика и, передав ему багаж, металлически сухим голосом, в котором звучало недовольство, словно он заранее готов был услышать отрицательный ответ, спросил: - В этом городе существуют автомобили? Носильщик с удивлением посмотрел на него: - Разумеется. - Тогда - в министерство внутренних дел! Пока автомобиль катился по указанному адресу, старик все с тем же недовольным видом косился по сторонам. Однако по мере того как он смотрел, гримаса недовольства исчезала с его лица, суровые складки вокруг тонких губ расходились, морщина над носом разглаживалась. К концу поездки он уже с нескрываемым удовольствием поглядывал на кипевшую почти всюду работу по восстановлению разрушенных домов, удовлетворенно покачивал головою, когда попадались крошечные скверики, разбитые на месте уничтоженных бомбами строений, и даже велел два-три раза остановиться, чтобы внимательно рассмотреть новые дома, школы и больницы. Когда шофер назвал цифру, показываемую счетчиком, старик долго отсчитывал деньги. Он на вытянутую руку отодвигал каждую монету и внимательно разглядывал ее дальнозоркими глазами. Наконец протянул шоферу требуемую сумму и отдельно двадцатипфенниговую монету. - На рюмку анисовой, - сказал он таким тоном, точно делал строгий выговор за непорядок. В вестибюле министерства он тем же жестом, что совал вещи носильщику, ткнул швейцару саквояжик и шляпу. Все так же непримиримо-сухо прозвучал его вопрос: - Отдел репатриации военнопленных? Швейцар назвал этаж и комнату. Старик медленно, словно отсчитывая шаги, шел по коридору. Он несколько раз останавливался перед дверьми, разглядывая номера и дощечки с надписями. Можно было подумать, что каждую из них он тщательно изучает: то он удовлетворенно усмехался, то его губы недовольно выпячивались. Иногда он даже укоризненно покачивал головой из стороны в сторону, как бы порицая наличие того или иного отдела или должностного лица. Он остановился перед нужной ему дверью, вынул из кармашка монокль и привычным движением вставил его в глаз. Только одернув пиджак и крякнув как бы для того, чтобы удостовериться в том, что голос ему не изменит, он, наконец, отворил дверь. На сидевшего за столом служащего старик посмотрел сверху вниз и, несколько помедлив, словно оценивая, стоит ли разговаривать с этим человеком, протянул ему визитную карточку. Она имела несколько необычный вид. Часть напечатанного была перечеркнута: Вернер Оттокар Мария фон Гаусс, генерал-полковник кавалер орденов Хотя Гаусс давно привык к виду инвалидов, его несколько покоробило, когда он увидел, что его собственная карточка очутилась в обтянутых черной лайкой негнущихся пальцах протеза. Только тут он заметил, что служащий однорук. Его дисциплинированный мозг тотчас реагировал на это наблюдение заключением, что, повидимому, однорукий - инвалид, следовательно, солдат или офицер, значит с ним можно и разговаривать, как полагается военному. Он без обиняков резко бросил: - Передать руководителю отдела! Однако на однорукого этот тон не оказал ожидаемого Гауссом действия. Взглянув на карточку, он спокойно поднял взгляд на посетителя и, вежливо приподнявшись, без всяких признаков страха или подобострастия, предложил ему сесть. Тот неохотно опустился на кончик стула, еще раз внушительно, как бы предостерегающе, крякнув. - Вы давно выехали из Советского Союза? - спросил однорукий. - Как только узнал об образовании Германской демократической республики, - с подчеркнутой сухостью ответил Гаусс. - В Берлин прибыл полчаса тому назад. Желаю видеть руководителя отдела репатриации. Прошу вас... - Меня зовут Бойс, - подсказал однорукий. - Прошу вас, господин Бойс, доложить руководителю отдела о моем желании. - Минуту терпения, господин Гаусс, - все так же спокойно ответил Бойс и отдал по телефону приказание принести карточку военнопленного генерал-полковника Гаусса. Всем своим видом нахохленного старого индюка и взглядом, устремленным куда-то поверх головы Бойса, Гаусс говорил, что не имеет желания болтать с этим мелким служащим. Поэтому те несколько минут, пока длились поиски карточки где-то там, за стенами этой комнаты, протекли в молчании, нарушаемом лишь шелестом бумаг, которые перебирал Бойс. Когда карточка была принесена, Бойс исчез с нею в кабинете, но быстро вернулся и молча уселся на свое место за столом. Гаусс понял, что за дверью происходит изучение его биографии. Несколько лет, отделяющих его от того момента, когда он отдал свое оружие советскому офицеру, научили его терпению. Он сидел на своем стуле, вытянувшись, как истукан, не прикасаясь спиною к спинке, со сдвинутыми каблуками и с руками, покоящимися так, словно они лежали на эфесе сабли. Наконец коротко вспыхнула лампочка на столе Бойса, и он сказал: - Доктор Трейчке просит. "Мог бы, собственно говоря, отворить дверь", - подумал Гаусс, но, не меняя выражения лица, все такой же прямой, деревянный, поднялся и проследовал в кабинет. При появлении Гаусса Трейчке отложил карточку: - Рад приветствовать вас на родине, - проговорил он. Гаусс сдвинул каблуки, как бы намереваясь звякнуть шпорами. - Я без предупреждения, - сказал он, - но обстоятельства таковы, что переписка казалась лишней. Усевшись в предложенное кресло, неизменно прямой и строгий, он молча вынул из кармана сложенную газету, не спеша развернул ее и протянул Трейчке. В глаза бросились строки, жирно подчеркнутые красным. Трейчке вслух прочел: - "4. Восстановление полного суверенитета немецкой нации..." И вопросительно взглянул на Гаусса. Тот ответил лаконически: - Дальше! - "Преступной является мысль о том, чтобы обескровленный немецкий народ был еще раз ввергнут в войну и катастрофу". - На этот раз Гаусс молчаливым кивком головы пригласил продолжать чтение. - "В вопросе восстановления национальной самостоятельности и суверенитета немецкого народа на демократической основе между честными немецкими патриотами не может быть никаких разногласий". - Гаусс опять кивнул. - "Содержащиеся в Манифесте Национального фронта демократической Германии требования могут быть с чистой совестью подписаны каждым честным немцем, независимо от его партийной принадлежности или мировоззрения". - Совершенно согласен, - заявил Гаусс. - Прошу дальше. - "Огромные задачи, которые перед нами стоят и которые должны быть выполнены в интересах спасения немецкой нации, не позволяют нам такой роскоши, как раздробление и парализация сил немецкого народа в междоусобной борьбе. Национальный фронт всех честных немцев, которые принимают к сердцу будущее своей родины, создает реальные предпосылки для преодоления национального бедствия". - Еще дальше! - бросил Гаусс. Трейчке закончил: - "Программа немецкого правительства является программой немецкого народа. Мы не променяем конституцию на оккупационный статут". - Никогда! - сердито отчеканил Гаусс. - Поэтому я здесь. Некоторое время царило молчание. Трейчке делал вид, будто перечитывает хорошо знакомые столбцы газеты. Гаусс пристально следил за его лицом. Стараясь казаться таким же холодным, как его собеседник, Трейчке сказал: - Говорят, в плену вы работали над историей французской живописи? Гаусс положил на стол свой толстый портфель. - Пусть специалисты скажут, годится ли это куда-нибудь. Но... это так, вроде дамского рукоделья от скуки. А я солдат и пришел к вам как солдат. Это, может быть, достойно сожаления, но, по-моему, Германии опять понадобятся солдаты. - Республика не имеет армии, - проговорил Трейчке. - Но должна иметь, - уверенно отчеканил Гаусс. - Не думаете же вы, что защищаться от моих бывших коллег, подпертых американской техникой, можно будет чем-нибудь в этом роде, - и он брезгливо ткнул костлявым пальцем в свой портфель. - Если бы, сидя в русском плену, я мог предположить, что дело опять дойдет до того, что я снова понадоблюсь, то, поверьте, не стал бы терять времени на подобную работу. - На лице его снова промелькнула гримаса. - Можно было гораздо полезнее истратить время: у русских есть чему поучиться в военных делах. Кое-кто у нас еще болтает, будто дело могло кончиться иначе, не соверши господа гитлеры и риббентропы ошибки, не втяни они нас в войну на два фронта. Ерунда-с! Все кончилось бы так же плачевно. Закон истории! Я никогда не был сторонником войны на востоке, но избежать ее было невозможно, коль скоро немцы решили подчиняться безумным приказам своего "национального барабанщика". - В словах Гаусса звучало такое искреннее презрение, что ему нельзя было не верить, несмотря на настороженность, с которою Трейчке слушал старика. - Если бы с этим кошмаром русские не покончили в сорок пятом, они похоронили бы его в сорок седьмом или в пятидесятом. Я не знаю, когда именно, но знаю твердо: миссия освобождения нас от шайки Гитлера была бы выполнена русскими. Это так же неизбежно, как то, что теперь в этом здании сидите вы, а не какой-нибудь паршивый штурмфюрер из бывших взломщиков или разукрашенный галунами бакалейщик. К сожалению, этого не могут понять мои коллеги, находящиеся в той половине Германии, которая временно называется "федеральной республикой". Они не постигли того, что постигнуто мною в России. Они не могут понять: все, что они еще называют военным искусством, не больше чем военная истерия. Впрочем, не это главное. Отвратительно то, что они перестали быть немцами. Вот это непоправимо! Швейцарцы, поступающие в ватиканскую гвардию, чтобы за деньги охранять иноверца папу, знают: им никогда не придется воевать с родной Швейцарией. А мои бывшие коллеги на западе?.. Они заранее уверены в обратном: им придется не только служить иноземцам, но и драться с немцами. Я же хочу служить моему отечеству, а не в иностранном легионе американских лавочников. - Значит, дело только за тем, что у нас нет армии? - Видите ли, - проговорил Гаусс, - в плену я не только писал это, - его палец снова уперся в портфель. - Я занимался изучением Маркса и Ленина. Я прочел работы Сталина, сударь! Трейчке был несколько ошеломлен. - Вот как? - Да-с!.. Должен сознаться: я приступил к их изучению с целью понять, почему же я в конце концов в плену? А по мере знакомства с вопросом все больше убеждался: только безумцы могут спорить с историей. Да! Безумцы, не желающие смотреть в глаза правде! - Вроде тех... на той стороне?.. - Можете договаривать: Гудериан, Гальдер, Манштейн, Кессельринг, Рундштедт, Шверер и остальные. Безумцы, подписавшие приговор себе и своей чести. - При каждом восклицании старик сердито стукал костяшками пальцев по столу. - Мы будем их судить полевым судом за измену отечеству! - Вы или народ? - как бы невзначай спросил Трейчке. Гаусс смутился и, спохватившись, сказал: - Вы правы: народ потребует у них ответа. Подумав, Трейчке снял телефонную трубку и попросил у кого-то разрешения приехать вместе с генерал-полковником Гауссом. - Бывшим, - поправил Гаусс, - я этого никогда не забываю: бывший генерал-полковник. А ныне?.. Ныне что-то вроде офицера, проходящего трудный курс академии. Да, да, именно так... Как солдат, я говорю: когда на наш континент ворвались новые гунны из-за океана, одним из важнейших условий сохранения мира является безусловная готовность к отражению их попытки нарушить мир. Так мне кажется, сударь. Как я сказал вам, курс своей последней военной академии я проходил уже, так сказать, экстерном, в плену. Но из этого прошу не делать вывода, будто я такой уж недоучка. Я был не самым ленивым учеником русских, помогавших нам разобраться в сложных уроках истории. Мои выводы могут показаться вам несколько трудными в смысле перспективы, которую они рисуют, но я настаиваю на них. Если хотите, вам как человеку не военному... - Прошу вас, - сказал Трейчке, которому было интересно узнать, что творится в голове этого генерала. Трейчке еще не очень верил тому, что старый кадровик, с молоком матери всосавший все пороки прусской школы, был способен на склоне лет понять, что вся школа и весь его личный опыт почти ничего больше не стоят. Трейчке подвинул было Гауссу ящик с сигарами, но тот заявил: - Отвык. Курю теперь только русские папиросы. Это гораздо удобней: табак не лезет в рот. - Он достал коробку папирос с длинными мундштуками. - Итак... Я пришел к несколько парадоксальному заключению: все они там - немцы и американцы, англичане и французы, - все, кто планирует новое нападение на эту половину Европы, - ошибаются. Воображают, будто совершенство, достигнутое современным оружием, способствует сокращению сроков войны. Чепуха! Как раз наоборот: эти средства сделают войну более затяжной, чем прежние. Я уже не говорю о пресловутых бомбах - атомной, водородной и тому подобных, - на которые, как на панацею от поражения, возлагал надежды еще Гитлер. Бредли и Гальдер, Эйзенхауэр и Монтгомери - они думают, что достаточно будет стереть с лица земли несколько наших городов, и мы поднимем лапы вверх. Они воображают, что смогут уничтожить промышленные центры Советской России и положить ее на обе лопатки. Их вывод: тем самым сроки войны сократятся до минимума, необходимого их бомбардировочной авиации для воздушного вторжения и уничтожения баз промышленного питания армии. При этом они упускают из виду: страны Восточной и Юго-Восточной Европы и, самое главное, Советский Союз тоже примут свои меры. К тому же прошу не забывать: в игру вошел новый фактор, мною еще почти не учтенный. Этому фактору суждено сыграть первостепеннейшую роль в борьбе. Китай! Его пространства, его людские резервы - это грандиозно. Поистине грандиозно, говорю вам! В ближайшем будущем я должен буду пересмотреть свои соображения, учитывая влияние Китая как фактора новой истории. - Все это, - заметил Трейчке, - сильно расходится с тем, как я рисую себе будущее. - Потому что вы мыслите по-штатски, - самоуверенно проговорил Гаусс. - Вам полезно дослушать меня... Утверждаю: в разговорах моих бывших коллег о возможности проведения ими некоего блицкрига ровно столько же добросовестной ошибки, сколько намеренного желания ввести в заблуждение и тех, кто им противостоит, и тех, на кого они намерены опираться. Они обманывают наш немецкий народ, они готовят его к истреблению. - Вероятно, удастся обойти эту страшную перспективу, - сказал Трейчке. - Война не неизбежна. Немцы в Западной Германии все яснее понимают, где лежит правда. У народа очень острое зрение. - Я хотел бы думать так же, но весь мой опыт восстает против такой уверенности, - проговорил Гаусс. - А вам не кажется, что вы все-таки недостаточно знаете людей, простых людей мира, чтобы оценить их роль в решении: война или мир? - Я всегда уважал простого человека в моем солдате... - Но никогда не знали его по имени. Вы, вероятно, даже перестали различать солдатские лица, как только переступили через должность командира роты. Гаусс неопределенно крякнул и, вставив монокль на место, пристально уставился на Трейчке, который продолжал с некоторой иронией: - Я уже не говорю о том, чтобы немного поинтересоваться внутренним миром ваших солдат, хотя бы когда-нибудь спросить кого-нибудь из них, о чем они думают... - Солдат не должен был думать, - проговорил Гаусс. - Да, так казалось вам в то время, а он думал. - Это было его делом, так сказать, совершенно частным делом, не имеющим отношения к его служению отечеству. - Не всегда. Многие из них больше думали о пользе отечества, чем их командиры. Тут Гаусс снова издал свое неопределенное: - Хм-хм... Трейчке улыбнулся: - Вижу, вы не слишком склонны мне верить. - О-о!.. - Ничего, это ваше право. Но именно в знаменательный для вас день возвращения на родину вам будет, пожалуй, полезно узнать о том, что думал и делал ваш солдат... ну, скажем, в то время, когда вы были командиром корпуса... скажем, в 1918 году... скажем, в... Гаусс на мгновение поднял взгляд к потолку. - В то время я действительно командовал корпусом, входившим в состав экспедиционных сил генерал-фельдмаршала Эйхгорна. Это был очень короткий период. Я не сочувствовал мероприятиям господина генерал-фельдмаршала Эйхгорна на Украине и считал этот поход авантюрой, обреченной на провал. Нам не следовало оставаться врагами народа, не желавшего воевать с нами. Мы гораздо больше получили бы путем мирного урегулирования отношений с русскими. История показала, что я был прав. - Мы не знаем, что думали тогда вы, но мы хорошо знаем, что думали тогда ваши солдаты. - Меня это не интересовало... тогда. - А теперь? - Теперь? - Гаусс сжал тонкие губы и, подумав, пожал плечами. - Быть может, теперь я отнесся бы к этому несколько иначе. - А как хорошо было бы для вас самого и для многих, очень многих немцев, если бы вы и тогда относились к этому иначе. Если бы вы и тогда уважали своего солдата, знали его мысли и попытались бы считаться с ними, как с мыслями немцев, мыслями представителей немецкого народа... - Это были очень трудные времена, господин доктор. Мы были на грани революции. Спрашивать мнения солдат - значило окончательно разрушить то, что готово было и само развалиться - армию... Да и едва ли наши солдаты тогда понимали происходящее. Особенно в тех условиях, о которых вы только что упомянули: там, в России... Трейчке нажал кнопку и, когда вошел Бойс, сказал: - Садитесь, Бойс... Если мне не изменяет память, вы окончили свою военную службу в первую мировую войну на Украине? - Да, доктор, в украинском овраге под названием "Черная балка", будучи солдатом 374-го ландверного полка. Трейчке взглянул на Гаусса: - Этот полк входил в ваш корпус? Гаусс ответил утвердительным кивком. Он с удивлением и даже, может быть, некоторым страхом смотрел на Бойса, как на привидение, явившееся из какого-то далекого, нереального прошлого. Между тем Трейчке продолжал, обращаясь к Бойсу: - Я был бы вам очень благодарен, Бойс, если бы вы как-нибудь, когда господин Гаусс пожелает, рассказали ему о том, что произошло с вами на Украине, каковы были там мысли и настроения солдат, чего они хотели. - Я с удовольствием объясню господину Гауссу все, что ему неясно... - И Бойс с улыбкой прибавил: - Надеюсь, он узнает много интересного и неожиданного для себя. При этих словах Гаусс поднял взгляд на Бойса и с оттенком иронии спросил: - Вы полагаете? - Видите ли, господин Гаусс, - в раздумье ответил Бойс, - чтобы итти служить народу, нужно быть совершенно уверенным, что у тебя вполне чистые руки... Гаусс поймал себя на том, что при этих словах он критически посмотрел на свою руку, лежащую на письменном столе Трейчке. - Я всегда был уверен, что ни в чем не виноват перед моим народом, - с неудовольствием проговорил он. - Но разумеется, если господин Бойс хочет... - Я хочу укрепить вас в этой уверенности. Но укрепить - это значит помочь сознательно проанализировать свой путь. И если вы для начала разберетесь хотя бы в вашем отношении к простому немцу... - Я всегда любил и уважал немецкого солдата, - упрямо, с обидою пробормотал Гаусс: ему совсем не нравилось, что этот солдат 374-го ландверного поучает его. - Да, солдата, как сочетание костей и мышц, на которое можно надеть мундир и ранец; вы уважали послушный механизм, который можно было научить ползать, стрелять, заряжать орудие, ездить верхом, рыть окопы... Только это уважали вы в солдате, - твердо проговорил Трейчке. - Теперь вы должны были бы совсем иначе уважать его, если бы вам пришлось иметь с ним дело. Перед вами был бы человек, немец, гражданин и строитель своего государства... Гаусс слушал его с опущенной головой, сжимая в пальцах выпавший из глаза монокль. - Именно поэтому, - сказал он, поднимая голову, - мне теперь вдвое труднее, чем прежде. Ведь в планах американских купчишек и их, с позволения сказать, стратегов немецкому солдату отведено место, которое мы в свое время отводили мешку с песком. Немец должен служить прикрытием для всей этой швали, для их механизмов, которыми они намерены превратить Европу в пустыню. Ввержение целой половины мира в первобытное состояние - вот их мечта. Сделать всех русских, китайцев, восточных немцев и всех, кто населяет страны новой демократии, простыми землепашцами, заставить нас одеваться в звериные шкуры, охотиться с луком и стрелами - вот чего они хотели бы. Тут нет почти никакой разницы с тем, что мне говорил когда-то Гитлер. Но тому еще нужны были пространства, недра и рабы. Этим не нужны пространства - у них достаточно своих; им не нужны недра, так как с окончанием войны у них сразу образовался бы переизбыток всего, что можно достать из земли. Наконец им не нужны рабы. У них самих десятки миллионов людей, которым они не могут дать работы. Поэтому планы американцев представляются мне чем-то маниакальным: владычество ради владычества; победа ради того, чтобы их система могла стать единственной; уничтожение всех других народов ради того, чтобы могли спокойно существовать шестьдесят семейств Америки. Напрасно думают нынешние правители Франции, Западной Германии, Англии и других стран, что им найдется место в той системе, которую заокеанские пришельцы намерены создать после своей победы. Если в Европе случайно уцелеют люди, способные думать, творить и сопротивляться, американцы будут травить их ядами, как вредных насекомых. - Но уже по одному тому, что шестьдесят семейств желают истребить полтора миллиарда человек, использовав для этого полторы сотни миллионов одураченных американцев, - уже по одному этому план их обречен на провал! - с усмешкой сказал Трейчке. - Это и я понял в советском плену, - ответил Гаусс. - Ту половину мира, к которой я имею честь причислять теперь и себя, нельзя ни уничтожить, ни покорить, ни заставить изменить идеалам, которые руководят ее народами... Каждый честный немец с легким сердцем подпишется под Манифестом Национального фронта! И я хочу быть таким немцем. - Из нашего всеобщего и страстного желания мира вы сами сделали правильный вывод: его нужно уметь защитить. Когда-то товарищ Сталин учил нас: на разбойников уговоры не действуют, от их нападения необходимо защищаться. Но защищать не означает непременно воевать. Впрочем, мне хочется, чтобы об этом вам сказали люди более авторитетные, чем я. Они должны решить вопрос о вашей собственной роли в огромной работе, которую ведет немецкий народ. Он восстанавливает свое государство, отстаивает свою национальную независимость и единство, борется за мир вместе с простыми людьми всего мира. Если вы согласны взяться за такую работу, какую вам поручил бы немецкий народ, - нам по пути. - Подумав, Трейчке добавил: - Здесь, в демократической Германии, мы даем каждому немецкому патриоту ту работу, какую он лучше всего умеет делать. Некоторое время Гаусс вопросительно смотрел на собеседника. - Я уже в том возрасте, - сказал он, - когда чины и прочие пустяки имеют значение... только как внешнее отражение престижа... Трейчке взглянул на часы и поднялся из-за стола: - Если позволите... - Да, да, - спохватился Гаусс. - Я и так уже отнял у вас непозволительно много времени. - Вы меня не поняли: я хочу предложить вам немного отдохнуть с дороги и после этого проехать со мной... в одно место. Гаусс прикрыл глаза рукой. Вот! Его предупреждали, но он считал это пустыми сплетнями: длинные допросы, потом тюрьма... Он отнял руку от глаз и, вскинув голову, сухо проговорил: - Отдых мне не нужен. Могу ответить за все совершенное... - Вы не поняли меня, - поспешно сказал Трейчке. - Вас примет министр. Гаусс поднялся со всею проворностью, какую оставили ему годы. Он стоял, выпрямившись, и глядел прямо в лицо Трейчке. Руки его были вытянуты по швам, каблуки сдвинуты. Монокль поблескивал в левом глазу. Из этого транса неподвижности его вывел вопрос Трейчке: - Итак?.. Гаусс оглядел самого себя, провел рукою по борту пиджака, и на лице его появилась мина пренебрежения: - В этом виде? - Лучший вид для строителя миролюбивой Германии, - с улыбкой ответил Трейчке. Гаусс по-солдатски повернулся кругом и деревянными шагами направился к выходу. Проходя мимо Бойса, он простился с ним холодным кивком головы. 11 Час, проведенный в кабинете президента, показался Эгону началом новой жизни. Из слов этого спокойного седого человека стало ясно все. Глаза Эгона радостно блестели, походка стала легкой и быстрой. Выйдя из президентского кабинета, Эгон неожиданно увидел сидевшего в приемной Зинна. Они улыбнулись друг другу. Эгон потому, что ему было приятно именно в эту минуту увидеть именно этого человека; Зинн потому, что нельзя было не ответить на радостную улыбку Эгона. Зинн знал от Руппа о предстоящем визите инженера к президенту. Теперь по его лицу он понял, что все обошлось именно так, как и должно было обойтись: президент помог Эгону окончательно найти себя. Спустившись со ступеней подъезда, Эгон отпустил ожидавший его автомобиль президентской канцелярии: он должен был пройтись, побыть с самим собой. Он снял шляпу и посмотрел на усыпанное яркими звездами небо. Что же, может быть, не так уж далек день, когда ничто не будет стоять на пути человека к этим сияющим далям... Эгон шел, не торопясь. Слово за словом он переживал недавнюю беседу. Одну за другой миновал он улицы. Одни глядели на него темными громадами еще не восстановленных развалин, другие радостно сверкали рядами освещенных окон. Часто попадались крошечные скверики - там, где стояли когда-то исчезнувшие под бомбами дома. Из-за оград тянуло запахом зелени. Какая-то ветка по небрежности садовника так далеко высунулась на улицу, что Эгон коснулся ее головой. Он остановился. Осторожно, боясь сломать ее, притянул к себе ветку. Листья были прохладны Эгон с жадностью втянул в себя их аромат. Захотелось оборвать листок и воткнуть в петлицу. Но Эгон раздумал и бережно заправил ветку обратно в ограду, будто боялся, что кто-нибудь другой не совладает с искушением ее обломить. Все в том же состоянии давно не испытанной легкости он вышел на ярко освещенную улицу. Прохожих уже почти не было. Витрины слабо светились ночными лампами. Вдруг из-за поворота улицы послышался резкий гудок и оттуда выехала темная коробка тюремного автомобиля. Эгон едва успел отскочить, чтобы не попасть под колеса, как перед носом машины сверкнуло яркое пламя, грохот взрыва хлестнул по ушам. Эгону показалось, что передок автомобиля поднялся в воздух и снова рухнул на мостовую. Карета резко остановилась. Ее боковая стенка отвалилась, как доска расколотого ящика. С обеих сторон улицы раздалось несколько выстрелов. Эгону казалось, что он слышит, как пули стучат по стенкам кареты. Из нее выскочило несколько чинов народной полиции. Эгон прижался спиною к какому-то подъезду. Из разбитой тюремной кареты выползли два человека. Это были Кроне и Паркер. Кроне бросился бежать, но навстречу ему от стены противоположного дома отделилась фигура человека с автоматом в руках, и длинная очередь, казалось, перерезала Кроне пополам. Он сложился, как переломленное чучело, и головой вперед упал на мостовую. Несколько мгновений он лежал неподвижно, потом медленно пополз, оставляя на мостовой, видимую даже в темноте, полосу крови. При виде этого Паркер стремглав бросился обратно в автомобиль. И в наступившей на какой-то миг тишине, той особенной, остро ощутимой тишине, какая иногда врезается в грохот перестрелки, Эгон услышал доносившийся из фургона истерический крик Паркера: - Спасите... умоляю... скорее в тюрьму! Эгон сделал несколько шагов к автомобилю. Ему хотелось заглянуть внутрь, увидеть этого отвратительно вопящего американца, молящего спасти его от пули его же сообщников. Но тут снова по стенам домов, по черным стеклам окон заметались, запрыгали желтые зайчики отсветов, и умножаемый тесниной улицы грохот очереди опять заполнил все пространство. Оглянувшись туда, откуда сверкали вспышки выстрелов, Эгон внезапно узнал стрелявшего - то был Эрнст. Да, Эгон не мог ошибиться: стрелял его брат Эрнст Шверер. Это было так ошеломляюще неожиданно, что Эгон растерянно закричал: - Эрнст!.. Но его голос утонул в грохоте новой длинной очереди автомата, и Эгон увидел, как около автомобиля один за другим упали двое полицейских. Эгон никогда впоследствии не мог ответить себе: что помешало ему крикнуть еще раз и броситься к брату, вырвать у него оружие... Повлиял ли на него отрезвляюще вид раненых полицейских или то, что Эрнст не обратил внимания на его крик, но в те минуты брат, даже не взглянувший в его сторону, не обернувшийся на призыв брата, - это, именно это подействовало на Эгона сильнее всего. Ему казалось, что, несмотря на полумрак, царящий на улице, он отчетливо видит каждую черточку в лице Эрнста. Он слишком хорошо знал Эрнста, чтобы не сомневаться в малейшем изменении, какое происходило в лице Эрнста при тех или иных обстоятельствах. Эгону казалось даже, что он может представить себе вид худых, воровато проворных рук, судорожно сжимающих вздрагивающий автомат. В ту минуту ему казалось, будто все темные силы недавнего страшного прошлого Германии сосредоточены именно в нем, в согнувшемся в позе хищного напряжения Эрнсте Шверере. В памяти Эгона коротко, но отчетливо, как сверкание молнии, промелькнул образ отца таким, каким он видел его в последний раз, покидая Звездную гору в Гдыне: такой же хищный наклон тела, готового вцепиться в жертву, вероятно, тот же плотоядно оскаленный рот на заострившемся лице, те же сузившиеся щелки маленьких глаз и при всем том что-то трусливое во всей позе, в облике - словно сознание автоматически распределило силы поровну: если можно будет броситься вперед, чтобы покончить с жертвой, - вперед; если жертва окажется живуча и захочет огрызнуться, - такой же бросок назад. Эрнст был для него в тот миг воплощением фашизма. Да, вот так ему тогда казалось: недобитый фашизм, пытающийся вырвать у народного правосудия своих сообщников и протянуть отвратительную мохнатую лапу в