- Вот-вот, к высокому! Заговорили о товарищах. И вошли в холодное лесное убежище веселый балагур Сбоев, мрачноватый добряк Сумцов, верный суровый друг Новиков. Вошли со своими шутками, сели в кружок, чтобы поддержать ребят с "голубой двадцатки". Странно было слышать среди пурги в глухом лесу смех. Но он звучал под разлапистыми согнувшимися под тяжестью снега ветвями поверженной сосны. И усталость отступила, и неудержимо потянуло к друзьям, которые, быть может, в самый этот момент тоже отмечают праздничную годовщину. Правда, отмечают ее не с кусочками сухарей в руках и не под стоны пурги, а за более или менее богато сервированным столом в конференц-зале под приятный гул огня в печке-времянке. Конечно, о ребятах с "голубой двадцатки" они уже сказали доброе слово, выпили в их честь. За здравие или за упокой пили? Это не так важно в конце концов! В любом случае тост был провозглашен за них. - Пошагаем? - предложил Аркадий, поглядев на приободрившихся товарищей. - Пошли! ...Близнецы-овражки с ежиками кустов по кромкам и склонам, болотистые низины с пестрыми разводьями вспучившихся наледей и сыпью кочек, пологие увалы с поджарыми хвостами сосен на взлобках опять потянулись нескончаемой чередой вдоль неровной тропы, которую Аркадий прокладывал попеременно с Михаилом. Пурга улеглась на покой в застланную ею же самой постель. И снег впереди, сзади и по сторонам. И вязкое безмолвие вокруг. И в однообразии этом, кажется, застыло время, остановилось оно! День! Такой уже был. Ночь! Такая уже была. Где же они - деревни? Где же они - люди?! Все трое стали по-настоящему испытывать голод. Приступы тошноты, вызываемые им, сменились постоянной сосущей болью под ложечкой. Она тревожила даже ночью во время сна. Чтобы притупить ее и обмануть чувство голода, ели древесную кору, жевали хвою. От коры жгло во рту, будто небо покрывалось слоем горчицы, а от хвои до судорог сводило скулы. Пробовали промышлять клюкву. Забирались в болотный кочкарник, ползали от кочки к кочке, сбивали с них снег и с тщательностью сортировщиков перебирали зябнувшими пальцами жесткий несъедобный мох. В один из обычных дней одна из обычных, каких встречалось уже десятки, просека привела летчиков на обычную, похожую на другие лесную поляну. Но они увидели на ней груду присыпанных снегом обугленных бревен. И эти следы человеческого жилья вселили в них надежду. Они, казалось, обезумели. Накинулись на пепелище и принялись растаскивать маркие головни, расшвыривать кирпичи. Пот струился по лицам, застилал глаза. Мучила жажда. Грязными ладонями они черпали снег, поедали его, сплевывая черную слюну, и еще яростнее вкапывались в угли, поднимая тучи едкой золы. Никто еще, пожалуй, не открывал крышку погреба с такой надеждой, с таким нетерпением, как они. Но... плесенью на стенах и могильной затхлостью встретила их пустая яма. Они пали на снег, отупело шевеля черными спекшимися губами. Дух разворошенного кострища приманил ворону. Тощая, встопорщенная, опустилась она на голый сук опаленной давним пожаром сосны, каркнула голодно и, склоняя голову то на правый, то на левый бок, разглядывала бусинами распростертых внизу людей; нельзя ли поживиться. Аркадий вытащил из-за пазухи пистолет, стиснул обеими ладонями ребристую рукоятку, прицелился. Выстрелил и, к счастью, попал. Бесформенный комок, рассыпая по ветру легкие перья, невесомо коснулся снега. Михаил кинулся к птице, упал на добычу грудью и, схватив где-то глубоко в снегу под собой, долго не решался выпустить из рук еще теплую тушку. Наскоро запалили костер. Перекидываясь с хворостины на хворостину, бесцветные языки пламени добрались до синей в крупных пупырышках кожи, позолотили ее, подрумянили. Полусырое пресное мясо люди поглощали торопливо, жадно. С хрустом крошили и перемалывали зубами полые кости. К вечеру с севера потянуло холодом, дохнуло ветром. Мелкий снег дымно завьюжился над поляной, затеснился в узкой просеке, как в дымоходе. И они двинулись сквозь колючую пыль, время от времени соскребая с обросших щетиной лиц холодные снежные маски. В сумерках вышли на лесную опушку. Впереди, на холмах, покоилось широкое поле, уставленное скирдами соломы и зародами сена. Между холмами в узкой долине, уже занавешенной сумерками, приютилась деревенька - десятка полтора домов, и вкривь и вкось понастроенных в излучине речки, отороченной по берегам на всем видимом их протяжении ивовыми зарослями. За околицей, с юго-западной стороны, у самого леса среди сугробов зябла на поземном ветру одинокая изба с продавленной крышей. Темнота подступала исподволь. Скрыла вначале низину, один за другим погасив робкие светляки деревенских окон, неторопко взобралась на холмы и окутала поля серой мглой. Все поглотила она, кроме избы, по-прежнему чернеющей среди поблекшего белоснежья. И они направились к этой избе. Пошли с задворья... Долго таились за плетнем, наблюдая. Летний дощатый сарай с подпорками по бокам. Заметенный по крышу хлев. Поленница и под навесом сани-розвальни с задранными оглоблями. - В окнах темно, - сказал Николай. - Жилая, - сказал Михаил. - От крыльца, видите, свежая тропа к хлеву, поленнице и воротам. Лошади в хозяйстве нет: сани на приколе и двор не изъезжен. Тропа едва натоптана. Значит, народу немного. Аркадий боком протиснулся в дыру, проделанную кем-то в плетне умышленно: лозины были аккуратно раздвинуты и закреплены мочалками, пересек открытую площадку и прижался к шершавым бревнам, источающим избяное тепло. Он чувствовал это тепло, несмотря на стужу и ветер. Взобравшись на завалину, Аркадий прильнул к окну и стал вглядываться в холодное стекло, заслоняясь от прозрачной темноты надвинутым поверх головы воротником комбинезона. Потом он осторожно постучал в переплет рамы. Окно изнутри осветилось неброским колеблющимся светом. На стекле обозначилась тень, придвинулась вплотную. - Кто? Даже сейчас Аркадий, как ни старался, не мог различить ни человека у подоконника, ни того, что скрыто в помещении. Прижавшись лбом к холодному стеклу, он смотрел во все глаза. - Кто? И Аркадий заговорил, заговорил торопливо, взволнованно. - Свои. Мы свои! Не бойтесь! Тень отшатнулась. Огонек мигнул и погас. Стекло потускнело. Аркадий поспешил к крыльцу, где ждали товарищи. За дверью женский грудной голос проговорил: - Ступайте, чоловики, с миром. Деревня недалече. - Нельзя нам в деревню, - сказал Аркадий. - Никак нельзя! Дверь распахнулась. Они не сразу переступили порог, а, стряхивая с одежды снег, вслушивались чутко в тишину жилья. В избяном пристрое без потолка, но с полом, среди березовых веников, развешенных гирляндами по стенам, их встретила простоволосая женщина с пучком чадящей лучины в руке. Морщинистое лицо ее даже при свете лучины поражало болезненной желтизной. Аркадий осторожно притворил дверь, подумал и запер на крючок. Вслед за хозяйкой прошли они в жилую половину. Лучина струила копоть к щелистому потолку. Неяркий свет раздвигал темноту, показывая то край скамьи с кухонной утварью, то прикрытые мокрыми кружками фанеры ведра с водой, то кадушку с булыжным гнетом. "К нам, к нам, к нам, к нам", - призывно выстукивали в темноте часы-ходики. Широкоскулая русская печь с подслеповатыми норками печурок словно только что пробудилась и вовсю позевывала округлым провалом неприкрытой топки. В горнице было чисто, пусто и прохладно. Крепко пахло свежей хвоей. Прямо, в простенке, зеркало, занавешенное простыней. Посередине горницы - стол. На столе, во всю его длину, покойник под белой холстиной. Летчики остановились у стола, Руки их невольно потянулись к шлемофонам. Может быть, впервые за трудные эти дни они растерялись, не знали, как себя вести. У женщины дрогнули уголки бескровных губ. Она откинула холстину с головы покойника. На столе лежал мальчишка. В колеблющемся свете лучины он казался живым. Хотелось сказать, хотелось позвать громко: "Вставай, паренек! Чего же ты, друг, так рано заснул?" Но сложенные на груди руки и оплывший огарок свечки меж пальцами ломали эту иллюзию жизни. - Третьего дня словил Янека полицай, в лесу словил, - голос матери зазвучал низко, приглушенно. У глаз в излучинах морщин показались слезы. И, уже не в силах сдержать горе, она запричитала: - Изгалялся над дитем, нечестивец, мордовал... Силушки нету боле, моченьки нету боле... Сын помер, сын... В землю сына треба заковать... Больно мне, ой больно!.. И Аркадий сказал: - Мы похороним его. И Михаил сказал: - Веди, мамо. На опушке леса в затишье, на поляне, окруженной елками, мать выбрала для сына место. Поджарая гладкая сосенка крошила с ветвей снег, вздрагивала тонким стволом, когда лезвия заступов рассекали паутину корней. Могилу копали долго. Дно подровняли, выстлали досками. Принесли и опустили Янека. Простились поочередно, засыпали гулкой мерзлой землей. Опершись на лопаты, постояли простоволосыми над холмиком. Аркадий, словно принимая клятву над прахом павшего в бою однополчанина-летчика, вскинул над головой руку со сжатым кулаком. - Не забуду! - сказал твердо. - Не забуду! - повторил Николай. - Не забуду! - как эхо, откликнулся Михаил. И темный тревожный лес вроде затих на ветру, прислушиваясь к их суровым хриплым голосам. За поминальной трапезой, в теплой, заставленной домашней утварью кухне, женщина рассказывала Аркадию о жизни "при немцах", о новоявленных властях. Она рассказывала и жалостливо наблюдала, с какой ненасытной торопливостью поглощали гости ячневую приправленную молоком кашу, как от обильной пищи запоблескивали бисеринки пота на их заросших щетиной и обтянутых потрескавшейся кожей худых лицах. Близость людей, тоже нуждающихся в участии, скрадывала на время ее тоску и боль. Николая с Михаилом сон сморил прямо за едой: один уснул, уткнув лицо в сложенные на столе кренделем руки, другой - откинувшись к стене. - Немец до нас не вдруг наведывается: опасается, - говорила Аркадию хозяйка. - И войска ихнего в нашей деревне на постое нету. У нас полицаи... Двое меньших - подневолыцики, а заглавный лют. Ох лют! Евсеем Пинчуком зовется заглавный-то. Пришлый в наших краях. Пес он шелудивый. Партизан вынюхивает, выискивает. Ден шесть тому было, сказывают, возле железки партизаны порчу немцу учинили. Евсей через это и взъярился, зазлобствовал. Сыск по избам учинил. Мужиков похватал, И Янека вот... - Пинчук? Аркадий бережно погладил худое плечо женщины. Он готов был сделать для нее все. - Где квартирует Пинчук? - У нас тут, в великой избе, возле колодца. Все полицаи там. - С оружием? - Не приметила ружей. Железы рогатые у них... - Автоматы. Ясно. Аркадий помотал головой: в тепле его совсем разморило. Хозяйка поднялась со скамьи, принесла из горницы старый тулуп, раскинула его на полкухни. - Приляг, - сказала. - Я тем часом харчей соберу, одежонку какую поищу. 4. СМЕРТЬ СМОТРИТ В ЛИЦО Писк и возня мышей под половицами разбудили Аркадия. На дворе по-прежнему буянила непогода. Ветер, задувая в печную трубу, свистел протяжно. О гребень крыши вровень, словно дятел о сушину, стучала доска. Темный квадрат окна уже оплеснула зыбкая предрассветная муть. В глухом углу неровно коптила лучина, время от времени скидывая в деревянную плошку с водой тонкие скрученные жаром угли. Они шипели в воде по-гусиному и выплевывали кверху фонтанчики белесого пара. В горнице, за переборкой, хозяйка, вздыхая и бессвязно бормоча, перебирала что-то, судя по шелесту, матерчатое, поскрипывала крышками сундуков, часто вздыхала. Привидением появилась она в кухонных дверях. На руках ворох одежды. Прижимая его подбородком, она взглядом отыскивала, куда бы положить ношу, осторожно прошла к табурету, опустила на него одежду и неслышно удалилась. Аркадий сонно оглядел кухоньку. Пестрые вороха тряпья виднелись и на столе и на скамье, под которой в ряд выстроились пузатые котомки с наплечными лямками из мешковины. "Пора, - лениво подумалось Аркадию, - пора. Все готово". Сладкая дрема сомкнула веки, убаюкивая. И поплыли опять перед глазами голубоватые прозрачные сугробы, поплыли и деревья под белыми накидками, и овраги... Запосвистывала метель. Среди снежной круженицы возникло незнакомое лицо, пригрозило пальцем: "В лесу хоронитесь. Иначе - беда". Лицо стерла метель, а на месте этом тотчас же появился Янек, живой Янек. Опущенные скобками вниз губы шевельнулись с усилием, еще шевельнулись... "Не молчи! - потребовал Аркадий. - Говори. Я слушаю тебя". Налетели со всех сторон белые мухи, завихрились. В их толчее затерялся Янек и вылезла омерзительная рожа с оскаленной пастью. "Поговорили? Ха-ха-ха-ха! Ох-хо-хо-хо!" Аркадий брезгливо отшатнулся от нее, затем ринулся к этой роже и... проснулся. "Ну и мразь, - подумал, вскакивая. - Приснится же!" Из ближней к нему груды одежды отобрал синюю выцветшую рубашку-косоворотку, грубошерстные штаны и пиджак. Прикинул на себя, наскоро переоделся и глянул в пожелтевшее усиженное мухами зеркало на переборке: перед ним - неуклюжий и, по всему видать, простоватый мужичок с добродушным осунувшимся скуластым лицом, заросшим по глаза грязно-рыжей щетиной. И ничего в нем знакомого. Разве что глаза? Только глаза. Аркадий подмигнул мужику: "Как самочувствие? Как живется-можется?" Тот - хоть бы хны ему! - подмигнул тоже: "Ничего живем. Терпим, не жалуемся". Аркадий пригладил пятерней взъерошенные волосы и беззвучно рассмеялся: "Значит, порядок!" И, вполне удовлетворенный столь чудесным превращением, растолкал богатырски храпевшего Николая. - Чего смотришь? - спросил, направляясь к Михаилу. - Не похож? Николай сел, хмыкнул неопределенно и через силу как-то странно улыбнулся. - Да я это. Можешь пощупать. - И ты на вид, и не ты, - сказал Николай, все еще приглядываясь, - спросонок сразу не определишь. И мне переобмундироваться? Михаил просыпаться не желал, отмахивался от Аркадия, как от назойливой мухи. - Пустая затея, - заметил Николай, напяливая тесную для него шерстяную фуфайку, - Михаилу встряска нужна, Подъем! Старшинский возглас штурмана сделал свое: Михаил в одно мгновение оказался на ногах. Сильный, хряский удар пришелся Николаю в солнечное сплетение. Ойкнул и, придерживая спутанными фуфайкой руками низ живота, штурман кулем осел на пол. Аркадий попятился к печке. А Михаил, выхватив пистолет, прыгнул к порогу. - Руки! Аркадий машинально вскинул руки. Тут Николай, нащупав головой отверстие воротника, вынырнул наружу, косматый и рассерженный. Михаил вытянул шею, удивленный. Шагнул к Николаю. Остановился в нерешительности. Растерянно глянул на разложенную повсюду одежду, на Аркадия, распятого на фоне печной стены, и, поддавшись внезапной дрожи, сбивчиво залепетал: - Так я... я... я хотел. Стрелять я хотел! - выкрикнул. - А вы, вы-ы... Эх! - И сел, и заперебирал трясущимися руками одежонку, сложенную рядом. - Силен, - буркнул Николай. - С такими кулаками тебе, Миша, на ринг или в кузницу. - Дела, - сказал Аркадий, стягивая унты. Густой шелковистый собачий мех ласкал ладони, искрился в свете лучины. И столько было в нем скрытого тепла, что Аркадий вздохнул, подумав о холодных сапогах. Много ли надо для счастья! Какое оно, это счастье, на цвет, на вкус, на вид, на восприятие сердцем? Для них счастье имело цвет бледно-желтый - цвет несмелого огонька над плошкой в углу, топленого молока и ржаного хлеба, морщинистого лица заботливой хозяйки. Но со всем этим приходилось расставаться. Они облачились в стеганые ватники, приладили заплечные мешки. - Трогаемся. - Аркадий нахлобучил облезлый кроличий малахай. - Не обессудьте. - Мы придем, придем, мамо, - сказал Михаил. Она проводила их до ворот и, придерживая вздрагивающую под наскоками ветра калитку, долго смотрела вослед. Деревня спала. Сонные избы вдоль дороги, накрепко смежив веки-ставни, дремали среди сугробов, на волнистой белизне которых поплавками рыбацких сетей чернели верхушки утонувших в снегу палисадов. Раннее утро без солнца окрасило все окрест в светлые сиреневые тона: и снег, и лес за околицей, и серые избы, и облака. Даже ветер струил сиреневую пыль. У богатого дома с парадным крыльцом в четыре ступени и резными перильцами Аркадий остановился. - Нас трое, - сказал, - полицейских тоже трое. У них автоматы, у нас пистолеты. Мы должны это сделать. - И первым поднялся на крыльцо. Дубовая перекрещенная полосами листового железа толстая дверь колоколом отозвалась на удары. Рожденный ею звук упруго отбросило низкое небо, и он разнесся по деревне. С гумен на придорожные плетни высыпали воробьи. Где-то на задах взбрехнула собака, лениво взбрехнула, нехотя и умолкла. Но дом не отзывался. Дом затаился мертво. Аркадий обеспокоился: вот-вот деревня проснется, появятся люди. В глубине дома наконец ржаво скрежетнули петли дверей. Осторожные шаги в сенях покрыл грохот опрокинутого ведра, и после недолгого молчания, нарушаемого прерывистым дыханием с той и с другой стороны, хриплый голос за дверью спросил, будто угрожал: - Чего надо? Еще вчера вечером, когда хозяйка рассказывала Аркадию о старшем полицейском все, чему была сама свидетельницей и что донесла до нее мирская молва, Аркадий дал себе слово, несмотря на опасность, которой должен был подвергнуть себя и товарищей, наказать предателя. Слушая немудреный рассказ о "злодействах и бесстыжести Евсейки, выпущенца из брестской тюрьмы", о том, как по своей воле "тиранил и выдавал красноармейцев, палил заимки" и потом "каялся перед миром и поносил немцев", Аркадий раскусил и трусливую натуру Пинчука. Такой не сразу поверит простому человеку. И Аркадий решил схитрить, решил разыграть перед ним выпущенного из тюрьмы забулдыгу, каких, судя по всему, в жизни Пинчука встречалось много. Вряд ли он мог запомнить их всех. Теперь Аркадию надо было войти в новую роль. - Впускай, Евсей! - сказал он, безбоязненно назвав неизвестного по имени: за дверями, по расчетам Аркадия, должен был находиться Пинчук - трус не доверяет никому. - Знаешь меня? А ну, ну? Где виделись? - Не ты ли в Бресте бедовал? Да открывай, что ли! - Постой, постой... Забрякали звеньями железная цепь запора, взвизгнула тоненько щеколда. Дверь приоткрылась. В щели метнулся глаз, и дверь захлопнулась. - Не один ты вроде? - Корешки со мной. Пуганый ты, как вижу. Что так? - Не-е... - Пинчук успокоился, заметив, что у посетителей нет оружия. - Вторгайтесь, вторгайтесь, - и, взяв Аркадия под локоть, повел через сени. - Митрошкин! - крикнул зло. - Зажги свет! Обленились, сволочи! Все бы им пить, жрать... В темноте, пропахшей самогоном и квашеной капустой, взбрякнул полупустой спичечный коробок, щелкнула спичечная головка, отбросив к порогу огненную каплю, и вспыхнула, осветив крупные костлявые пальцы с выпуклыми грязными ногтями. Осветилась и часть лица Митрошкина - скошенный подбородок, нижняя губа, тонкое основание выпуклого носа. Огонь петушиным гребнем затрепыхался на фитиле трехлинейной лампы. Захватанное потными пальцами стекло с наискось отбитым верхом рассеяло по сторонам жидкий свет. Пинчук засуетился, стал придвигать к столу табуретки. Он часто покрикивал на Митрошкина. Аркадий осматривал помещение. Квадратная комната была захламлена донельзя: потолок в разводах, пол заслежен. Штукатурка на стенах местами выкрошилась, обнажив клетчатый переплет дранки. Кое-где даже проглядывали бревна с пучками мха. Стол, к которому приглашал Пинчук, был завален хлебными корками, обрезками сала, огрызками огурцов. Пустые бутылки тускло поблескивали по углам, теснились на утыканном окурками подоконнике, позвякивали под столом, где невозможно было уместить ноги. На лавке, занимающей широкий простенок между окнами, по-сиротски пристроив кудлатую голову на свернутое жгутом засаленное полотенце и подобрав к подбородку острые коленки, пьяно причмокивал мясистыми губами пожилой мужик. Одетый на нем немецкого покроя поношенный солдатский френч с нарукавным знаком полиции был совершенно грязен. На позеленевшей медной цепочке от карманных часов, фасонисто пропущенной через верхнюю петлю, застряли крошки капусты. Испитое лицо "щеголя" украшал громоздкий, как рекламная вывеска, кривой нос, простроченный красно-синими прожилками. Редкие сивые бровки торчали двумя случайно прилепившимися репьями. Пинчук убрал со стола пустые бутылки, смахнул рукавом объедки, успокоился и, разглядывая Аркадия, кивнул Митрошкину, притулившемуся к печке: - Пошарь-ка в сенцах. Закуси волоки поболе и с верхней соответственно. Отогреть людей надо. На столе появилась миска смерзшейся в прозрачные комочки квашеной капусты, с полдюжины соленых огурцов, шматок сала и непочатая коврига ситного хлеба. Отпотевшие в тепле бутылки самогона источали аромат ячменного солода. - Ого! - Аркадий потирал ладони. - Богато живешь, Евсей. А было: комком, а в кучку, да под леву ручку... Своей беззаботной болтовней, удивившей даже Николая с Михаилом, Аркадий без труда усыпил подозрительность Пинчука. Он шутил, посмеивался без умолку, а глазами отыскивал оружие. Один автомат висел на гвозде у входа. Два других чернели в закутке у печки-голландки. Пинчук, нарезая хлеб, аппетитное белое сало, с удовольствием поддерживал разговор. Он вспоминал воровскую "хазу" в Таллине, казенный дом в Бресте, где мотал срок по "мокрому делу", и распространялся о "новом порядке". - Немцы - они, гады, хозяева. Интеллигенция, сволочи. Щепку и ту - под номер и в реестр. - Он разлил самогон по кружкам. Посапывающий на лавке полицейский завозился беспокойно и, как кролик, заработал носом-вывеской. - Чует, сволочь, спиртное. Ишь, как корежится! Дар у его, у Дюкова, такой. - И к Аркадию: - В Бресте, значит, с тобой из одного котла баланду хлебали? В конце сорокового, а? Зачинаю припоминать. Предположение, высказанное Пинчуком, устраивало Аркадия, и он не преминул воспользоваться им, кивнул головой. Кивок этот можно было прочесть: дескать, в самую что ни на есть яблочку попал, в десятку вмазал! - Помнишь воспитателя Власюка? Фигуристый такой, видный, зараза. - Вытянув губы трубочкой, он загундосил: - "На таких, как вы, Пинчук, делают ставку враги рабочего класса, враги Советского государства". Пел он, этот Власюк. Власть, власть... Кто наверху, у того козыри! Да мне бы Власюка в сей момент! Я бы его, заразу... - мясистый кулак тяжко опустился на стол и сжался добела. - Поговорил бы я с ем. Ну, понеслась? Запрокинув нечесаную голову, он стал глотать самогон. Крупный кадык широкими судорожными стяжками подавался вверх и вниз. Аркадий не мог оторвать глаз от этого кадыка. Но он видел другую худую, прокаленную жаром металла жилистую шею и струйку молока, стекавшую вниз по синему воротнику рабочей спецовки. Мартеновский цех. Печной пролет. Тревожные звонки завалочных машин с шихтой. Дядя Леша Кобзев - высокий, сутулый, черный. В руке с крепкими, как стальные крючья лебедок, пальцами бутылка с молоком. Войлочная шляпа набекрень. Долгий, трудный кашель и после кашля - белый платок с алым пятном. "Пора, Арканя, варево выдавать. Распорядись-ка о ковше под шестую. Зальем глотку мировой буржуазии". С врагами рабочего класса у дяди Леши Кобзева был особый счет: за простреленную грудь, за порубанную колчаковцами семью, за отца и брата, что остались навечно у расщепленных американскими снарядами горелых свай Чонгарского моста, в гнилом Сиваше... И, несмотря на недуг, не уходит дядя Леша от мартена, чтобы рассчитаться за все это сполна. Аркадий очнулся. Вымучив улыбку, сказал: - Покурить бы сперва. - Валяйте. - Доставай, братва, кисеты. Это и был условный сигнал, о котором он заранее договорился с Николаем и Михаилом. Пистолеты враз легли на кромку стола. - Тихо, - спокойно предупредил Аркадий. - Тихо. Николай, обыщи этого и тех. Миша, собери автоматы. У печки. Нашел? На косяке еще. Зубы Пинчука зацокали по ободку кружки. Пальцы, только что любовно и бережно обнимавшие ее, разжались, и она выпала, сбрякала о половицы, покатилась к порогу, с пристуком переваливаясь через фигурную ручку и расплескивая самогон. Пинчук невольно потянулся за ней. - Сидеть! - Аркадий привстал. - Сидеть! Коля, пошарь у него за голенищем, - и, когда кинжал с отточенным до синевы лезвием засверкал в руке штурмана, покачал головой: - Все ловчишь, Пинчук? Митрошкин стоял на излюбленном месте у печки, грел спину и по-прежнему жевал бутерброд. Зато Дюков, безмятежно похрапывающий на лавке, сразу проснулся, приоткрыл веки, поводил бровками-репейниками, сел на лавке, сбычившись. Его затрясло. - Ш-шу-шутки шу-шутите? - неуверенно спросил Пинчук и вдруг, всплеснув руками, с младенческой наивностью воскликнул восторженно: - Наконец-то, родненькие! А я с ног сбился, чтоб с партизанами свидеться! Давненько хотел свидеться! - Неужели?! - вырвалось у Михаила. - Ну и ну. - Ей-ей! Служить вам намеревался. Верой и правдой служить! Век свободы не видать! - Свободы? В этом ты, пожалуй, прав. Держать таких, как ты, на свободе - преступление. Судить будем, - Аркадий поочередно обвел взглядом физиономии полицейских. - Начнем со старшего. Обвиняем мы тебя, Пинчук, в измене России... - Не было того, не было! Я с умыслом к немцам подался, с умыслом. Вредить им решил, вредить! - ...в расстрелах советских людей... - Враки это, враки! Хоть у кого спытайте! - ...в выдаче немцам группы красноармейцев, что посчитали тебя за человека. - То патруль нагрянул, патруль! Да разве смог бы я наших родных советских людей... - Смог. Мы приговариваем тебя, Пинчук, к высшей мере наказания - расстрелу. - Наговор, наговор! - зачастил Пинчук. - Бабьи выдумки! Возвести на человека поклеп завсегда просто. Озлобились против меня деревенские. Харч я с них требую. А как быть? Немец, сволочь, с меня сало, масло, хлеб справляет! Вот и крутись! Кабы мог... - Фальшивишь. - Чего фальшивить-то? Не было того, не было! Аркадий обратился к Митрошкину, который флегматично разглядывал судилище, словно был к нему непричастен. - Говори. - Чего он знает, чего?! Митрошкин, неуклюже переступая ножищами, вышел из полутьмы на свет, встал у стола, посмотрел на Аркадия долгим тяжелым взглядом. Потертый суконный пиджак свободно болтался на Митрошкине, сбиваясь в складки. Грудь западала глубоко, и выступавшие вперед плечи хомутными клешнями сходились одно к другому. - Было, - глухо сказал он и закашлялся. - А сам, сам?! Помогал мне! И Дюков помогал! Чего, Дюков, молчишь. Ответь! Товарищи все знать должны, все! - Скажу, - заговорил Дюков сочным басом и поднялся с лавки. Росту он оказался видного. Чувствуя неловкость, Дюков топтался на месте, громыхая подковами сапог с широкими короткими голенищами. Позеленевшая медная цепочка от часов раскачивалась на упитанном животе. Бас Дюкова перекатывался плавно, заполнял помещение: - Не брешет Митрошкин. Было. Все было, о чем говорили. - Сука! Сука! В петлю толкаешь?! И вас к стенке приставят! Да! Приставят! Не одному отвечать, не одному! В ставнях засветились щели. Утро, проникая с улицы, расчертило наискось белыми полосками пыльные доски, горшки с увядшими цветами. Михаил, разглядывая злую физиономию Пинчука, ерзавшего на табурете, отстукал морзянкой: "Время. Кончай". - Знаю, Миша, - ответил Аркадий. - Но, понимаешь... Как-никак, мы все-таки судьи. Ну, Митрошкин? В полицию ты добровольно пошел, немцам служить? Ответь. В Советской власти разуверился, в силу нашу не веришь больше? Так? - Разуверился? Не чумной я, чтоб в Россию не верить. Касаемо армии. Не нужен я в войске. Чахотка меня одолевает: кровью через горло исхожу. Полицаем силком сделали. Все он, Пинчук, Раз пять меня и Дюкова в Новоселье таскал к коменданту. Времени было в обрез, но Аркадий не попустился ничем из известных ему норм судопроизводства. Он терпеливо выслушал каждого из обвиняемых. В открытую обсудив все "за" и "против", приняли единодушное решение: Митрошкин и Дюков должны искупить вину перед народом и собственной совестью сами. Как - пусть подумают. - Ну, с вами вопрос решен, - сказал Аркадий. - А ты, Пинчук, придвигайся поближе к столу и бери перо. Пиши: "Я, Евсей Пинчук, старший полицейский при Новосельской комендатуре, довожу до вашего сведения, господин комендант, следующее: до смерти опаскудело мне заниматься сволочными делами. Не человек я - ублюдок. Сажали меня, чтоб голову просветлить, и в тюрьмы, и в лагеря. Иуде честь, что гадюке ласка. И вам, заразы, служить боле не желаю: опостылело. Ставлю я самолично точку на этакой хреновой своей жизни. До скорого увидания, господин комендант. Пинчук". Было уже светло. Митрошкин задворками вывел их за околицу, к лесу, показал глухую тропу. Шли по ней. Молчали. Расстрел Пинчука оставил какой-то осадок на сердце. Они не сомневались в справедливости своего решения, но... Человека убить все-таки трудно, даже подонка трудно убить. И видишь его грязную душу насквозь, и знаешь наверняка, что это - мразь, что попадись ты ему в руки, не станет казниться раздумьями о твоей судьбе, а приставит к твоему затылку пистолет и нажмет курок. В этом ты не сомневаешься, и все равно трудно отобрать жизнь. - Да какой он человек! - с досадой проговорил вдруг Аркадий. - И я так думаю, - с облегчением подтвердил Николай. - Точно, - сказал Михаил. За полдень небо просветлело. Кое-где в облачных разрывах показалась синева, и солнце прорвалось к земле. Из дальней дали, скрытой за дымкой лесного горизонта, долетал, чудом просачиваясь через расстояния, едва уловимый на слух неумолчный гул. Даже, пожалуй, нельзя было назвать гулом то, что не слышалось, а скорее угадывалось, и не угадывалось, а подсказывалось желанием услышать с востока грозный, но приятный для них голос фронта. - Улавливаете? - Николай вытянул из-за пазухи карту. - Ну-ка? Аркадий нахмурился. - Откуда карта? - Аркадий... - Делаю выговор. Порви и зарой сейчас же! Карта - улика. За круглой и плоской, как замерзший водоем, безлесой низиной возвышался лесистый бугор. Восточный склон его, вылизанный ветрами до земли, был изборожден оползнями. Метров с десяти он обрывался резко и падал отвесно к извивающемуся у подножия шоссе. Справа тянулось низинное заснеженное мелколесье. Слева неоглядно - густо-зеленый бор. Место было пустынное, и Аркадий решил рискнуть. Заметив чуть правее обрыва борозду, что пролегла по бугру сверху вниз до встопорщенных кустов шиповника, ежами подкатывающихся к кюветам, он наметил использовать ее для скрытого перехода. Зарослями обогнули они открытую делянку, пересекли болотину, спустились уже до середины бугра и... - Хенде хох! Николай с Михаилом враз присели, полуобернувшись на окрик. Аркадий, с треском оборвав карман телогрейки, выхватил пистолет и, щелкнув предохранителем, прыгнул к раздвоенному стволу низкорослой суковатой сосны. Сильный удар в спину сбил его с ног. Запорошенный снегом, он моментально вскочил, отыскивая взглядом врага. Лицо было мокрым. Глаза слезились. Но он увидел, как, подминая кусты, неистово крутится вблизи живой рычащий и взвизгивающий клубок. "Немцы! Засада! Сколько их?" Не раздумывая дольше, Аркадий кинулся в эту многорукую и многоногую свалку, но тяжесть, внезапно навалившаяся сзади, вдавила его в снег. Невидимый противник рванул его руку назад, заломил за спину и выбил пистолет. ...Они вовсе не такие, как изображают их на карикатурах. Низенький чернявый немчик в ушастой пилотке, плаксиво морщась, посасывал разбитую нижнюю губу и сплевывал на снег розоватую слюну. Он все это проделывал так же, как и Михаил. И глаза у обоих заплыли, будто кровоподтеки возникли по одной мерке. И Николаевой телогрейки оборванный рукав болтался на нитках, точь-в-точь как рукав шинели у носатого высокого ефрейтора, с голубыми глазами и таким же, как у Николая, великолепным синяком на лбу. Какие они - немцы? Вроде обычные люди. Разгоряченные дракой, дышали они прерывисто и тяжело, и все шестеро исподлобья смотрели на схваченных ими троих совершенно так же, как Аркадий, Николай и Михаил изучали взглядами этих шестерых - своих врагов. - Партизанен? - хрипло спросил голубоглазый ефрейтор, прикладывая к синяку комок снега. - Партизанен! У-у-у-у... Не меняясь в лице, он шагнул к Николаю и наотмашь ударил его в подбородок. Николай сверкнул глазами, но не отступил, не отшатнулся. Тогда ефрейтор спокойно отвел руку опять, ухмыльнулся и молча ударил Николая еще и еще. Аркадий вступился за штурмана. Ефрейтор что-то сказал солдатам. Аркадия, Николая, а заодно и Михаила вновь повалили наземь, стали бить прикладами, пинать тяжелыми твердыми сапогами. Потом, закурив сигареты, шестеро наблюдали с любопытством, как трое, помогая друг другу, поднимались на непослушные ноги. Вот когда понял Аркадий, что фронтовые пути меряются не километрами и верстами, не милями и лье. Разве заключить в тесные рамки какой-либо системы мер душевное состояние? Оно значимей любых земных расстояний. Разве думаешь о расстоянии, когда впереди, по бокам и сзади - конвой. Автоматы на изготовку - попробуй отклонись в сторону. И ноги заплетаются: шаг - мука. А рядом - уверенный, гулкий постук чужих сапог по смерзшемуся гудрону дороги. Русской, нашей дороги! Иногда мимо, будоража дремотный лес веселыми голосами, проносились в крытых брезентом грузовиках краснощекие солдаты. Они пели. Пели! И запах чужого бензина, и песни на чужом языке были для троих горше и мучительней всех перенесенных и предстоящих в дальнейшем невзгод. Шагая по скользкой бровке, Аркадий думал об этом и о том, помнят ли Николай с Михаилом, за кого выдавать себя на допросе. Скосясь на голубоглазого ефрейтора, он проговорил: - Не поймешь вас, немцев. То из брестской тюрьмы выпускаете, то хватаете и лупите за милую душу. Не поймешь. - Молшать! Один слово есть капут! Но Аркадий уже сказал товарищам то, что хотел. За кюветом, на вогнутой бровке отполированного санными полозьями ухабистого поворота с шоссе, увяз в снегу телеграфный столб с мохнатыми от инея спутанными завитками оборванных проводов на макушке. Приколоченная к нему фанерная стрела-указатель с аккуратной надписью по-русски и по-немецки "Новоселье" была нацелена в медностволую грудь соснового бора. Казалось, однажды она уже проделала через него брешь, оставив после своего полета на темно-зеленом теле рубчатый шрам проселочной дороги. Лес оборвался резко, и на равнине открылось село. Редкие с окраин дома к центру теснились густо, черно, окружая нарядное одноэтажное здание, облицованное буковой плашкой. Его арочные окна с приоткрытыми фрамугами, отражая солнце, пылали пятью кострами. На площади, перед зданием толкался народ, и в морозном воздухе клубился белесый пар от дыхания. У плетня, захлестнутые людским половодьем, испуганно всхрапывали лошади, вскидывая заиндевелые морды. Звенели кольца коновязей. Слышался скрип оглобель и саней. Пахло махоркой, сбруей, конским потом и свежим навозом. Бабы в бессчетных одежках и платках, укутанные сопливые ребятишки с причитаниями и плачем вились возле угрюмых бородачей, часто попыхивающих цигарками. При виде конвоя и понуро бредущих избитых парней площадь смолкла. Народ расступился, открыв белую дорогу к дверям, над которыми лениво и надменно плескался багровый с черной свастикой в белом круге флаг. Холодный громкий коридор усиливал дробный разнобой шагов от порога и до пустой приемной. Дежурный за канцелярским бюро выслушал ефрейтора и кивнул на двойную дверь: - Битте. В просторной светлой комнате, у свободного от бумаг письменного стола под зеленым сукном - приятного стола, по размерам и по веселому цвету зелени схожего с весенней лужайкой, стояли, комкая в руках шапки, Митрошкин и Дюков. За столом, в кресле, сидел жандармский офицер и, сдвинув на лоб очки в золотой оправе, думал о чем-то, устало прикрыв глаза ладонью. Ко всему готовили себя Аркадий, Николай и Михаил, ко всему, кроме встречи с полицейскими. Бурю самых разнообразных горьких мыслей и обманутых надежд породила в них эта нечаянная встреча. Она отразилась на лицах, выбелив их, и в мускулах, что мгновенно сжались в упругие жгуты и тотчас расслабли, и во взглядах, полыхнув огнем и угаснув. Но полицейские даже не обернулись к вошедшим. - Будем проверить, - сказал офицер, отнимая от глаз руку. - Это есть ошень плехо, ошень. Опустив очки на выпуклый с горбинкой нос, он равнодушно оглядел каменно застывший у порога конвой и сбившихся кучкой задержанных: их обросшие лица, одежду, порванную в драке, скоробленные сапоги, вокруг которых растекались темные лужицы крови. Митрошкину было явно не по себе. Шея то напрягалась, багровея, то, зайдясь в немом клекоте, опадала; грудь то вздувалась, как кузнечный мех, взлетая вверх короткими толчками, то враз оседала, со свистом выбрасывая воздух. И вот, казалось, из самой глубины нескладного источенного болезнью тела вырвались трескучие очереди кашля. Шаря по карманам платок, Митрошкин отвернулся, и покрасневшие от натуги слезящиеся глаза уперлись в Аркадия, уперлись и расширились, мерцая зрачками. "Нет! Нет!" - кричали глаза. Драпировка на проеме двери в смежную комнату вспузырилась, заколыхалась. Раздвинув головой тяжелые коричневые портьеры, в кабинет шагнул рослый гестаповец. Очевидно, появлялся он так всегда, отработав заранее каждый шаг и жест, поддетые на плечи портьеры, провиснув за его спиной, заскользили спереди назад, являя взору вначале зеркально начищенные сапоги, затем бриджи с прямыми складками-стрелками и далее черный френч, перехваченный в поясе ремнем, портупею, железный крест на клапане нагрудного кармана. - Was geht los?* - спросил гестаповец в пространство. (* - В чем дело? (нем.)) Офицер оживился и, уважительно привстав, заговорил, жестикулируя короткими полными руками. В холодных глазах гестаповца затеплился интерес. Круто повернувшись к столу, он взял протянутую жандармским офицером бумагу, в которой Аркадий распознал записку Пинчука, и углубился в чтение. Первые строки пинчуковских "откровений" вызвали у гестаповца лишь брезгливую усмешку, вскоре, однако, сменившуюся судорожным подергиванием левой половины лица. - Mistvich! Haben Sie bemerkt, Karl, Ihre Slaven Polizisten haben eine weigung, zur Philosophie und zum Schnaps.* (* - Грязная скотина! Вы обратили внимание, Карл, что ваши полицейские из славян имеют тяготение к философии? К философии и шнапсу, (нем.)) - Он первачом баловался, господин офицер, - протрубил, как пропел, Дюков. - Первач? Что такое первач? - Отменное зелье. Водка домашней перегонки. Покрепче шнапса. - Honen Sie, Karl? Herr Pervatsch fugt ihrer nationalen Kadern Schaden zu. Jedoch rate ich Ihnen nicht zu verzweifeln. Ubergeben Sie des Schriftstuck unbedingt dem Kommandanten: eine fur ihn ausserst wervolle Errungenschaft. Und was sind das fur Menschen?* (* - Слышите, Карл? Господин Первач наносит урон вашим национальным кадрам? Впрочем, рекомендую не отчаиваться. Документ непременно передайте коменданту: весьма ценное для него приобретение. А это что за люди? (нем.)) - Ich melde gehorsam!* Партизанен! - выдохнул голубоглазый ефрейтор, прищелкнув каблуками. (* - Осмелюсь доложить! (нем.)) - Какие мы парт