, которому он служит. А теперь, господин, позволь мне спросить, действительно ли ты желал встречи со мной и если да, то с какой целью? Раб-африканец, которого я встретил на прогулке и который называет себя Диогеном, сказал мне, что ты хочешь поговорить со мной; он, видно, старый насмешник, и вполне возможно, что наврал мне. Если это так, я готов избавить его от той трепки, которую он заслуживает своей ложью, а тебя попросить не гневаться на меня за то, что я нарушил твое уединение, ибо не достоин делить его с тобой. - Диоген не обманул тебя, - ответил Агеласт. - Он обладает юмором, как ты только что заметил, и, кроме того, еще рядом качеств, которые ставят его на одну доску с людьми более светлокожими и благообразными, чем он. - А ради чего ты послал его с таким поручением? - спросил варяг. - Неужели твоя мудрость могла выразить желание беседовать со мной? - Я исследую природу и людей, - ответил философ, - и разве так уж непонятно, что я устал от существ насквозь искусственных и жажду увидеть кого-то, кто совсем еще недавно вышел из рук природы? - Во мне ты не увидишь такого человека, - возразил варяг, - суровость военной дисциплины.., лагерь.., центурион.., доспехи.., все это сковывает тело и душу человека, как морского краба - его панцирь. Достаточно взглянуть на одного из нас, и ты будешь иметь представление обо всех остальных. - Позволь мне усомниться в этом, - сказал Агеласт, - и предположить, что в лице Хирварда, сына Уолтеофа, я вижу человека необыкновенного, хотя сам он по своей скромности, возможно, и не представляет, насколько редки его достоинства. - Сына Уолтеофа? - повторил несколько изумленный варяг. - Ты знаешь имя моего отца? - Не удивляйся, - ответил философ. - Мне действительно известно то, что не так уж трудно узнать. Я получил эти сведения без больших усилий, но мне хотелось бы надеяться, что труд, затраченный мною на это, убедит тебя в моем искреннем желании стать твоим другом. - Конечно, мне очень лестно, - сказал Хирвард, - что человек твоей учености и сана не поленился выяснить происхождение одного из низших чинов варяжской гвардии. Вряд ли даже мой начальник, сам главный телохранитель, считает, что такие сведения стоит собирать и хранить в памяти. - Не говоря уже о людях более вельможных, - сказал Агеласт. - Одного такого человека, занимающего высокий пост, ты знаешь; он полагает, что имена его самых верных воинов недостойны запоминания, в отличие от кличек охотничьих собак или соколов, и рад был бы избавить себя от труда подзывать их иначе как свистом. - Мне не пристало слушать такие слова, - прервал его варяг. - Я не хотел задеть тебя, - сказал философ, - у меня и в мыслях не было поколебать твое уважение к тому, на кого я намекнул, и все-таки меня удивляет, что таких взглядов придерживаешься ты, человек столь выдающихся достоинств. - Довольно об этом, господин, ибо слова эти не соответствуют ни твоему возрасту, ни положению, - ответил англосакс. - Я подобен скалам моей родины: меня не поколеблют дикие ветры, не размягчат теплые дожди, не тронут ни лесть, ни угрозы. - Вот эта-то неколебимость духа, непреклонное презрение ко всему, кроме долга, и заставляют меня, словно какого-то нищего, добиваться дружбы с тобой, в которой ты, подобно скряге, отказываешь мне. - Ты уж не прогневайся, - сказал Хирвард, - но я сомневаюсь в этом. Что бы ты ни узнал обо мне и как бы, по всей вероятности, эти истории ни были преувеличены - ибо привилегия хвастать принадлежит не одним только грекам, варяги тоже кое-что переняли от них, - все равно ты не мог услышать ничего такого, что позволило бы тебе вести подобные речи иначе, чем в насмешку. - Ты ошибаешься, сын мой, - ответил Агеласт. - Поверь, не такой я человек, чтобы заниматься пустой болтовней о тебе с твоими приятелями за кружкой эля. Ведь я могу коснуться этого разбитого изображения Анубиса, - при этих словах он дотронулся до гигантского обломка статуи, рядом с которым стоял, - и дух, который долго вещал его устами, подчинившись моему приказу, еще раз вдохнет жизнь в трепещущий камень. Мы, посвященные, обладаем великой силой - стоит нам ударить по этим разрушенным сводам, и эхо, дремлющее в них, начинает отвечать на наши вопросы. Поверь, не для того я ищу твоей дружбы, чтобы выведать что-нибудь о тебе самом или о других. - Ты говоришь поистине удивительные вещи, - сказал англосакс, - но я слышал, что немало душ было совращено с пути истинного такими многообещающими словами. Мой дед Кенельм любил повторять, что прекрасные речи языческих философов гораздо опаснее для христианской веры, чем угрозы языческих тиранов. - Я знал его, - заметил Агеласт, - неважно, живого или бесплотного. Он поклонялся Встану, но потом был обращен в христианство одним благородным монахом и закончил свою жизнь священником в обители святого Августина. - Это правда, - ответил Хирвард, - все это действительно так, и тем более я должен помнить его наставления теперь, когда он мертв и его нет на этом свете. Еще тогда, когда я плохо понимал смысл его слов, он наказывал мне остерегаться учения, которое ведет по пагубному пути, ибо его проповедуют лжепророки, пытающиеся доказать свою правоту небывалыми чудесами. - Это чистейший предрассудок, - возразил Агеласт. - Твой дед был хороший и достойный человек, но ограниченный, как и другие священники. Слепо следуя их примеру, он довольствовался маленьким окошечком во вратах истины и видел мир только сквозь это узкое отверстие. Видишь ли, Хирвард, твой дед, как и большинство духовных лиц, был бы рад ограничить деятельность нашего разума созерцанием той области нематериального мира, которая важна лишь для нравственного совершенствования нашей души при этой жизни и спасения ее после смерти. Истина же заключается в том, что если человек мудр и смел, он имеет право вступить в сношения с таинственными существами, наделенными сверхъестественной властью, имеет право, раздвинув с их помощью назначенные ему пределы, преодолеть трудности, кажущиеся ужасными и непосильными людям ограниченным и невежественным. - Ты говоришь о таких безрассудных вещах, - сказал Хирвард, - что, услышав тебя, несмышленое дитя вытаращит глаза, а зрелый муж рассмеется. - Напротив, - ответил философ, - я говорю о неодолимом желании, которое в глубине сердца испытывает каждый человек, - о желании сообщаться с могущественными духами, которые недоступны восприятию наших органов чувств. Пойми, Хирвард, эта мечта не была бы столь страстной и всеобъемлющей, если бы мы не знали, что если будем стремиться к ней упорно и обдуманно, то обязательно ее достигнем. Она живет и в твоем собственном сердце; в подтверждение того, что это так, мне достаточно назвать одно-единственное имя. Мысли твои даже сейчас обращены к существу далекому и уже, быть может, умершему. Довольно сказать "Берта" - и чувства, которые ты в своем неведении считал навеки погребенными, начнут бушевать в твоей груди, подобно призракам, восставшим из могил. Ты вздрогнул, изменился в лице... По этим признакам я с радостью вижу, что стойкость и неукротимое мужество, приписываемые тебе людьми, оставили твое средне открытым для добрых и благородных чувств, закрыв в него доступ страху, нерешительности, всему презренному племени низменных чувств. Я уже говорил, что уважаю тебя, и, не колеблясь, готов это доказать. Если ты пожелаешь, я расскажу тебе об участи той самой Берты, чей образ ты, вопреки самому себе, хранишь в душе среди дневных трудов и ночного отдыха, во время боев и в дни мира, когда занимаешься вместе с товарищами военными упражнениями или пытаешься проникнуть в греческую премудрость, которой, если пожелаешь, я могу обучить тебя куда быстрее. Пока Агеласт произносил эту речь, варяг настолько овладел собой, что смог ответить ему, хотя голос его звучал нетвердо: - Я не знаю, кто ты, не понимаю, чего от меня хочешь.., не имею представления, откуда тебе удалось раздобыть сведения, столь важные для меня и столь незначительные для других... Но я твердо знаю одно - намеренно или случайно ты произнес имя, которое взволновало меня до самой глубины сердца; тем не менее я христианин и варяг и не поколеблюсь в верности ни моему богу, ни государю, которому служу. Поклоняясь лжебогам, сотворив себе кумиры, чтобы добиться чего-нибудь для себя, мы тем самым изменяем истинным святыням. Ясно мне также, что ты как бы невзначай пустил несколько стрел в особу императора, а для верноподданного это серьезный проступок. Поэтому я не желаю иметь с тобой никаких дел, что бы они ни несли мне - добро или зло. Я наемный воин императора, и хотя не хвалюсь примерным исполнением многочисленных правил, требующих в разных случаях по-разному выражать почтительные чувства и покорность, все же я - его щит, а моя алебарда - его телохранительница. - Никто не ставит этого под сомнение, - сказал философ. - Но скажи, разве ты также не являешься прямым подчиненным великого аколита Ахилла Татия? - Нет. Согласно уставу нашей службы, он мой командир, - ответил варяг, - и ко мне всегда проявлял доброту и благожелательность. Несмотря на свой чин, он, можно сказать, держался со мною скорее как друг, чем как начальник. Однако он такой же слуга моего господина, как и я; кроме того, я не придаю большого значения разнице в нашем положении, поскольку оно зависит от одного-единственного слова государя. - Это сказано благородно, - заметил Агеласт, - и ты, бесспорно, имеешь право стоять с высоко поднятой головой перед тем, кого превосходишь в мужестве и в военном искусстве. - Прости меня, - возразил бритт, - если я отклоню эту похвалу, на которую не имею права. Император избирает себе тех военачальников, которые умеют служить ему так, как он того желает. И здесь, вероятно, я не оправдал бы его доверия. Я уже сказал тебе, что для меня превыше всего долг, повиновение и служба императору, поэтому, думается мне, нам нет нужды продолжать наш разговор. - Удивительный человек! - воскликнул Агеласт. - Неужели нет ничего, что могло бы затронуть тебя? Имена твоего императора и твоего начальника не повергают тебя в трепет, и даже имя той, которую ты любишь... - Я обдумал твои слова, - прервал его варяг. - Ты нашел способ затронуть струны моего сердца, но не поколебал моих убеждений. Я не стану беседовать с тобой о вещах, которые не представляют для тебя интереса. Говорят, служители черной магии вызывают духов, произнося вслух имя господа бога; можно ли удивляться, что для осуществления своих греховных замыслов они поминают и чистейшее из его созданий? Я не пойду на такую уловку, ибо она позорит и умерших и живых. Не думай, что я пропустил мимо ушей твои странные речи, но какова бы ни была твоя цель, старый человек, знай, что мое сердце навеки укреплено против людских и дьявольских соблазнов. С этими словами воин повернулся и, слегка кивнув философу, покинул разрушенный храм. После его ухода Агеласт, оставшись в одиночестве, видимо погрузился в глубокое раздумье, которое неожиданно прервал появившийся среди развалин Ахилл Татий. Начальник варягов внимательно вгляделся в лицо философа и заговорил лишь после того, как сделал про себя какие-то выводы. - Ну как, мудрый Агеласт, ты по-прежнему веришь в возможность того, о чем мы недавно беседовали? - Да, - торжественно и твердо ответил Агеласт. - Однако, - заметил Ахилл Татий, - тебе не удалось привлечь на нашу сторону этого прозелита, чье хладнокровие и мужество принесли бы нам в нужный час больше пользы, чем помощь тысячи бес-. чувственных рабов. - Ты прав, мне это не удалось, - согласился Агеласт. - И тебе не стыдно признаваться в этом? - сказал императорский военачальник. - Ты, мудрейший из тех, кто все еще притязает на обладание греческой премудростью, могущественнейший, из тех, кто твердит, что владеет искусством с помощью слов, знаков, имен, амулетов и заклинаний выходить за пределы, начертанные человеку, ты потерпел поражение, не сумев убедить его, подобно тому как ребенка не в силах переспорить домашний учитель! Чего же ты стоишь, если в споре не смог подтвердить те качества, которые так охотно присваиваешь себе? - Успокойся! - сказал грек. - Действительно, я еще ничего не добился от этого упрямого и неколебимого человека, но пойми, Ахилл Татий, я ничего и не проиграл. Мы с ним оба в том же положении, в каком были вчера, но все-таки я получил преимущество, ибо упомянул нечто столь интересное для него, что теперь он не найдет себе покоя до тех пор, пока вновь не обратится ко мне за подробными сведениями. А теперь отложим разговоры об этом необыкновенном человеке, но поверь мне, что хотя лесть, жадность и тщеславие не смогли привлечь его на нашу сторону, тем не менее у меня в руках такая приманка, которая сделает его не менее безоговорочно нашим, чем того, кто связан с нами таинственным и нерушимым договором. Расскажи мне лучше, как идут дела в империи? Все ли еще этот поток латинских воинов, неожиданно нахлынувший на нас, стремится к берегам Босфора? И все ли еще Алексей мнит, что ему удастся ослабить и разобщить армии, которые он не надеется побороть? - Получены новые сведения, совсем свежие, - ответил Ахилл Татий. - Боэмунд под чужим именем и с шестью или восемью всадниками прибыл в город. Если вспомнить, как часто он сражался с императором, то надо признать, что предприятие это было довольно опасным. Но разве франки когда-нибудь отступали перед опасностью? Граф, как сразу же понял император, приехал разведать, что он сумеет выиграть, оказавшись первым, на кого изольется щедрость государя, и предложив ему свою помощь в качестве посредника между ним и Готфридом Бульонским, а также другими вельможами, участвующими в походе. - Если Боэмунд будет и дальше вести такую политику, - заметил философ, - то получит полную поддержку императора. Ахилл Татий продолжал: - Императорский двор узнал о прибытии графа якобы совершенно случайно, и Боэмунду был оказан такой ласковый и пышный прием, какого еще не удостаивался ни один франк. Не было сказано ни слова о старинной вражде или о былых войнах, Боэмунду не напомнили, как он в прошлом захватил Антиохию и вторгся в пределы империи. Наоборот, все вокруг благословляли небо, пославшее на помощь императору верного союзника в минуту грозной опасности. - А что сказал Боэмунд? - поинтересовался философ. - Ничего или почти ничего, - ответил начальник варяжской гвардии, - до тех пор, пока, как я узнал от дворцового раба Нарсеса, ему не преподнесли большую сумму золотом. После этого ему пообещали даровать обширные владения и другие привилегии при условии, что в нынешних обстоятельствах он будет верным другом империи и ее повелителя. Щедрость императора по отношению к этому жадному варвару простерлась так далеко, что ему как бы случайно дали заглянуть в комнату, полную шелковых тканей, самоцветов, золота, серебра и прочих драгоценностей. Когда алчный франк не смог скрыть свое восхищение, его заверили, что содержимое сокровищницы принадлежит ему, если он видит в нем свидетельство теплых и искренних чувств, которые питает император к своим друзьям, после чего все это добро было отнесено в палатку нормандского вождя. Надо думать, что теперь Боэмунд душой и телом принадлежит императору, ибо сами франки удивляются тому, что человек такой безграничной храбрости и непомерного честолюбия в то же время так подвластен жадности - пороку низменному и противоестественному, на их взгляд. - Да, Боэмунд будет до смерти верен императору, вернее - до тех пор, пока чей-нибудь еще более богатый дар не сотрет воспоминания об императорской щедрости. Алексей, гордый тем, что ему удалось сладить с таким видным военачальником, надеется, без сомнения, с помощью его советов добиться от большинства крестоносцев и даже от самого Готфрида Бульонского присяги на верность. Но если бы не священные цели их войны, на это не согласился бы ничтожнейший из рыцарей, даже если бы ему посулили целую провинцию. Ну что ж, подождем. Ближайшие дни покажут, что мы должны предпринять. Раскрыть себя раньше времени - значит погибнуть. - Значит, сегодня ночью встречи не будет? - спросил аколит. - Нет, - ответил философ, - если только нас не вызовут на это дурацкое представление или чтение, и тогда мы встретимся - игрушки в руках глупой женщины, испорченной дочери слабоумного родителя. Татий распрощался с философом, и они, словно опасаясь, что их могут увидеть вместе, покинули уединенное место свидания разными путями. Вскоре после этого Хирвард был вызван к своему начальнику, который сказал ему, что, вопреки прежним его словам, сегодня вечером варяг ему не потребуется. Ахилл помолчал и добавил: - Я вижу, с губ твоих рвутся слова, но тем не менее ты их удерживаешь. - Вот что я хочу сказать, - решился воин. - У меня была встреча с человеком по имени Агеласт, и он на самом деле настолько другой, чем казался, когда мы последний раз с ним говорили, что я не могу не рассказать тебе о том, что обнаружил. Он вовсе не жалкий шут, который, чтобы рассмешить общество, не пожалеет ни себя, ни других. Нет, он человек глубокого и дальновидного ума; по каким-то причинам ему нужно привлечь друзей и сплотить их вокруг себя. Твоя собственная мудрость подскажет тебе, как надо поступать, чтобы не даться ему в обман. - Ты неискушенный простак, мой бедный Хирвард, - ответил Ахилл Татий с наигранной добродушной снисходительностью. - Такие люди, как Агеласт, часто облекают самые свои злые шутки в самую серьезную форму. Они будут уверять, что обладают неограниченной властью над стихиями и духами, и для этого раздобудут сведения об именах и событиях, известных только людям, над которыми они собираются подшутить; а потом на всякого, кто поверит им, низвергнется, говоря словами божественного Гомера, поток неудержимого смеха. Я не раз присутствовал при том, как Агеласт, избрав своей жертвой кого-нибудь из присутствующих - неопытного и необразованного человека, - для развлечения всех остальных делал вид, что может привести отсутствующих, приблизить далеких и даже вызвать мертвецов из могил. Остерегайся, Хирвард, как бы его искусство не повредило доброму имени одного из моих храбрейших варягов. - Можешь не опасаться, - ответил Хирвард, - так как я вовсе не собираюсь часто встречаться с этим человеком. Если он шутит по поводу одной истории, которую упомянул при мне, я не постесняюсь и пущу в ход силу, чтобы научить его относиться к этому с должным уважением. А если он не шутя считает себя мастером всякой магии, то я, как и мой дед Кенельм, верю, что мы наносим величайшее оскорбление умершим, когда позволяем произносить их имена вещуну или нечестивому чародею. Поэтому я не собираюсь снова встречаться с этим Агеластом, кем бы он ни был - колдуном или мошенником. - Ты не понял меня, - поспешно сказал главный телохранитель, - и не правильно истолковал мои слова. Если только он снизойдет до беседы с тобой, тебе будет чему поучиться у такого человека. Ты только держись подальше от всех тайных наук - ведь он говорит о них, только чтобы выставить тебя на посмеяние. С этими словами, которые сам Ахилл Татий вряд ли сумел бы примирить между собой, начальник и подчиненный расстались. Глава IX Меж скал, где в пене рушится волна, Искусный зодчий насыпь воздвигает, Деля шальной поток на рукава, С тем чтобы после в руслах каменистых Ослабить силу вод, их бег замедлить И в направленье заданном пустить, С которого их не собьет ничто. Так зодчий достигает нужной цели. "Зодчий" Если бы во время этого беспорядочного нашествия европейских армий Алексей открыто проявил недоброжелательность или сделал любой другой неверный шаг, он, безусловно, раздул бы в пожар многочисленные очаги недовольства, тлевшие среди крестоносцев. Неминуема была бы катастрофа и в том случае, если бы он с самого начала оставил всякую мысль о сопротивлении и, спасая только себя, отдал западным полчищам все, что они захотели бы взять. Император избрал нечто среднее: принимая во внимание слабость Греческой империи, это был единственный правильный путь, ибо он обеспечивал Алексею одновременно и безопасность и влияние как на франкских пришельцев, так и на его собственных подданных. Средства, которыми он пользовался, были очень разнообразны; нередко они были запятнаны лицемерием или низостью, но причину этого надо скорее искать в требованиях политики, чем в его личных свойствах. Таким образом, действия императора напоминали повадки змеи, которая ползет в траве и старается незаметно ужалить того, к кому она не смеет приблизиться гордо и благородно, как лев. Однако мы не собираемся писать историю крестовых походов, и того, что мы уже рассказали о мерах предосторожности, принятых императором при первой вести о приближении Готфрида Бульонского и его сподвижников, достаточно для пояснения нашего рассказа. Прошло около четырех недель, отмеченных ссорами и примирениями между крестоносцами и подданными греческого императора. Как и требовала политика Алексея, кое-кого из пришельцев от случая к случаю принимали при дворе с большим почетом, а к их вождям выказывали уважение и милость, но в то же время на войска франков, пробиравшиеся далекими или кружными путями к столице, нападали, безжалостно истребляя их, легковооруженные отряды воинов, которых несведущие чужеземцы принимали за турок, скифов или других неверных; впрочем, так оно порой и было, но эти неверные состояли на службе греческого государя. Случалось, что, пока самые могущественные из вождей крестового похода пировали вместе с императором и его приближенными, угощаясь роскошнейшими блюдами и утоляя жажду ледяными винами, их воины, задержавшиеся в пути, получали намеренно испорченные продукты, муку с примесями, тухлую воду, после чего они начинали болеть и во множестве умирали, так и не ступив на святую землю, ради освобождения которой отказались от мирной жизни, достатка и родины. Эти недружелюбные действия не оставались незамеченными. Многие вожди крестового похода твердили, что император не держит своих обещаний, и рассматривали потери, несомые их армиями, как следствие сознательной враждебности греков; не один раз союзники доходили до такой ненависти друг к другу, что война между ними казалась неизбежной. Тем не менее Алексей, хотя ему и приходилось прибегать ко всевозможным уловкам, довольно твердо вел свою линию и любыми способами старался сохранить хорошие отношения с влиятельными вождями крестоносцев. Когда франков истребляли в - стычках, он говорил, что они нападают первыми; когда их вели неверной дорогой, объяснял это случайностью или непослушанием; когда они гибли от порченых продуктов, возмущался их неумеренной склонностью к недозрелым плодам и недобродившему вину. Короче говоря, какие бы несчастья ни обрушивались на незадачливых пилигримов, у императора всегда были наготове объяснения - он доказывал, что все это естественные последствия их жестокости, своевольного поведения или вредоносной опрометчивости. Предводители крестоносцев, отлично понимавшие, как они сильны, не стали бы, пожалуй, покорно сносить обиды от такого слабого противника, если бы у них не создалось весьма преувеличенного представления о сокровищах Восточной империи, которые Алексей, казалось, готов был разделить с ними со щедростью, столь же непривычной для них, сколь удивительной была для их воинов щедрость природы Востока. Когда возникали какие-нибудь трения, труднее всего было справиться с французской знатью, но тут императору помогло происшествие - Алексей вполне мог увидеть в нем руку провидения, - в результате которого высокомерный граф Вермандуа оказался в положении просителя там, где рассчитывал диктовать свою волю. Едва он отплыл из Италии, на его флот неожиданно обрушилась свирепая буря и прибила его к греческому побережью. Многие суда потерпели крушение, а отряды крестоносцев, достигшие берега, были так потрепаны, что им пришлось сдаться в плен военачальникам Алексея. Таким образом, граф Вермандуа, державшийся столь надменно при отплытии, прибыл к константинопольскому двору не как владетельный государь, а как пленник. Император немедленно освободил всех воинов и оделил их подарками. Благодарный за внимание, которое неустанно оказывал ему Алексей, движимый признательностью точно так же, как и корыстью, граф Гуго был склонен присоединиться к мнению тех, кто по другим причинам хотел сохранения мира между крестоносцами и Греческой империей. Прославленный Готфрид, Раймонд Тулузский и некоторые другие, у которых благочестие было не только вспышкой фанатизма, руководствовались более высокими соображениями. Эти государи представляли себе, каким позором будет покрыт крестовый поход, если первым их подвигом окажется война против Греческой империи, справедливо считающейся оплотом христианства. А так как империя эта слаба и в то же время богата, внушает алчное желание грабить и одновременно не в силах обороняться, то тем более они обязаны во имя своих интересов и своего долга христианских воинов встать на защиту христианского государства, чье существование столь важно для общего дела, даже если это государство не способно отстоять себя. В ответ на заявления императора о своих дружеских чувствах эти прямодушные люди старались проявить не меньшее дружелюбие, а за его доброту воздать с такой лихвой, чтобы он убедился в честности и благородстве их намерений и ради собственных интересов воздержался от враждебных действий, которые могли бы заставить их изменить свое отношение к нему. Это благоприятное расположение большинства крестоносцев к Алексею, вызванное многими разнообразными и сложными причинами, привело к тому, что вожди крестового похода согласились на меру, которую в иных обстоятельствах, по всей вероятности, отвергли бы, как не заслуженную греками и позорную для них самих. Речь идет о знаменитом решении, гласящем, что, прежде чем переправиться через Босфор и начать наступление на Палестину, которую все они поклялись отвоевать, каждый вождь крестового похода в отдельности признает греческого императора, исконного властелина этих земель, своим ленным владыкой и сюзереном. Император Алексей с несказанной радостью узнал о таком намерении крестоносцев, к которому надеялся склонить их скорее путем подкупа, чем убеждениями, хотя можно было привести немало разумных доводов в пользу того, что провинции, отвоеванные у турок и сарацин, должны вновь стать частью Греческой империи, ибо они были отторгнуты от нее без всяких оснований, путем прямого насилия. Хотя Алексей боялся и даже почти не надеялся, что ему удастся справиться с необузданным и разноголосым скопищем высокомерных вождей, совершенно независимых друг от друга, тем не менее он без проволочек и колебаний ухватился за решение Готфрида и его соратников признать императора сюзереном всех, кто отправляется воевать в Палестину, и верховным властителем земель, которые будут завоеваны во время этого похода. Он решил обставить эту церемонию так торжественно, чтобы своей пышностью и роскошью она произвела глубокое впечатление на всех присутствующих и надолго сохранилась у них в памяти. Для совершения обряда была избрана одна из многочисленных широких террас, расположенных вдоль берега Пропонтиды. Здесь на возвышении был установлен величественный трон для императора. Других сидений на террасе не было: с помощью этой уловки греки надеялись сохранить самый дорогой для их тщеславия обычай - а именно запрет сидеть в присутствии императора. Вокруг трона Алексея Комнина в строго определенном порядке стояли сановники его великолепного двора, от протосебаста и кесаря до патриарха в роскошном священническом облачении и Агеласта, простая одежда которого тоже производила немалое впечатление. Блестящее сборище придворных охватывали полукольцом сзади и по бокам темные ряды англосаксонских изгнанников. В этот торжественный день они испросили разрешения облачиться не в серебряные нагрудники, как было принято при изнеженном греческом дворе, а в стальные кольчуги. Они заявили, что воины должны видеть в них воинов. Их просьбу охотно удовлетворили, ибо все понимали, что достаточно пустячного повода - и в этой накаленной атмосфере может вспыхнуть нешуточная ссора. Позади варягов, значительно превышая их численностью, расположились отряды греков или римлян, прозванные Бессмертными, - название это римляне некогда заимствовали у персов. Статные фигуры, высокие шлемы и сверкающее вооружение могли бы внушить чужеземным вельможам весьма лестное представление о мощи и силе этих воинов, если бы ряды их не находились в постоянном движении и оттуда не доносилась болтовня, что составляло резкий контраст с неподвижностью и гробовым молчанием хорошо обученных варягов, стоявших навытяжку, подобно железным статуям. Пусть читатель представит себе этот трон во всем его восточном великолепии, окруженный чужеземными наемниками и римскими войсками. Вдали виднелись отряды легкой конницы, которые то и дело передвигались, дабы всем казалось, что их очень много, но никто не мог сосчитать, сколько именно. Сквозь пыль, поднимаемую конями, мелькали знамена и штандарты, среди которых можно было разглядеть и знаменитый Лабарум, залог военных успехов императора, чья магическая сила несколько повыдохлась к тому времени, о котором идет речь. Грубые воины запада, приглядевшись к греческим отрядам, утверждали, что знамен, выставленных ими, хватило бы на армию в десять раз более многочисленную. Далеко справа, на морском берегу, стояла внушительная конница крестоносцев. Желание последовать примеру своих вождей - принцев, герцогов и графов, - готовых принести присягу, было столь велико, что когда для этой цели собрались все независимые рыцари и дворяне, число их оказалось огромным. Каждый крестоносец, владевший замком и приведший с собой шесть копейщиков, считал бы себя униженным, если бы его не пригласили, наравне с Готфридом Бульонским или Гуго Великим, графом Вермандуа, принести ленную присягу греческому императору и отдать под его верховное владычество земли, которые этот крестоносец собирался завоевать. Но в силу каких-то странных и противоречивых чувств они, настаивая на том, чтобы дать присягу вместе со своими могущественными предводителями, в то же время стремились найти повод, чтобы показать, будто рассматривают ее как бессмысленное унижение, а всю церемонию - как дурацкий спектакль. Порядок церемонии был установлен следующий: крестоносцы, или, как греки называли их, графы, поскольку этот титул чаще всего встречался среди них, должны были, двигаясь слева направо, поодиночке проезжать мимо императора и произносить как можно быстрее слова присяги, заранее установленные. Первыми совершили эту процедуру Готфрид Бульонский, его брат Болдуин, Боэмунд Антиохийский и еще несколько видных крестоносцев, после чего, спешившись, они стали у императорского трона, чтобы своим присутствием удержать бесчисленных соратников от преступно-дерзких или опрометчивых выходок. Увидев это, другие, менее знатные крестоносцы тоже стали останавливаться возле императора, отчасти из чистого любопытства, отчасти из желания показать, что имеют на это не меньшее право, чем их вожди. Таким образом, на берегу Босфора лицом к лицу оказались две огромные армии - греческая и европейская, не похожие друг на друга ни языком, ни вооружением, ни внешним видом. Небольшие конные отряды, отделявшиеся порою от этих армий, напоминали вспышки молний, пробегающих от одной грозовой тучи к другой, чтобы передать друг другу избыток накопившейся в них энергии. Помешкав немного на берегу Босфора, франки, уже принесшие присягу, беспорядочными толпами направлялись затем к бухте, где покачивались на волнах бесчисленные галеры и другие мелкие суда под парусами и с веслами в уключинах, готовые переправить воинственных пилигримов через пролив на тот самый азиатский берег, куда они так страстно стремились попасть и откуда лишь немногим из них суждено было вернуться. Нарядные корабли, ожидавшие крестоносцев, закуски, уже приготовленные для них, небольшая ширина пролива, не внушавшая опасений, предвкушение желанных подвигов, которые они поклялись свершить, - все это вселяло веселье и бодрость в сердца воинов, и звуки песен и музыки сливались с плеском весел отчаливавших судов. Воспользовавшись таким расположением духа у крестоносцев, Алексей в течение всей церемонии изо всех сил старался внушить чужеземной армии самое высокое представление о своем императорском величии и о значении события, которое свело их в этом месте. Вожди крестового похода с готовностью поддерживали императора, одни - потому, что тщеславие их было удовлетворено, другие - потому, что насытилась их алчность, третьи - потому, что распалилось их честолюбие, и лишь очень немногие - потому, что считали дружбу с Алексеем, быть может, лучшим средством для достижения целей их похода. Так вот и получилось, что вельможные франки, движимые столь разными побуждениями, выказывали смирение, которого, по всей вероятности, отнюдь не чувствовали, и тщательно воздерживались от поступков, которые можно было бы расценить как неуважение к торжественной церемонии греков. Однако среди крестоносцев было множество людей, настроенных совершенно иначе. В числе всех этих графов, сеньоров и рыцарей, под чьими знаменами крестоносцы пришли к стенам Константинополя, было немало фигур столь незначительных, что никому в голову не пришло покупать их согласие на неприятную процедуру присяги. Эти люди хотя и покорились, опасаясь проявлять открытое сопротивление, однако их насмешливые замечания, издевки и попытки нарушить порядок явно свидетельствовали о том, что к совершаемому шагу они относятся с презрением и негодованием, ибо государь, вассалами которого они себя объявляли, исповедовал, по их мнению, еретическую веру, только хвалился своей силой, а на деле был слаб, при первой возможности нападал на крестоносцев и дружественно обходился только с теми, кто мог принудить его к этому; короче говоря, будучи подобострастным союзником могучих предводителей, по отношению ко всем остальным он вел себя при всяком удобном случае как коварный и смертельный враг. Особенно выделялись высокомерным пренебрежением ко всем остальным нациям, участвовавшим в крестовом походе, а также безудержной храбростью и презрительным отношением к могуществу и силе Греческой империи французские рыцари. У них в ходу была даже поговорка, что если обрушится небо, то французские крестоносцы без чьей-либо помощи сумеют поддержать его своими копьями. С такой же спесивой дерзостью вели они себя и во время нередких ссор со своими хозяевами поневоле и большей частью одолевали греков, несмотря на изворотливость последних. Поэтому Алексей твердо решил во что бы то ни стало избавиться от этих непокорных и заносчивых союзников и любыми способами поскорее переправить их через Босфор. А чтобы эта переправа прошла возможно спокойнее, он решил воспользоваться присутствием графа Вермандуа, Готфрида Бульонского и других влиятельных вождей крестоносцев, могущих поддержать порядок среди многочисленных французских рыцарей, не столько знатных, сколько буйных. Обуздывая оскорбленную гордость благоразумной осторожностью, император заставлял себя благосклонно принимать присягу, приносимую с явной насмешкой. Но тут случилось происшествие, с необычайной наглядностью показавшее, как различны чувства и образ действия этих двух народов - греков и французов, сведенных вместе при столь необычных обстоятельствах. Уже несколько французских отрядов, прошествовав мимо императорского трона, не без некоторой торжественности совершили обряд. Преклонив колено перед Алексеем, рыцари вкладывали свои руки в его и в этой позе произносили слова ленной присяги. Когда присягу принес уже упомянутый Боэмунд Антиохийский, император, желая уважить и ублажить этого лукавого человека, своего бывшего врага, а ныне, по всей видимости, союзника, сделал с ним несколько шагов по направлению к берегу, где стояли предназначенные для Боэмунда суда. Император, как мы уже сказали, прошел совсем недалеко; этот жест был сделан лишь для того, чтобы почтить Боэмунда, однако он послужил поводом для оскорбительной выходки, которую гвардия и приближенные Алексея восприняли как намеренное унижение Императора. С десяток всадников, составлявших свиту франкского графа, которому предстояло принести сейчас присягу, на полном галопе отделились во главе со своим господином от правого фланга французской конницы и, доскакав до все еще пустого трона, осадили коней. У графа, атлетически сложенного человека, было решительное, суровое и очень красивое лицо, обрамленное густыми черными кудрями. Он был в берете и в облегающей одежде из замши, поверх которой обычно носил тяжеловесные доспехи, как это было принято у него на родине. Однако на сей раз он для удобства не надел их, проявив тем самым полное пренебрежение к столь торжественной и важной церемонии. Не дожидаясь Алексея и нисколько не тревожась мыслью о том, что непристойно ему торопить императора, он соскочил с могучего коня и бросил поводья, которые тут же подхватил один из его пажей. Без минуты колебаний статный, небрежно одетый франк сел на свободный императорский трон и, развалясь на шитых золотом подушках, предназначенных для Алексея, принялся лениво поглаживать огромного свирепого волкодава, который следовал за ним по пятам и чувствовал себя так же вольно, как и его хозяин. Пес небрежно растянулся у подножия императорского трона на узорчатом дамасском ковре, не испытывая, видимо, уважения ни к кому, кроме сурового рыцаря, своего признанного хозяина. Император, в виде особой чести немного проводив Боэмунда, повернулся и с изумлением увидел, что трон его занят дерзновенным франком. Отряд полудиких варягов, стоявших вокруг трона, не стал бы ждать и минуты, чтобы отомстить за оскорбление, нанесенное этим наглецом их владыке, если бы их не сдерживали Ахилл Татий и другие военачальники, которые, не зная, какова будет воля императора, боялись принять решение. Тем временем бесцеремонный рыцарь громко сказал на своем провинциальном наречии, понятном, однако, и тем, кто знал французский язык, и тем, кто не знал, настолько недвусмысленны были его тон и все поведение: - Что это за невежа, который сидит, словно деревянный чурбан или бессловесный камень, в то время как столько благородных людей, цвет рыцарства и образец отваги, стоят с обнаженными головами перед трижды побежденными варягами? В ответ раздался голос, такой низкий и отчетливый, словно он исходил из недр земли и принадлежал существу другого мира: - Если норманны желают биться с варягами, они могут встретиться с ними в поединке, лицом к лицу, а оскорблять греческого императора постыдно, потому что всем известно, что сражается он только алебардами своей гвардии. Эти слова поразили всех, даже рыцаря, который оскорбил императора и тем самым вызвал такой от пор. Напрасно старался Ахилл обуздать своих воинов и принудить их к молчанию - громкий ропот свидетельствовал, что они вот-вот выйдут из повиновения. Боэмунд протиснулся сквозь толпу с поспешностью, которая была бы не к лицу Алексею, взял крестоносца за руку и как бы дружественно, но до некоторой степени и насильно заставил его сойти с императорского трона, на котором тот столь