и сразу - такое доверие. - Ну раз она связана с Векслером, то наверняка представилась его близкой знакомой - тут психологически расчет правильный. - После того как его специально предупреждали насчет Векслера? Психологически, как вы говорите, визит этой дамы должен был Кротова сразу насторожить; он же, напротив, встречает ее как близкого человека. Не знаю, Борис Васильевич, не правится мне вся эта история. Чем больше думаю, тем больше не правится... - Хорошего в ней мало, - согласился Ермолаев. - Но я бы все же встретился и поговорил еще раз с Кротовым. Что-то здесь не то. - Поговорите. - Полковник пожал плечами. - Если вы думаете, что есть смысл, поговорите. Он не был с вами откровенен в тот раз, теперь я совершенно в этом убежден. Попытайтесь снова... пока еще есть время. Если оно еще есть, подумал Борис Васильевич. Ему тоже очень не нравилась "вся эта история", и не нравилась потому, что он не мог отделаться от ощущения допущенной где-то ошибки. Впрочем, нет, тут другое. Не ошибка, нет, ошибка - это нечто выявившееся, осознанное, понятное... а тут какой-то неуловимый промах, недогляд, что ли. Но в чем? Этот звонок не был неожиданностью для Вадима. Товарищ из комитета - тот самый, что весной приезжая на базу, разговаривал с ним вполне дружелюбно, поинтересовался делами, работой, литературными новостями. А потом сказал, что хотелось бы встретиться и поговорить, может быть, он смог бы заехать на Литейный, пропуск будет заказан. Если, конечно, это не нарушает его творческих планов, добавил он; Вадим жизнерадостно заверил, что нет-нет, не нарушает нисколько. Но все же он был несколько встревожен. Дался им этот Векслер! Подумать только, не успела здесь промелькнуть его знакомая, как тут же насторожились. Наверняка вызов связан с Карен. А ему как теперь держаться? Умолчать о встрече глупо, а вот все остальное? Да, надо сказать так: она попросила прочитать рассказы, он дал и на другой день получил их обратно. Святая правда, ни к чему не подкопаешься, А уж насчет остального - молчок, это и впрямь его личное и никого не касающееся дело; во всяком случае, никакого отношения к вопросам государственной безопасности. Насчет ракетных баз разговора не было, а если ему предложили опубликовать там повесть, которая здесь никому не нужна, так что - какой родине от этого ущерб? Настроившись таким образом, Вадим пришел к капитану Ермолаеву, сел, оглядывая кабинет со сдержанным любопытством, воспользовался приглашением курить. Любопытство овладело им с того момента, когда он переступил порог этого загадочного здания, ему здесь все казалось загадочным, необычным - широкие лестничные марши, тишина в высоких коридорах, устланных скрадывающей шаги дорожкой. - Вадим Николаевич, - дружелюбно сказал Ермолаев, - вы, наверное, догадываетесь, по какому вопросу я вас пригласил. Речь опять пойдет о нашем общем знакомом. Вам, кстати, задним числом... не припомнилось ничего такого, что могло бы, так сказать, пролить свет? Вы ведь, вероятно, думали об этом после нашего разговора. Да и встречались с ним, кажется? Помнится, вы тогда сказали, что он выражал намерение пообщаться. - Да, мы с Векслером виделись незадолго до его отъезда. Он вечером позвонил мне, сказал, что уезжает, и пригласил с ним поужинать... там, в гостинице. Ну туда я не захотел... Поэтому просто прошвырнулись по улицам, он сказал, что хочет на прощание Невский посмотреть. - Вадим Николаевич, а почему, собственно, вы отказались от его приглашения? - Да ну... - Вадим сделал неопределенный жест. - Туда ведь так просто не зайдешь, он-то сказал, что встретит - вместе с ним, мол, пропустят, а это как-то... противно. Все равно что мясо с черного хода покупать, через подсобку. - Какое мясо? - не понял капитан. - Ну обычное - по знакомству. Жена, помню, меня все гоняла к какому-то знакомому мяснику... Что, мол, такого, все умные люди так делают. Делают, конечно, кто же спорит. А к Векслеру я тогда не только поэтому не пошел. Мне в тот день пить не хотелось - вернее, нельзя было. Настроение было такое хандрозное, что непременно напился бы, а этого я боюсь. У меня отец из-за этого пропал, так я уж стараюсь... - Да, я понимаю, - сказал капитан сочувственно. - А что, у вас в тот день неприятности какие-нибудь были? - Да нет, ерунда, в сущности. Вернули из редакции два моих рассказа, а я заранее решил почему-то, что их возьмут. Бывает так, сдуру вобьешь себе что-нибудь в голову, и сам поверишь. Потом, конечно, расстраиваешься. Но это ерунда, - повторил он. - Чего там... Обычное дело. - А что, с тех пор Векслер не давал о себе знать? - Да нет, мы не договаривались насчет переписки, так что я и не ждал... привет мне от него передавали, приезжала тут одна... - И что же она о нем говорила? - Да о нем самом, собственно, ничего. Она славистка, занимается современной советской литературой, вот он ей и порекомендовал со мной повидаться. Ну, мы встретились, поговорили, она попросила кое-что почитать... из моего. - И вы дали? - Да... пару рассказиков. - Так-так... Вадим Николаевич, вы не припомните - в тот вечер, когда Векслер вас хотел к себе пригласить, вы не говорили ему насчет того, что рассказы ваши не взяли? Вы ведь узнали об этом именно в тот день, да? - Да, я с базы приехал... как раз пятница была... и нашел письмо из журнала. А потом он позвонил. Насчет того, говорил ли... - Вадим помолчал, делая вид, что припоминает, и быстро прикинул, как лучше ответить, пожалуй, все-таки лучше держаться поближе к правде, а то заврешься так, что и сам не заметишь. - Наверное, сказал. Да, точно - он меня еще, помню, спросил, что это у меня такое настроение, и я сказал, что опять осечка с публикацией. - А он что же? Просто удовольствовался ответом или подхватил тему, стал как-то ее развивать? - Нет, ну... я уж точно не помню сейчас, но какой-то разговор был. Насчет Хемингуэя он рассказал... - Хемингуэя? - Да, или кого-то другого из западных писателей, современных, - он сам точно не знал - ну, что в молодости тоже все отказы получал из редакций, а потом признали, стали печатать. - В каком же смысле он вам это рассказал, как вы думаете: чтобы вы не очень огорчались - все, мол, начинают трудно, или в том смысле, что все-таки там пробиться легче? - Скорее в первом, я думаю. Он сказал потом, правда, что с западными издателями легче иметь дело, потому что они все разные - можно выбрать, кому что нравится. А здесь у нас, мол, от автора всюду требуется одно и то же, поэтому: или - или. - В смысле - или приспосабливайся к требованиям, или не печатайся? - Примерно так, да. - Вам самому, Вадим Николаевич, такая картина представляется верной или искаженной? Вадим подумал, пожал плечами. - Я ведь о положении там могу только с чужих слов судить... - Ну а здесь? - Здесь? - Вадим опять помолчал. - Я думаю, приблизительно так дело и обстоит. Именно приблизительно, потому что есть, конечно, нюансы, которых со стороны, может, и не видно. Ну, скажем, такая штука, как знакомства. Или известность, знаменитое имя. К тем, конечно, требования другие... Даже не сами требования, а - как бы это выразиться? - варианты их понимания, что ли. Или толкования. Возьмите, например, Катаева с этим его "мовизмом"; ну кому, кроме Катаева, дали бы такое напечатать? Положим, это штука старая, еще римляне говорили: Юпитеру можно, а быку нельзя. На это-то обижаться глупо... - А на что - не глупо? - Вы правы, наверное, чувство обиды всегда возникает от наивности какой-то, что ли. - Я, Вадим Николаевич, этого не утверждаю, - возразил капитан. - Никогда не смотрел на вещи так мрачно, даже в вашем возрасте. Векслер, значит, сказал, что на Западе печататься легче... - Да, он вообще сказал, в принципе. - Я понимаю. Скажите, а... при разговоре с ним или вот теперь - с этой его знакомой, что привет привезла, у вас не сложилось впечатления, что вам могут предложить сотрудничество в каких-нибудь тамошних изданиях? - В смысле - эмигрантских? - Ну естественно. - Пожалуй, н-нет, не думаю... Может, я просто не обратил внимания. Сейчас, когда вы спросили - черт его знает, может, он и подводил разговор к этому?.. Ну вот когда говорил насчет издателей, что с ними, мол, там легче иметь дело. - Возможно, - согласился капитан. - Но никаких конкретных предложений - так вот, прямо, - вам не делали? - Прямо, конкретных - нет, Борис Васильевич. Я вот о чем спросить вас хотел. По поводу сотрудничества в зарубежных изданиях - это действительно кажется вам преступлением? Всегда и в любом случае? Дело, понимаете, в чем: я вот как-то сам думал - ну хорошо, здесь не печатают, считают, что нашему читателю это не нужно. Хорошо, допустим. И приходит к автору какой-нибудь издатель оттуда, предлагает публикацию, там, говорит, это заинтересует читателей. Если автор соглашается - это что, преступление? - Ну если это вещь антисоветской, антисоциалистической направленности... - Нет-нет, вы меня не поняли! Антисоветское что-нибудь - тут все ясно. Но произведение обычное, без всякой политики - вот как с этим? Вы считаете, что напечатать такую вещь на Западе действительно значит нанести ущерб интересам нашей страны? - Как-то вы, Вадим Николаевич, странно ставите вопрос, - сказал капитан. - Любое произведение может через ВААП быть предложено любому западному издательству и напечатано где угодно... - Да я о неопубликованном говорю! - Я понял. Любое, в том числе неопубликованное. Насколько я знаю, причины отказа в публикации могут быть две: это либо художественная несостоятельность, либо ошибочность политическая. Как в том, так и в другом случаях публикация такого произведения на Западе не делает чести нашей литературе. Следовательно, она нежелательна. Ладно, Вадим Николаевич, не буду отнимать у вас время. Давайте я вам пропуск отмечу. И вот еще что - это уж, считайте, частная просьба: нельзя ли почитать что-нибудь ваше? Хотя бы те рассказы, что в последний раз вернули из журнала. Ну или другие какие, это уж на ваше усмотрение. - Да пожалуйста, почему же нет... Я бы и с собой мог захватить, если бы вы по телефону сказали. - Мне это сейчас только в голову пришло. - Могу занести завтра, только опять пропуск придется... - Зачем вам беспокоиться? Один наш товарищ живет неподалеку от вас - попрошу его забежать. Я не задержу долго, сразу вам позвоню, как прочитаю. - Пожалуйста, - повторил Вадим. Вот так штука, думал он по дороге домой, какой вдруг интерес к моему творчеству, надо же. Рвут, можно сказать, со всех сторон. И оттуда, и отсюда... Дома, перекладывая пыльные папки, он вдруг увидел так и оставшийся неразвернутым рулон, полученный тогда от Карен. А чего тут выбирать, решил он, вот эти в дам. "Чокнутую" спрячу, а те два пусть читают. Кстати, потом спрошу: усмотрел ли он там клевету на Советскую Армию? Чушь, конечно, это тому дураку могло такое померещиться... Вот и спросим тогда уважаемого Бориса Васильевича, объективна ли такая оценка... Так он и сделал: "Чокнутую" спрятал в стол, а два других рассказа - "Подари мне собаку" и "Солдатушки, бравы ребятушки" - вложил в крупноформатный конверт, заклеил и надписал фломастером: "Тов. Ермолаеву Б.В." Глава 12 - Что ж, это интересно, - одобрительно сказал заведующий сектором, закончив чтение. - Не шедевр, но... неплохо, совсем неплохо. Это должно произвести впечатление. Причем, я думаю, не столько даже на русскоязычного читателя, поэтому надо будет сразу перевести. Иллюстрация к вопросу свободы творчества? Точнее - неизбежная нивелировка, прокрустово ложе социалистического искусства: руби все, что выступает за рамки официально дозволенного. Насколько это отличается от исходного материала? - Совсем немного, - сказал Векслер. - Пришлось лишь слегка подредактировать, усиляя отдельные моменты. - Браво, молодец этот ваш... Егор Телегин. Псевдоним он сам предложил? - Нет, наши подобрали. По-моему, удачно - хорошо запоминается, отдает этаким кондово-русским и к тому же имеет литературное звучание. Шеф поднял брови, глянул вопросительно. - Это фамилия героя одного из самых известных романов Алексея Толстого, - поспешил объяснить Векслер. - Вещь очень популярна в России, широко издается, неоднократно была экранизирована. Итак, у вас нет возражений, чтобы включить это в программу наших "Литературных чтений"? - Помилуйте, Алекс, какие могут быть возражения. Прекрасная вещь, ее надо в эфир, и безотлагательно. Пусть господин Телегин убедится, что мы слов на ветер не бросаем, и приготовится к долгому сотрудничеству... Долгому и плодотворному. Я только одного боюсь... - Да? - Судя по вашей докладной, это человек довольно замкнутый, избегающий общества, и вообще несколько... затворнического, что ли, типа. Я правильно понял его характеристику? - В основном, да. - Прекрасно. Впрочем, именно прекрасного-то здесь ничего и нет. Он молод, большим жизненным опытом не обладает, следовательно, и запас наблюдений у него невелик; ну что там - армия, учеба, недолгий брак, вот, собственно, и все. Работы, вы говорите, он себе выбирает такие, где многого не увидишь. Короче говоря, не так уж хорошо должен он знать жизнь, вы согласны? - Не знаю, этого я утверждать не стал бы. Можно очень неплохо знать жизнь, будучи по натуре совершеннейшим затворником... - Да, если тебя зовут Оноре де Бальзак. Я не убежден, что Егор Телегин наделен таким же талантом, поэтому будем исходить из того, что скоро перед ним может стать проблема нехватки материала. Он, разумеется, может начать его собирать - так сказать, целенаправленно, имея в виду прежде всего интересы... заказчика, грубо говоря. Но тогда, Алекс, ему придется определить свою позицию, которая сейчас - опять-таки судя по вашей докладной - довольно расплывчата. Именно в силу этой расплывчатости он совершенно нетенденциозен. Он еще не ангажирован - понимаете, Алекс, что меня тревожит? - Повода для тревоги я, честно говоря, здесь не вижу. Он аполитичен пока, вы совершенно правы, но ведь это от нас зависит - заангажировать его, заставить сделать выбор. Я думаю, он его сделает. Точнее, его заставят это сделать обстоятельства. У меня даже возник один план, я думал изложить его позже, но поскольку зашла речь... - Прекрасно, давайте обсудим ваш план. - Карен, как вы знаете, привезла от Кротова две пленки - вот это, - он кивнул на листы фотокопий, аккуратной стопочкой сложенные перед шефом, - и еще два рассказа из числа побывавших в редакциях. - Да, я знаю. Те я читать не стал, мы все равно не можем их использовать. - Вы уверены, что не сможем? - Но вы же говорите, они засвечены! - Да, и именно на этом строится мой план. Запустим "Чокнутую", можно с двумя-тремя повторениями, потом дадим заметку нашего литературного обозревателя, сообщим о предстоящей публикации в журнале - словом, сделаем автору рекламу. Как можно громче, понимаете? А потом... Векслер встал и, держа руки в карманах, прошелся по серому ковру, постоял перед громадным - от пола до потолка - окном, стукнул перстнем по толстому, как броневая плита, зеркальному стеклу. Заведующий сектором с интересом наблюдал за ним, вспоминая, как робко держался он в этом самом кабинете всего год назад. Многообещающий молодой человек, ничего не скажешь... - А потом, - продолжал Векслер, - когда словосочетание "Егор Телегин" станет для наших слушателей привычным, мы дадим в эфир новый его рассказ - еще один. Из тех, что привезла Карен. - Но ведь, - шеф поднял брови, - вы сказали, что они там известны. - Да, известны. - Вы что же, хотите сами засветить своего протеже? - Совершенно верно. Сейчас я вам все объясню! Там есть юмористический рассказ из армейской жизни - о новобранцах, как их начинают муштровать, тема, в общем-то, довольно избитая. Я прикинул - если эту вещь отретушировать, получится потрясающая сатира. Там, например, есть такой старшина - ну типичный служака-сверхсрочник, простой, грубоватый, а в роте у него этакие современные мальчики, некоторые из интеллигентных семей, - отсюда всякие смешные ситуации. Всему этому можно придать совсем другой оттенок, и тогда... - Я понял вас, Алекс. Как юмор переделывается в сатиру, можете не объяснять. Объясните другое - зачем вам понадобилось подставлять под удар самого автора? Вы же понимаете, что публикация такого рассказа ему даром не пройдет. - Вот именно! - Векслер вернулся к столу, сел и положил ладони на полированную поверхность. - Как только выяснится, кто такой "Егор Телегин", моего Кротона начнут тягать. Что ему в этом случае грозит - точно не представляю, надо будет выяснить у юристов; но неприятности у него будут. Вот это и заставит его рано или поздно сделать выбор. - Так. - Заведующий помолчал, побарабанил пальцами по столу. - Резон в этом есть, согласен. Но почему вы уверены, что выбор окажется в нашу пользу? Вы ведь предаете человека, который вам доверился; как мы будем после этого выглядеть - в его глазах? - Это меня совершенно не интересует! Пусть считает нас подонками из подонков, это неважно; важно единственное - после того, что с ним произойдет, он станет противником режима. Чего сейчас, поймите, о нем сказать нельзя! Кстати, этого нельзя сказать и о большинстве так называемых "диссидентов"; идейных противников социализма среди них не так много, большинство конфликтует с властью из-за каких-то мелких обид. Надо, чтобы этих обид было как можно больше. Для нас самое нежелательное - это если в России состоится наконец диалог между правительством и критически настроенной интеллигенцией, и поэтому мы должны вбивать клинья, где только можем. Хотите, я с вами поделюсь одним своим наблюдением, может быть, самым ценным из тех, что я собрал в Советском Союзе? - Алекс, - ласково сказал заведующий, - вы не работали бы в моем секторе, если бы не делились со мной всеми своими наблюдениями. А степень ценности я уж как-нибудь определю сам. - Так вот! Мы здесь все время кричим: коммунистический режим давит на искусство, не дает ему свободно развиваться. Но есть странная закономерность: советские периферийные издания всегда осторожнее столичных, а в Москве свободно идут пьесы, недоступные зрителям в провинции. Почему у них там происходит постоянный отток культурных сил в столицу? Да просто потому, что в Москве легче дышать. Да-да, как ни странно! - Странного тут ничего нет, - возразил шеф, - провинция всегда более консервативна, это можно наблюдать не только в России. У нас тоже настоятель захолустного прихода нередко старается быть святее самого папы, так и у них на местах с утроенным рвением блюдут принципы культурной политики, провозглашенные центром. - Да, но они же фактически подрывают ее, доводя эти принципы до абсурда! Позволю себе пример из прошлого: после фестиваля в пятьдесят седьмом году, когда в Москву впервые проникла западная молодежная мода, одна из центральных газет осудила повальное увлечение этой модой. И что же вы думаете? В провинции немедленно началась свирепая кампания против узких брюк, солнцезащитных очков и прочих "атрибутов капитализма"... - Кому вы это рассказываете! - Шеф оживился, на его пергаментном лице возникло подобие улыбки, - Отлично помню, я тогда работал там и видел все это своими глазами. Также были под запретом длинные волосы у молодых людей, идейному комсомольцу полагалось стричься коротко. Но брюки - о, брюки вызывали особую ярость! По Москве ходила тогда великолепная история об одном крупном физике из Дубны - молодом, они ведь рано становятся крупными, - который имел неосторожность отправиться в Сочи в узких брюках; там его немедленно изловил комсомольский патруль, ему сделали внушение, а брюки распороли по шву, это был обычный метод воздействия на идейно заблуждающихся. Этот парень тут же, не переодевшись, вернулся в аэропорт, улетел обратно в Москву и как был - в этих своих распоротых брюках - явился в Центральный Комитет комсомола, где устроил страшный скандал. Будучи доктором наук и прочее, он мог себе это позволить, вы же понимаете. После этого случая, говорят, охота на "стиляг" была запрещена, но они долго еще оставались как бы гражданами второго сорта. Впрочем, простите, я вас прервал. - Нет-нет, ваши воспоминания как раз иллюстрируют мою мысль о местных "перегибах" - в Москве посоветовали не увлекаться, а в Сочи тут же кинулись рвать на людях штаны. Но это ладно, это из области юмора, а ведь в других случаях дело обстоит серьезно. Для Кремля это уже большая опасность. - Полгода назад, помнится, вы были убеждены в прочности положения кремлевских лидеров... - В другом плане! Я говорил, что они прочно сидят в седле, поскольку народ - основная масса народа - их поддерживает, несмотря ни на что. В этом смысле я действительно убежден, советской системе ничто не грозит. Снаружи она неуязвима. Мы можем - и должны! - играть только на внутренних ее слабостях. - Вы далеко пойдете, Алекс, - задумчиво сказал шеф. - У вас есть одно весьма ценное качество... Точнее, два, но сейчас я хочу сказать об одном: вы умеете мыслить широко и перспективно. - Благодарю, но моей заслуги тут нет, этому я учился у вас. - Ну-ну, не надо скромничать, мало ли кто у меня учился... Как говорят русские, "дурака учить - что ржавое железо точить". Значит, считаете, что в области культурной политики... - В области культурной политики перегибы особенно опасны - для Советов. И особенно полезны - для нас, потому что от монолита отслаивается значительный пласт - пласт творческой интеллигенции. - Не увлекайтесь, Алекс! Вас послушать, так нам больше и делать нечего - все совершается без нашего участия, уже и интеллигенция откололась от режима... - Простите, "откололась" я не сказал, - возразил Векслер. - Она отслоена, но придется еще порядочно поработать клиньями, чтобы трещина превратилась в разлом. Я только говорю, что это рано или поздно произойдет... А наше участие может сводиться лишь к некоторой коррекции естественного хода вещей. Нам даже клинья забивать не надо, с этим делом вполне справляются тамошние чиновники от культуры - ведь это они представляют режим в глазах каждого отдельного писателя или художника, а более убийственного эффекта никаким нашим пропагандистам не добиться. - Ну что ж... как говорят русские, "вашими бы устами да мед пить". Рад был побеседовать, Алекс, и хочу пожелать вам успехов на новом месте. - Благодарю вас. - Это, знаете, большое достижение - получить такой пост в вашем возрасте. Рады? - Не знаю... Естественно, я ценю доверие, надеюсь его оправдать и все такое. Но мне будет недоставать оперативной работы. - А ваша работа и останется оперативной - только на другом уровне и в других масштабах. Поверьте, тот, кто планирует операцию, вкладывает в нее не меньше, чем исполнитель. - Я это понимаю, но... Все равно жаль. - Что делать, мой дорогой. В Россию вам теперь путь заказан, так что придется посидеть за письменным столом. Мне первое время тоже было непривычно. Хотя мы работали в более трудных условиях. - Вы так думаете? А почему, интересно? Вы считаете, советская служба безопасности теперь менее эффективна? - Нет, этого я не думаю. Напротив, они все время оттачивают свою методику, но ведь и мы, согласитесь, не стоим на месте. Мы тоже чему-то учимся, а? Техника, приемы - все это теперь стало более совершенным. Вы вот, скажем, съездили в Ленинград, практически ничем не рискуя; съездили, успешно выполнили задание - и ушли без помех. Хотя я убежден, что за вами следили. - Пожалуй, - задумчиво согласился Векслер. - Карен, кстати, тоже уверяет, что за ней наблюдали. Разрешите задать вопрос? - Задавайте. Если смогу, отвечу. - Вы сказали, что у меня есть два ценных качества, но назвали только одно. Могу я узнать второе? - Безжалостность, Алекс. Векслер подумал, пожал плечами: - Не знаю... никогда не анализировал себя в этом плане. Для нас, мне думается, термин "жалость" лишен смысла. - Вероятно. Итак, желаю успехов... Выходя из кабинета, Векслер усмехнулся - старик, видно, и в самом деле отработал свое. Надо же, заговорил о жалости! Получасом позже его серебристый "сааб", вжимаясь в бетон и утробно подвывая турбокомпрессором, мчался по забитой машинами автостраде в сторону побережья. Кондиционер был неисправен, пришлось опустить стекло, горячий угарный ветер хлестал в салон, не принося свежести. Над дорогой, точно по линейке прорезавшей плоскую, изнывающую под июльским зноем равнину, висел смог, сгущаясь впереди в плотную сизую дымку, от гула сотен моторов ломило голову. Векслер пальцем оттянул узел галстука, расстегнул верхнюю пуговку сорочки и подвигал шеей, высвобождаясь из воротничка. Ему вдруг вспомнился дачный поселок под Ленинградом - тишина, запах снега, равномерное шорханье лыж по чуть подтаявшей и снова прихваченной морозцем лыжне. Кротов, да. А чего, собственно, его "жалеть"? Слово само по себе дурацкое, особенно в данном контексте; но дело даже не в этом. Что такого уж страшного с ним случилось? Должен был бы благодарить, что вырвался из рутины... Тоже мне, жизнь - сидеть в норе. Так, может, хоть новыми сюжетцами обогатится. Он думал теперь о нем совершенно равнодушно, как о незнакомце, случайно оказавшемся рядом в городском транспорте. Да, собственно, так ведь оно и было - случай их свел, случай сделал Кротова подходящей кандидатурой, а мог на его месте оказаться и совсем другой - совсем другая пешка. Это ведь как в шахматах: двигаешь по доске эту или другую - дело не в самой пешке, а в ее координатах. Замысел игрока плюс случай, подсунувший ему именно эту фигурку. При чем тут жалость? Векслер не глядя протянул руку, нажал клавишу магнитофона на приборной доске - лишь бы заглушить гул моторов, от которого лопается голова, и включил сигнал левого поворота, готовясь сманеврировать в крайний ряд. Глава 13 Лето в этом году выдалось не по-ленинградски жарким; даже по ночам в "пенале" было душно, не работалось, и в середине июля Вадим уложил рюкзак и отправился путешествовать привычным способом - на попутках. Подбрасывали его обычно на короткие расстояния, от одного райцентра до другого, но он и не спешил, торопиться было некуда. Если удастся, доедет до Одессы или Николаева и обратно. Хорошо бы, конечно, покейфовать недельку на берегах Понта, но берега эти с каждым годом все менее и менее гостеприимны - спать где-нибудь на пляже строжайше воспрещено, заметут в два счета, а что остается: платить трояк в сутки за койку в курятнике? Спасибо, это уж пусть подпольные миллионеры так отдыхают. Никуда не торопясь и не строя никаких далеко идущих планов, он добрался до Черниговщины, и вдруг так пленили его тамошние "широкошумные дубравы", что он решил дальше не ехать. Ему и раньше нравились эти места, он не раз проезжал ими в своих странствиях, но правились без особого восторга, без желания задержаться, пожить. А сейчас такое желание появилось. С очередной попутки он сошел на шоссе Гомель - Чернигов, возле знака, указывающего проселочную дорогу; толстая вертикальная линия в треугольнике пересекалась тонкой горизонтальной. Пошел направо - просто потому, что было утро, солнце просверкивало сквозь кроны слева от шоссе, и пойди он в ту сторону - слепило бы глаза, а Вадим этого не любил, глаза у него и без того часто болели и воспалялись. А так оно грело в спину, осыпая шевелящимися пятнами света узкую лесную дорогу впереди и просвечивая чащу дымными косыми лучами, - ночью прошел дождь, и сейчас земля просыхала, курясь легким туманом. Пели птицы, и идти было легко. Вадим подумал вдруг, что вот странно - считает себя писателем, а природы не знает совершенно, не умеет определить ни птицу по голосу, ни дерево - по форме листьев или фактуре коры. Ну кроме самых уж известных - березу там, дуб, клен. Конечно, он горожанин, писать о деревне не покушается, но все же... Хорошо бы пожить здесь подольше, подумал Вадим, до самой осени, если удастся найти пристанище. Пристроиться бы к какой-нибудь одинокой бабусе, чтобы кормила, а он бы ей всю мужицкую работу делал - вскопать что надо, починить, дров на зиму напилить да наколоть. А городская жизнь успеет еще в Питере осточертеть. Уже после полудня, отшагав не менее трех часов, Вадим добрался до деревеньки, где искомая бабуся нашлась в первой же хате, куда он постучался попросить воды. Маленькая, ему по плечо, с ласковыми глазами на сморщенном личике, бабуся угостила его ледяным молоком из погреба, рассказала о своих сынах, вышедших "в люди" (один в Москве, другой в Витебске), и, узнав о планах гостя, сразу предложила и кров и стол. Сыны-то у нее добрые, объяснила она, грех жаловаться, и деньгами нет-нет да и помогут, и к себе жить звали - внуков нянчить; но сюда давно уж не наведывались, да и когда им - оба ходят в начальниках. Так что по хозяйству всегда есть чем заняться, и не только у нее, тут, почитай, по всей деревне одни жинки остались - старики вымирают, а хлопцев после армии маковой коврижкой домой не заманишь... У бабуси Вадим прожил неделю. Починил крышу колодца, привел в порядок сколоченные из жердин ворота, выкорчевал и распилил на дрова две старые, переставшие уже плодоносить яблони; работал много, и все равно ходил отяжелевший от непривычно сытной домашней еды - борщей, вареников, каких-то особенно вкусных картофельных оладушек. По вечерам Катерина Гнатовна рассказывала ему разные бывальщины полувековой или сорокалетней давности - иные настолько интересные, что Вадим потом даже записывал кое-что для памяти. Места эти в войну были партизанскими, так что жители навидались всякого; впрочем, записи - или конспекты - он делал просто для очистки совести, чтобы потом не пожалеть: вот, мол, такой был материал... Материал и впрямь был богатейший, главное - что из первых рук, но использовать его Вадим все равно не собирался: война и предвоенное десятилетие были для него запретными темами, которые он дал себе зарок обходить. Сам до конца не понимая почему. Разделяемое многими непишущими мнение, что писать позволительно только о лично увиденном, он всегда считал вздорным: наполовину обеднела бы мировая литература, следуй она этому нелепому правилу. Пушкин, что ли, видел Белогорскую крепость в день ее взятия Пугачевым? Вздор, конечно. "Видеть" можно не только глазами. Другое дело, что этим даром "внутреннего зрения" обладают немногие. И если его нет, тогда, конечно, пиши только об окружающей тебя реальности - так будет вернее. Вадим не знал, осчастливлен ли этим даром. Иногда казалось - да, осчастливлен, может видеть и видит. В заветной папочке в самом дальнем ящике стола лежал у него написанный года три назад рассказец, коего действие происходило в 1716 году, а героем был не кто иной, как царевич Алексей - фигура, как ему казалось, одна из самых противоречивых и загадочных в обильной загадками и противоречиями российской истории. Рассказ этот он не показывал никому, даже абстракционисту Димке Климову, который вообще-то был тонким ценителем; а показать иногда хотелось, - ему самому сей исторический опус казался удачным, но всегда ли можно доверять авторской самооценке? Дать почитать следовало бы именно для проверки наличия "внутреннего зрения", и именно поэтому было боязно это сделать. Тот же Димка мог сказать: извини, мол, за прямоту, старик, но эпоху ты не видишь, не чувствуешь, а может, не умеешь дать почувствовать читателю, поэтому кончай это дело и пиши лучше о зримом и осязаемом... Скажи Димка так, он бы ему поверил, согласился без спора, но разочаровываться в себе не хотелось. И вот странно - забраться в такую даль, в начало XVIII века, он не поколебался; а история самая новейшая, недавняя, вторая четверть века XX, отпугивала. Не только его, впрочем; молодые вообще о войне не пишут - за редчайшим исключением. Но причины, наверное, у всех свои, разные. От иных Вадиму приходилось слышать и откровенное "неинтересно", эти считали, что о войне давно уже написано все, что можно было написать, до каких же пор можно эксплуатировать тему... Сам он вовсе не считал, что о Великой Отечественной войне "написано все"; напротив, ему все время думалось, что главное-то как раз все еще не сказано, все еще ждет, чтобы кто-то наконец сказал. А многие романы о войне действительно уже начинали повторять друг друга, уже не открывалось читателю ничего нового: и мальчики-лейтенанты, командиры огневых взводов, через месяц после училища уже стреляющие по "тиграм" прямой наводкой, и непременные девочки-санинструкторши, и горькая фронтовая любовь, и подвиги, и смерть - все это была святая правда, но ведь обо всем этом уже писалось и раньше, писалось не просто очевидцами - участниками, и писалось многажды. Конечно, чтобы сказать наконец главное, еще не сказанное, для этого надо обладать или личным опытом участника и очевидца, или каким-то совершенно уж - до гениальности - безошибочным "внутренним зрением", способным разглядеть не увиденное другими. Иногда, позволив себе размечтаться, Вадим думал, что - чем черт не шутит? - вдруг и ему удастся когда-нибудь дорасти до того уровня постижения жизни, когда и военная тема перестанет быть запретной... Может быть, поэтому и конспектировал он сейчас рассказы приютившей его бабуси. Понимать ее было не просто, Катерина Гнатовна говорила на причудливом русско-украинском диалекте с обилием белорусских слов, но это ему в общем не мешало; некоторые особенно красочные обороты Вадим даже выписывал отдельно. Иногда заходили соседки, дополняли хозяйкины воспоминания своими. Вадим исчиркал половину толстой общей тетради, подумывал уже о том, чтобы задержаться здесь, собрать побольше материала для рассказа - не о войне, конечно, а о таких вот пощаженных ею старых женщинах, доживающих век в тихом лесном краю каждая наедине со своей горькой памятью. Перед сном Вадим обычно слушал радио - укладываясь в Ленинграде перед отъездом, вспомнил вдруг о подарке Векслера и сунул приемник в один из карманов рюкзака вместе с механической бритвой. Теперь "Филипс" пригодился: все-таки хоть какая-то связь с миром. Он обычно прослушивал последние известия, хотя и без особого интереса, потом находил какую-нибудь музыку. Аппаратик, даром что малогабаритный, принимал и в самом деле "как зверь" (здесь, правда, и помех никаких не было). Иногда натыкался на тот или другой "голос оттуда", но тоже ничего интересного услышать не доводилось до поры до времени. И вдруг довелось. В этот вечер он послушал какую-то классику, а потом - концерт закончился, и он собрался уже спать - вместо того, чтобы выключить приемничек, машинально крутнул колесики настройки и услышал слова: "Солдатушки, бравы ребятушки", произнесенные по-русски с едва уловимым акцентом. Позже он и сам не мог попять, почему испугался так, сразу. Мало ли в какой связи могли быть упомянуты слова старой солдатской песни? Но он почему-то сразу понял, что речь идет о его рассказе, о нем самом, - и так испугался, что вскочил на своем сеннике и приглушил приемник, как будто кто-то еще мог это услышать. Но услышать не мог никто, потому что, спасаясь от комарья, спал он на "горище" - попросту говоря, на чердаке, а приемник, экономя питание, включал на малую громкость. Мгновенно сообразив все это (и устыдившись своего испуга), Вадим поднес аппарат к уху, чуть усилил звук и снова отчетливо услышал женский голос с акцентом: - ...хорошо известно нашим слушателям по повести "Чокнутая", которую мы также передавали в программе ваших литературных чтений. Трагедия талантливой художницы, задыхающейся в тисках советского идеологизированного искусства, раскрыта Егором Телегиным с огромной убедительностью, свидетельствующей о большом таланте и превосходном знании материала. Мы рады сообщить, что повесть "Чокнутая" будет опубликована в одном из ближайших номеров журнала "Материк". А сейчас хотелось бы продолжить разговор о новом рассказе Егора Телегина, с которым вы только что познакомились. В нашей студии находится член редакционной коллегии журнала критик Марк Градский. Марк Борисович! Что вы можете сказать о рассказе и вообще об авторе? Женский голос сменился мужским, говорившим совершенно без акцента, неторопливо, уверенно, с барским этаким эканьем и растягиваньем слов. - Ну-у, э-э-э, вероятно, следует начать все же с автора. Я думаю, что Телегина можно смело назвать... э-э-э... одним из интереснейших советских писателей нового поколения. Это было видно уже по первой его повести, принятой нашим журналом. Да-да, вот этой, что вы назвали, - о художнице. Понимаете, Телегин не просто выделяет явление, он вскрывает его корни, анализирует, так сказать, его генезис. То, что художник, как творческая личность, не может не быть в постоянной конфронтации с обществом, это... э-э-э... аксиома, не правда ли? С любым обществом! Телегин убедительно показывает, что в обществе социалистическом, в условиях тотальной идеологизации искусства, этот изначальный конфликт неизбежно усугубляется, вырастая до трагических размеров... Теперь о втором рассказе, который мы только что прослушали. Он, конечно, проще, менее... э-э-э... масштабен, что ли. Но не будем торопиться с суждениями! О чем этот рассказ? Да вроде бы ни о чем: казарма, отупляющий армейский быт, муштра - все, казалось бы, уже много раз читанное. И у Куприна, и у Нормана Мэйлера, и у многих других. Но! Армия, так живо описанная Телегиным в рассказе "Солдатушки, бравы ребятушки", это не старая царская армия, не американская морская пехота времен второй мировой войны; это сегодняшняя Советская Армия, армия начала восьмидесятых, и вот в этом плане появление такого рассказа у молодого советского писателя представляется мне явлением глубоко симптоматичным, явлением, которое... э-э-э... трудно переоценить. Возьмите хотя бы образ того же старшины Загоруйко - тупого нерассуждающего служаки... Вадим слушал все это, не веря своим ушам; ему действительно захотелось вдруг ущипнуть себя, убедиться, что не спит. - Ну паразиты! - произнес он негромко, с таким угрожающим выражением, словно собирался закончить фразу чем-нибудь вроде: "Ну, доберусь я до вас, ох и доберусь!" Хотя до кого он мог "добраться" - до Марка Градского? До Карен? До Сашки Векслера? Они были теперь неуязвимы, а вот он... "Егор Телегин", идиоты! Он же сказал этой дуре, что "Солдатушки" побывали в редакциях! Мало того - тут он застонал и взялся за голову - этот рассказ до сих пор лежит на Литейном у Бориса Васильевича! С одной стороны, это и хорошо: прослушав такую передачу, они просто перечитают рукопись и убедятся, что там все совсем не так... Да, но как доказать теперь, что не имелось двух вариантов? И что он вообще не давал этой стерве разрешения везти это туда! ...А может, она-то поняла так, что он разрешил? Постой, постой... Чем же, собственно, кончился тогда их разговор? Она уговаривала - ну не уговаривала, советовала - напечатать за бугром, чего, дескать, хорошей вещи лежать без толку. Если тут все равно не опубликуют... Ему бы в ответ сразу послать ее подальше, и чао; он же стал, помнится, что-то мямлить: не знаю, мол, вроде это не принято, у нас так не делается - словом, развел бодягу, не мычал, как говорится, не телился. А почему? Да в том-то и дело, что и страшновато было, и хотелось, - все-таки польстила мыслишка о европейской известности, что уж греха таить. И когда она