тном соусе уже шипели на столе в окружении запотелых бутылочек. - А чего, вполне съедобный харч, - сказал генерал, подцепив вилкой прямо со сковородки. - Положим, с таким пивом все сойдет. Ну, бывай здоров, брат. Чтобы твой перелом поскорее сросся! - Срастется, - сказал Андрей. - Почки действительно вкусные. - Отличные, я ж говорю! И пиво у тебя прямо марочное. В нашем захолустье, брат, такого днем с огнем не достанешь. - А вы перебирайтесь в Москву, дядя Сережа. - Рад бы в рай, да грехи не пускают. И потом, кому-то нужно ведь и по захолустьям торчать. - Как у вас там сейчас обстановка, после Доманского? - Сейчас поспокойнее стало. А вообще, издалека это все выглядит несколько не так, Там ведь эти штучки не вчера начались, было время привыкнуть... - Вы думаете; войны все-таки не будет? - Какая там война, чепуха все это. - Сергей Данилович прожевал, долил свой стакан пива и с наслаждением выпил. - Ты понимаешь... фанатизм фанатизмом, но ведь там тоже не сумасшедшие сидят, верно? Это хорошо в дацзыбао писать насчет "бумажного тигра"... для поддержания хунвэйбинского духа. А в действительности они не хуже нас с тобой понимают, чем это все может обернуться для них... в ином случае. - А американцы-то нас обштопали, дядя Сережа, - помолчав, сказал Андрей. - Не говори, - улыбнулся Сергей Данилович. - Жалко, конечно. Я представляю, каково сейчас нашим ребятам в Звездном городке, а? Но это ведь уже как спорт теперь - идут двое ноздря в ноздрю, то один вырвется на полкорпуса, то другой. И потом, программы совершенно разные. Если бы эта "лунная гонка" шла у нас и у них по одной программе, было бы обиднее, а так что ж... Они посылают людей, мы считаем целесообразнее посылать автоматы, вот и вся разница. Между прочим, я тебе электробритву привез - последняя модель, говорят, с какими-то там плавающими ножами, я в этом не разбираюсь... Андрей смутился. - Спасибо большое, дядя Сережа, только я ведь еще не бреюсь, - пробасил он. - А вообще, спасибо, пригодится... - Еще бы не пригодилась! Я, если не путаю, где-то в десятом начал бриться... хотя... я старше был, верно, верно. - Вы ведь старше мамы? - Еще бы! На два года. - А как же... Мне помнится, мама говорила, что вы учились в одном классе. - Точно, - кивнул Сергей Данилович. - Я должен был кончить школу еще в тридцать девятом, а кончил в сорок первом. Видишь, что значит быть второгодником? Меня два раза оставляли. - Что ж это вы? - улыбнулся Андрей. - Не хотелось учиться? - Сначала не хотелось. А потом хотелось, да не тому, чему учили. Я в девятом классе увлекся техникой, понимаешь, решил стать инженером... ну, а инженеру что нужно? Математика, физика, черчение. Да, и еще, помню, признавал немецкий язык. До войны в школах больше учили немецкий, английского почти нигде не было. Вот так. А остальные предметы решил игнорировать, они для меня перестали существовать. Ну, и сел, естественно, на второй год. Тут-то мы с твоей матерью и познакомились, благодаря этому обстоятельству. Ну что ж, ты подливай себе, пиво не водка. - Я пью, - отозвался Андрей рассеянно. - Странно представить себе то время. Я вот совершенно не могу. Может быть, потому, что у нас нет ни одной фотографии... Вы понимаете, в других семьях что-то осталось, у нас в классе ребята - почти у каждого в семье что-то сохранилось от довоенных времен... ну, чаще всего снимки. Или довоенные, или военные, фронтовые. А у нас вот так получилось, что отец вообще приехал сюда только после войны... - Я знаю. А что, собственно, тебе от этого? - Да нет, ничего, - Андрей пожал плечами. - Просто странное такое иногда ощущение - будто... ну, вы понимаете, будто у нашей семьи нет корней... - Ну, брат, зарапортовался, - прервал его внимательно слушавший Сергей Данилович. - Мы вот с тобой сходим завтра на Новодевичье, навестить деда... может, это тебе напомнит, какие у тебя корни. Что ты, в самом деле, ахинею какую-то придумал себе! Или у отца твоего, что ли, корней не было в этой земле? Так чего ж он тогда приехал, скажи на милость? Чего б он ехал, если бы не было корней? Они ведь с матерью могли бы и там остаться, верно? Во всяком случае, это им наверняка было бы проще... - Вы меня не совсем так поняли, дядя Сережа. Вернее, я не так сказал. Я ведь не в смысле неполноценности, что ли, упомянул об отсутствии корней. Ну, согласен, выражение неудачное. Просто мне трудно представить себе то время... ваше время. - Трудное оно было, Андрюшка, - Сергей Данилович покрутил головой, разливая пиво по стаканам. - А в чем-то нам было и проще, если подумаешь. - В чем, например? Сергей Данилович помолчал. - Знаешь, я два года назад, когда Борька был на первом курсе, ездил к нему туда, во время зимних каникул. Идем мы раз с ним по Литейному, мимо Дома офицеров, а там афиша - встреча с каким-то писателем; мне он не запомнился, я и не читал его, а Борька знал какие-то из его книг - сходим, говорит, вечером, послушаем. Ну, пошли. Писатель оказался примерно моего возраста, чуть помоложе. И вот, помню, задают ему такой вопрос: скажите, дескать, чем, по-вашему, отличается нынешняя молодежь от прежней? А он, понимаешь, книгу как раз выпустил о том поколении - о нашем то есть, о "поколении сорок первого года". Собственно, об этой книге и шел разговор, одни ругали, другие хвалили - словом, такая читательская конференция, - и кто-то из выступавших задал этот вопрос насчет разницы поколений. Так он знаешь что ответил? "Если, говорит, попытаться сформулировать очень коротко, то я бы сказал, что нынешняя молодежь стала более рационалистичной; мы, говорит, в девятнадцать лет жили преимущественно сердцем, а сегодня девятнадцатилетние живут рассудком". Борьке моему это страшно понравилось - сразу меня локтем в бок, знай, мол, наших. А я сначала не согласился, чушь, думаю, сказанул людовед, решил блеснуть афоризмом... - Это не чушь, дядя Сережа, - негромко сказал Андрей. - Потом-то я сообразил, что это не чушь. А вначале, говорю, не согласился: как же это, думаю, мы "сердцем жили"? Наше ведь поколение тоже не учили разводить сентименты, да и жизнь у нас была суровая, не в пример нынешней. С Борькой мы тогда до двух часов ночи спорили - все-таки он меня убедил, понял я наконец, что этот писатель хотел сказать, и действительно, вижу - ничего не возразишь. Мы ведь и в самом деле над многими вещами не задумывались, принимали все на веру... а вера никогда не идет от рассудка - только от сердца. - Конечно, - кивнул Андрей. - Поэтому я и говорю: нам было в чем-то проще. Верить - это ведь всегда путь наименьшего сопротивления... А когда человек хочет до всего дойти своим умом, своим собственным, то ему, естественно, труднее. - Ничего, дядя Сережа, - улыбнулся Андрей. - "Счастье трудных дорог" - слыхали такое выражение? - Дороги-то, брат, тоже бывают... разные. И кривые, и путаные, и черт-те какие еще... - Я не знаю, почему так получается, но старшие все время подозревают каждого из нас в ужасном желании вильнуть куда-то не туда... - Ты считаешь, что с молодежью все обстоит благополучно? - Нет, не все, - сказал Андрей. - Конечно, не все. - Ну, вот тебе. А ты говоришь: старшие нас подозревают! Мы, дескать, такие все правильные и хорошие, а нас подозревают! Значит, Андрюшка, подозрения-то эти не всегда неоправданны, верно? Андрей долго молчал, глядя в открытое окно. Сергей Данилович закурил, откинулся назад вместе со стулом, балансируя на двух задних ножках и поглядывая на сидящего напротив юношу. Теперь это был действительно юноша, завтрашний мужчина; ничего не скажешь, с подарком он угадал почти-почти. Полтора года назад, когда они виделись в последний раз, Андрюшка выглядел еще теленком - настоящим теленком, какими обычно и бывают пятнадцатилетние мальчишки, - нелепый, неуклюжий, весь какой-то лопоухий, расплывчатый, губастый. Теперь от расплывчатости ничего не осталось - лицо нынешнего Андрея Болховитинова было уже настоящим, почти мужским лицом; широколобое, скуластое, с широко расставленными глазами и упрямой линией рта и подбородка, оно сейчас отдаленно - почти неуловимо - напоминало генералу Дежневу другое лицо, снившееся ему когда-то фронтовыми ночами. - А ведь ты становишься похожим на мать, - сказал он. Андрей повернул голову и удивленно поднял брови: - Я - на маму? Никогда не замечал. - Про себя никто не может сказать, на кого он похож. У меня братишка был, погиб в финскую войну, - так я только недавно вот, увидев рядом его карточку и свою, понял, что похож на него. А ведь так видишь себя каждый день, когда бреешься, и никакого сходства не замечаешь. Нет, ты на мать похож. Я имею в виду - на мать, какою она была до войны. - Может быть, - сказал Андрей. - Я не видел ни одного снимка. - Знаешь, я тебе, пожалуй, пришлю, - подумав, сказал Сергей Данилович. - У меня ведь одна карточка сохранилась... последний ее довоенный снимок, можешь себе представить. Двадцать первого июня у нас был выпускной вечер, а накануне она снялась. Вот я его тебе и пришлю, и будет у тебя хоть одна довоенная фотография. - Спасибо, дядя Сережа, я буду очень рад. И маме будет интересно увидеть себя молодой... - Нет, Андрюшка, ты ей лучше не показывай. - Почему? - удивленно спросил Андрей. - Ну... так вот, - ответил Сергей Данилович. - Не нужно ей показывать, это будет наш мужской секрет. Договорились? - Хорошо, дядя Сережа. Как странно, что у вас сохранился этот снимок, - сказал Андрей задумчиво. - Да, сохранился... вместе со мной. Всю войну. Знаешь, Андрюшка... я ведь твою маму любил когда-то. - Я догадался. - Давно? - Нет. Только что. А... мама вас - тоже? - И она меня - тоже. Ну, а война все это поломала. Вернее, не столько сама война, сколько оккупация. Оставайся она по эту сторону фронта... Хотя кто его знает. Это ведь, Андрюшка, только в книгах так бывает, что люди ждут годами... - Вы думаете, только в книгах? Сергей Данилович помолчал. - Нет, конечно, не только, - сказал он, - Брякнул не подумав, ты извини. Просто, брат, жизнь есть жизнь, и все в ней происходит не по схемам. Или, точнее, эта антисхематичность жизни тоже укладывается в какую-то схему, но в схему слишком сложную, чтобы мы могли в ней разобраться. А схемы простенькие и успокоительные - они к жизни, видимо, неприменимы. Так я тебе карточку пришлю. Как только вернусь. - Спасибо. Между прочим, дядя Сережа... - Да? - Вы сказали, что познакомились с мамой в девятом классе? - Первое знакомство состоялось чуть раньше, а по-настоящему в девятом. - И сразу после десятого вы ушли на фронт... - Да, в то же лето. А что такое? - Нет, просто я подумал... Вы тогда сказали: "я любил". Но когда же вы могли - ну, успеть? - Вот те раз, - изумленно сказал Сергей Данилович. - Это за два года-то? - Да нет, дело не в сроке. Я понимаю, влюбиться можно и за один день... наверное. Но просто - какая же это любовь, в девятом классе? - А, ты об этом! Ну, во-первых, я был старше, я же тебе сказал. Я старше был на два года, а это порядочно в таком возрасте. И вообще... это все относительно. Почему не может быть любви в девятом классе? Другой вопрос - насколько она окажется прочной... А по интенсивности чувства она, пожалуй, посильнее будет всех других. Я не понимаю, Андрюшка, - ты извини, но раз уж у нас такой мужской разговор, - ты что, ни разу до сих пор не влюблялся? Андрей подумал. - Я не знаю, можно ли это назвать влюбленностью, - сказал он басом. - Просто... ну, есть одна девочка у нас в классе... она мне, в общем, нравится. Во всяком случае, она не вызывает во мне активного протеста. - Даже так? - сочувственно спросил Сергей Данилович. - Нет, не вызывает. У нее привлекательная внешность, и потом, она не такая дура, как другие девчонки. Хотя тоже, конечно, в чем-то... ну, неважно. Так я хочу сказать, что мне было приятно с ней бывать, и... она как-то поддается хорошему влиянию. - Твоему? - Да, в смысле взглядов. Во всяком случае, мне удалось кое-что в ней исправить. Раньше она в своих вкусах была где-то на уровне ликбеза... Ну, достаточно сказать, что ей нравились передвижники, представляете? - А мне они тоже нравятся, - сказал Сергей Данилович. - Это что, теперь считается неприличным? Андрей немного смутился. - Нет, конечно, но... Тут сказывается, вероятно, разница уровней эстетического воспитания. Я не в обиду вам, дядя Сережа, это вообще относится ко всему старшему поколению. Отец молодость прожил в Париже, а вы думаете, он хоть что-нибудь понимает? Я однажды заговорил с ним о Шагале, он спрашивает: "Это Тот сумасшедший, у которого лиловая коза?" Так что взгляды старших меня больше не удивляют. Но когда моя сверстница вдруг говорит, что Репин был великим художником... - А что, не был? - улыбаясь спросил Сергей Данилович. - Конечно, не был! Да вы подумайте сами: ведь писать "Бурлаков" или "Ивана Грозного", когда уже были Врубель, Ван-Гог, наконец Серов, - это или слепота, полная слепота! - или просто непонимание каких-то элементарнейших вещей... ну, хотя бы того, что искусство не может стоять на месте. Понимаете, не может! Оно или идет вперед, или просто начинает отмирать... - Ну, хорошо, - сказал Сергей Данилович, - ты вот "Ивана Грозного" вспомнил - в том смысле, что не стоило, дескать, его писать. Однако в Третьяковке перед этой картиной всегда толпа! - Ой, дядя Сережа, ну что вы говорите, - Андрей страдальчески поморщился. - Ведь именно толпа, недаром вы это слово и употребили... - Я не в пренебрежительном смысле его употребил! - А получилось в пренебрежительном, и правильно получилось, потому что толпа - она толпа и есть, ей всегда ближе ремесленнические поделки, чем настоящее искусство... - А искусство, значит, для немногих избранных? - Разумеется! - закричал Андрей. - Так в этом же и есть его смысл, вы понимаете, - всегда быть впереди толпы, вести за собой, а как же иначе, дядя Сережа? И так не только с искусством получается, а с идеями - с научными, с политическими, с какими хотите! Всегда новая идея обращена к немногим... - Стоп, - сказал Сергей Данилович. - Вот тут ты заврался! Если ты хочешь сказать, что новая идея не сразу доходит до большинства, а поначалу воспринимается и распространяется передовым меньшинством, это верно. Но идея сама по себе - мы говорим, понятно, об идеях прогрессивных, - она всегда обращена к большинству. Это ты, брат, не путай. - Ладно, согласен! Искусство в конечном счете тоже обращено к большинству, потому что оно делается для всего человечества. Но поначалу - как вы говорите - всякое настоящее искусство тоже воспринимается меньшинством. А большинство любуется Репиным. От него, кстати, и поползли все эти Герасимовы и лактионовы... - Тише, тише, - посмеиваясь, сказал Сергей Данилович. - Ты мне лучше вот что объясни - ты-то сам что считаешь настоящим искусством? Только давай на конкретных примерах! Репин тебе не нравится, передвижники для тебя труха... - Труха самая настоящая, - подтвердил Андрей. - Тогда кто же не труха? Только те, у кого ничего не поймешь - человек это или ящик? - Нет, отчего же, - Андрей пожал плечами. - Вовсе нет! Есть отличные художники, работавшие во вполне реалистической манере. - Ну, например? - Да Петров-Водкин хотя бы! У него все понятно, и человека с ящиком не спутаешь. Или Кончаловский - уж куда более реалист! А натюрморты писал совершенно потрясающие - по композиции, по цвету... Колорит сочный, насыщенный... нет, это настоящая живопись. Да мало ли! У Дейнеки раннего есть отличные вещи, совершенно чеканного лаконизма, предельно графичные. - В общем, тебя не поймешь. - Сергей Данилович покрутил головой. - Дейнека ему нравится, Лактионов нет. Но ведь оба они изображали все как есть, без вывертов. Так почему же? - Дядя Сережа, ну я не знаю, - снисходительно сказал Андрей. - Да просто потому, что один - это художник, вы понимаете, художник! - а другой просто способный ремесленник. А вы смотрите и не видите разницы. И еще хотите, чтобы вам ее объяснили! Да как я вам ее объясню, если вы не умеете смотреть? Значит, у вас слепота какая-то к живописи. Ну, или просто недостаток подготовки, я уж не знаю... - Верно, - сказал Сергей Данилович. - Насчет слепоты не знаю, а подготовки, конечно, маловато. Все верно. Но ты забываешь, что таких, как я, - сотни миллионов, этих самых слепых и неподготовленных. Практически все человечество. А ты только что признал, что искусство, мол, делается для всего человечества. Признал ведь, а? - Ну, допустим, признал, - не очень охотно согласился Андрей. - Но что из этого? Для всего человечества - в том смысле, чтобы всякий, даже самый неподготовленный, кто встречает настоящее явление искусства, мог... ну, получить что-то для себя от этой встречи. Вы меня понимаете? Настоящее искусство - это ведь всегда откровение... или открытие, что ли, скажем так. Это и есть единственный критерий оценки. Только это! Рембрандт мне всегда говорит что-то новое - всякий раз, сколько бы я на него ни смотрел. Да что Рембрандт! У Кончаловского, помните, есть портрет Алексея Толстого - сидит за столом такой барин, написано это летом сорок первого года... совершенно потрясная вещь. Понимаете? А фотография в "Огоньке" мне ничего нового о жизни не скажет, и Лактионов тоже. Как же можно сравнивать? - Да, мудрено все это, - Сергей Данилович хмыкнул и перевел разговор: - Так что, говоришь, у тебя с той девушкой? - С какой? - переспросил Андрей. - А, с Ратмановой. Да ничего, собственно. Она мне нравится... в общем. - Ну, если просто нравится, да еще "в общем", - Сергей Данилович махнул рукой и засмеялся. - Ничего, брат, у тебя еще все впереди. А в одноклассниц лучше Не влюбляться, ничего из этого не выходит... Встав из-за стола, он посмотрел на часы. - Так, - произнес он задумчиво. - Половина пятого... Ладно, мы вот что сделаем: мы это сейчас все быстро уберем, а потом я завалюсь часа на два, Я, понимаешь, не спал сегодня ни черта. - А вы ложитесь сейчас, убирать ничего не надо, это я сам все сделаю, - сказал Андрей, - Тут уборки на пять минут, даже с одной рукой. Ложитесь, в той комнате все готово. - Ну, добро, - согласился генерал. - Слушай, я обычно просыпаюсь в заданный час, но ты на всякий случай шугани меня в девятнадцать ноль-ноль. Договорились? - Вы лучше поставьте себе будильник, а то вдруг я к тому времени не вернусь. - Добро. Собрался куда-нибудь? - Да так, выйду пройтись. Давно по Москве не бродил, я люблю ходить по улицам. Да, вот вам ключи... - А ты как же? - Возьму у соседей, мы всегда держим у них запасной ключ, на случай, если кто-нибудь потеряет свой. Не успел Андрей убрать остатки трапезы, как из другой комнаты уже послышался бодрый генеральский храп. Он присел к своему столу, полистал альбом - оказалась сплошная Ратманова, даже самому странно. Когда только успел? В профиль, анфас, так и этак, прямо выставка. А вот это он рисовал на пляже - почти обнаженная натура. Хорошо было в Останкине в тот последний день, и Ратманова сама была какой-то другой, не такой, как всегда в школе... Вздохнув, Андрей захлопнул альбом и сунул под стопку книг, подальше. Чего ее понесло к этим археологам? Жаль, что предки у нее не очень располагающие, а то можно было бы зайти и толком все разузнать. Из письма он ровно ничего не понял, - видимо, девчонки и в самом деле все какие-то умственно неполноценные, нельзя ведь себе представить, чтобы парень написал такое бестолковое письмо; пытаться выяснить что-то по почте - и думать нечего. В начале августа она все равно вернется, через каких-нибудь две недели... Без пяти пять Андрей включил приемник, дождался позывных "Маяка" и сигналов точного времени. Диктор объявил, что, согласно сообщениям из Хьюстона, полет "Аполлона-11" проходит успешно; к четырнадцати часам московского времени корабль удалился от Земли на расстояние ста двадцати тысяч километров, бортовые системы в исправности, космонавты Армстронг, Олдрин и Коллинз чувствуют себя хорошо. - Молодцы, - сказал Андрей и выключил "Спидолу", Теперь до субботы вряд ли будет что-нибудь новое; еще двое суток они будут находиться в свободном полете. А в субботу вечером, когда им нужно будет переходить на селеноцентрическую орбиту, - вот тогда настанет опасный момент. Не сработает двигатель - и конец. Впрочем, все это, наверное, проверено и перепроверено... Он вышел из квартиры, взял у соседей запасной ключ и спустился вниз. На улице было жарко, пахло пылью, нагретым асфальтом, бензином, но Андрей с удовольствием вдыхал эту смесь, привычно пахнущую Москвой. Конечно, в степи воздух лучше, но современному человеку, горожанину, нужно что-то и помимо чистого воздуха. Наверное, плохо, но это так. Просто мы все привыкли в городу, как курильщик привыкает к никотину... Свернув направо на Большую Полянку, Андрей побрел медленно, с удовольствием поглядывая по сторонам. Прошедшая мимо девушка с высоко открытыми загорелыми ногами заставила его опять вспомнить Ратманову и вообще тот день - останкинский пляж, рев автобусов на улице Академика Королева, летящее в облаках острие новой телевизионной башни. Они лежали рядом на горячем песке и смотрели на эту исполинскую бетонную иглу, и она все падала и падала, рассекая шпилем легкие июньские облака, а Ратманова вслух раздумывала над тем, долетит самая верхушка до дворца-музея или не долетит, когда башня наконец свалится, - должна же она когда-нибудь свалиться. Пятьсот метров, сказала она, это даже как-то противоестественно; непременно свалится, вот пусть подует какой-нибудь ураган. Ничего противоестественного, возразил он, башня построена из предварительно-напряженного железобетона с колоссальным запасом прочности и отлично работает на изгиб; никуда она не денется, разве что от термояда - но тогда кому будет нужно это телевидение? Никому, согласилась Ратманова. В тот день она вообще соглашалась со всем, что бы он ни сказал. Она и в самом деле была какой-то другой, не такой, как всегда. Обычно ей нравилось поддразнить его, затеять спор просто так, из вредности, или устроить какой-нибудь розыгрыш; а в тот день, в Останкино, Ратманова была тише травы - прямо паинька. Как будто всем своим поведением хотела показать, какая она хорошая и послушная. Если бы он не уезжал на эту целину, сказала она, ни в какой Крым она бы не поехала, честное слово. Но он-то ведь едет, сказал он, что об этом говорить... А теперь он вспоминал все это, идя без цели по жаркой, пахнущей бензином и пылью Полянке, и думал, как нескладно все получилось. Ужасно нескладно. Ни целины, ни Ратмановой, и вообще лето пошло к черту. Ладно, с завтрашнего дня он всерьез займется графикой. ГЛАВА 4 Игнатьев еще раз обмел флейцем расчищенный участок вымостки, сметая просохшую землю с поверхности грубо отесанных камней, и распрямился не без труда - спина уже ныла от долгой работы в согнутом положении. - Пройдитесь-ка еще по щелям, - сказал Гладышевой. - Нет, не этим - возьмите вон ту, узкую. Щели лучше чистить обычной жесткой кистью. А я сейчас принесу аппарат, снимем, пока освещение под нужным углом... Он направился к лестнице, прислоненной к стенке раскопа, и вдруг увидел в дальнем углу Ратманову - та увлеченно рылась во вскрытой вчера мусорной яме. Нет, это уже переходит всякие границы: куда бы он ее ни отправил, она - не успеешь оглянуться - снова тут как тут... Выбравшись наверх, он постоял в нерешительности, потом окликнул: - Ратманова! Можно вас на минутку? Она вздрогнула и вскинула голову, глядя на него снизу вверх, боязливо - ага, знает кошка, чье мясо съела, - но он уже отвернулся, быстро зашагал прочь. Хватит церемоний, в самом деле, так от дисциплины в отряде ничего не останется... Ратманова догнала его возле палатки. Не приглашая ее внутрь, он сухо спросил: - Куда я послал вас работать сегодня утром? - На второй раскоп, - отозвалась она робко. - Почему в таком случае вы работаете на четвертом? Ратманова вспыхнула, прикусила губу. - Я... я спросила у Лии Самойловны - она сказала, что там достаточно людей, и... - Меня не интересует, что вам сказала Лия Самойловна, - прервал Игнатьев. - Людей расставляю я, и я привык, чтобы мои распоряжения исполнялись без самодеятельных поправок. Вы где находитесь - в детском саду? Ратманова заморгала пушистыми ресницами, глаза ее наполнились слезами - как-то сразу, вдруг. - Я просто думала... - Вот если вы еще раз себе это позволите, - продолжал он безжалостно, - то я предоставлю вам возможность думать на кухне. Предупреждаю вас, Ратманова! А сейчас ступайте на второй раскоп. Он отвернулся и полез в палатку - видеть, как она сейчас расплачется, было слишком даже для него. Но должна же, черт возьми, быть какая-то дисциплина! Сев за столик, он сорвал солнцезащитные очки, побарабанил ими по бумагам, потом взъерошил волосы и уставился на табель-календарь под покрывающим столешницу листом оргстекла. Да, еще две недели, и наваждение кончится. А впрочем, какое там наваждение... Игнатьев поднял голову - Ратманова удалялась от палатки, всей спиной выражая протест и обиду. И, надо сказать, у нее это получалось. "Не знаю я, как шествуют богини, но милая ступает по земле", - вспомнилось ему почему-то. Она именно шествовала, - кстати, он сам научил ее этому: по здешним колючкам в открытых сандалиях можно ходить только осторожно переступая, как идут по талому снегу, и у Ратмановой выработалась забавная, словно танцующая походка. "Не знаю я, как шествуют богини..." Ника Самофракийская. В русском языке нет ласкательного от Вероники. Уменьшительное есть: Ника. А ласкательного нет. Зато есть в греческом - Никион. Тит Флавий звал так принцессу Беренику, по-гречески: Никион. Моя Никион. Никион Ратманова. "...Но милая ступает по земле..." - Тьфу, пропасть, - пробормотал вслух Игнатьев. - Только этого не хватало! Он посидел, стараясь сосредоточиться и вспомнить, зачем вылезал из раскопа, когда увидел свою Никион, увлеченно роющуюся в античной свалке. Ах да, сфотографировать... Он протянул руку, снял с крюка "Зенит". Опять не заряжен. Сколько раз просил не оставлять аппарат без пленки! Пришлось лезть в ящик, доставать черный мешок, пленку, кассеты. Сидя с засунутыми в мешок руками, Игнатьев сделал несколько глубоких вдохов-выдохов по системе йогов, потом поднял голову. - Ратманова, встретив Мамая на полпути к раскопам, стояла и разговаривала с ним. Жаловалась, надо полагать... Тоже мне, Ника Самофракийская. Кстати, почему именно Самофракийская - непонятно; у Витеньки привычка мыслить штампами. Если Ника - то непременно из Лувра. Что общего? Титаническая фигура Победы, мощно и неудержимо устремленная вперед, словно идущая на таран... и эта девочка. У той, Самофракийской, тело зрелой женщины. А здесь - воплощенная юность, полет, легкость. Скорее уж та, в Олимпии... "Летящая Победа", изваянная одним из учеников Фидия. Как же его, черт... - Слушай, Димка! - Мамай, подойдя к палатке, просунул внутрь бороду и сомбреро. - Чего это ты Лягушонка разобидел? Идет, а у самой вот такие слезищи - хоть на экран крупным планом. "Меня, говорит, Дмитрий Павлович из своего раскопа прогнал..." - Совершенно верно, прогнал. Пусть работает на втором. Витя, ты последний фотографировал? Опять отщелкал всю пленку и оставил аппарат незаряженным. Сколько раз просил! А теперь я по твоей милости должен сидеть как дурак и заниматься этой чертовщиной... - Командор, не будьте мелочны, - сказал Витенька. - Вы чем-то расстроены, и сейчас вам только полезно посидеть полчасика в палатке, в тени. Здешнее солнце губительно действует на хрупкую нервную систему северян, не забывайте об этом. Вечером отнесу пустые кассеты и запас пленки кому-нибудь из "лошадиных сил", и пусть-ка они этим займутся. - Да, но пока этим занимаюсь я. - Ладно, не помрешь, - сказал Витенька. - Ты лучше объясни, чего это ты последнее время бегаешь от этого несчастного Лягушонка? Ей действительно нравится работать с тобой, и это естественно, потому что ты умеешь заинтересовать человека. Эдька Багдасаров сказал мне как-то, что, только поработав с тобой в поле, он по-настоящему понял, что такое археология... - Прекрасно, прекрасно, - нетерпеливо прервал Игнатьев, - я очень рад, что наша гостья заинтересовалась археологией, но она, к счастью, не археолог, и я не вижу необходимости углублять ее знания. Все равно она через месяц все забудет! Что у меня, других дел нет, как читать доступные лекции туристкам? - Командор, я в свое время предупреждал вас, - вкрадчиво сказал Мамай. Окончательно вдвинувшись в палатку, он присел на край вьючного ящика и снял сомбреро. - Вы помните тот наш разговор? Я сам был против того, чтобы оставлять здесь туристку. Вы сказали: "А что тут такого? Пусть поживет, поработает, присмотрится. В конце концов, иногда так просыпается призвание" - привожу буквально ваши слова. Помните? - Помню. Что из этого следует? - Ничего, кроме вашей непоследовательности. Если она вам так неприятна, не надо было ее оставлять. Не надо было читать ей вдохновенных лекций об античном мире! А то это как-то несерьезно, командор. Так поступают соблазнители - вскружили девчонке голову, а теперь знать ее не хотите... - Витя, - сдерживаясь, сказал Игнатьев, - твое остроумие я всегда ценил, но сейчас оно переходит - прости - в пошлость. Кончим этот разговор, пока не поздно. - Нет, ты действительно того, - Мамай выразительно посверлил себе висок указательным пальцем. - Что с тобой, старик? Случилось что-нибудь? - Ничего не случилось. Пошли, мне надо успеть сделать снимки, пока солнце не высоко... Мамай крякнул и полез из палатки, нахлобучивая сомбреро. Игнатьев вышел следом. - А я ведь, кажется, начинаю догадываться, что с тобой происходит, - весело сказал вдруг Мамай, когда они почти дошли до раскопа. - Ну, Димка... - Только, пожалуйста, держи свои догадки при себе, - оборвал Игнатьев. - Ты не знаешь, когда "Аполлон" переходит на окололунную орбиту? - Вроде бы вечером, около девяти по московскому. "Лошадиные силы" должны знать, они все время слушают. Так, может быть, прислать все-таки Лягушонка на четвертый? - Нет, пусть работает там, где я сказал. - Понятно, понятно, - Мамай ухмыльнулся в свою бандитскую бороду, покрутил головой и повторил загадочно: - Ну, Димка! - Иди, Витя, иди, пока я тебя не послал... Витя ушел, унося в бороде двусмысленную ухмылку. Игнатьев спустился в раскоп, заснял с разных точек расчищенный участок вымостки. - Все, Дмитрий Палыч? - спросила Гладышева, когда он кончил фотографировать. - Давайте тогда я отнесу аппарат Лии Самойловне, она просила, когда освободится. Он отдал "Зенит" практикантке, но тут же вернул ее. - Я, пожалуй, сам отнесу, мне надо там посмотреть... Возможно, он уже действительно стал "того", как предположил Мамай, потому что ему показалось, что в глазах Гладышевой промелькнуло нечто насмешливое - дескать, на что или на кого вам вдруг понадобилось там посмотреть? - Расчищайте пока дальше, - сказал он строго, - я сейчас вернусь. Никион сидела у южной стены раскопа, осторожно расчищая медорезкой землю вокруг большого обломка амфоры. Она не подняла головы, когда он проходил мимо, и вся ее поза выражала такую покорность судьбе, что ему захотелось присесть рядом, провести рукой по этим темным блестящим волосам и сказать что-нибудь утешительное. Но ничего утешительного он сказать не мог - ни ей, ни себе. Он отдал аппарат Лии Самойловне, посмотрел вместе с нею остатки органики, добытые из рыбозасолочной цистерны, и уже собрался уходить, как вдруг вернулся. - Лия Самойловна, - сказал он, - вы, кажется, хорошо знакомы с раскопками Олимпии? - Новыми какими-нибудь? - спросила та. - Нет, с теми, большими, что вел еще Курциус. Вы не помните, там нашли статую "Летящей Победы" - чья это работа? - "Летящая Победа"... - Лия Самойловна подумала. - Та, что была с орлом? По-моему, это работа Пэония. - Черт, ну конечно! - Игнатьев хлопнул себя по лбу. - Пэоний, ну конечно же... - Да, он ее изваял по заказу граждан Мессены, как обетный дар после разгрома спартиатов на Сфактерии... - Правильно, вспомнил. В четыреста двадцать четвертом году. - А что? - Да нет, просто из головы вылетело, - сказал Игнатьев. Ника не слышала, о чем они говорили. Она прилежно скребла землю, до замирания сердца надеясь, что вдруг медорезка на что-то наткнется... Какая-нибудь уникальная находка, чтобы сам Игнатьев ее похвалил. Но земля снималась легко, слой за слоем, обломок амфоры обнажался все больше, а ничего интересного вокруг так и не обнаруживалось. Камни, галька, кусок ракушки... Не утерпев, она боязливо повернула голову - Игнатьев, стоя на дальнем краю раскопа, продолжал разговаривать с Лией Самойловной. А мимо нее прошел, не сказав ни слова! В застиранных и потертых джинсах и сомбреро, которое он носил не как Мамай - бубликом, - а завернув поля с боков кверху, Игнатьев, подтянутый и очень загорелый, показался ей вдруг похожим на персонаж американского вестерна. Вот только солнцезащитные очки нарушали образ - ковбои, пожалуй, их не носят. Игнатьев и сам всегда работал в очках, и требовал того же от других; без светофильтров, сказал он однажды Нике, можно не увидеть "пятна" на освещенной солнцем поверхности, а вовремя заметить "пятно" - это очень важно... Ника вздохнула и снова принялась за работу. Ученый, похожий на ковбоя, как странно... В ее представлении ученый должен был быть или бородатым академиком в черной шапочке, или - если молодой - рассеянным добродушным увальнем, как Юрка. А вот Игнатьев совсем-совсем другой. Ни рассеянности, ни добродушия. Какое там добродушие! Никогда не повысит голоса, но она за все время своего пребывания в лагере ни разу не видела, чтобы командора кто-нибудь ослушался. Сама она боялась его до дрожи в коленках, хотя иногда он умеет быть удивительно внимательным и заботливым. То есть когда-то умел; в последние дни его словно подменили - таким стал суровым и неприступным. И только по отношению к ней! Почему? Что она такого сделала? Ника еще ниже опустила голову, выковыривая из земли скрежетнувший под лезвием медорезки камешек, и слеза капнула ей на руку. За ужином начался обычный субботний разговор насчет планов на завтра. - Желающим предлагаю смотаться в Судак, - сказал Мамай. - Не все ведь из нас там были, в самом деле - поехали? Лягушонок, хочешь посмотреть генуэзскую крепость? - Спасибо, Виктор Николаевич, - отозвалась Ника, - мне не хочется никуда ехать, я лучше останусь. - Зря. В общем, решайте, кто поедет - пять носов, кроме меня. - ГАИ может придраться, если в машине будет шестеро, - сказал кто-то. - Ничего, мы одного положим под ноги, никто не увидит. Командор, вы как? - Под ноги не хочу, а вообще я бы поехал. Но я уже бывал там, поэтому, если желающих окажется много, могу уступить место. - Место в шлюпке и круг, как поступают настоящие мужчины, - одобрил Мамай. - Итак, кто хочет воспользоваться великодушием командора? Уступать место, однако, не пришлось - ехать в Судак, кроме Мамая и Игнатьева, вызвались только трое: Гладышева, Багдасаров и Саша Краснов. - Ну, тем лучше, - сказал Мамай, - значит, никого не придется прятать от инспекторов. Но вообще я удручен вашей нелюбознательностью: неужели никого больше не привлекает такая великолепная экскурсия, да еще даром? Лягушонок, брось хандрить, поехали завтра в Судак! - Не хочется, честное слово, - отозвалась Ника. - А хандрить я и не собиралась, откуда вы взяли... - Ладно уж, не оправдывайся, не хочешь ехать - не надо. А мы поедем. Предлагаю с утра, пока прохладно. - Сразу после завтрака и поедем, - сказал Игнатьев. В воскресенье, как обычно, лагерная жизнь началась на час позже. За завтраком тоже засиделись - обсуждали последние сообщения с борта "Аполлона", который ночью благополучно вышел на селеноцентрическую орбиту. Солнце поднялось довольно высоко и уже припекало, когда участники экскурсии забрались в фиолетовый "конвертибль"; все были в сборе, кроме Риты Гладышевой, которая в последнюю минуту решила переодеться. - Подуди ей, Витя, - предложил Игнатьев, посмотрев на часы. Мамай яростно поквакал сигналом, потом привстал и, обернувшись к женской палатке, заорал в сложенные рупором ладони: - Ри-и-итка-а-а, какого ты черта-а-а... - Бежит, - сказал Саша Краснов. - Это не Гладышева, - сказал Эдик. Действительно, вместо Гладышевой появилась Ратманова, беззаботно размахивая сумкой. - Я вместо Риты! - крикнула она, подбегая к машине. - У нее беда - начала надевать платье, второпях разорвала по шву. Теперь ужасно расстроилась, ни в чем другом ехать не хочет. Вообще не хочет ехать. А я вместо нее решила! Мамай смерил ее уничтожающим взглядом. - И таким вот дали равноправие, - вздохнул он, - И теперь еще хотят, чтобы все шло как надо. Коммунизм хотят строить! С кем, я спрашиваю? Садись сзади, Лягушонок, и молчи, не напоминай о своем существовании... Выбравшись на шоссе, машина помчалась в сторону Феодосии. Придерживая рукой волосы, Ника смотрела по сторонам и узнавала места, которыми проезжала две недели назад. Подумать, всего две недели! А кажется, что прошло гораздо больше. Оставшееся время, наверное, пройдет куда быстрее. Еще столько же - и придется уезжать; опять будет Москва, школа, скверик у Всех Скорбящих, Игорь со своими вечными хохмами. Ну и, конечно, Андрей: Модильяни, Леже, японская графика... В общем, все будет по-старому, как всегда. Но если ничего не изменится, то зачем тогда было все это - то, что машина сломалась именно здесь, и что ей позволили остаться в лагере, и вообще все? Ника давно подозревала, что в жизни ничего не случается просто так и все имеет смысл и цель. Взрослые, разумеется, подняли бы ее на смех, заикнись она об этой своей догадке; но что понимают взрослые! Ведь самое важное, самое главное в жизни от них скрыто, песенка про оранжевое небо вовсе не такой пустячок, как может показаться (взрослому)... Все было бы прекрасно, если бы не обида командора. И хотя бы знать - за что? Она ведь ничего не сделала; может быть, сказала что-нибудь не подумав? Да нет, ничего такого не вспоминается; но командор обижен совершенно явно - из своего раскопа прогнал, почти не разговаривает, не смотрит. Ужасно все это неприятно. Вот и сейчас - сидит впереди, хоть бы обернулся, сказал что-нибудь из вежливости. Не командор, а статуя командора. А каким хорошим был вначале! Да, взрослые непостоянны, никогда не знаешь, что они выкинут... На развилке за Феодосией Мамай, притормозив, обернулся к сидящим сзади. - Решайте, как поедем! - крикнул он. - Можно сейчас влево на Коктебель, через Щебетовку, а можно прямо на Старый Крым... - А там как же? - спросил Игнатьев. - В Грушевке нужно будет свернуть. Только это дальше! Нике хотелось побывать в Старом Крыму - может быть, на этот раз ее отпустят на могилу Грина, - и она только собралась об этом сказать, как все дружно заявили, что лучше ехать коротким путем. Пропустив обгоняющие машины, Мамай лихо развернулся под голубую стрелу указателя "Планерское - 12 км". - Что это -