Кооперации" в большинстве случаев маленькие, они еще не умеют говорить, только щебечут да стрекочут, семейных ссор в их клетках не бывает. Мужчины ухаживают за ними прямо-таки с отеческой любовью и часами простаивают перед проволочными клетками. Да оно и лучше, что попугаи не так велики и способны. Говорят, в одну из предыдущих морских экспедиций какие-то безответственные люди тайком обучили попугая одного профессора неделикатным выражениям и в Москве профессору пришлось продавать птицу, причем в покупатели годился только одинокий холостяк. И среди наших попугаев есть один покрупнее, который стоил немного дороже остальных уже из-за одной величины. Два дивных красных пера в хвосте тоже обошлись в лишние полфунта стерлингов. Перья эти, к сожалению, выпали - они оказались приклеенными. Мне трудно писать о чем-либо ином, кроме попугаев. Со вчерашнего дня держится чудесная погода, клетки с попугаями вынесены на воздух, а две висят прямо перед моим иллюминатором, выходящим на прогулочную палубу. Красивые, живые, симпатичные птицы. По утрам меня одолевает сильное желание свернуть им головы. Я лучше всего сплю между шестью и семью утра, перед самым пробуждением. Но в шесть встает солнце, и тотчас же в открытый иллюминатор врывается громкий и не очень-то мелодичный гомон птичьего базара. Спать больше невозможно. Так что мне и без валютных расходов становится ясно, какая дивная птица попугай и почему владельцы этих птиц вешают клетки не у своей каюты, а у моей. Но столь несправедливое отношение, разумеется, вызвано брюзгливостью сонного человека. Днем я с таким же удовольствием любуюсь попугаями, как и их владельцы, и не отпускаю по их адресу никаких критических замечаний. Двое других представителей корабельного птичьего царства живут под палубным трапом у третьего люка. Это императорские пингвины Ромео и Джульетта. В Австралии они были любимцами посетителей судна, вокруг них всегда толпились ребятишки, а птицы, совсем уже привыкшие к людям, не обращали на них никакого внимания. Они требуют много заботы, особенно теперь, с наступлением жары и приближением тропиков. Хоть они еще не испытывали настоящей жары, можно все-таки догадаться, как будет тяжело двум этим обитателям льдов в тропических широтах. До первой отечественной гавани ответственность за них возложена на Кричака, и ответственность эта связана со множеством беспокойств и хлопот. Для Ромео и Джульетты выстроен специальный маленький бассейн, в котором они купаются по нескольку раз в день. Жажду они утоляют не водой, а льдом. Кормят их мороженой рыбой и сибирскими пельменями. Кажется, они даже предпочитают последние. Несмотря на то, что мы уже давно покинули зону антарктического климата, они все еще очень много едят. Отсюда и обильное количество помета, жидкого и желтого, убирать который не такое уж удовольствие. Впрочем, все эти мелкие неприятности никак не смогли помешать пингвинам давно стать нашими всеобщими баловнями, - за их кормежкой всегда наблюдает с десяток любопытных, и если у птиц нет аппетита, то беспокоится не один Кричак, а и многие другие. У пингвинов несколько задержался рост, но в общем они спокойны, дружелюбны, солидны и гуляют на палубе по одному и тому же маршруту, длиной в десять метров: впереди - более длинный Ромео, а позади - более низкая Джульетта. Они, видно, привязаны друг к другу (у пингвинов как будто очень устойчивые семейные отношения) и все о чем-то болтают между собой, только вот по неуклюжести, вызванной непривычностью обстановки, да по незнанию Шекспира не разыгрывают сцен у балкона, хотя на корабле есть для этого богатые возможности. Они охотно принимают участие в утренней зарядке, которую проводит на третьем люке Фурдецкий. Не думаю, чтобы им снилось что-нибудь кроме льда. 13 марта Индийский океан Наши координаты вечером - 33ь43' южной широты и 113ь35' восточной долготы. Юго-западный выступ Австралии остался в девяти с половиной милях на восток от нас, и теперь до самого Аденского залива мы нигде не увидим земли. На низкую, холмистую линию берега налег грудью темно-серый вечерний сумрак, погасив характерные блекло-желтые тона Австралии. А то, что еще не совсем скрыла сгущающаяся тьма, мешал разглядеть сильный огонь маяка, коловший глаза иглами своих лучей. У нас новый курс - 354, то есть почти норд. Потом мы сильно отклонимся на запад и пересечем экватор наискось. На корабле вновь воцарился спокойный морской ритм штиля, - без выработавшегося ритма в океане не проживешь. Определяется он четырьмя элементами: преферансом, чтением, домино, а главное - работой. Играть в преферанс и в домино, читать и загорать - это в основном специальность трактористов и строителей, короче говоря, техников, которым не надо отчитываться в своей работе перед руководством экспедиции. А руководителям научных отрядов предстоит сдавать отчет об итогах своей работы, и поэтому они по нескольку часов в день просиживают в каюте, пишут там, потеют, думают, чертыхаются и опять пишут. Трешников объявил, что тем, кто не сдаст в срок свои отчеты, грозит опасность просидеть без отпуска все лето в Москве или в Ленинграде, и это подействовало. Кинозал целиком и полностью заняли картографы, тут с утра до вечера наклеивают на карты аэрофото, постепенно создавая точную и выверенную картину прибрежного района Антарктики. Кричак часами сидит за пишущей машинкой, тем же занимается и ученый секретарь экспедиции Григорий Брегман, остальные же предпочитают писать от руки. Трешников, который требует многого от других, не дает пощады и самому себе, и когда ни пройдешь мимо его каюты, всегда видишь его склоненным над столом. Лишь изредка он появляется в курительном салоне, чтобы сыграть партию в домино. Владимир Михайлович, мой сосед по каюте, пропадает с самого утра. Большую часть дня он проводит в столярной мастерской на носу корабля, потом рисует, потом читает где-нибудь на палубе в тихом уголке и, если остается время, еще занимается с двумя своими друзьями английским языком. "Мне нет покоя, мне нет покоя, мне нет покоя..." Да, уж для такого человека, как Кунин, покой - что смерть. Его крючковатый орлиный нос молниеносно вынюхивает себе новое занятие, после чего Кунин скрывается на целый день в каком-нибудь из судовых помещений или в лабиринте мастерских. Тем не менее он и Кричак за обедом любят поговорить о том, что им неохота работать и что лень у них обоих, видно, врожденная. Я слушаю их с нескрываемой завистью и про себя думаю: "Вот бы и мне такую же "врожденную лень"!.." Ибо, несмотря на тесноту каюты, мысли тут во время штиля почему-то разбегаются во все стороны, океан рассеивает их и целиком поглощает. Временами я даже вижу, как под его безмятежную, зеркально гладкую поверхность уходит вниз серебристой уклейкой удачная фраза, выразительное слово или половина строфы. Я чувствую, как океан высасывает из меня все содержимое, не давая ничего взамен, кроме правильного серебряного круга по вечерам и пылающего зеркала днем. То, что мы называем "сопротивлением материала", зримо встает передо мной плитняковой стеной. Все написанное раньше кажется неинтересным и серым, лишь задуманное кажется хорошим, но чтоб добраться до этого хорошего, надо пробиться хоть на шаг сквозь плитняковую стену "сопротивления материала". Не знаю, справедливо это или несправедливо, но мне порой кажется, что многим из нас, из эстонских писателей младшего поколения, трудно решиться на этот шаг, такой неизбежный, а ведь без этого шага не может возникнуть нового качества и вообще нового. Это результат ложного отношения к своему воспитанию, к своей работе. Мы привыкли требовать и от читателей и от критиков уважения и пиетета к труду писателя, к его таланту, к его удачам и даже неудачам, но сами часто не в состоянии взглянуть на свое произведение критическим взглядом человека со стороны, тем взглядом, какой бывает у нас в момент усталости и упадка, в моменты, когда мы наиболее строго и честно исправляем свою работу. Мы предъявляем требования к другим, но не к себе. И, очевидно, в этом одна из причин крайне малой продуктивности многих молодых писателей. Мы пишем: "строитель строит", "штукатур штукатурит", "рыбак рыбачит" и т. д. и т. п., и пишем об этом как о самой естественной вещи, пишем без всяких хитростей, ибо что может быть обыденней того, что рабочий работает? Но о том, что "писатель пишет", что "писатель заканчивает новое произведение", мы еще не привыкли говорить как о чем-то вполне нормальном и будничном. Нет, мы хотим, чтобы это всегда было окружено каким-то мерцающим ореолом, за которым мы зачастую пытаемся скрыть затянувшееся творческое бесплодие, являющееся во многих случаях лишь результатом лени и благодушия, в чем, однако, мы не решаемся признаться. К ним я еще добавил бы "боязнь жизни", эту великую мастерицу фабриковать причины и поводы, выискивать виновных и прикрывать всяческими ширмами раздобревшее благодушие, эту полную даму с годовалым чадом на руках, то есть Привередливостью, и с тещей, склонившейся у постели, то есть Обиженностью. А из-за ширмы порой выглядывает длинная жилистая физиономия Ее Величества Претензии. За пять лет - сборник стихов, за год - детская книжка в пол-листа или новелла, а если речь идет о критике, то пара рецензий, если их вообще не пишут лишь ко дню рождения. И мы довольны, мы подсчитываем все это и говорим, что литература идет вперед. Мне вспоминается, как во время войны один актер читал в Ярославле эстонским художественным ансамблям свой реферат о построении коммунизма, особенно подчеркивая то обстоятельство, что при наступлении новой эпохи рабочий будет работать только два часа в день. И режиссер Каарел Ирд крикнул с места: - И актер будет получать в год лишь по одной роли, а молодым и малоодаренным вообще ничего не дадут! Оратора, говорят, очень огорчила такая перспектива. Но, думается, мы нередко создаем для себя искусственный мир, искусственную эпоху двухчасового рабочего дня и кричим о несправедливости, если нас упрекают в том, что мы пишем мало, да нередко и плохо. Не обижайтесь, ровесники и коллеги! Упреки этой иеремиады обращены мною прежде всего к самому себе, хотя при желании и нужде вы, конечно, и можете принять на свой счет то, что останется от моей доли. Меня огорчают и злят волны, глухо плещущие за бортом, вспышки маяка, все слабее озаряющие океан за кормой, и непередаваемое, но неотступно грызущее чувство бессилия и невыполненного долга. 14 марта Сильная волна в семь-восемь баллов, гул ветра. Готовим стенгазету ко дню выборов, то есть к 16 марта. Вернее, Кунин готовит. Текст уже наклеен, осталось написать шапку и заголовки да нарисовать карикатуры. Иные шаржи получаются очень удачными, особенно на участников экспедиции. Так как музыкальный салон сейчас полностью отдан в распоряжение ученых и составителей отчетов, мы расположились в красном уголке команды. Нас уже трижды пыталась выставить отсюда сердитая уборщица. Это пригожая девушка, архангельская красавица, - крепкая, но стройная, с красивыми руками и ногами, с синими и пронзительными, сейчас злыми глазами, с круглым лицом, с милым вздернутым носиком, усеянным веснушками. Она моет пол в кают-компании команды (являющейся одновременно столовой и красным уголком) и без передышки и всякого почтения ругает нас несколько часов подряд. Ругает нас негромко и разборчиво, ровным голосом. Все мы - я в качестве редактора, а Кунин с Фурдецким в качестве сотрудников - узнаем свою истинную цену: мы лодыри и мазилки, мы художники чертовы (слово "художники" в ее устах звучит как очень уничижительное), мы старые дурни и мусорщики, мы хулиганы и нахалы и т. д. и т. п. Поскольку мое участие в создании стенгазеты уже закончилось, я сижу молча, Фурдецкий изредка вставит словечко-другое, но это все равно, что подливать масло в огонь, а Кунин, наш вежливый и воспитанный, тихоголосый Кунин, бормочет под нос, раскрашивая какую-то карикатуру. - О господи, разве мало на свете всякой дряни, что ты создал еще и женщин! Это, кажется, слова Гоголя. Но архангельская красавица, не обращая ни на что внимания, продолжает ругать нас, и мне со своего места любо смотреть на нее: до чего же пригожая девушка! Как споро ее покрасневшие руки протирают мокрой тряпкой линолеум! А глаза ее, поглядывающие на нас из-под упавшей на лоб пряди и готовые испепелить нас, блещут и сверкают словно звезды. Порой она отшвыривает ногой стул, будто и тот принадлежит к компании "мусорщиков", делающих стенгазету, и выражается совсем уж по-мужски и весьма нелестно для нас. Так как мы находимся на самой корме, наш стол сильно подбрасывает вверх и вниз, иллюминаторы все время залиты водой. Краска на бумаге часто расплывается, и кисточка оставляет на ней непредвиденные полосы. Но архангелогородка не обращает внимания ни на качку, ни на ветер, ни на то, что уже с четверть часа ей никто не перечит, а знай поносит нашу четырехметровую (!) газету и нашу работу, которая должна перевоспитывать людей и, в частности, ее. Приятно слушать, как она разливается жаворонком, видеть ее гневные глаза и вспоминать, каким она бывает ангелом на танцевальных вечерах в музыкальном салоне. Внезапно девушка, вытирающая тряпкой ножку стула, затихает, ее яростные движения становятся нежными, прядь, нависшая на глаза, исчезает под платком, и мы слышим ее дивный грудной голос, не для нас, очевидно, предназначенный. Этот берущий за душу голос поет: Я не брюнет И не поэт... И что-то еще в том же роде про любовь и про клятвы. В дверях появляется один из молодых участников экспедиции, брюнет с мощной шевелюрой и поэтическим взглядом. Девушка замечает его и, как бы оторопев, встает, поправляет китель, улыбается, любезно приносит нам пепельницу, которую мы давно выпрашивали, и просит не бросать окурки на пол. Молодые люди беседуют о чем-то в дверях. Насколько я слышу, словарь архангелогородки порядком усох, утратил свою сочность, мужественность, образность - теперь все ее выражения тщательно отобраны и литературны. А высокий брюнет, на время избавивший нас от роли "мусорщиков", лишь повторяет все время то умоляюще, то ласково, то с легким упреком: - Дуня, Дунечка! Но под кителем Дунечки уже обрисовались еле заметные белые крылышки. Ее глаза мягко сияют, ее голос мелодичен и нежен. Все та же вечная повседневная история с бабочкой, выпархивающей из кокона и расправляющей свои яркие пестрые крылья. Только что мы видели маленького крокодила, и вдруг... Меня ты - я верю в чудо! - На ласковых крыльях своих В рай вознесешь, откуда Мне падать так высоко. Они долго шепчутся, с тихим шелестом пролетают по качающейся кают-компании имена Дуни и Толи. Кунин и Фурдецкий пишут заголовки, а я с нетерпением жду того момента, когда девушка снова взглянет на нас тигрицей и примется объяснять нам, какой мы тяжкий крест для ее красивой шеи. Но этот момент так и не наступает. Толя уходит, а Дуня остается все такой же доброй, как и была. Она больше не придирается к нам и даже, взглянув на кунинские карикатуры, хвалит их. По просьбе Владимира Михайловича она приносит ему из кухни воды для акварельных красок, за которой мне приходилось ходить в среднюю часть корабля, - Дуня не давала нам ни капельки. За наружной переборкой ветер в шесть-семь баллов. Но океан в душе Дуни солнечен и гладок, словно зеркало. Удивительно! 16 марта День выборов в Верховный Совет. "Кооперация" приписана к Мурманскому порту, и мы голосуем за тех же кандидатов, что и тамошние избирательные участки. Биографии кандидатов нам были переданы по радио. Мы все успели проголосовать до семи утра. И на корабле воцарилось воскресное спокойствие, более торжественное, чем когда-либо. На баке полным-полно людей - кто загорает, кто просто смотрит на воду, кто во что-то играет. Вечером в музыкальном салоне танцы. По желанию наиболее молодых участников экспедиции и женского персонала танцы устраиваются дважды в неделю и обычно - на задней палубе. Танцующих бывает мало, зрителей - много. Днем сидел у летчиков. Там были Фурдецкий и старый полярный летчик Каминский, бортмеханики и радисты. Каминский - человек старше пятидесяти, с наголо остриженной головой и широким костистым лицом. Годы изрезали его лицо морщинами, схожими со следами резца на дубовом дереве, взгляд его синих глаз молод и спокоен. При чтении он пользуется очками. Читает он страшно много, читает целыми днями, вдумчиво, неторопливо, возвращаясь время от времени к уже прочитанным страницам. Он любит спорить о литературе, о книгах. Сейчас по кораблю ходит из рук в руки "Битва в пути" Галины Николаевой, об этой вещи идут споры и в каютах и на палубах. Каминский подготавливает конференцию по этому произведению, которая, очевидно, состоится лишь в Красном море. Не знаю, что получится из конференции. Почти все здесь - люди техники, в той или иной степени соприкасавшиеся с конструированием сложных машин и приборов, с вопросами их практического использования. В происходящих спорах на первый план всегда выступают технические проблемы, вопрос о точном описании производственных процессов. Человеческие проблемы, страсти людей, их слабости и достоинства - все это мелькает где-то на заднем плане. Но уж когда добираются и до этого, то выясняется, что почти все участники экспедиции, и молодые и старые, предъявляют литературному герою очень большие требования и не прощают ему ничего. Они хотят, чтоб герой был чистым, чтоб он был деятельным и чтоб он не боялся риска. В море с человека спрашивают больше, чем на суше, а в экспедиции - еще больше, чем в море. Эта требовательность неизбежно переносится и на литературу, причем особенной силы и чистоты требуют от героинь. И порой их с особенной легкостью наделяют прозвищами "бабочек", а то и какими, похуже. Я упомянул героя, не боящегося риска. Это наш всеобщий любимец, к нему наиболее снисходительны. И не очень придираются к целям, которые ведут его вперед, к побуждениям его действий. Здесь особый класс, разумеется, составляют полярные исследователи: Амундсен, Нансен, Скотт, седовцы, четверка папанинцев, Чкалов, Громов, Бэрд, Моусон. Это знаменитые коллеги по странствиям во льдах и надо льдами. Но стоящий народ и тюленеловы Южного Ледовитого океана, многие из которых побывали на Крайнем Юге раньше признанных первооткрывателей, - они лишь подделывали записи в судовых журналах, чтобы утаить места лова. Стоящий народ и португальские капитаны, которые в погоне за перцем открывали новые острова и пополняли карту мира, - эти, правда, были не прочь из-за мешка перца и перерезать глотку своему конкуренту. Такие могли из-за пустяка вздернуть матроса на рею - нравом они были страшнейшие деспоты, но история забывает о повешенных матросах и увенчивает охотника за перцем лавровым венком первооткрывателя. Похоже, что ставить так высоко людей риска заставляет полярников, летчиков и моряков их профессия, да и сходство их характеров с характерами смельчаков прошлого. Мы беседуем о самой ходовой книге из судовой библиотеки, которую по прочтении молча откладываешь в сторону и которая глубоко потрясла нас своим суровым документализмом и духом отчаянного, бессмысленного риска. Это книга командира японской подводной лодки: "Потопленные. Японский подводный флот в войне 1941-1945 гг.". Автор ее принадлежит к числу тех немногих командиров японских подводных лодок, которые остались в живых после войны с Америкой. Американцы потопили фактически весь подводный флот Японии. И "Потопленные" - не что иное, как хронологический перечень гибелей, история бессмысленной гонки со смертью, обвинительный акт против адмиралтейства Японии. В начале войны японский подводный флот был уже устаревшим, отсталым, и во время войны его заставляли выполнять невыполнимые операции. С его помощью пытались снабжать японские гарнизоны на островах Тихого океана, блокированных военно-морскими и военно-воздушными силами Америки. Мешки риса посылали к берегу из торпедных аппаратов. Строились подводные авианосцы для бомбежки Панамского канала, но при этом они не снабжались радарными установками, уже имевшимися в Японии. Японские подводные лодки дважды огибали мыс Доброй Надежды, пересекали "ревущие сороковые" Атлантического океана, добирались до европейских вод и встречались на немецких базах у берегов Франции с немецкими субмаринами. Это был смелый шаг смелых командиров и моряков. Но наиболее потрясает в "Потопленных" глава о людях-торпедах, которые появились в Японии перед ее разгромом. Ни один человек, выпущенный из специального торпедного аппарата, не вернулся назад, у нас нет никаких сведений о переживаниях этих обреченных. Пойти на этот шаг могла только Япония, только японцы. За таким поступком должно скрываться какое-то непонятное для нас отношение к жизни и убеждение самоубийцы, осознавшего предстоящий конец, что иначе быть не может. Людей-торпед обучали в особых школах, после окончания которых они получали специальную форму и жили как завтрашние мертвецы. Затем они попадали на подводные лодки, забирались в подходящий момент в торпеды, и последнее, что они успевали крикнуть по радиотелефону, было: "Да здравствует император!" Вся книга пронизана фатальным спокойствием автора, он спокойно перечисляет имена погибших товарищей и номера не вернувшихся на базу лодок. По манере письма это самая бесстрастная и самая угнетающая книга. Но мы признаем ее. Почему? Отчаянный риск, постоянное устремление к безнадежному исходу - в этом-то и состоит ее очарование, подобное гипнозу змеиного взгляда. За свою долгую летную жизнь Каминский налетал сотни тысяч километров надо льдом, он повидал и пережил все, что можно повидать и пережить в таких полетах. Я знаю, что он пишет дневник, который очень объемист и наверняка очень богат фактами. Меня интересует, понимает ли он, что является одним из самых чистых, самых деятельных героев, не боящихся риска. Видимо, не понимает. Его жизнь, прошлая и настоящая, кажется ему такой же естественной, как хлеб на столе, как воздух вокруг него и под его крыльями. 18 марта Почти во всяком коллективе существуют свои скрытые противоречия, свои лагери, борьба убеждений, трения вкусов и характеров. Они наверняка имеются и среди отдельных наших ученых, - здесь-то и таятся самые запутанные и в то же время самые скрытые подводные течения. Но в этой тихой и бескровной войне наиболее отчетливо выделяются две группы противников: болельщики "Спартака" и болельщики "Динамо". Меня еще в Мирном и даже в глубине Антарктиды поразило то, что одни трактора были украшены вымпелами "Спартака", а другие вымпелами "Динамо". Озадачили однажды лица людей, когда я, спровоцированный ими на разговор, превознес не их общество. Впоследствии из-за этой двусмысленнной позиции, из-за этой непричастности к какому-либо стану я не раз оказывался в мучительном положении. Дабы найти выход, я вступил в таллинский "Калев", - разумеется, неофициально и не уведомляя об этом руководителей общества. Я мудро предпочел "Калев" таллинскому "Динамо" и таллинскому "Спартаку", так как наименования последних неминуемо втянули бы меня в тот или иной лагерь. А в "Трудовые резервы" я не вступил потому, что это название (но не само общество!) кажется мне совершенно невозможным. Вы только подумайте: "Трудовые резервы"! Это название делает человека если не нулем, так цифрой, превращает его в единицу, лишенную индивидуальности и характера, почти отождествляет его с механизмом. Когда я вижу фабричную молодежь, идущую строем по вечернему Таллину - часто в плохо пригнанных и всегда мрачных шинелях черного цвета, как бы съедающего молодость этих ребят и превращающего их всех в однообразные унылые фигуры, - то меня каждый раз больно колет это словосочетание - "Трудовые резервы". А ведь я знаю, какие умелые руки у этих парней и девушек в грубых шинелях, какие жадные к науке головы у этих ребят в форменных фуражках. Чудесный народ, наш завтрашний день! Но неужели же это только трудовые резервы, только человеческий материал? Меня бы, во всяком случае, обидело, если кто-нибудь назвал бы меня так же, как называют этих молодых ребят, и сказал бы: "Ах, Смуул? Знаю, он теперь - "трудовой резерв"!" Вот по каким соображениям я выбрал таллинский "Калев". - Нашему "Динамо" - ура! - крикнул мой старый друг Владимир Гаврилов, выиграв партию в домино и обменявшись долгим, крепким и демонстративным рукопожатием со своим партнером, тоже динамовцем. - Случайность! Судьба играет человеком! - И один из проигравших, товарищ Гаврилова по каюте Игорь Тихомиров, страстный болельщик "Спартака", не сумев скрыть огорчения, вздохнул. - Случайность? - весело воскликнул Гаврилов. - Какая же это случайность? "Динамо" всегда вас било и будет бить. Браво, "Динамо"! Дрожи, Европа! Мы - это сила! Нет более близких друзей и более кровных врагов, чем Владимир Гаврилов и Игорь Тихомиров. Оба являются врачами экспедиции. Тихомиров - врач по внутренним болезням, Гаврилов - стоматолог. Гаврилов работал врачом и поваром на Востоке с самого основания этой станции. А Тихомиров работал в Мирном, но вместе с тракторным поездом тоже побывал на Востоке в качестве врача-повара. Лишь на тракторах он наездил по антарктическому льду около четырех тысяч километров. Не найти и более непохожих друг на друга по внешности людей. Гаврилов маленький и плотный, он ходит в очках с круглыми стеклами, сквозь которые смотрят на вас карие глаза, - в их остром, живом и любопытном взгляде есть что-то птичье. У него круглое лицо, энергичный нос, а сам он для своего роста невероятно силен. Своей железной рукой он порой убеждает в ударной мощи "Динамо" тех, кто в ней сомневается. Почтительный страх перед его силой и вынудил меня срочно назваться патриотом "Калева". Гаврилов темпераментный спорщик, почему-то старающийся казаться скептиком. Если кто-то излишне в чем-то уверен, если кто-нибудь хвастается, он обычно бросает свое всеисчерпывающее - вернее, всеотрицающее: - Горлопан! Но в его собственной правоте попробуй только усомниться. Он тут же распаляется, его и без того звонкий голос поднимается совсем на верха, а глаза начинают метать молнии. Игорь Тихомиров высок, спокоен, обстоятелен, задумчив. Он много читает, как и Гаврилов, но его мнение о прочитанном заставляет смиряться даже задиристого Гаврилова. Одна бровь у Тихомирова всегда приподнята, и это придает его лицу что-то мефистофельское. В раж его привести трудно, но когда уж приведешь, то надолго. Если в споре была затронута общечеловеческая проблема (а Тихомиров всегда затрагивает более обширные, космические проблемы) и он не сумел убедить противника, то рубит сплеча: - Совести у тебя нет! У тебя вместо совести... - И поясняет, чем заменена у противника совесть. Мне он несколько раз говорил предостерегающе, в тех, разумеется, случаях, когда я с ним спорил: - Я тебя научу любить свободу! В устах независимого и любящего свободу Тихомирова это самая страшная угроза, - фразу эту он в разных обстоятельствах произносит по-разному, но всегда весомо. Когда проходишь мимо их каюты и заглядываешь к ним в иллюминатор, то часто видишь Игоря на койке с книгой на груди. Сложив руки под головой, он сосредоточенно о чем-то думает, а сидящий напротив Гаврилов изо всех сил старается отвлечь своего друга от бесплодного теоретизирования и втянуть его в деловую дискуссию. - Видишь! - говорит он. - Думает! И о чем ему думать? - Не мешай! - машет на него рукой Тихомиров и все-таки приподнимается. - Знаешь, над чем он думает? - спрашивает меня Гаврилов. - Над новой теорией игры в домино. Ночи напролет не спит. Хочет понять, почему он проиграл вчера и проиграет завтра. Да уж что поделаешь? Раз "Спартак" - приходится проигрывать. Слабая командочка... И тут начинается. В конце концов они появляются в курительном салоне, усаживаются за стол и начинают стучать костями. В виде исключения они иногда играют вместе, временно забыв о соперничестве "Спартака" и "Динамо". Гаврилов играет темпераментно и рискованно, Тихомиров - молчаливо и расчетливо. После того как они выигрывают, Тихомиров говорит: - Я вас научу любить свободу! А Гаврилов доказывает, что оба они, два друга из каюты э 107, стали бы чемпионами "Кооперации", если бы цвета их обществ позволяли им всегда играть вместе. Динамовцы - они, конечно, покрепче, но для "Спартака" и такой игрок, как Игорь... И тут снова начинается ... Дивная погода. Сегодня вторично пересекли тропик Козерога под 98ь 50' восточной долготы и вошли в тропики. Снова они перед нами - на этот раз в Индийском океане. Предстоят жаркие дни. А далеко от нас, почти по прямой на юг, начинается владычество зимы. Вчера на Востоке было 67 градусов ниже нуля. И это в начале зимы. 20 марта Быстро становится все жарче. Скорость приличная - нам помогает юго-восточный пассат. Еще в начале обратного рейса капитан Янцелевич проявил такую любезность, что разрешил мне бывать на командном мостике и в машинном отделении. На экспедиционном корабле это самые тихие места. Командный мостик кажется особенно изолированным от остального мира - беспокойного, говорливого и непоседливого, то есть от нижних палуб. Тут редко увидишь кого-нибудь, кроме рулевого и членов командования корабля. И, войдя в дверь командного мостика, сам тоже притихаешь. Я обычно прихожу сюда после двух часов. Сквозь узкую дверь, расположенную слева от штурвального и ведущую в штурманскую рубку, видишь седую голову Анатолия Савельевича, склонившегося над морскими картами. К этому времени он обычно заканчивает свои полуденные вычисления и отправляется потом в свою каюту или идет к машинистам. Здесь больше всего забот: дизели "Кооперации" стали слишком уж часто отказывать, детали износились и постарели, недостатки ремонта, произведенного перед рейсом, дают о себе знать каждый день. А когда океан, как сейчас, спокоен, Анатолий Савельевич показывается на мостике сравнительно редко. Придет, обменяется со штурманами несколькими короткими и скупыми фразами, "снимет солнце" своим личным секстантом, чтобы проверить вычисления, склонится на полчаса над картой, производя расчеты, может быть, внесет в курс небольшой корректив, а потом уже на мостике остаются одни "Анатолии", как мы дружески именуем всех штурманов "Кооперации". Старшего помощника зовут Анатолием, третьего помощника - тоже Анатолием, а четвертый, Окороков, - так и вовсе Анатолий Анатольевич. Но зато где-нибудь в Южном Ледовитом или Северном Ледовитом океане и всюду, где нужен большой опыт капитана дальнего плавания, капитана ледовых морей, Анатолий Янцелевич простаивает на мостике по десять часов кряду. Из всех капитанов, которых мне посчастливилось видеть, он один из самых удачливых, самых умудренных, самых спокойных и самых замкнутых. И, безусловно, один из самых суровых. Но последнее проявляется лишь по отношению к вверенному ему экипажу, но не к экспедиции. Анатолий Савельевич оставляет свои карты. И примерно в то же самое время, что и каждый день, из штурманской рубки выходит второй помощник, единственный не Анатолий, Веньямин Николаевич Красноюрченко. Его вахта продолжается с двенадцати до четырех дня. Веньямин Николаевич приносит судовой журнал. Я списываю оттуда данные о нашем местоположении в полдень, о курсе, о температуре воды и воздуха, о силе и направлении ветра, о скорости судна, о пройденном за сутки расстоянии. Каждый день я пытаюсь обнаружить в записях что-нибудь необычное, но найти такое в судовом журнале более чем затруднительно. "Вахта сдана", "вахта принята"... Шесть раз в сутки, как и положено, меняются при смене вахт почерки. И больше ничего, кроме цифр, что обозначают номера восточных меридианов и постепенно уменьшающиеся номера южных параллелей да слабые колебания в скорости ветра и силе волн. И все же здесь вся история судна, его команды, его рейсов. Сколько мне придется еще бродяжить и учиться, прежде чем я сумею читать эту суровую поэму, постигать ее скупую красоту!.. Мы тихо разговариваем о погоде и о море, штурвальный неторопливо переводит рычаг (на "Кооперации" нет штурвала) то влево, то вправо, стрелка гирокомпаса перемещается как бы нехотя, но все же его показания более убедительны, чем показания магнитного компаса. Из открытых дверей и больших окон струится ровный и сильный свет, свет океана, озаряющий впереди, за носом корабля, бесконечную, тянущуюся до самого горизонта даль. Летучие рыбы оставляют на спокойной воде длинные полосы. Не видно ни одной птицы. Очертания облаков мятежны и фантастичны. А перед носом разбегаются волны, каждый день новые и все-таки те же самые. Лишь это да еще ровное биение винта говорит о том, что мы движемся. В штурманской рубке пройденные расстояния становятся зримыми. Измеришь циркулем оставленную позади дорогу и увидишь, как наш курс перерезает наискось долготы и широты, - его тонкая черная черта кажется на белой карте стремительно летящей стрелой. Один конец длинной линейки упирается в пункт, рядом с которым написано каллиграфическим почерком "20. III 58, 12.00", а другой - в беспорядочно разбросанные точечки кораллового архипелага Чагос, извилисто вытянутого к северу. Самописец автоматически заносит на бумагу пройденный путь, а в упор на меня смотрит своим зеленым, сейчас потухшим глазом экран радиолокатора. Тишина. 22 марта Координаты в полдень - 13ь50' южной широты и 85ь20' восточной долготы. Температура воды плюс 29 градусов, воздуха - плюс 28 градусов. Все тот же пассат с юго-востока. Скорость - десять узлов. В каюте душно и сыро. Почти все обитатели третьего класса перебрались на палубу. Над первым люком - большой брезентовый тент, над вторым - два тента, натянутые на круглые металлические решетки. Под навесами немного прохладнее, чем в каютах. Попугаи чувствуют себя хорошо, о чем и сообщают нам еще ранним утром громкими пронзительными голосами. Работа не ладится. Не только у меня, но и у других, хотя кое-кто из экспедиции ежедневно потеет положенное количество часов над своими отчетами. 23 марта В Атлантике на той же широте было гораздо прохладнее. Правда, здесь часто идут дожди (в год тут выпадает три тысячи миллиметров осадков), но освежают они лишь на минуту. Слабого попутного пассата вообще не чувствуешь, хотя он и увеличивает нашу скорость на добрых пол-узла. Все жалуются на то, что мозги не работают. Людям прохладных широт нелегко в этой большой, глубокой и бескрайней ванне с синей водой, то есть в части Индийского океана, находящейся между тропиками Рака и Козерога. Все до отвращения теплое: воздух, вода в графинах и в бассейне и даже окрошка. Почти никто уже не восхищается синевой океана и устойчивостью хорошей погоды. Все мечтают о холодном пиве. Вечером мы с Куниным смотрим фильм из спасательной шлюпки э 5. Тут ближе к небу и к звездам. Сегодня мы заметили, что Южный Крест уже довольно сильно опустился вниз, а над океаном повисла Большая Медведица. Еще дня два - и мы увидим Полярную звезду. Ночи очень темные, а тропические звезды - яркие. Весь вечер над океаном сверкали молнии. Грома мы не слышали, но молнии вспыхивали на горизонте словно распускающиеся огненные цветы. Казалось, они появляются не сверху, а снизу - из воды. 24 марта Координаты - 8ь30' южной широты и 78ь50' восточной долготы. У меня те же самые желания, что и у молодой зреющей ржи: поменьше бы пекло и побольше бы прохладной воды! Но душ закрыт - какой-то механизм испортился. 25 марта Жара. К счастью, с севера подул слабый ветерок. Океан гладкий и ослепительно синий. Дня через два мы пересечем экватор, но полоса безмолвия, вероятно, оборвется лишь на десятой параллели. По палубе больно ходить босиком - даже дерево горячее, а железные ступеньки трапов просто обжигают кожу. Ромео и Джульетта не выходят из-под трапа, они потеряли аппетит. Их полураскрытые клювы опущены на грудь. Джульетта похожа на молящуюся монахиню. Провел полчаса в машинном отделении. Работают оба дизеля. Даже спускаясь сюда с палубы, над которой пылает солнце, чувствуешь, будто попал в преддверие ада. Корпус корабля излучает теплоту океанской воды, к этому присоединяется жар машин, жар их больших металлических масс, запах горячего масла и ровный, монотонный гул. Тут все горячее - и железные перила, и содрогающийся металлический пол, и само помещение, оплетенное гигантскими трубами и всякими проводами. Оно вытянуто от палубы до дна корабля словно колодец. Самая тяжелая и изнурительная жизнь в тропиках - у мотористов. Когда смотришь на "Кооперацию" с прогулочной палубы, с места над каютами второго и третьего класса, наш красивый корабль кажется похожим на дикобраза. Из каждого иллюминатора торчит лист либо фанеры, либо жести, либо толстого картона, согнутый полуцилиндром. Это самодельная вентиляция кают. Вид получается не очень-то красивый, но он почему-то отлично гармонирует с шатрами на палубе, с нашим несколько цыганским укладом жизни. Новейшая система охлаждения работает хорошо, но боцман и Кунин проклинают ее: стоит лишь выпустить из виду какой-нибудь кусок жести или фанеры, как он бесследно исчезает. Из числа команды больше всего соприкасается с участниками экспедиции старший помощник капитана Анатолий Доня. Ему предъявляются претензии относительно питания, воды, бани и прочих вещей. Старпом является своего рода буфером между командованием корабля и экспедицией. Эта роль не из легких, ибо если столом все довольны, то положением с водой - не очень. И когда у "Кооперации" останавливается один дизель и скорость падает, старпому приходится выслушивать много неприятного. Люди ходят злые и нахохлившиеся, - они приходят в бешенство при взгляде на слабую, еле видную килевую струю. Даже самые спокойные порой взрываются. Безжизненный корабль поносят, словно надоевшую тещу. Доня равнодушно выслушивает поношения, и разъяренный товарищ отходит от него, несколько утешившись: пускай его слова не облегчат тяжелого труда механиков и не увеличат скорость, но он все же сказал все, что думает. Анатолий Доня - серьезный человек и хороший товарищ. Почти все зовут его либо просто по имени, либо "Старшим", подразумевая его должность старшего помощника. Много вечеров я просидел в просторной каюте Дони, беседуя о морях, о плаваниях, о нас самих и о своих планах. Благодаря зеленому абажуру всю каюту - и вещи, и стены, и углы, и нас самих - окутывает мягкая полутьма, делающая помещение обширным и таинственным. Лишь на круглый стол падает яркий свет. После отплытия из Австралии нашим третьим компаньоном всегда бывал маленький попугай Дони, которого он вез в подарок своей дочери. Попугай свободно летал по каюте, вертелся на проволоке, специально для него натянутой, и придавал всей обстановке что-то очень домашнее. Доня баловал птицу (она была из мелкой породы попугайчиков с приятным голосом), которая уже нередко садилась к нему на палец и принималась щебетать. Сегодня Доня пришел в мою каюту, уселся и чуть ли не четверть часа мрачно молчал. Сколько я помнил, ни одна претензия по службе не приводила его в такое расстройство. - Удрал... - сказал он наконец убитым голосом. - Кто удрал? - Попугай. Австралиец. - Как же? - Через иллюминатор. Доня всегда затягивал открытый иллюминатор марлей, но на этот раз он забыл так сделать. Не прошло и полчаса, как красивая птица улетела в океан. Но даже до самой ближайшей земли, до архипелага Чагос, от