ляды императора на молодых нигилистов, обратив его добрые намерения в самый яростный гнев. Вместо милостивой улыбки граф Пален получил страшную головомойку, которую он в свою очередь задал перепуганным членам Сената. Их ходатайство о помиловании, как читатель помнит, было с негодованием отвергнуто. В другом случае - на "процессе 50-ти" (март 1877 года) - правительство само не смогло удержать своих позиций. Приговоры на этом суде были не ниже и не выше предела, установленного законом для такого рода преступления - ведение пропаганды, - от пяти до девяти лет каторжных работ. Среди обвиняемых, подвергавшихся до суда особенно жестокому обращению, было несколько молодых девушек в возрасте восемнадцати - двадцати лет, принадлежавших к лучшим семействам России. На суде они возбуждали участие даже в стане своих врагов. Большинство этих девушек учились в швейцарских университетах, и перед ними открывалось блестящее будущее врачей, но, воодушевленные революционными идеями, они вернулись на родину, чтобы стать в ряды борцов за свободу. Однако непреодолимое, как казалось, препятствие мешало осуществлению их высоких идеалов - глубокое недоверие, испытываемое рабочими людьми, лишь недавно сбросившими ярмо неволи, ко всем, кто действительно или возможно принадлежал к классу их прежних хозяев. Тогда молодые пропагандистки в своем страстном энтузиазме решили пренебречь удобствами привычной жизни и взвалили на свои хрупкие плечи тяготы, сокрушавшие даже многих женщин, привыкших к непосильному труду. Они стали простыми работницами, трудились по пятнадцать часов в день на московских бумагопрядильных фабриках, терпели голод, холод и грязь, безропотно перенося все испытания тяжелой жизни, лишь бы получить возможность проповедовать свою новую веру как сестры и товарищи, а не как господа. В этом подвижничестве было что-то глубоко трогательное, напоминающее мучеников первых времен христианства. Эти девушки произвели глубокое впечатление на публику, присутствовавшую в зале суда, среди которой было несколько высших сановников и придворных дам, поэтому власти сочли нужным заменить свирепые приговоры, вынесенные судом (самым тяжким преступлением пропагандисток было чтение рабочим социалистических брошюр), бессрочной ссылкой в Сибирь. Однако эта милость не была распространена на их сотоварищей. Здановича, Джабадари, князя Цицианова, Петра Алексеева, обвиняемых в тех же преступлениях, осудили со всей строгостью на самую жестокую каторгу. За исключением этих двух случаев суд и правительство храбро придерживались своей тактики. Ни разу больше они не проявляли "по принуждению милость". Ведение пропаганды карается каторгой. При этом не надо забывать, что революционная пропаганда в России лишь весьма отдаленно напоминает активность, известную под этим названием в других странах. Это не та обширная длительная общественная деятельность, как, например, политическое движение в Германии, Франции и Англии. Условия русской жизни не допускают открытой агитации. Пропаганда должна вестись тайно в частных домах, на нелегальных собраниях. Да и чаще всего пропагандист, если только он не является человеком исключительно ловким, может выполнять свое святое призвание лишь очень недолгое время - пока не попадет в руки жандармов. Как было доказано на процессе "долгушинцев", они выпустили всего две нелегальные брошюры и никто из них не был уличен в ведении пропаганды более чем два-три раза. Против Гамова имелись лишь доказательства одного-единственного проступка - передачи двум фабричным рабочим нескольких нелегальных брошюр, - проступка, за который ему вынесли безобразно жестокий приговор - восемь лет каторги. Обвиняемым по "процессу 50-ти" повезло не больше. Софье Бардиной, хотя она была одной из самых активных революционерок, не приписали более серьезной вины, чем чтение фабричным рабочим в двух-трех случаях социалистических книжек. Однако за эту ничтожную провинность суд приговорил ее к девяти годам каторжных работ, замененных впоследствии особой милостью царя бессрочной ссылкой в Сибирь. Привлечение к суду людей, без малейших оснований подозреваемых в нелегальной деятельности или организации тайного общества и обвиняемых лишь в ведении пропаганды, всегда почти кончается вынесением столь же свирепых приговоров. В сентябре 1877 года Мария Бутовская, обвиняемая в том, что она дала рабочему одну книгу, была приговорена к семи годам каторжных работ. Малиновский, рабочий, осужденный за ведение пропаганды, был приговорен судом к десяти годам каторги. Дьякова и Сирякова - хотя их и судили вместе, но они не имели сообщников - приговорили к той же мере наказания за подобные же провинности. За несколько слов, высказанных в пользу социальной или политической реформы, человека присуждали к той же мере наказания - десять лет каторжных работ, которая предусматривалась сравнительно мягким русским уголовным кодексом за предумышленное убийство без отягчающих вину обстоятельств или за разбой с насилием без смертельного исхода. Глава XVII ВОЕННЫЕ ТРИБУНАЛЫ В таких условиях проводились в России политические процессы на протяжении всего периода пропагандистской деятельности, то есть в первые пять-шесть лет революционного движения. Когда начались покушения на царских сановников, ознаменовавшие наступление террористического периода, правительство немедленно отменило действующий закон и упразднило эту удивительную судейскую машину - знаменитую Сенатскую палату. Зачем сие было сделано, почему достопочтенные старцы, восседавшие в Особом присутствии, были признаны недостойными доверия - нелегко догадаться. Сенатская палата была послушна и покорна, беспрекословно подчинялась указаниям сверху; ее громогласные назначения, ее репутация суда, "представляющего три сословия", - все говорило в ее пользу. Со стороны легко можно было принять это подобие суда за настоящий суд, вполне заслуживающий свое претенциозное название. Действительно, после упразднения Сенатской палаты правительство больше не удовлетворялось осуждением революционеров на каторгу. В твердой решимости отвечать на красный террор белым террором оно требовало виселиц, всегда только виселиц. Но почему оно не требовало этого раньше от Петерса? Этот бойкий сенатор наверняка не ответил бы отказом, и совестливый старшина, несомненно, воскликнул бы: "Пошлите их всех на виселицу!", как он раньше кричал: "Отправьте их всех на каторгу!" А учтивый и образованный господин Новосельский, одесский городской голова, вероятно, сказал бы, что он слишком благовоспитан, чтобы не соглашаться с его превосходительством. Если бы все-таки случилось, что эти господа испытывали угрызения совести или проявили какие-то гуманные чувства - а это крайне неправдоподобно, - правительство легко могло бы заменить их своими верными лакеями, способными на все. Вот и впрямь невозможно найти разумную причину изъятия политических дел из ведения гражданского суда. Очевидно, просто надеялись, что нигилисты будут устрашены грозным зрелищем военных судов, но эта надежда могла бы исполниться только в том случае, если бы нигилисты питали хоть малейшее доверие к прежнему суду. Однако дело обстояло как раз наоборот, и вывод напрашивается сам собой. В сущности, этот вопрос не имеет особого значения. Каковы бы ни были побуждения правительства, это факт, что после 9 августа 1878 года определенную категорию политических преступников, а после 5 апреля 1879 года, когда территория России была разделена на шесть сатрапий во главе с военными диктаторами, всех политических судили исключительно офицеры армии - единственное сословие в стране, которое правительство сочло правомочным отправлять правосудие*. Роль министра юстиции взяли на себя генералы и другие высокие военные чины. ______________ * Только два процесса из шестидесяти одного - суд над цареубийцами 13 марта и суд над Соловьевым - происходили в Верховном уголовном суде, тоже чрезвычайном суде по делам о государственных преступниках. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Но не тот полководец хорош, который, действуя против врага, идет проторенной дорогой. Настоящий полководец обладает даром маневрировать, приспосабливаться к местным условиям в различных стадиях кампании. Вполне естественно, что наши доблестные генералы, превращенные в сатрапов и призванные сражаться против нигилистов, должны воевать по этим же принципам разумной военной тактики. Нынешняя политическая юрисдикция лишена единообразия времен Палена, который, как истинный немец, питал страсть к системе, методичности и раз навсегда установленным формам. Состав суда меняется в зависимости от вкуса, капризов и воззрений тех генералов, которые его назначают. Обычный военный трибунал составляется из офицеров различных чинов, и они делятся на две категории. Председатель и два помощника являются постоянными членами трибунала. Остальные подбираются для каждой сессии из строевых офицеров. Генерал-губернаторы порой оставляют состав суда неизменным, а иногда заменяют его частично другими офицерами, назначенными ad hoc. Подсудимым разрешается иметь адвоката, но только из офицеров - кандидатов и членов Судейского присутствия, официально подчиняющихся прокурору как своему начальнику. В Киеве, например, заключенные не могут иметь гражданских защитников, независимых от властей, хотя законом это допускается. А в Петербурге на "процессе 14-ти" подсудимым разрешили иметь официальных адвокатов, но последние получили доступ к материалам следствия только за два часа до начала суда. Все члены этого военного трибунала были назначены правительством ad hoc. В ряде случаев, когда некоему генералу захотелось вдруг поразить воображение своих друзей и недругов каким-либо чрезвычайным по свирепости приговором, он с солдафонской бравостью несся прямо к цели, одинаково презирая юридические тонкости и судебные прецеденты. Так, Млодецкого, совершившего покушение на Лорис-Меликова, судили, приговорили и казнили в один день. Трибунал едва ли удосужился задать подсудимому хотя бы один вопрос. Халтурина и Желвакова, убивших генерала Стрельникова (о котором я рассказывал в предыдущей главе), любимца царя, присудили к той же мере наказания - казни. В глухую ночь их подняли с постели, привезли в частный дом, где они увидели несколько офицеров, назначенных генералом Гурко. Эти офицеры, как им объявили, были их судьями. Пятнадцать минут спустя Халтурин и Желваков услышали приговор, а на другой день они были повешены. Однако, если эти суды несколько различаются по форме и методам процедуры, все они схожи в одном существенном пункте, а именно: в пассивном повиновении приказам начальства. Старые судьи подчинялись министру, как и полагалось делать чиновникам; солдат обязан повиноваться своему генералу, и последний был бы весьма удивлен, если бы тот так не сделал. Хорошо известно, что приговоры предписываются заранее. Поэтому они различаются не в зависимости от степени виновности подсудимого, а в соответствии со взглядами генерал-губернатора той губернии, где происходит суд. Мы знаем, например, совершенно достоверно, что приговоры, которые предполагалось вынести по делу Дробязгина, Майданского и других (декабрь 1879 года), не превышали ссылки в Сибирь и одного или двух сроков каторжных работ. При обычных обстоятельствах этого было бы вполне достаточно, чтобы удовлетворить даже кровожадность царской юстиции, ибо наиболее серьезно скомпрометированного обвиняемого судили лишь за недоказанное и весьма проблематичное участие в покушении (не имевшем смертельного исхода) на жизнь шпика; за эту провинность в более поздний период главный виновник получил бы четырнадцать лет каторжных работ*. Но за несколько дней до суда было совершено покушение Гартмана (19 декабря 1879 года). ______________ * Это был Лев Дейч, тайно выданный России великим герцогством Баден при условии, что его будут судить гражданским судом как обыкновенного уголовного преступника. Обещание было нарушено, и Дейча судил военный трибунал. Однако, приняв во внимание исключительные обстоятельства дела, суд не вынес ему высшей меры наказания. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Охваченное дикой паникой, правительство решило устроить показательный суд в устрашение другим. Генерал Тотлебен (или, вероятнее всего, Панютин) отдал приказ, чтобы обвиняемым был вынесен смертный приговор. Однако преступление, в котором они обвинялись, по закону нельзя было карать смертью, да и доказательства были не очень убедительны. Выполнить приказ начальства - если вообще хотели сохранить хоть какую-то видимость законности - было не так-то легко. Но суд оказался на должной высоте. Он нашел выход из затруднительного положения в клаузуле об "аккумулятивных приговорах". В решении суда - его можно прочитать во всех газетах того времени - рядом с именем каждого подсудимого записаны провинности, за которые в обычных условиях было бы более чем достаточно дать несколько лет ссылки в Сибирь. Затем эти приговоры были соединены воедино, и в итоге получилось - смерть! Это решение суда и судебное толкование мотивов вынесенных приговоров представляют один из самых невероятных случаев в истории русского правоведения. Дело Лизогуба (август 1879 года) еще более необычайное, ибо подсудимый не принадлежал к террористической партии и вообще не совершал никаких преступных действий ни как главный виновник, ни как соучастник. Это был богатый помещик, и самое большое его преступление состояло в том, что он отдавал свое состояние на нужды революции. Он был арестован по доносу своего управляющего Дриго, бывшего его друга и поверенного, потом продавшегося правительству за обещанные ему остатки от состояния Лизогуба. Власти, надеясь и в дальнейшем воспользоваться услугами предателя, не раскрыли его имени. Дриго не появлялся на суде в качестве свидетеля против Лизогуба, и его показания не упоминались в обвинительном заключении. Материалы были неофициально переданы судьям Панютиным до начала суда, он же и объявил судьям, что Лизогуб должен быть казнен. Приказ был выполнен. Лизогуба приговорили к смерти. 10 августа 1879 года он был повешен. Лет пять назад, точнее говоря, 23 февраля 1880 года, в Киеве, где владычествовал генерал Чертков, состоялся суд над юношей-гимназистом; его звали Розовский. При обыске в его комнате полиция нашла прокламацию Исполнительного комитета. - Прокламация принадлежит вам? - спросил один из жандармов. - Да, она принадлежит мне. - Кто дал ее вам? - Этого я не могу сказать. Я не шпион, - ответил юноша. В обычное время его выслали бы в Сибирь в административном порядке, то есть без суда. Возможно даже, что он, как несовершеннолетний, - ему было всего девятнадцать лет - отделался бы ссылкой в одну из северных губерний. Но пятого числа того месяца произошел взрыв в Зимнем дворце. Генерал Чертков был в такой же дикой ярости, как генерал Тотлебен. Надо было дать устрашающий урок, и юноша заплатил своей жизнью за деяния других. Его приговорили к смертной казни, и он умер на эшафоте 5 марта 1880 года. В Харькове генерал Лорис-Меликов был одержим стремлением превзойти патриотический пыл своих коллег. Но если в других городах политических процессов было хоть отбавляй, в его губернии - никаких. После 5 апреля 1879 года, когда были созданы шесть сатрапий, в Харькове состоялся один-единственный политический процесс, и то два главных обвиняемых не были нигилистами. Однако дело было весьма примечательное. Два бежавших из тюрьмы уголовника, переодетые жандармами, явились в Харьковскую тюрьму с поддельным ордером, подписанным жандармским генералом Ковалинским, о выдаче им политического заключенного Фомина, так как его требует к себе следователь. Все документы были в порядке, а подпись Ковалинского так хорошо подделана, что с первого взгляда генерал сам признал ее своей. Но план побега Фомина провалился вследствие предательства чиновника, у которого были приобретены ордерные бланки, и мнимые жандармы попали в руки полиции. Однако организаторов побега вовремя предупредили, и они благополучно скрылись. Только один из предполагаемых соучастников был арестован - студент Ефремов, в доме которого встречались заговорщики. Но он не имел никакого понятия о их делах, никогда не присутствовал на их встречах и отрицал всякое участие в подготовке побега Фомина. Это было вполне правдоподобно, ибо для русских студентов самое обычное дело предоставить свою комнату в распоряжение приятелей. Кроме того, вполне вероятно, что революционеры, чтобы не подвергать хозяина квартиры опасности, не доверили ему свою тайну. Перед тем как уйти из комнаты, они из осторожности сожгли бумагу, на которой упражнялись в подделывании подписи Ковалинского. Но было сделано одно роковое упущение. Они не догадались помешать кочергой сожженные клочки бумаги, кучкой лежавшие в печке. Когда пришли жандармы, они, по своему обыкновению, все обшарили и, вытащив из печки клочок полусгоревшей бумаги, смогли разобрать на нем имя генерала. Клочок показали Ефремову, и тот, ничего не подозревая, опрометчиво прочел имя вслух как раз в тот момент, когда роковой клочок распался. Это было единственное доказательство приписанной Ефремову вины - его соучастия в попытке освобождения Фомина. Но так как полиции нужен был козел отпущения, то Ефремов был приговорен к смертной казни, и Лорис-Меликов утвердил решение суда. Однако приговор не был приведен в исполнение: Ефремов просил о помиловании, отчего другие всегда с презрением отказывались, и, принимая во внимание его раскаяние, казнь была заменена двадцатью годами каторжных работ. Эти примеры с избытком доказывают, что военные трибуналы, которым вверено судить политических заключенных, являются лишь узаконенными поставщиками палача; их обязанности строго ограничены обеспечением жертв для эшафота и каторги. Распоряжения, получаемые от начальства, они рабски выполняют. Их назначение - облачать приказы властей в форму статей и параграфов закона и придавать своему судопроизводству видимость законности. В процессе Ковальского, 2 августа 1878 года*, первого революционера, приговоренного к смертной казни, судьи, глубоко тронутые речью его защитника Бардовского, на мгновение усомнились, стали советоваться друг с другом, как поступить, и, наконец, решили испросить указаний Петербурга. Была послана соответствующая телеграмма, и до получения ответа суд примерно на три часа отложил вынесение решения. Ответ был резко отрицательный и со всей строгостью подтвердил предыдущий приказ. Теперь уж не могло быть колебаний. Смертный приговор был должным образом вынесен, и Ковальский должным образом казнен. ______________ * Суд над Ковальским происходил до принятия закона от 9 августа, но его по особому распоряжению судил военный трибунал. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Разве Стрельников не хвастался, что трибуналы будут делать все, что он пожелает? Однако вплоть до последнего времени еще оставался какой-то контроль, который, если и не служил сдерживающей силой против деспотизма правительства, все же заставлял его ставленников соблюдать известные внешние приличия, - то была гласность суда. Разумеется, не та гласность, к которой привыкли в других европейских странах, ибо в методах русского царизма почти всегда есть что-то двусмысленное, и уступки, сделанные одной рукой, более чем наполовину отнимаются другой. Для предупреждения каких-либо сочувственных демонстраций публику проверяли с особой тщательностью. На суде разрешалось присутствовать только по входным билетам, подписанным председателем суда. Известное количество билетов выдавалось представителям печати, и щедрость председателя суда всегда служила проверкой его либерализма. Но газеты, если они не хотели рисковать немедленным запрещением, не могли публиковать собственных отчетов о ходе процесса, даже самых лояльных и малосодержательных. Приходилось ждать получения официального текста, подправленного, подчищенного, прикрашенного министром и полицией. Печать не вправе была ничего изменять в этом извращенном отчете и ничего добавлять к нему*. ______________ * Благодаря этому правилу возникла курьезная процедура. Так как официальный "Правительственный вестник" заставлял прессу чрезмерно долго ждать подробностей процесса, вызвавшего большой интерес у публики, одной газете - если не ошибаюсь, это были "Петербургские ведомости" - пришла остроумная идея, и ею потом воспользовалась почти вся печать. Газета описывала, так сказать, внешнюю сторону процесса. Несколько дней подряд она занимала своих читателей живым описанием поведения подсудимых, их внешнего вида, выражения лиц, впечатления, которое они производили на публику, и множеством других незначительных подробностей, не проронив ни слова о самом существенном - обвинительном заключении, показаниях свидетелей и состязании сторон, пока не было получено разрешение печатать официальный отчет, прошедший полицейскую проверку (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Так как на процессы допускались представители отечественной печати, то в этом нельзя было отказывать и корреспондентам иностранных газет, всегда более настойчивым и смелым, чем их русские коллеги. Телеграммы иностранных корреспондентов, правда, могли быть задержаны, а письма перехвачены на почте. Но они наловчились отправлять свою корреспонденцию неведомыми полиции путями, и так или иначе их сообщения обычно доходили по назначению и появлялись в печати. Усилия, прилагаемые правительством, чтобы ограничить гласность суда внутри страны и воспрепятствовать публикации неприятных сведений за границей, показали, как сильно оно было обеспокоено тем, что эти меры удушения гласности оказались практически бессильными. Со времени суда над цареубийцами - Софьей Перовской, Желябовым и другими - последние остатки этой так называемой гласности были уничтожены. Все последующие политические процессы происходили при закрытых дверях. Непричастным к суду лицам в зале не разрешается присутствовать. Не допускается никаких исключений из этого правила даже для царских чиновников; и хотя вряд ли эти господа питают особенные революционные симпатии, но они могут что-то услышать, и это вдруг повлияет на их лояльность или смутит моральный дух. На последнем процессе по "делу 14-ти", в октябре 1884 года, в зал судебного заседания не были допущены даже ближайшие родственники подсудимых. Публика в зале была представлена военным и морским министрами и пятью высшими чиновниками, отличающимися сверхъестественной верноподданностью. Все дело велось в таком страшном секрете, что, как сообщал корреспондент "Таймс", жители соседних домов не подозревали даже о происходившем в здании суда политическом процессе. Таково сейчас положение в нашей стране. Для политических преступлений в России нет ни суда, ни пощады. И никогда не было. Обыкновенные нарушения закона подлежат суду присяжных, но только один-единственный раз царское правительство рискнуло обратиться к представителям общественной совести в политическом деле. Это был процесс Веры Засулич. Однако, как всем известно, на этом суде власти сильно обожглись, и вряд ли этот опыт когда-либо будет повторен. Суд всегда был органом исполнительной власти, он только по форме отличается от полиции, жандармерии и других органов государственного управления. Все они устроены по одному и тому же деспотическому принципу. Суд с его церемонностью и помпой не более как дань, уплачиваемая русским деспотизмом современной цивилизации. А теперь правительство с истерической нервозностью постепенно лишает свой суд всех атрибутов, которые придавали ему внешнее подобие правосудия. Нынешние трибуналы - это полиция, жандармерия, бюрократия во всей их обнаженности. Это не только варварски, позорно, деспотично, это просто глупо. Русское правительство можно уподобить лавочнику, который, выставив в витрине товары с виду хорошего качества, постепенно заменяет их протухшими продуктами, что легко обнаружит всякий, кому бог дал глаза и нос. Прошу прощения за малопривлекательное сравнение, но, право же, я не нашел лучшего для данного случая. Политика царского правительства может лишь дискредитировать его в общественном мнении, не производя никакого впечатления на его врагов. Ибо если уж решено, как говорят французы, "бросить курицу в горшок", то не все ли ей равно, под каким соусом ее съедят. Что касается революционеров, то вопрос о политической юрисдикции не имеет для них ни малейшего значения, да и вообще у русских эта проблема не вызывает к себе никакого, или почти никакого, внимания. Я остановился на ней только потому, что она, естественно, представляет большой интерес для моих английских читателей. В европейских странах, где суд является верховной, если не единственной, властью, посредством которой в последней инстанции регулируются отношения между всей массой граждан, представляемой государством, и каждым отдельным гражданином, правильный состав суда и высокая степень необходимой гарантии беспристрастности его суждений являются вопросом величайшей важности. Но в России, где полиция может ни в грош не ставить решение судьи, суд может интересовать вас только как политическая трибуна, с которой можно открыто высказать свои взгляды. Но сам по себе вопрос о составе суда, как это должно быть в настоящем суде - органе, правомочном решать судьбу человека, не играет никакой роли. Какое значение имеет для вас, что суд вынесет легкий приговор, если по истечении его срока полиция назначит вам новый, гораздо более длительный? Какая польза от того, что вас оправдают "с незапятнанной репутацией", если полиция арестует вас прямо у выхода из суда, снова заточит в тюрьму и отправит в сибирскую ссылку? Что толку, что приговор к двадцати годам каторги будет заменен пятью годами, если тюремщики бросят вас в мрачный страшный застенок, в котором человек, не обладающий сверхъестественным здоровьем, не имеет ни малейшего шанса выжить даже более короткий срок? Чтобы получить представление о том, как правительство расправляется со своими врагами, нужно обратиться не к суду; надо узнать, как с ними поступают после признания их виновными и вынесения приговора. Глава XVIII ПОСЛЕ ПРИГОВОРА Предположим, что заключенный осужден на каторгу на столько лет, сколько читателю угодно ему дать, ибо в действительности это не играет никакой роли, это только частность. Приговор зачитан со всеми церемониями, предписанными законом, и суд свершился. Но именно в этот момент, когда, казалось бы, судьба заключенного уже решена, для него и для его близких встает мучительный вопрос: что теперь власти с ним сделают? Но, собственно, почему? А приговор? Неужели русское самодержавие не останавливается перед тем, чтобы сразу же изменить меру наказания, назначенную судьями, и наложить кару, вовсе судом не предусмотренную? Пока еще нет. Для этого достаточно времени впереди. Пока еще приговор в силе. Но в России, как всем хорошо известно, имеется каторга и каторга. Тюрьмы и тюрьмы. Очень большая разница - заточат ли тебя в Шлиссельбург или в централ, в Трубецкой бастион или в сибирский острог. Поэтому те, кого тревожит судьба заключенного, его родные и друзья, пускают в ход все, чтобы добиться для него наивысшего блага - ссылки в Сибирь. Первую попытку обыкновенно делают родители, и прежде всего мать, - ей скорее удается кое-что исхлопотать у властей. Если родители бедны, товарищи сына собирают между собой достаточную сумму для поездки в Петербург. Если они, кроме того, малообразованны и не имеют никаких связей в бюрократическом мире, их соответствующим образом наставляют и советуют обратиться к такому-то чиновнику, который не совсем еще сердцем крут: он, может быть, вдруг выслушает мольбы и согласится помочь их сыну. А то советуют также обратиться к некоей добросердечной даме, имеющей за кулисами связи в высоких сферах; она, возможно, будет расположена употребить свое влияние в пользу несчастного узника. После матери некоторым успехом может увенчаться ходатайство жены. Если у заключенного нет жены - а политические узники чаще всего молоды и неженаты, - роль заступника берет на себя невеста. В невестах никогда нет недостатка. Если у политического нет ни отца, ни матери, ни сестер, ни братьев и никого, кто ему еще дороже, кто посещал бы его, заботился о нем, хлопотал за него, друзья сразу же обеспечивают его "невестой". Лишь очень редко молодая девушка в подобных обстоятельствах откажется играть эту тягостную и опасную роль, опасную потому, что она означает сочувствие революционерам и их идеям, а это может привлечь к девушке нежелательное внимание полиции со всеми проистекающими отсюда последствиями. Если заключенный не слишком серьезно скомпрометирован, низший чиновник, в данном случае вершитель судеб, смотрит сквозь пальцы на эту ставшую теперь привычной уловку и дает импровизированной возлюбленной разрешение навещать своего любимого, приносить ему книги и подчас бутылку вина. На ее долю выпадает также мучительная и тяжкая обязанность одной или вместе с его матерью ходатайствовать о смягчении приговора или о переводе узника в менее гибельное место заключения. Чтобы добиться этой цели, делаются невероятные усилия, нажимают на все пружины. Мать, сестра, жена или невеста, а также друзья - все включаются в эту борьбу за спасение близкого человека и просят, умоляют, изводят по очереди прокурора, чиновников, полицейских, жандармов и всех, кто облечен властью и к кому удается проникнуть. Получив отказ в одном месте, они делают попытку в другом. В течение нескольких дней, а иногда недель радость надежды сменяется мукой отчаяния. Наконец они могут вздохнуть с чувством облегчения и благодарности. Их усилия принесли плоды, мольбы услышаны: есть распоряжение сослать заключенного, ради которого было потрачено столько сил и энергии, на каторгу в Сибирь, в страну лютых морозов и нечеловеческих страданий, беспощадных надсмотрщиков, жестоких наказаний и каторжного труда в рудниках, где узники по рукам и ногам скованы обжигающей холодом железною цепью. А отец и мать, невеста и друзья - все этим очень довольны, поздравляют друг друга с удачей и верят, что дорогой им узник родился под счастливой звездой! В дальнейшем я подробнее опишу радости, ожидающие этих баловней судьбы в ссылке на ледяном севере. Пока же будем сопровождать тех несчастных, которые отправлены в одну из двух центральных каторжных тюрем, расположенных невдалеке от Харькова, на нашем прекрасном юге, на Украине, справедливо названной русской Италией. Первая их этих тюрем находится в Ново-Борисоглебске, другая - в Ново-Белгороде близ деревни Печенеги. Я расскажу о втором централе, так как существуют подлинные документы, подробно рисующие жизнь заточенных там политических. Эти документы - бесценные записки двух заключенных, которые сами пережили и были очевидцами всего того, что описали. Одни записки относятся ко времени до 1878 года, в других рассказ начинается с того момента, когда прервались первые, и доводится до 1880 года. Обе тетрадки, несомненно, достоверны. Они велись тайно день за днем в полумраке камер и тайно же были вынесены из тюрьмы по одному из тех подпольных путей, которые всегда находятся в царской России вопреки бдительности тюремщиков и полиции. Первые записки были закончены и отосланы в июле 1878 года и немедленно напечатаны в подпольной типографии "Земли и воли" под названием "Заживо погребенные". Вторые под названием "Надгробное слово Александру II" были отосланы из Ново-Белгородской тюрьмы примерно в середине 1880 года. Они множество раз переписывались и распространялись в рукописи во всех крупных городах империи. Несколько месяцев назад "Вестник Народной воли" напечатал записки in extenso*. ______________ * полностью (лат.). Ново-Белгородский каторжный централ находится возле самой деревни Печенеги и состоит из нескольких зданий, окруженных высокой стеной, полностью отрезающей тюрьму от окружающего мира. Однообразность этой стены нарушается широкими воротами - единственными, через которые можно проникнуть в этот мрачный приют горя и страданий. На большой доске, прикрепленной к воротам, начертано: "Ново-Белгородская каторжная центральная тюрьма". Посреди ограды, примерно на расстоянии пятидесяти шагов от наружной стены, чтобы затруднить побег посредством подкопа, высится громада главного корпуса тюрьмы. Повернув за угол этого здания, любопытствующий посетитель или вновь прибывший арестант видит в дальних углах двора два одноэтажных строения, гораздо меньших, чем главный корпус. В каждом из них ворота. На фронтонах вырезаны надписи: "Правые одиночки" и "Левые одиночки". Эти два корпуса предназначены для государственных преступников. В отличие от Петропавловской крепости обитатели централа не только политические заключенные. В этой каторжной тюрьме содержатся также уголовники самого худшего пошиба - закоренелые злодеи, которых правительство не отправляет в Сибирь из опасения, что они оттуда сбегут. Огромное главное здание тюрьмы сплошь заполнили преступники такого рода. Они составляют три четверти всех арестантов централа. Только сравнивая участь двух категорий заключенных и обращение с ними тюремщиков, можно правильно оценить "нежную заботу" и "сердечную доброту" правительства по отношению к политическим узникам. Уголовники живут и работают все вместе; их ум и руки одинаково заняты. Они находят утешение в близком им по духу обществе друг друга, и, помимо лишения свободы, им не на что особенно жаловаться. Но политические заключенные осуждены на полное одиночество. Каждый из них живет в своей маленькой одиночной камере. Даже на дворе он одинок, ибо, для того чтобы политические по возможности меньше виделись, их выводят на прогулку в разное время и в три разных дворика. Попытки обменяться несколькими словами со случайно встреченным товарищем строжайше запрещены. Нельзя издать восклицание или повысить голос в этой могиле для живых. В шести камерах из тридцати, имеющихся в обеих "одиночках", заключены шестеро уголовников, разумеется, самые отъявленные негодяи из всей коллекции: изменники родины, приговоренные к пожизненной каторге*, профессиональные бандиты и убийцы, загубившие несколько душ. Однако даже с этими чудовищами обращение более гуманное, чем с политическими. Уголовники целый день на свободе, их запирают в камерах только на ночь. Их не пытают, за ними не следят, им не мешают общаться друг с другом. Как бы отвратительны ни были их преступления, гнет не так тяжек, бремя - посильное. ______________ * Смертная казнь не за политические преступления была отменена императрицей Елизаветой Петровной в 1753 году и не применялась в России уже более ста лет. (Примеч. Степняка-Кравчинского.) Когда в июле 1878 года политические заключенные Ново-Белгорода, доведенные до глубочайшего отчаяния, решились на страшное средство - отказались от пищи и начали самую длительную и мучительную голодовку, вписанную в печальную летопись русских тюрем, они требовали всего-навсего дозволения работать всем вместе в тюремных мастерских, получать передачи от близких, читать любые книги, допущенные "цензурою русскою, а не смотрительскою". Словом, они просили приравнения их к убийцам, грабителям, поджигателям, ибо уголовники пользовались всеми этими привилегиями, за исключением чтения книг, что им, впрочем, было совершенно не нужно по причине их поголовной неграмотности. Однако смотритель тюрьмы и харьковский генерал-губернатор князь Кропоткин (двоюродный брат Петра Кропоткина, узника Клерво) спокойно взирали на то, как заключенные выносили муки голода в течение восьми дней - с 3 по 10 июля. Когда они от страшного истощения уже не могли вставать со своих коек и каждый час приближал их к смерти, Кропоткин, опасаясь катастрофы, которая потрясла бы всю Россию, уступил и обещал исполнить их требования. Но это была бессовестная ложь, чтобы заставить узников прекратить голодовку. Обещание было нарушено и всякая надежда отнята. Государственным преступникам было отказано в привилегиях, предоставленных убийцам и ворам. Они по-прежнему оставались париями среди отверженных. И в чем, позволительно спросить, заключались преступления этих людей? Их вина, наверно, огромна. Чтобы заслужить столь суровое наказание, столь жестокое обращение, они должны быть закостенелыми преступниками, самыми страшными террористами. Ничего подобного. В следующей главе я опишу участь террористов, чьи проступки сочли недостаточно тяжкими, чтобы передать их в руки палача. Но в централе находятся одни лишь пропагандисты, мирные певцы зари возрождения своего отечества, цвет благородного поколения семидесятых годов - первого выросшего и взлелеянного в России, свободной от позора рабства, поколения, унаследовавшего от печального прошлого, трусливого и бессильного, глубокую любовь и острую жалость к страдающему, веками угнетенному народу и отдавшего отчизне всю страстную преданность, весь благородный пыл души, равного чему не было во все времена и во всем мире. Первым среди этих борцов за свободу был Ипполит Мышкин, герой "процесса 193-х", правительственный стенограф и владелец типографии, в которой он печатал революционную литературу. Представ перед судом, Мышкин показал себя оратором необычайной силы. Председатель суда был поставлен в тупик его меткими ответами и необычайной находчивостью. Многочисленная публика, наполовину состоявшая из должностных лиц, как зачарованная, ловила каждое его слово; волшебством его красноречия люди на миг превращались в его восторженных поклонников и друзей. Речь Мышкина на суде 15 ноября 1877 года была событием. Еще вчера никому не известный, он этим единственным подвигом стал знаменит во всей стране. Его имя живет и поныне. В комнатах сотен одиноких студентов и многих восторженных молодых девушек на стене рядом с портретом Софьи Перовской чаще всего можно увидеть фотографию этого молодого оратора, с его одухотворенным лицом, высоким благородным лбом, большими темными глазами, гордой и дерзкой осанкой. Полной противоположностью Мышкина был его соратник Плотников - спокойный, скромный юноша, бывший студент. Он не совершил никакого замечательного подвига; его политическая жизнь была очень короткой. Член пропагандистского кружка "долгушинцев", о котором я уже упоминал, он попался, когда в одной деревне Московской губернии передавал крестьянам несколько нелегальных брошюр. Но после ареста его необычайное мужество и мученический фанатизм создали ему славу даже среди людей его круга, которые все показали России благородные примеры отваги и решимости. "Что касается Плотникова, - заявил на суде прокурор на бюрократическом я