звенит его голос, а когда Мырзакул забывается, то глаза его сверкают, как у сказочных батыров, и он встряхивает единственной рукой, будто бьет по струнам комуза. Но теперь уж ему никогда не играть на комузе... * Комуз - киргизский музыкальный инструмент. Обычно Мырзакул въезжает во двор к Тотой. - Э-эй, Тотой, где вы там? Живы? - Потом заглядывая со стремян через высокий дувал, издали окликает Сейде: - Здоров ли твой малыш, Сейде?.. Сверни мне цигарку из табака, что у тебя припрятан дома. Да иди сюда, к соседке... Дело есть... Потом управишься... Мырзакул никогда не спрашивал, получают ли они письма от мужей. Не хотел лишний раз расстраивать женщин, да к тому же он всегда сам просматривал аильную почту и знал все дела аила. И все же всякий раз, встречаясь с ним, Сейде волновалась. Ей казалось подозрительным, почему он не спрашивает, есть ли письма от Исмаила. Значит, что-то знает. Значит, это неспроста... Свернув цигарку из табака, который она припасла еще летом на плантации, Сейде раскуривает ее и идет к соседке, изо всех сил стараясь подавить в себе нарастающий страх. Мырзакул, завидя ее, слезает с лошади и с, наслаждением затягиваясь дымом, заводит безразличную речь: о том да о сем... - Хороший табак припасла, Сейде! - похвалил он ее однажды.- Пошли Исмаилу в посылке, пусть покурит. Вспомнится ему наш Талас. Ведь такого табака, как у нас, нигде нет. - Пошлю,- с трудом выговорила Сейде. Надо бы еще что-нибудь сказать, но ничего не приходило на ум. Ей показалось даже, что Мырзакул угадал по лицу, как мечутся ее мысли, и от этого еще больше покраснела. Она притворно закашлялась:- Фу, какой горький дым, горло дерет... И что в нем хорошего?.. Сказала как-будто к месту, но всю ночь терзалась: не выдала ли себя? "Пронеси бог и на этот раз. Нельзя, нельзя мне краснеть и голос надо сдерживать! Неужели он заметил? Сама виновата, смелости мне недостает,- ругала она себя.- А для чего это он сказал о посылке? Попросту или с умыслом?.." В другой раз Мырзакул осмотрел деревья, высаженные на огороде Тотой вдоль арыка, и упрекнул ее: - Байдаке каждую осень обрубал сучья и ветки, а в этом году вы этого не сделали... Старший-то твой уже работник... Обрубить надо ветки, а то деревья перестанут расти. Да и лишние дрова пригодятся... Тотой с досадой глянула на Мырзакула, тяжело вздохнула: - А если и перестанут расти, плакать не стану: кому они нужны! Разве дерево - опора человеку?.. Если самого нет дома, ничего не мило... Поди-ка попробуй: и в колхозе работай, и колосья собирай, и детей корми... Вот и живем две соседки - ни слуха, ни весточки от наших, живы или мертвы, бог их знает! - Она отвернулась, прикусив губу.- А ты еще тут про деревья толкуешь... Сейде оробела, сжалась, боясь, что Мырзакул сейчас выложит всю правду. "А ты не равняй себя с ней,- скажет Мырзакул,- ее Исмаил давно уже прячется. Здесь он, беглец!.. Да, это казалось неотвратимым в ту минуту. Но Мырзакул сказал другое. - А ты знаешь, Тотой, может не только деревья, но и тень их пригодится,- спокойно произнес он и вдруг вспылил, закричал, будто давно собирался высказать им все это в глаза: - Вы бросьте эти свои бабьи хныканья! Как чуть задержка с письмами, так они уж голосить готовы. Лучше вон переберите бодылья на крыше - навалили кучей не знай как, сгниет корм до весны! Хочешь, чтобы дети без молока остались? Да я вам за это головы поотрываю! Если одной не под силу, кликни соседку, здесь двое вас, соседок... Вдвоем-то вы одного мужика стоите... Русские женщины в окопах с винтовками сидят, не хуже мужчин, сам видел... А вы у себя дома - ноете, что писем нет!.. Тотой промолчала, не возразила ни слова. А Сейде ответила неожиданно для себя: - Мы сделаем, сегодня же ветки обрубим и бодылья перекладем! Может быть, она сказала это слишком поспешно? Но сейчас у нее не было никакой задней мысли, она говорила искренне, ей хотелось отвести разговор о письмах и в то же время было стыдно за себя и Тотой. Мырзакул больше ничего не сказал. Все еще возбужденный и злой, он как-то странно, внимательно посмотрел на нее - кажется, с одобрением. Потом сел на лошадь и уехал. В этот день, помогая Тотой по хозяйству, Сейде испытывала безотчетную, тихую радость, она успокоилась, будто искупила свою вину. Давно уже не было у нее такого ясного света в душе, такого подъема, когда все хочется сделать неприменно сегодня же, когда работа спорится в руках. Она задорно покрикивала на ребятишек Тотой: они не столько помогали, сколько мешали. Но это не сердило ее. Хотелось петь, хотелось смеяться. Но всякий раз, вспоминая поразивший ее непонятный взгляд Мырзакула, она вдруг обмирала вся, и руки у нее опускались. "Почему он так поглядел на меня? Значит, что-то подозревает? А может быть, мне просто показалось?" И так повелось: каждый раз, когда наведывался Мырзакул, смятение и страх охватывали Сейде. Все ждала, когда он спросит: "Где твой Исмаил? Куда ты его прячешь?.." И сердце билось так гулко, что она боялась, не услышал бы он. Когда Мырзакул уезжал, Сейде бежала домой, хватала трясущимися руками ковш с ледяной водой, пила, захлебываясь, обливала себе грудь и только позже, утолив нестерпимую жажду, могла собраться с мыслями: "Нет, он не знает! - уверяла она себя.- Если бы он приезжал подсмотреть или испытать меня, разве бы я этого не заметила? Ведь он просто спросил, как мы живем, и уехал. А если бы подозревал... Все равно от меня он ничего не узнает. Пусть хоть тысячу раз выпытывает. Исмаила я не выдам - никогда! Другие вон слезно молят Бога: только бы муж вернулся, только бы живой! А разве мне не дорог мой муж, разве я не просила об этом Бога ради нашего сына! Бог вернул мне Исмаила, чтобы я сама оберегала его..." С буранами и трескучими морозами подошла самая холодная пора зимы - чилде. Всю неделю не утихал ветер, сгонял снег в крутые, плотные сугробы. Тропинки, прокаленные морозом, звенели под ногами, как железо. Опустел аил, приткнулся в затишке, дымя глиняными трубами, а над ним в мутной блеклой выси безмолвно стыли на ветру величавые вершины гор. Жить изо дня в день становилось труднее. В наружной, холодной комнате, нахохлившись, сбились в угол куры. Не выходят они во двор, жмутся друг к дружке. Наполовину прикрыв глаза белыми пленками век, сощурившись, печально смотрят они на человека. Покормить бы их зерном, да что поделаешь! В простенке за печкой в большом домотканном мешке хранится кукуруза, что ни день, то ниже оседает мешок - казалось, кукуруза убывает от одного взгляда. Сберегая зерно, Сейде еще с осени перестала ходить на мельницу. Там за помол берут зерном, так уж лучше молоть дома, вручную. Другой раз ночами не спит: днем на работе, а с вечера садится за джаргылчак. Горячей окалиной дышал тяжелый камен-ный жернов, огнем горели растертые ладони. В глазах темнело от щемящей боли в пояснице, но Сейде не бросала джаргылчак. Исмаил не должен сидеть завтра голодным. Просеяв помол, она откладывала горсточку на кашу для ребенка, а из остальной муки пекла Исмаилу лепешки. Сейде и старуха довольствовались дертью, что оставалась в сите. Из нее варили похлебку. Откуда же взять зерна для кур? Только бы самим дотянуть до весны. Сейде держала кур, чтобы весной были яйца для малыша, но, видать, плохо рассчитала. Мяса нет. Когда приходит Исмаил, Сейде варит ему курицу. Была бы живность покрупнее, Сейде накормила бы мужа вдоволь настоящим мясом. Вот бы хорошо! Все, что есть в доме, что удава-лось добыть, Сейде приберегала для мужа. "Сами-то мы у себя дома, хоть на воде, да перебъем-ся",- говорила она старухе, которая и без ее слов готова всем пожертвовать ради сына. И все же, когда Исмаил приходил домой, сердце Сейде сжималось в горячий комок от стыда и жалости. Прикрыв лицо грязным платком, в засаленной пролежалой шубе поверх шинели, прокоптив-шийся, как бродяга, появлялся он у порога в буранные ночи. Немножко отойдет с мороза, тяжелым духом так и пахнет от него. Стряхивая над огнем вшей с его рубахи, Сейде незаметно бросала на него жалостливые взгляды и думала в отчаянии: "Ох, что станется с тобой в такие холода? Был бы ты дома, пылинке бы не позволила сесть на тебя!.." А он сидел у огня сычом, мутно и зло поблескивали его одичалые глаза. Лицо, как кошма, загрубело от холодов. Сейде понимала: тяжело ему; она старалась обласкать мужа, развлечь его разговорами. "Муж и жена всегда вместе: в беде и горе,- убеждала она себя.- Что бы ни свалилось мне на голову, все должна я вынести. Только бы Исмаил уцелел... Переживется, перемелется, стерплю... Вот Тотой одна с тремя детьми, по горсточке делит между ними талкан, и то держится, вида не подает..." Позавчера, когда Сейде возвращалась с работы в табачном сарае, у моста ее догнал Мырзакул. - Постой, Сейде! - окликнул он ее. Казалось бы, ничего подозрительного не было в его голосе, но Сейде в один миг насторожи-лась, ожидая самого страшного, и быстро прикрыла платком задрожавшие губы. Мырзакул подъехал к ней на рыси, нагнулся с седла и пристально всмотрелся в лицо. "Узнал! - ужаснулась Сейде.- Так и есть? Чего тянешь? Да говори же!" - чуть было не крикнула она. Так мучительно долго, так каменно-спокойно смотрел на нее Мырзакул. - Я хочу по-родственному предупредить тебя, Сейде,- проговорил он. - О чем? - спросила Сейде, но не услышала звука своего голоса. Вслух она произнесла это или только подумала? - Да ты что! Что с тобой? - встревожился Мырзакул и смутился от своей неловкости: ведь напугал женщину, от мужа писем нет, всякое может подумать, вон как побелела.- Да ты не бойся, ничего плохого не случилось... Просто хотел сказать тебе: завтра будем выдавать понемно-гу зерна семьям фронтовиков... Так вот, не все попали в список. Тебя тоже нет, Сейде. Ты же понятливая, не обидишься. Кое-как разделили по пять, по десять кило на многодетных, таких, как Тотой... Только не шуми завтра, всем бы нужно дать, да не из чего. У Сейде отлегло от сердца... - Ну что же, нет так нет,- ответила она, приходя в себя. "Мне не надо, это верно: лучше помочь таким, как Тотой, а я перебьюсь",- хотела она сказать, но не посмела, не хватило духу. Мырзакул понял это по-своему. - Но ты, Сейде, смотри, не думай плохое,- как бы оправдываясь заговорил он.- В другой раз и тебе дадим... Обязательно... это я обещаю... Ты и старухе так скажи, а то будет ворчать: "Мырзакул нашего рода, а что от него толку, хоть он и сельсовет..." Я рад бы сделать для своих да сама видишь...- Мырзакул задумался, оглядел заснеженные аильные кибитки, тронул лошадь, но тут же придержал. Что-то еще собирался он сказать, но, видно, не решался. Он снова посмотрел ей в глаза странным, непонятным взглядом, как тогда, во дворе Тотой, только на этот раз более откровенно. Да, теперь было ясно: с нежностью и восхищением смотрел он на Сейде, и глаза его говорили: "Я знал, что ты поймешь меня... Я всегда верил тебе... Ты самая лучшая на свете, я люблю тебя... Давно уже люблю..." Пугливо прикрываясь платком, бледная от страха и волнения, Сейде невольно отпрянула назад. В ее широко раскрытых глазах застыло удивление, она была сейчас очень хороша. - Я пойду! - тихо, но твердо сказала она. - Постой! - Мырзакул колебался. Он взялся за поводья, потом опять опустил их. - Постой, Сейде! - повторил он.- Если тебе туго придется, ты от меня не скрывай... Для сынишки твоего на кашу... шинель с себя продам, но достану... Сейде, слушая, молча кивала головой, не знала, что и подумать. Она испытывала благодар-ность к нему. Но глаза ее были холодны и отталкивали: "Не тронь меня! Не смотри так, я тебя боюсь! Опусти, я уйду!". Мырзакул медленно опустил веки, а когда, распрямившись в седле, снова взглянул на Сейде, глаза у него были такие же, как всегда. Он сказал ровным голосом: - Ну, иди, сын-то, наверное, плачет... Сейде круто повернулась и пошла, едва удерживаясь, чтобы не побежать. Отойдя немного, она оглянулась через плечо, остановилась. Понурив голову, не оглядываясь, Мырзакул ехал по-над берегом. Лошадь шла тихим шагом, он не понукал ее. Может быть, потому, что Мырзакул поднял ворот шинели, сейчас особенно бросалось в глаза, как он похудел, ссутулился, как низко опущено его искалеченное безрукое плечо. "Говорит, шинель с себя продам... А ему же холодно!.." - подумала Сейде, и вдруг что-то небывалое колыхнулось в ее душе. Горячая нежность, жалость неожиданно переполнили сердце. Хотелось побежать, остановить его, согреть ласковым словом, попросить прощения... "Что же ты нашел во мне, замужней? Разве мало в аиле хороших девушек? А ты и не знаешь, что муж мой при мне..." Все перепуталось в ее голове, сухой звон снега под ногами резко отдавался в висках. Вплоть до самого дома Сейде испуганно оглядывалась и прикрывала платком дрожащие губы. Вчера аил облетела черная весть. Женщины в табачном сарае перешептывались между собой, а когда мимо проходила Тотой с тюком табака на спине, они скорбно замолкали. Одна из них, в черной шали, с еще не зажившими на лице следами глубоких царапин, не удержалась и шумно всхлипнула: - Несчастные сироты! Пусть ваше горе падет на голову германа!.. В сельсовет пришло извещение о том, что Байдалы погиб под Сталинградом. В последнее время то на том, то на другом краю аила часто слышатся траурные крики мужчин: "Боорумой! Боорумой! Боорумой!*...- кричат они, раскачиваясь в седлах из стороны в сторону. А в ответ им из кибитки, окруженной толпой народа, доносятся надсадные вопли женщин. Они садятся спиной к двери, ногтями раздирают лица в кровь и голосят: Уздечка твоя из серебра, А сам ты был храбрый, как лев, Уздечка пустая висит на стене,- Черный платок на моей голове,- Сын твой отомстит врагам!.. О-о-о-ха, э-э-эй-и! * Боорумой - брат мой родной. До самой полуночи, до изнеможения и хрипоты причитают женщины, оплакивая погибших на фронте. И каждый раз, когда всем аилом собирались голосить в доме погибшего, Сейде станови-лось страшно, она боялась показаться на глаза аильчанам и, сама того не замечая, пряталась за спиной других. В такие скорбные дни ей хотелось убежать куда-нибудь в горы, в безлюдное место и причитать там в одиночестве, чтобы никто ее не видел и не слышал. Вот теперь дошла очередь и до Тотой. Возле ее дома тоже будет толпиться народ, она тоже будет голосить и раздирать лицо ногтями, а ее малыши обязаны, как настоящие мужчины, крепко повязаться кушаками, выйти во двор и, опираясь на палки, встречать мужчин громким плачем: "Атамой*, эсил кайран** Атамой!.." Бедная Тотой, она еще не знает, какое горе свалилось на ее плечи! Извещение о смерти Байдалы хранилось пока у Мырзакула. У киргизов не принято гово-рить о таких вещах сразу. Время, когда сказать, должны определить старики. Вместе с похоронной бумагой в адрес правления колхоза пришло письмо от командира полка. * Атамой - от слова "ата" - отец. ** Эсил кайран - выражение, употребляемое мужчинами при оплакивании ближнего. Он писал, что подразделение пошло в атаку и оказалось зажатым в узкой полосе между берегом Волги и заминированным проволочным заграждением. Положение создалось безвыход-ное, люди гибли под пулеметным огнем, никто не осмеливался первым приблизиться к минному полю. И вот тогда Байдалы по своему почину бросился на проволоку. Мины взорвались, образовав проход. Враг был выбит с позиций. Выслушав это письмо, аксакалы, собравшиеся в доме Мырзакула, почтили память земляка молчанием. Долго длилось это молчание. Молча читали молитву. - Ииех! - наконец вздохнул почтальон Курман и насунул тебетей на глаза.- Умел он беречь воду, руки были золотые... Где Байдалы проведет воду, там всегда хлеб родит... Да, вот! А детишки его проходу мне не давали: "Курмаке, когда привезешь письмо от отца?" Я все обещал в базарный день, и они верили. А оно вон как обернулось... Ну что ж, судьба народа - судьба батыра! Мырзакул спросил у аксакалов совета, как поступить с извещением о смерти Байдалы. "Раз уж пришла бумага начальника, что погиб, тут ничего не поделаешь,- ответили старики.- Но ты, Мырзакул, послушайся нас. В такую тяжелую годину, когда Тотой носит детишек в зубах, как щенят, спасая их от голода, не смеем мы сказать ей о смерти мужа. Если у Тотой опустятся руки, что будет с ее детьми? Нет, не можем мы лишить ее последней надежды. Лучше отложить это дело до осени: соберем урожай, пусть народ немного насытится. Вот тогда известим округу о гибели нашего батыра и всем аилом справим поминки с подобающими почестями..." Весь аил нашел это решение стариков разумным. До осени никто не имел права заговорить о смерти Байдалы. Но женщины в табачном сарае не утерпели, всплакнули украдкой: ведь Тотой ничего не знает. Ночью пришел Исмаил, и Сейде рассказала ему о судьбе их соседа Байдалы. Исмаил на это ничего не сказал, только непонятно пожал плечами. Бог знает, о чем он думал. Может быть, в душе пожалел Байдалы, а может быть, и нет. Даром он, что ли, в бегах, даром, что ли, бережет свою жизнь? А Байдалы, очертя голову, бросился на мину. Ну и погиб. Так оно и должно было случиться. Нет, лицо Исмаила непроницаемо, он не скажет ничего. Молча выхлебав большими, гулкими глотками полную чашу похлебки, Исмаил недовольно буркнул: - Еще есть? "Куда уж ему тут горевать по другим? Сам день и ночь на холоде, глаз не смеет показать, да к тому же день сыт, день голоден..." - думала Сейде, оправдывая Исмаила. Проводив его, она долго не могла уснуть. Ветер свирепо швырял в окно снежную крупу, продрогшая собака где-то на окраине плаксиво тявкнула раза два и загнусавила: "Су-у-у-ук! Су-у-у-ук"*. Сейде бросило в дрожь. Ей жутко было представить, как сейчас в морозном поле, по зарослям чия кружится с посвистом злой ветер, а Исмаил, один средь ночи, пробирается к себе в убежище. А тут еще сын расплакался. Плохо спалось в эту ночь. * Суук - холодно. Утром прискакал почтальон Курман. Одновременно он исполнял обязанности рассыльного при сельсовете. Полы его шубы разметались в стороны, он был чем-то сильно встревожен. - Сейде! - застучал Курман в дверь.- Из района прибыл инкуу*, срочно требует тебя! Собирайся живей! * Инкуу - от слова "НКВД". Сейде выбежала на стук и все сразу поняла. Даже не спросила, зачем ее требуют. Молча стиснула зубы. "Исмаил, родимый, как же быть теперь?" - пронеслось в ее голове. Тут прибежал Асантай... Кажется, он думал, что Курман привез письмо от Исмаила. - Суюнчу, Сейде-джене, письмо от Исмаке! - радостно крикнул он, но, увидев побледнев-шую Сейде, смолк на полуслове. Виновато поглядывая на нее, мальчик отошел в сторону, поеживаясь то ли от холода, то ли от стыда. - Вот еще несчастье-то! - с досадой проговорил Курман. Неизвестно, к кому относились эти слова: к Сейде или к мальчику. Не сказав больше ни слова, он стегнул лошадь и ускакал. Сейде не помнила, как она добралась до сельсовета. Дрожащей рукой отворила дверь. За столом сидел человек в шинели, с кобурой на боку. Разглядеть его Сейде не могла, голова ее кружилась, земля уходила из-под ног. Пока шла, в мозгу лихорадочно колотилась безысходная мысль: "Поймают Исмаила, увезут!" Но сейчас, когда Сейде вошла в сельсовет, в ней вдруг проснулась отчаянная решимость, в которой потонули все ее колебания: "Не отдам Исмаила! Не отдам!" Для Сейде уже не существовало страха, она стояла перед столом и мысленно твердила себе эти слова, как клятву: "Не отдам Исмаила! Не отдам!" - Садитесь,- сказал оперуполномоченный НКВД. Сейде не слышала. - Садитесь,- повторил он. Сейде, как во сне, нащупала табуретку и села. Закончив расспросы, уполномоченный долго писал, испытующе поглядывая на нее и о чем-то раздумывая. Потом сообщил, что ее муж дезертировал из эшелона, прихватив с собой винтовку с патронами. - Где он сейчас? - спросил уполномоченный. - Не знаю, я ничего не знаю,- ответила Сейде. - Вы не скрывайте, мы его все равно найдем. Если желаете ему добра, пусть объявится по своей воле. Вы должны нам помочь. - Не знаю, я ничего не знаю. Его взяли в армию, а больше мне ничего не известно. Сбежал он или не сбежал, я этого не знаю... Что бы уполномоченный ни спрашивал, как бы ни убеждал, Сейде на все отвечала коротко: "Не знаю". А сама думала: "Не враг я себе. Делайте, что хотите, хоть убейте, ничего не скажу!" - Ничего я не знаю! - твердила она. Когда допрос кончился, Сейде пошла к дверям, напрягая все силы, чтобы не упасть, чтобы идти прямо. У выхода на улицу ей встретился Мырзакул. Он порывисто шагал от коновязи, на ходу докуривая цигарку. Напряженный и какой-то нездоровый был он сегодня. Лицо осунулось, на скулах расплылся неяркий, тусклый румянец, под вытертым сукном шинели, угловато выпирая, подергивалось безрукое плечо, тебетей был плотно надвинут на брови. Увидев Сейде, Мырзакул остановился. Окинул ее цепким взглядом исподлобья. - Была там? - кивнул он на дверь.- Сказала?.. - А что мне сказывать? Я ничего не знаю,- ответила Сейде. - Во-он как! - Мырзакул помолчал, горько усмехнулся, потом бросил окурок, растоптал его сапогом и резко вскинул брови. - Ты думаешь, доброе дело делаешь для него?- спросил он в упор.- А совесть перед народом? Куда ты ее денешь? Мы все мужчины из потомков Давлета, все, кто носит тебетей на голове,- мы все пошли, ни один не остался. В добрые, в лихие ли дни - упаси бог отойти от народа! Позор всем нам! Ты понимаешь это? Отвечай мне: ты понимаешь?.. Пока не поздно, приведи Исмаила, пусть он воюет там, где все. Сейде стиснула запрокинутые на шею руки, каждое слово Мырзакула вырывало из этих обессиленных рук то, чем они никогда не могли поступиться. Еще одно его слово, и все будет кончено: она не выдержит, упадет на землю и признается во всем... - Ты... ты меня совестью не бей! - исступленно крикнула она. И это было все, что она могла сделать. Ослепленная отчаянием и яростью, она рванулась к Мырзакулу: - Может, он и сбежал! Откуда мне знать? Каждому своя жизнь дорога, каждый себя бережет. А тебе-то что? Или он перебежал тебе дорожку? Или тебе мало места в аиле? Или ты хочешь, чтобы все вернулись такими же калеками, как ты? Мырзакул оцепенел, культя его судорожно взметнулась, выдернув порожний рукав из кармана шинели, лицо исказилось болью и гневом. Он долго хватал ртом воздух. - З-значит, я в-вернулся калекой потому, что я д-дурней твоего Исмаила? - Мырзакул кинулся в сторону, нагнулся, словно ища что-то на земле, потом подбежал к Сейде, занес над головой камчу и начал хлестать Сейде по плечам. Она не вскрикнула, не отшатнулась. Над головой свистела камча, а Сейде как завороженная смотрела на куцый обрубок его руки, который тоже вздрагивал и дергался в мотающемся рукаве. На какую-то долю секунды мелькнули перед ней до крови прикушенные губы Мырзакула, его страшные, горящие ненавистью глаза. Потом она увидела, как он тщетно пытается сломать камчу о свое колено. И опять обрубок его руки беспомощно дергался взад и вперед. Широко размахнувшись, Мырзакул закинул камчу на крышу и побежал прочь, прижимая к груди, как к кровоточащей ране, скомканный в кулаке рукав шинели. Он бежал, не оглядываясь, по огородам, через сугробы и арыки. Потрепанная полевая сумка отчаянно хлопала его по бедру. Все еще не понимая, что произошло, Сейде с ужасом смотрела ему вслед. Только теперь она почувствовала, как горят ее избитые плечи. Обида душила ее, хотелось закричать, громко заплакать. Потом она шла по улице, ничего не видя перед собой; режущий ветер слепил ее сухие, немига-ющие глаза, ноги путались в поземке. Мысли были так же жгучи, как и рубцы на шее. "Он избил меня, опозорил! Я скажу Исмаилу, он отомстит! - твердила она. Но тут же изменяла решение: - Нет, не скажу: Исмаил кинется в аил, и его могут поймать. Лучше промолчу, стерплю, но в душе никогда не прощу, до самой смерти... Недаром говорят: "Брат брату враг*. Мырзакул ненавидит Исмаила за то, что он живой и невредимый... Будь проклят ты, Мырзакул! Я никогда больше не погляжу тебе в глаза..." * У киргизов все мужчины одного рода считаются братьями. Вернувшись домой, Сейде ткнулась лицом в худые колени свекрови и, обнимая безответную, безропотную старушку, зарыдала: - Бил меня Мырзакул, мама, бил... Она плакала долго и безутешно. Сквозь слезы смутно слышала прерывистый голос свекрови: - Родимая ты моя, дитя мое, кормилица... Вся надежда на тебя, ты наша опора... Все вижу, все знаю. Век мне молиться на тебя... Стерпи уж эту обиду, смолчи... А нас с Мырзакулом пусть бог рассудит, забыл Мырзакул родовой долг... Ночью Сейде встретила Исмаила у оврага. Он вернулся в пещеру, не заходя в аил. К весне у многих аильчан хлеб подошел к концу - остатки выскребали. Только и речи было - поскорее бы уж отелились коровы да дождаться бы молодого ячменя, а там пшеница подойдет. Но сказать легко, а попробуй дождись. "Весной скот тощает, кость гнется". Человеку тоже не легче... Сейде переживала самые тяжелые дни. После ее столкновения с Мырзакулом Исмаил перестал ходить домой, ни днем ни ночью он не покидал пещеры. Отправляясь за хворостом, Сейде сама приносила ему пропитание, а если не удавалось днем, шла ночью. Все бы ничего, но одно ее очень тревожило: Исмаил стал ненасытный. Сколько ни принеси, все подберет до крошки: может, и наелся уже, а глаза по-прежнему голодные, жадные. - Дома-то осталось еще или придется подыхать с голоду? Ты не скрывай, говори правду? - допрашивал он. - Зачем так говоришь! - упрекала Сейде.- Лишь бы ты жив был, а для живого человека всегда найдется кусок хлеба... Теперь Сейде вставала с рассветом и отправлялась на прошлогодние гумна. Там она расстила-ла на снегу мешковинный полог и до самого вечера перевеивала полову, перекидывала солому. То, что осенью ушло в охвостья, сейчас она вывеивала, собирая по зернышку. За день набирался кулек сморщенных, шуплых зерен. По ночам Сейде молола их на джаргылчаке, пекла Исмаилу хлеб. Но до каких же пор можно так перебиваться? Была у Сейде заветная мечта - о телке. Пошли корове Бог благополучно отелиться, тогда и молоко будет у Исмаила и масло. Замкнулся Исмаил в себе, озверел, будто весь мир ненавистен ему, всегда тупо молчит, ни одного хорошего слова от него не услышишь... Что у него на уме? О чем он неотступно думает? А если откроет рот, больше всего говорит о еде, и думает, вероятно, только об этом. Когда речь заходит о мясе, во рту у него собирается слюна, и он сплевывает со злостью. Иногда ни с того ни с сего мрачно заявит: - Кровь у меня стала холодная: воды в ней много: Очень много... Что-то недоброе всколыхнется в глубине его глаз, и опять молчит, упорно молчит. О чем он думает в такие минуты? Как бы не потерял рассудка... "Может, он тоскует по сыну?" - подумала однажды Сейде. На другой же день, выкупав ребенка, она надела на него чистую одежонку, укутала и вышла с ним на улицу. - В гости к своим схожу, в Малое ущелье,- отвечала она на вопросы соседей. А сама пошла к Исмаилу. В этот день Сейде была счастлива. В аил вернулась через сутки... Весна обещала быть ранней. Сегодня с самого утра теплынь. Снег, точно квелая кошма, сразу расползся рваными прогалинами, земля дышала паром. Над долиной стелился оттепельный ветерок, талая вода журчала в арыках, подтачивая осевшие, набрякшие влагой сугробы. С гумна на краю поля несет горячим, слежавшимся духом: кто-то ворошит там солому. Это Сейде. Набив мешок половой, она тащит его на бугорок и посвистом вызывает покровителя ветров. Как крупицы золота в песке, выискивает она хлебные зерна. Утомительная, нудная работа. Но для Сейде это не в тягость: что бы там ни случилось, а она должна прокормить Исмаила до конца весны. А там, бог даст, откроется перевал... Вон за тем неприступным хребтом, за нетронутыми сине-белыми снегами лежит Чаткал. Скорей бы пришла весна, скорей бы дождаться начала лета... Так ожидает человек того круговорота времени в природе, когда после зимы он жаждет тепла и новой энергии, как возвращения утраченной свободы, ибо воскресала природа, умиравшая на зиму, и воскресал дух... Но то, что ждала Сейде, заключало в себе гораздо большее. С открытием пути через неприступный в другие времена года снежный перевал - открывался путь на Чаткал, путь к спасению мужа и всей семьи. И она хорошо понимала: то была для них единственная возможность, единственный выход... Теперь она постоянно думала об этом, думала упорно, с надеждой, страхом,- и все-таки надежды было больше,- думала с благодарностью к свекрови, ибо именно она, старая Бексаат, истомленная и измученная судьбой сына, первая пришла к мысли - надоумила молодых уходить в Чаткал... Сейде и прежде доводилось слышать в аилах удалую песню конокрада: Я коня увожу, Как огонь из костра, Я в Чаткал ухожу, Через льды и снега... Никогда не придавала она значения этой песенке и никогда не предполагала, что Чаткал станет для нее обетованной землей, самой желанной на всем свете... И для Исмаила, одичавшего, оглохшего от собственного плена, свет забрезжил впереди,- как в той песне конокрада,- через льды и снега в Чаткал рвалась душа, и только об этом были теперь его помыслы. Мать Исмаила - тихая, болезненная старушка Бексаат в ту зиму жила жизнью крота, затаив-шегося в норке под кучкой земли и лишь изредка высовывающесося, чтобы глянуть - стоит ли мир на месте. При том положении, что приходилось скрывать от других сына-дезертира, чутье подсказывало ей никуда не выходить со двора, нигде не показываться, избегать лишних встреч и разговоров с односельчанами. Иного образа поведения трудно было придумать. Сидела с внучон-ком дома, с нее и спрос был не более того. Самое же главное - такая жизнь матери вполне устраивала сына и невестку. На нее они могли положиться. Не будь старухи, как бы они выходили из положения, как бы Сейде могла оставить ребенка дома, чтобы сходить за хворостом, а заодно и в убежище мужа в предгорьях. Сколько раз, бывало, до случая избиения ее Мырзакулом, предупреждала Сейде сама свою свекровь уметь держать себя, если вдруг кто спросит о сыне, как и что, мол, не прятать глаза, а посетовать на судьбу, откуда, мол, знать мне, старой и темной, что происходит в теперешнем мире. Исмаила, мол, как забрали в армию да отправили на фронт, так и никаких вестей. То ли письма где-то теряются по дороге, кто его знает. Молю Бога, мол, чтобы единственный сыночек, единственный отроду, жив бы остался, а тогда, рано или поздно, вернется. Доживу ли, одному Богу вестимо,- ну и прочее в этом же духе. Старая Бексаат понимающе кивала при этом. Одряхлевшие щеки ее увлажнялись неприметно сочившимися слезами, и такая несчастная становилась старушка, эдакая маленькая, худенькая, сникшая, что Сейде не находилась как быть - то ли пожалеть ее, то ли образумить: - Да ты что, эне*, зачем слезы понапрасну льешь. Не гневи Бога! - укоряла сноха.- Как бы то ни было, радуйся, что жив, пусть и в бегах. Ночью, на часок, да приходит домой. Пусть тяжко, пусть стыло, в дождь да снег, но все же лучше, чем там, на войне, вон сколько народу гибнет... Сам же он и говорит, сын твой, зачем мне голову класть на чужбине. С чего мне воевать там, когда краев я тех в глаза не видел, и никогда и никто в роду моем там не бывал. Кто начал войну, пусть сам и воюет. А я пережду, мое дело сторона, перетерпим, посмотрим... * Эне - мать, мама. Слова эти пересказывала и повторяла Сейде всякий раз, как возникал неизбежный разговор, особенно по вечерам, когда в аиле угасали огни один за другим в обледеневших окнах, утихали озябшие собаки, устраиваясь в укромные места на ночь, и каждый дом, каждая семья уединялись сами по себе у догоравших печек и очагов, отъединившись от внешнего мира до утра, до первых петухов и мычания коровенок. То были часы полной самоизоляции всех ото всех, и потому по вечерам больше думалось и больше переживалось. Старушка Бексаат обычно молча слушала невестку, когда они, усыпив малыша, невольно начинали разговор все о том - как быть, что будет... Свекровь при этом тяжко вздыхала, покорно покачивала головой в ответ, и когда разговор подходил к концу, всякий раз с одним и тем же исходом, в неопределенных выражениях: поживем, мол, увидим,- старушка не могла скрыть своего страха. Безысходно хваталась за голову, шептала едва слышно бескровными губами, точно бы кто-то мог услышать: - Боюсь, боюсь, Сейде, чем все это кончится! Сейде при этом отчаивалась в душе, но виду не подавала, приходилось делать над собой усилие: - Успокойся, эне, зачем плакать заранее. Вот теплеет, снег сойдет, земля просохнет, все легче станет и ему, и нам,- приговаривала она, чтобы только не всплакнуть самой.- А там придумаем что-нибудь, живые люди ведь мы, как-нибудь, что-нибудь придумаем. Только бы не узнал никто из аильных о нем, ты уж смотри, если что, ни слова: не знаю, мол, и все... И они замолкали, каждая думая о том же самом, и не видели выхода, не знали, как же быть дальше. Но в ожидании Исмаила - он появлялся обычно к полуночи - принимались за дела, чтобы накормить и согреть его с дороги и чтобы к рассвету он снова покинул аил. Перед приходом мужа Сейде выходила во двор, закутавшись в тулуп, и поджидала его за сараем, чтобы предупре-дить, все ли в порядке, чтобы входил он в дом без опасений. Вглядываясь вокруг и прислушиваясь к доносящимся звукам. Сейде ждала с тревогой появления Исмаила и тем временем обращалась мысленно к звездам и луне, мерцающим над стылыми снежными горами вдали. Только звездам и луне могла она излить изболевшуюся душу, только к ним обратиться, чтобы они, каким-то чудом услышав ее, повлияли бы на земные события, оберегали бы ее мужа, ее малыша, старуху и саму ее от тех, кто как только узнает, что Исмаил дезертировал из армии, так повяжет их всех и погонит в Сибирь на издыхание. "Услышьте меня,- творила она свою звездную молитву,- только вам скажу. Вы там, на своем месте, и ничто вам не грозит, никто никого не преследует и никаких войн между вами не происходит. А мы тут не знаем, куда себя девать от войны. А на войне сколь народу - видимо-невидимо - гибнет. В нашем аиле уже и мужчин не осталось, все там. Сказали - воевать, сказали - биться, и все пошли как один. В душе-то никто не хочет умирать, но все идут. Отчего так? И если мой муж сбежал с эшелона, то и сам так решил - говорит, каждый хозяин своей голове, все равно где погибать. Так-то оно так, но чем все это кончится? Вот и молюсь на вас, звезды и луна. А кроме вас у нас никого нет. Мы со старушкой нашей только об этом и думаем. А дите еще мало, что с него, какой спрос? Но как-то обернется и его дитячья судьба? Говорю об этом мужу, а он свое - как я, так и вы. Когда, говорит, поженились - что было? А было то, что поклялись во всем быть вместе - и в беде, и в радости. Да я-то готова. Только как жить дальше? Сколько будет длиться эта большая страшная война в тех краях, куда всех гонят воевать? Сколько можно так, как мы теперь, жить, скрываясь ото всех, а вдруг узнают, тогда что?.. И его жалко, одичал уже, один, как волк без стаи. Тяжко ему. Кашляет крепко, простыл. И дома, почитай, все на исходе. Картошки в погребе едва-едва, той, что на семена оставляли, да и та прорастает. А с мукой еще хуже. Уж как мы бережем каждую горсточку, а хлеб печем только для него, а сами только на кукурузной каше... А в колхозе у многих, можно сказать, уже голод настоящий в домах. Едва-едва перебиваются и все ждут весну, когда коровы отелятся, когда молоко пойдет... Неужто и в прошлые времена людям жилось так худо? Говорят, что и прежде бедности было много, но войны такой не было. Лучше быть бедняком, но только не бежать ни от кого и ни от чего..." Если Исмаил запаздывал почему-либо,- иногда он долго выжидал, чтобы во всех домах погасли окна, чтобы ни с кем не столкнуться невзначай,- то и Сейде оставалась ждать его за сараем терпеливо и верно и все время думала думу свою, изливала небесным светилам свою молитву. Эти размышления и много других мыслей прерывались лишь тогда, когда, наконец, Исмаил возникал поодаль в темноте. Сейде подходила к нему, холодная, намерзшаяся, позабыв обо всем, о чем только что думала, и уводила его домой... А на рассвете он снова исчезал. Пусть на короткое время, но были вместе... Обстирывать его было не трудно, но сушить мужнины рубахи и штаны во дворе Сейде не решалась. Вдруг кто-нибудь заглянет и спросит - что тогда сказать? И потому выстиранное белье сушила у очага старая Бексаат. Терпеливо и долго держала она по ночам у тлеющих огней мокрую стирку. И вот однажды, сидя у очага с просушкой на слабеющих старческих руках, заплакала она тихо и сказала, обращаясь к снохе: - Сейде, все хочу сказать тебе - что-то у меня внутри, болезнь какая-то нехорошая. Все время боль в боку, как камень давит. Сплю - давит камень, хожу - давит. Чувствую, силы уходят. - А что же ты молчала? И давно? - Сейде теперь только убедилась, как сильно сдала старуха, как померкли глаза, и поняла, чего той стоило молча, безропотно сносить снедающий изнутри недуг. И ей стало не по себе.- А я и не замечала,- сказала Сейде виновато.- Надо же что-то делать, если так. - А что делать? Ты только Исмаилу ничего не говори. Только ему ничего не говори. Сама понимаешь. Не надо. Потому я и молчала. Не до меня ему. - Ну, как же так? Надо ведь что-то делать! - Да я не об этом, доченька. Есть другая боль, которую я с собой не унесу. Моя боль, что внутри, уйдет со мной. Но, как подумаю, что будет с вами, как же жить, сколько можно терпеть и ему, и тебе такую жизнь, что глаз нигде не поднять...- и она расплакалась, еще больше комкая в руках полусухое белье и, всхлипывая, дергаясь худыми выступающими плечами, продолжала срывающимся то и дело на плач голосом: - Ведь человек не может жить без людей. Он потому и человек, что с людьми. И его, единственного моего, жалко, не могу пересилить; если женщина змею родит, то и змея для нее своя плоть, как своя печень, не отделишь от себя. А он для меня все, ради чего жила на свете. Мне ли тебе рассказывать. Ты сама уже мать. И вот хочу тебе сказать, только ты мужу ничего не говори, ни слова. А перед этим вот что. Ты для меня, Сейде, ближе всех на свете, буду умирать - буду Бога молить о твоем счастье и больше ни о чем. И скажу Богу, что всем довольна. И скажу, что и на том свете буду просить только об одном. Вот и думаю, часом, за что нам такое наказание? Сама знаешь, родом мы не здешние, хотя для здешних свои люди давно. Передвинулись мы сюда потому, что как ни рожу, так помирает дитя. Слаб был здоровьем мой хозяин-то, как, сюда передвинулись, совсем хворым стал. И не знаю, что мы выиграли. А до этого троих младенцев похоронили. Ну так вот, а я на сносях твоим Исмаилом, четвертый он у меня. А мой-то муж и говорит: не везет нам здесь, дети мрут, давай переберемся в соседний аил, дальняя родня там, вроде, есть. А я так уж боялась: а если и этот помрет... Готова была хоть на край света. И переехали мы тогда сюда. Сынок народился и вроде зажили, а муж мой - все хуже и хуже ему со здоровьем. Кашлял сильно, легкими страдал. И через пять лет он умер. И осталась я одна с пятилетним сыночком. И тогда после поминок приехали мои братья, ты их не знаешь, ты их никогда не видела. - Слышала, знаю. Сама как-то говорила. В Чаткал они подались,- подсказала Сейде. - Верно, верно. Я же тебя сама предупредила, чтобы ты об этом никому не говорила. А братья мои были люди крепкие, работящие. Приехали и говорят, мол, давай мы тебя к себе поближе переселим, что