между автором и Подрайским: пятьдесят на пятьдесят. Любитель точных определений, Сергей Ганьшин придумал великолепное название для фирмы Подрайского: "Чужие идеи - наша специальность". Наш патрон не знал, конечно, об этих язвительных шутках; сотрудники лаборатории всегда были с ним почтительны; он в высшей степени любил почтительность. Достопримечательностью лаборатории был бакалавр Кембриджского университета, человек о огромной лопатообразной бородой, мы его звали "Борода". Когда в лабораторию приезжали генералы и солидные промышленники, Подрайский обычно представлял им бакалавра, выговаривая как-то очень вкусно этот титул. Впрочем, красавец бакалавр был по фамилии попросту Овчинников из волжской купеческой семьи. Ему-то как раз и принадлежала идея бомбосбрасывающего аппарата (контракт по низшему разряду - десять процентов за идею). Две комнаты особняка были отведены под механическую мастерскую, где священнодействовали какие-то особые искусники, какие-то академики слесарного дела, вроде тех, которые в свое время в Туле подковали блоху. В других комнатах располагались конструкторское бюро, химическая лаборатория и контора. Весь этот штат трудился над секретнейшими военными изобретениями. К числу таких изобретений относилось взрывчатое вещество, названное по имени жены Подрайского, Елизаветы Павловны, - "лизит". Истинным автором был химик Мамонтов, несчастный, вечно нуждающийся, чудаковатый старик. Мамонтов был одним из немногих, кто имел не идею, а вещь, - он принес и положил на стол "лизит". В лаборатории он охранялся не только от всякого постороннего глаза, но и от взгляда сотрудников. Лишь много времени спустя, после разных событий, о которых речь впереди, я однажды увидел этот таинственный состав - абсолютно белый, похожий на сахарную пудру или на тончайший зубной порошок. Его взрывчатая сила была, по тем временам, действительно огромна, значительно выше того, что дают пироксилиновые порохи. Сначала состав назывался "московит", а потом незаметно преобразился в "лизит". Думаю, химик согласился на это из-за неожиданно возникших трудностей или, быть может, попросту ради презренного металла. Трудности заключались в том, что устойчивость этого состава оказалась недостаточной: некоторое время полежав, состав самовзрывался. Предполагалось, что эту неприятность вскоре удастся устранить. Тем временем в ангаре-мастерской на Ходынском поле заканчивалась постройка тяжелого одномоторного самолета "Лад-1", рассчитанного на двадцать пять часов полета без посадки. А потом... Потом, в один прекрасный день, целая эскадрилья этих самолетов будет нагружена авиабомбами марки "лизит", самолеты вылетят на фронт и... И вот тогда "лизит" себя покажет. Остановка, казалось бы, была только за малым - за прицельным бомбосбрасывающим аппаратом. Идея бомбардировочного авиационного прицела принадлежала, как сказано, Овчинникову, нашему бакалавру, Бороде. Принцип был бесспорно интересен, но дьявольски труден для решения. Оно не давалось ни автору идеи - бакалавру, ни двум-трем инженерам-конструкторам, которые служили в таинственной лаборатории. Однажды Подрайский, раздосадованный и нетерпеливый, сказал Ганьшину: - Не знаете ли вы какого-нибудь стоящего изобретателя-конструктора? - Как не знаю? В воздухоплавательном кружке есть одно чудо природы - Бережков. - Кто он такой? - Студент. - Студент? А что он сделал? Ганьшин рассказал обо мне. В Москву после окончания Нижегородского реального училища я явился уже с изобретением, с уже упомянутым бензиновым лодочным мотором моей собственной конструкции. Осенью 1915 года я мог похвастать и двумя премиями, завоеванными на двух конкурсах. Это были конкурсы на лучший походный аккумулятор и на лучшую зажигательную бомбу. Все это Ганьшин подробно изложил Подрайскому, памятуя, разумеется, о том, что мне всегда адски требовалось подзаработать. - Давайте Бережкова сюда! - распорядился Подрайский. Такова была цепь обстоятельств, которые привели вашего покорного слугу к Подрайскому. 11 Рассказывая, Бережков что-то рисовал на листе бумаги. Потом поднял, полюбовался и, усмехаясь, показал. За столом, держа ложку над дымящейся тарелкой, сидел откормленный, улыбающийся кот. Вокруг шеи была повязана салфетка, ее концы пышно торчали в стороны. - Это наш Бархатный Кот, - объяснил Бережков. - За обедом он всегда повязывал салфетку этаким манером и мурлыкал особенно блаженно. А посмотрели бы вы его портреты, принадлежащие кисти и карандашу моей сестрицы. Они где-то у меня хранятся. Маша гениально его изображала. С сестрой своего героя, Марией Николаевной, я был уже знаком. Художница (а в ту пору, о которой повествовал Бережков, студентка Строгановского училища технического рисования в Москве), она, возможно, в самом деле более точно воспроизводила на бумаге облик основателя таинственной лаборатории, но я удовлетворился выразительным рисунком Бережкова. С его разрешения набросок был приложен к моим записям. Затем Бережков неожиданно спросил: - Не приходилось ли вам читать роман "Тона-Бенге"? - Нет. - Жаль. Любопытная вещь. Один американец решает изобрести что-нибудь невероятное, что-нибудь такое, что прогремело бы на всю Америку. Он бродит в раздумье по городу и где-то на окраине, среди пустырей, видит на заборе полустертую надпись. Некоторых букв уже нельзя различить, а из других составляется непонятное и красивое слово "Тона-Бенге". Оно звучит как музыка. Американец возвращается домой, заказывает десять тысяч этикеток со словом "Тона-Бенге", наклеивает этикетки на изящные флаконы и наливает туда... подкрашенную воду. И "Тона-Бенге" покорила Америку. Это слово светилось по ночам на небоскребах, о нем распевали с эстрады в кабачках - всюду сияла и пела "Тона-Бенге". В лаборатории Подрайского тоже пела, заливалась "Тона-Бенге". Чего там только не придумывали, не конструировали, чуть ли не шапку-невидимку! И к Подрайскому плыли деньги: в лабораторию приезжали, как я уже говорил, солидные коммерческие и военные люди; в таинственном кабинете шли таинственные разговоры, но через некоторое время всякий раз неизбежно выяснялось, что изобретение не вытанцовывается. Я, например, очень быстро, в полтора месяца, руководствуясь расчетами Ганьшина, смастерил бомбосбрасывающий аппарат. Все получилось как по-писаному. Летчик наводил визирную трубку на цель, а все вычисления, все поправки на снос совершал сам прибор. В какой-то момент автоматически загоралась красная лампочка, летчик нажимал рычаг, и бомба летела вниз. Это была бы совершенно замечательная вещь, если бы не один маленький дефект: в цель наши бомбы почему-то все-таки не попадали. Немало других, не менее соблазнительных изобретений прошло через лабораторию Подрайского. Не выходило одно, другое - появлялось третье. В первые же месяцы войны Подрайский ухватился за проект самолета "Лад-1". Еще бы! Ведь Бархатный Кот мог ссылаться на славное имя Жуковского, благословившего конструкцию. Конструкцию самого мощного самолета в мире! Такого, который сможет поднять две с половиной тонны груза и продержаться в воздухе двадцать пять часов, то есть совершить без посадки боевой полет от Варшавы или Вильно до Берлина и обратно! Да, под это можно было получить субсидию. И, разумеется, Подрайский получил. А самолет строился без всякой серьезной технической базы, не на заводе, а в жалкой кустарной мастерской, устроенной на живую нитку в пустом ангаре, продуваемом насквозь всеми ветрами. Только энергия Ладошникова двигала сборку. 12 Лаборатория Подрайского существовала, как говорится, на "фу-фу". Через каждые два-три месяца над нею нависал отчаянный денежный кризис. Казалось, вот-вот Подрайский прогорит. Не ладилось, например, с "лизитом". Неунывающий Бархатный Кот говорил, что надобно лишь дотянуть, дожать, но проходили дни, а вещь оставалась недожатой. В таких случаях Подрайский становился на время мрачным, не платил поставщикам, не платил за дрова, не платил дворнику и кучеру. Наконец он прятался. Жена его, Елизавета Павловна, чье имя нежный супруг решил обессмертить, по нескольку раз в день звонила по телефону - спрашивала, где ее муж. Никто этого не знал. Но вот в какой-нибудь прекрасный день Подрайский появлялся - веселый, довольный, мурлыкающий. Появлялся и расплачивался со всеми. Мы знали, что это означает: очередная неудача забыта, опять найдено или придумано что-то поразительное, где-то получены авансы, опять запела, заиграла "Тона-Бенге". Свирепый денежный кризис стиснул Бархатного Кота в начале зимы 1915 года. А между тем приближалась некая торжественная дата, известная всем сотрудникам лаборатории. Ежегодно двадцать восьмого ноября Подрайский праздновал день своего рождения. По установившейся традиции работа в лаборатории в этот день не производилась. Служащим полагалось явиться с визитом к патрону, в высшей степени чувствительному, как уже сказано, к знакам почтительности. Однако на этот раз уже за две недели до своего праздника Подрайский словно сгинул. Несмотря на это, днем двадцать восьмого ноября мы с Ганьшиным, исполняя долг вежливости, отправились к нему с визитом. Ладошников не пошел с нами. "Я бы предпочел, чтобы такие личности пореже появлялись на свет", - пробурчал он. И уехал, как обычно, в ангар, где заканчивалась сборка самолета. Подрайский жил в Замоскворечье, где снимал особняк из восьми комнат. Зная, что в последние дни Бархатный Кот никого не принимал, мы предполагали расписаться в книге посетителей и достойно удалиться. Но произошло иначе. - Вас ожидают, - сказала горничная, когда мы назвали себя. Она провела нас через анфиладу комнат. - Наконец-то вы явились! - воскликнул Подрайский, едва мы вошли в его домашний кабинет. К тому времени Подрайский вполне постиг наши таланты. Мы были уже столпами его лаборатории: Ганьшин стал начальником расчетного бюро, а я был произведен в чин главного конструктора. Схватив со стола серебряный колокольчик, Подрайский позвонил. - Третий звонок. Поезд трогается, - заявил он с торжественным и загадочным видом. На звонок явилась та же горничная. - Меня нет дома, - повелительно сказал Подрайский. - Никого не принимать. Проводив горничную взглядом, он обратился ко мне: - Алексей Николаевич, пожалуйста, закройте дверь. Я плотно прикрыл дверь. Подрайский огляделся по сторонам и вдруг, с неожиданной резвостью прыгнув к двери, распахнул ее ногой. Убедившись, что никто не подслушивает, он повернул в замке ключ и возвратился к нам. Конечно, мы забыли, что пришли поздравлять новорожденного, и с любопытством ждали, что же последует дальше. Таинственно понизив голос, Подрайский спросил: - Что вы скажете о колесе диаметром в десять метров? Мы переглянулись. Десять метров - это трехэтажный дом. - Большое колесо, - ответил я. Бархатный Кот улыбнулся. - Для чего же такое колесо? - спросил Ганьшин. - Это колесо перевернет историю. Это колесо раскроет все двери перед нами. Это будет, - Подрайский еще раз огляделся, - боевой самоход-вездеход. Оказалось, что Подрайскому удалось где-то проведать о потрясающей штуке. Вообразите, что на вас надвигаются два огромных - в шесть-семь раз выше человека, - железных колеса, которые все подминают под себя. Для сравнения представьте себе ручную тачку. Ее обычно возят по доске. Попробуйте покатить ее по булыжной мостовой. Это вряд ли вам удастся, потому что маленькое колесо не перепрыгнет через булыжник. А извозчик легко двигается по мостовой. Колесо его пролетки имеет диаметр семьсот миллиметров и свободно перескакивает через камни и небольшие выемки. Десятиметровое же колесо будет легко преодолевать окопы, проволочные заграждения, заборы и даже крестьянские постройки. В бронированной кабине будут расположены пулеметы и пушки. - Ну, что вы скажете? - воскликнул Подрайский. Его голос осекся. Я увидел, что он, этот гроссмейстер черной магии, волнуется, ожидая от нас, юнцов, приговора колесу. Перед ним стояли два антипода: конструктор и аналитик, фантазия и расчет, восторженность и скептицизм, ваш покорный слуга и Сергей Ганьшин. - А что? Здорово! - воскликнул я. Даю вам слово, колесо меня сразу покорило. Я зажигаюсь мгновенно. Воображение уже рисовало, где поставить двигатель, как расположить передаточные механизмы, как перенести пониже центр тяжести посредством пассивного заднего катка. Я уже мысленно видел этот необыкновенный вездеход, уже слышал его лязг, ощущал, как под ним содрогается земля. Подрайский расцвел, услышав мой возглас. - Имейте в виду, - продолжал он, - такое колесо сможет преодолевать и реки до пяти метров глубиной. - Почему только до пяти? - проговорил я. - Ведь ему можно дать запас плавучести. Сделать его полым. А по краю расположить лопасти. Тогда у нас будет амфибия. - Амфибия? Подрайский столь радостно подхватил мои слова, что я мог бы тут же потребовать с него десять процентов за идею. - Конечно, амфибия! Мне уже виделся вездеход на плаву. Тяжелый задний каток, повисая в воде под герметически закрытыми корпусами двух огромнейших колес, обеспечивал бы устойчивость всего сооружения. Никакая волна не смогла бы его опрокинуть. Дав волю фантазии, я все это тут же преподнес Подрайскому. - Так, так... - поощрительно повторял Подрайский. - На таких амфибиях мы, следовательно, сумеем форсировать даже Вислу. - Вислу? А почему не Дарданеллы?! - вскричал я. - Такие амфибии пройдут за одну ночь Черное море, выйдут на турецкий берег и захватят Дарданеллы с суши. Насколько я понимаю, в этот момент Бархатный Кот окончательно стал приверженцем амфибии. Он вдруг подскочил ко мне, схватил меня за руку и едва слышно прошипел: - Не кричите же об этом! Тссс... Ради бога, тссс... Разумеется, я поклялся молчать. - Окрестим ее дельфином! - продолжал я. - Или моржом... Ганьшин, как ты думаешь? - По-моему, лучше всего уткой, - хладнокровно ответил мой язвительный друг. - Позволительно, например, спросить: где вы достанете мотор для такой амфибии? В самом деле, мотор? Ведь можно придумать колесо и в сто метров диаметром, но чем, каким мотором его сдвинешь? Для такого грандиознейшего сооружения, как наша амфибия, нужен был очень сильный по тому времени и вместе с тем легкий мотор. - Мотор есть!.. - сказал Подрайский. - Откуда? Какой? Жестом фокусника Подрайский вытащил из кармана телеграмму. - Алексей Николаевич, будьте добры, прочтите вслух. Я огласил телеграмму. В ней сообщалось, что четыре американских мотора "Гермес" мощностью по двести пятьдесят лошадиных сил прибыли во Владивосток и отправлены пассажирской скоростью в Москву. - Это те самые моторы? - спросил я. - Для аэроплана "Лад-1"? - Так точно, - ответил Подрайский. - Можете передать Михаилу Михайловичу: пусть прямо с вокзала забирает два мотора... А остальные... На амфибию поставим тоже мотор "Гермес". Победоносно посмотрев на нас, Подрайский распорядился: - Завтра же начинайте проектировать. - И добавил менее определенно: - О дивидендах договоримся. 13 Через некоторое время мы вышли от Подрайского. У меня горели уши. Они всегда загораются, когда загораюсь я. Черт возьми, такой машины еще не знала история! С мальчишеских лет я мечтал стать создателем, конструктором небывалых вещей, мечтал о великих делах, которые я совершу, которыми прославлю Россию. Вот оно, это небывалое дело! Меня охватило вдохновение. Думая об амфибии, о самодвижущейся диковинной машине с десятиметровыми колесами, какие еще не ходили по земле, я видел неимоверное количество чисто конструкторских трудностей. Но тут же, на ходу, в воображении возникали решения, захватывающе остроумные, адски интересные, как всегда кажется в такие моменты. - Изумительно! - воскликнул я, восхищенный, вероятно, какой-нибудь собственной конструкторской находкой. Ганьшин посмотрел на меня сквозь стеклышки очков. Его курносая физиономия была, как всегда, скептической. - Что ты? - беспокойно спросил я. - Как твое мнение? - О тебе? - Нет, об этой вещи. - Игра ума, фантазия, чепуха. - Как чепуха? Почему чепуха? Здесь же, по пути домой, Ганьшин высмеял невиданное-неслыханное колесо. Прошло время, сказал он, когда воевали колесницами. Теперь на войне огромная амфибия, несомненно, окажется нелепостью. Высоченные колеса будут издали заметны и на воде и в поле; на такой махине нельзя незаметно подойти к неприятелю; эту мишень с легкостью разобьет артиллерия: для пушек это будет самая лакомая пища. Но я не унывал, отлично зная, что еще не встречалось такой выдумки, которую Ганьшин сразу бы признал. - Постой! - закричал я. - Ты забываешь скорость. Ганьшин по-прежнему насмешливо спросил: - Какую же ты предложишь скорость? Именно в этом пункте заключалась главная конструкторская трудность, и как раз тут ждал меня, верилось, триумф даже у Ганьшина, не без основания прозванного мной величайшим скептиком всея Руси. В те минуты, когда мы шли от Подрайского, у меня родилось чудесное, абсолютно оригинальное решение, которое я с жаром стал излагать Ганьшину. У знакомого флигелька мы остановились. Все вокруг было запушено снегом. В эту морозную погоду от снега, чистого, пушистого, исходил какой-то особый запах зимы - свежести, бодрости, удали. Не скрою, люблю этот запах. Словом... Словом, вы представляете мое состояние. Увидев какую-то палку, я схватил ее и принялся чертить на снегу. Но Ганьшин отнюдь не был восхищен. Он задал прежний вопрос: - Какую же ты все-таки предложишь скорость? - Какую? При моем решении ты можешь избрать любую скорость. Пятьдесят, восемьдесят, сто километров в час! Вообрази, что такая громадина, адски грохоча, несется на тебя со скоростью ста километров в час... - Тебя, возможно, согревает твое пылкое воображение, - сказал Ганьшин. - А я замерз. Пойдем-ка выпьем чаю. Кстати, я прочту тебе кое-что из курса физики о законах прочности. Дома он не спеша сначала занялся чаем. А я ходил за ним по комнате, по коридору, в кухню и обратно, доказывая свое, бешено злясь на него и одновременно желая его критики. Потом он действительно снял с книжной полки один том курса физики, отыскал некоторые формулы и преспокойно доказал, что необыкновенные размеры конструкции резко уменьшают ее прочность, что на большой скорости огромнейшее колесо неминуемо треснет и развалится при первом же ударе о какой-нибудь сложный профиль. Ганьшин здраво и ясно изложил уничтожающий приговор. Но я не сдавался, я спорил. Природное чутье конструктора, которое часто делает меня невозможнейшим упрямцем, подсказывало и на этот раз: амфибия пойдет! Должен признаться: это природное чутье не однажды подводило меня, особенно в молодые годы; случалось, что я упрямо строил уму непостижимые вещи, которые сам же впоследствии оставил как технические заблуждения, и лишь много лет спустя, закалившись как конструктор, научился держать на вожжах свое чутье. Мне уже была дорога необыкновенная машина, возникавшая в воображении, меня уже увлек только что родившийся у меня конструкторский замысел. Вы не представляете, с какой силой, с какой страстью в таких случаях хочется увидеть шорох, первый стук сдвинувшихся, трущихся частей. В этом для нашего брата, создателя машин, момент высшего удовлетворения и восторга. И вот что любопытно. Ведь нельзя же сказать, что я сам изобрел машину, грандиозную амфибию, но я так загорелся, будто давно вынашивал эту выдумку. Видите ли, такова страсть конструктора. Я, например, разговаривая всерьез, почти никогда не называю себя изобретателем, а всегда конструктором. Конструкторски разработать идею, найти ей выражение в металле, сделать из идеи вещь, довести, пустить в ход - вот в чем для меня прелесть жизни, прелесть творчества. Мы спорили. Я извел немало бумаги, рисуя во всевозможных разрезах свою схему вездехода-амфибии, графически изображая блеснувшие мне новые соображения, но Сергей Ганьшин, мой друг и всегдашний злейший противник, мой расчетчик, без которого я, конструктор, обречен на блуждание, на работу ощупью, - Сергей Ганьшин оставался непоколебимым. Я продолжал обрабатывать своего друга. В нашей дружбе бывало не раз: язвительно высмеяв изобретение, Ганьшин поддавался потом моему порыву, моему жару, и я увлекал за собой своего критика. Я сказал ему, что впоследствии, проектируя, когда мозг будет возбужден борьбой с тысячей трудностей, мы найдем, обязательно найдем такие решения прочности, которые сейчас не даются в руки. - Представь себе, - уламывал я Ганьшина, - газетные сообщения: "Блестящая победа. Наши бронированные амфибии внезапно овладели Дарданеллами". Но Ганьшин только махнул рукой. Я почувствовал, что сбиваюсь на фальшивую ноту, и заговорил по-иному: - Нет, как это звучит: "Чудо техники. Создание двух русских студентов..." - Про нас с тобой никто не вспомнит. Фигурировать будет только Подрайский. - Ну и ладно! А сотворим машину все-таки мы! Что, разве нам с тобой это не по зубам? Я предложил завтра же приступить к делу. Ганьшину предстояло дать прежде всего общий расчет - рассчитать толщину плиц, обода, оси, определить приблизительный вес всей вещи. - Чего нам? - говорил я. - Возьмемся и дадим. - Нет, - сказал Ганьшин. - Фантазия. Бред. Авантюра. Ультра- и архиавантюра. - Ну хорошо! - закричал я. - Подождем Ладошникова. Послушаем, что скажет Ладошников. - Послушаем, - усмехнулся Ганьшин. 14 Ладошников явился вечером. Видимо, весь день он провел на сборке самолета. Раскрасневшийся с мороза, он принес с собой запахи работы - клея, машинного масла, керосина, грушевой эссенции, ацетона. Достаточно было вдохнуть этот букет, чтобы тотчас представить: в ангаре уже красят самолет, уже покрывают раствором целлулоида полотно на крыльях. Ладошников взглянул на меня из-под бровей, кивнул, невнятно буркнул: - А, Бережков! Славно, что пришел... Он не отличался разговорчивостью. Может быть, поэтому меня так радовало каждое его приветствие или ласковый взгляд. Я в ответ воскликнул: - Михаил Михайлович, моторы "Гермес" прибыли! Новость взволновала его. Ладошников ждал, давно и нетерпеливо ждал известия. Он сразу побледнел. Ведь теперь вплотную придвинулся момент - самый жгучий, волнующий, радостный, страшный, - момент первого испытания машины. Все мы, конечно, помнили зловещее пророчество, произнесенное в актовом зале училища два с половиной года назад: "Никогда не взлетит". Вероятно, эти слова порой преследовали, жалили Ладошникова. Впрочем, такими переживаниями он ни с кем не делился. С минуту Ладошников молчал. Подошел к своей постели, снял со стены полотенце. Потом выговорил: - Прибыли? В Москву? - Нет, во Владивосток, - ответил я. - Но уже отправлены в Москву пассажирской скоростью. Подрайский просил вам передать, что два мотора вы можете забрать прямо с вокзала. Ладошников начал вытирать лицо полотенцем, забыв, что еще не умывался. Можно было подумать, будто ему предстояло немедленно ехать на вокзал. - Сразу же забрать? - переспросил он. - Ишь какой любезный... С чего бы так? Должно быть, вынырнул с уловом? - Да, - подтвердил я. - С потрясающим уловом... По-моему, это... - Может быть, ты подождешь, - перебил Ганьшин, - пока человек умоется после работы... Ладошников взглянул на перепачканное полотенце, расхохотался и пошел на кухню. Вернулся он в свежей вышитой косоворотке, с мокрыми, зачесанными назад волосами и, как я сразу увидел, в очень хорошем настроении. Его настроение можно было всегда определить по глазам. Обычно спрятанные, они были теперь широко открыты. Мне нравился их цвет: то темно-серый, то, в минуты увлечения или радости, темно-голубой. Сейчас они поголубели. - Ну, Бережков, - произнес он, - чем же сегодня вас удивил Бархатный Кот? Я сказал: - Михаил Михайлович, мы тут с Сергеем чуть не подрались. Целый день спорили насчет некоей ультрафантастической вещи... - Насчет некоей ахинеи, - хладнокровно вставил Ганьшин. - А вот мы сейчас об этом спросим! - Я подошел к Ладошникову и, подражая таинственной манере Подрайского, спросил: - Михаил Михайлович, что вы скажете о колесе... Ладошников не дал мне закончить: - ...о колесе? Диаметром в десять метров? - Михаил Михайлович, вы знаете? Он вам говорил? - Это колесико я сам ему подбросил. - Ты? - воскликнул Ганьшин. - Почему же ты мне раньше ничего об этом не сказал? - Э, я ему этих идей столько накидал, что... Значит, он ухватился за колесико? Хорошо... Теперь наконец от меня отстанет. - И к тому же, - сказал я, - вы от него еще получите десять процентов будущего дивиденда за идею. - Благодарю. За эти десять процентов он вытрясет из меня душу. Засадит за проект. А я этим заниматься не желаю. Мне хватит моего дела. К дьяволу его проценты! Конструктор должен быть свободным! Конечно же свободным! В другое время я не преминул бы энергично поддержать эту потрясающую мысль, но в те минуты я видел перед собой лишь колесо. - Михаил Михайлович, а оно пойдет? - Почему же не пойдет? Великолепно пойдет... Нужно лишь иметь в виду... Не прибегая к карандашу и бумаге, Ладошников удивительно наглядно, при помощи своих десяти пальцев, показал схему конструкции. - Михаил Михайлович, а что, если... - Мой голос стал даже сиплым от волнения. - А что, если превратить его в амфибию? Понимаете, для этого мы сделаем колеса полыми. А задний каток будет свободно повисать в воде. Как по-вашему, это возможно? - Вполне, Алеша. Молодец! Если вещь будет слишком тяжела, поставишь добавочные поплавки. - Замечательно! - воскликнул я. - Может быть, мы их используем как цистерны погружения? - Ого! Ты уже хочешь, чтобы амфибия плавала и под водой? - Да! Будем брать водяной балласт и погружаться. - С этим, Алеша, обожди... Не увлекайся. Таким образом, поставив некоторые пределы моей разыгравшейся фантазии, Ладошников одобрил идею амфибии. Я торжествовал, а посрамленный Ганьшин обещал взяться за расчет. В тот же вечер, придя домой, я раскрыл тетрадь, куда заносил заветные изречения и мысли, и записал: "Конструктор должен быть свободным" (Ладошников)". И поставил дату: "28 ноября 1915 года". 15 Минуло еще полторы или две недели. В багажном вагоне транссибирского экспресса моторы "Гермес" уже прибыли в Москву, два из них были отвезены на Ходынское поле в ангар-мастерскую Ладошникова... И наступил наконец знаменательный день первой пробежки самолета. Вообразите себе эту картину. Вообразите огромное багровое солнце, вставшее над ничем не огороженным, затянутым туманной изморозью аэродромом. Поставленный на лыжи, "Лад-1" уже выведен из ангара в поле. Его сужающиеся, непривычно длинные, легкие темно-зеленые крылья притянуты тросами к вбитым в землю костылям. Мотор уже гудит, работая вхолостую на разных режимах. Когда-то, свыше двух лет назад, я видел модель этого аэроплана в углу актового зала, где Ладошников защищал свой проект, однако теперь машина в натуре заново поразила меня. Здесь, на необозримом снежном поле, где, казалось бы, любое сооружение должно было затеряться, самолет Ладошникова все же производил сильное впечатление. Устойчивая, прочная тележка самолета была выше человеческого роста. Под корпусом, или, как мы говорим, фюзеляжем, свободно проходили люди. В те времена трудно было поверить, что этот огромный, мощный "Лад-1" может подняться на одном моторе. Но формы самолета были столь округленными, плавными, или, употребляя наше теперешнее выражение, обтекаемыми, что подчас чудилось, будто эта вещь создана самой природой. Ладошников впервые в истории авиации обратил внимание на обтекаемость всех очертаний самолета, что другие конструкторы стали делать только десять лет спустя. Не вдаваясь в дальнейшие подробности, скажу вам кратко: "Лад-1" был похож на современные скоростные монопланы. Сейчас вы, наверное, не нашли бы в нем ничего особенного. Но в этом-то и заключалась его необычайность. На аэродроме, разумеется, фигурировал Подрайский. Вместе с ним приехал инженер, американец мистер Вейл, доставивший в Москву моторы "Гермес". Это был рослый, начинающий толстеть, очень общительный, экспансивный человек. Подрайский представил ему меня и Ганьшина. Мистер Вейл с радостной улыбкой приподнял свою фетровую шляпу, открывая не слишком тщательно приглаженные ярко-рыжие волосы. Несмотря на зиму, с его круглого лица еще не сошли веснушки, придававшие мистеру Вейлу простодушный вид. Он без стеснения составлял фразы на ломаном русском языке. С Подрайским он успел уже коротко сойтись, прохаживался с ним под руку. Они направились было к Ладошникову, который, в короткой куртке, в сапогах, стоял возле самолета, глубоко нахлобучив меховую шапку, заложив руки за спину. Заметив подходивших, он насупился сильней. Подрайский остановился, придержал американца, посмотрел, подумал и повернул назад. Конечно, от Ладошникова в такую минуту вряд ли можно было ожидать любезностей. Приготовления закончены... Мотор принял форсировку, взвыл. "Лад-1" плавно сдвинулся с места, заскользил по снегу, все быстрее, быстрее... Вот опытный, осторожный летчик-испытатель сбрасывает скорость, закладывает вираж; самолет, слегка накреняясь, прочерчивает по снегу правильную красивую кривую. И вдруг тяжело оседает на одну лыжу, принявшую на вираже главную нагрузку. Летчик пытается выровнять, потом останавливает аэроплан. Мы все идем туда. Выясняется, что в амортизаторе лопнула пружина. Этим завершилась торжественная первая пробежка. И пошло... Сегодня не выдержал амортизатор, на следующий день порвались расчалки - их пришлось менять, усиливать; потом полетела шестерня, потом, после исправлений, выяснилось, что надо переделывать и соединительные муфты. Одним словом, происходила так называемая "доводка" самолета. Всякий раз пробежка оканчивалась поломкой. Всякий раз солдаты аэродромной команды тащили, волокли по полю в ангар многострадальную машину. Ладошников мрачнел. Примитивная, убогая мастерская, устроенная в этом ангаре, конечно, не могла служить технической базой для доводки самолета. Новые детали приходилось заказывать на стороне, на одном из московских заводов. Туда ездил конструктор "Лад-1", продвигал эти заказы, следил за отливкой, за обточкой, сам получал детали, вновь собирал тот или иной узел самолета, затем опять сопровождал свой аэроплан на взлетное поле. И опять во время пробежки что-нибудь ломалось. Меня поражало терпение Ладошникова. Он без конца исправлял и исправлял поломки, с невероятным упорством "доводил" конструкцию. А она продолжала ломаться. Потом, в дальнейшей своей жизни конструктора, я не раз таким же образом бился над машиной. Доводка - это архимучительное дело, это целая школа выдержки, терпения. Первые уроки этой школы я прошел тогда, наблюдая упорство Ладошникова. Он стал совсем молчалив. До нас дошел тревожный слух, что во время одной из пробежек летчик попытался наконец поднять машину в воздух и не смог. "Лад-1" не оторвался от земли. Верно ли это? Ни я, ни Ганьшин не решились спросить об этом у Ладошникова. А он ничего не сказал. Он продолжал работать, переделал киль, переменил пропеллер. 16 Подрайский с каждым днем, с каждой неделей остывал к самолету. Теперь его "коньком" была амфибия, небывалая бронированная боевая земноводная машина с десятиметровыми колесами. Ганьшин произвел предварительный расчет. Я изготовил чертежи. Прошло немного времени, и в лаборатории была выстроена модель амфибии - в одну десятую величины. Выкрашенная в защитный цвет, снабженная небольшим мотором, амфибия, пыхтя и громыхая, двигалась по комнатам, куда Подрайский допускал лишь немногих избранных. Из прочных толстых томов энциклопедического словаря мы устраивали заборы, дома, окопы. Машина легко брала эти преграды. По приказанию Подрайского в одной из комнат таинственной лаборатории была вделана в пол глубокая цинковая лохань, которую наполнили водой. Мы пускали амфибию туда; ватерлиния проходила чуть выше оси, герметичность была полной, машина легко ходила на плаву и сама выбиралась из воды. Затем наше произведение было упаковано в великолепный ящик красного дерева, и проникавший всюду, всесильный, всемогущий, вхожий чуть ли не в преисподнюю Бархатный Кот поехал в Петроград показывать изобретение царю. Кстати, на внутренней стороне крышки ящика красовалась бронзовая дощечка: "Амфибия Подрайского". Подрайский был действительно принят Николаем. Самодержец всероссийский, как ребенок, два часа играл в кабинете нашей самодвижущейся колесницей. Николай выворотил чуть ли не всю библиотеку, расставлял на ковре своды законов, устраивал всевозможные барьеры, затем перенес испытания на воду, в комнатный мраморный бассейн, веселился и хохотал. После этого визита на постройку амфибии был ассигнован, или, как выражался Подрайский, высочайше пожалован, миллион рублей. Миллион! Если бы вы слышали, с какой нежностью Бархатный Кот выговаривал это слово!.. У нас все было высчитано, вычерчено, можно строить. Но где? Таинственность прежде всего. Если нет таинственности, нет и эффекта, ореола вокруг дела. Таков, как вы знаете, был девиз Подрайского. И вот он опять неожиданно пропал. Деньги есть, счета оплачиваются, поставщики любезны, а Подрайский сгинул. Проходит день, другой, третий, четвертый - Подрайского нет. Наконец, по истечении шести дней, он появился - все такой же гладкий, розовый, все с такими же бархатными черными усами. - Что случилось? - спросил я. - Тссс... Ни звука... Идемте в кабинет. В кабинете я увидел странную картину. Один угол был буквально завален свернутыми в трубочку бумагами. Некоторые были расстелены на столе и на несгораемых шкафах. Оказалось, это были листы топографической карты-двухверстки издания Генерального штаба. Закрыв дверь на ключ, Подрайский объявил: - Нашел! - Что? - Нашел место для "Касатки"... - "Касатки"? Так иносказательно, по требованию Подрайского, мы именовали теперь нашу амфибию. "Касатка", как вы, наверное, знаете, - название одного подотряда китов. - Да! - подтвердил Подрайский. - Мы будем ее строить в дремучем лесу. Выяснилось, что Подрайский, которому давно уже некогда было проведать Ладошникова в его ангаре, целую неделю ездил по берегам близких к Москве рек, отыскивая места, абсолютно недосягаемые для посторонних глаз. На следующий день он повез меня и Ганьшина в облюбованное им местечко. Сначала мы ехали в автомобиле, потом в одной деревне пересели в розвальни. С немалыми трудами мы добрались до полянки в густом глухом лесу, расположенном на берегу Оки. - Будем строить здесь! - объявил Подрайский. Вскоре там уже работала рота саперов. Они снесли сотни деревьев, расширяя поляну. Были выкопаны невероятно сырые землянки и выстроены домики из сырых, обливающихся слезами сосновых бревен для саперно-инженерных войск, которым предназначалось сооружать амфибию. Участок обнесли колючей проволокой, через сто - двести шагов стояли часовые. - Когда-нибудь здесь будет город. Город Подрайск, - заявил однажды Бархатный Кот и вкусно чмокнул губами. Но мы назвали наш участок "Полянкой". У нас появился свой паровоз и два вагона, в которых мы совершали рейсы между "Полянкой" и Москвой. На железной дороге, в кратчайшем расстоянии от "Полянки", соорудили платформу, куда выгружались прибывающие материалы. На соседних станциях дежурили солдаты. Они входили в каждый пассажирский поезд и ставили всех пассажиров спиной к окнам, чтобы никто не видел ящиков на платформе. Словом, было сделано все, чтобы о необыкновенной, загадочной "Касатке" разузнали все, кому о ней не полагалось знать. Зато далеко вокруг "Полянки" сиял ореол тайны, вовсю пела и играла "Тона-Бенге". А Ладошников тем временем... 17 Впрочем, лучше всего будет, если я, с вашего разрешения, сразу опишу, что произошло однажды вечером в феврале 1916 года. Я сидел дома. Распахнулась дверь. - Машенька, ты? Прямо с улицы, в ботиках, в пальто, моя сестрица влетела ко мне в комнату. Я не ожидал ее увидеть в этот вечер у себя. Недавно выйдя замуж за художника Станислава Галицкого, своего однокурсника по Строгановскому училищу, она перестала баловать меня своими посещениями. Теперь из уважения к молодоженам я сам должен был посещать их семейный дом, поглощать там "питательные домашние обеды". Маша уселась на моей постели и едва переводила дух. Пристало ли замужней женщине вести себя так несолидно? - Что с тобой? - Я сейчас встретила Ладошникова. Он совершенно пьян. - Ладошников? Машенька, ты не ошиблась? - Он кого-то на улице побил. - Побил? Ну, значит, это не он. - Как же не он? Он же со мной разговаривал... Алеша, надо сейчас же идти его искать. Отдышавшись, Маша более или менее связно рассказала про свою встречу. Проходя по Неглинной, она увидела, что на тротуаре сгрудилась толпа. Хотела перейти на другую сторону, но вдруг заметила выдававшуюся над толпой голову Ладошникова в глубоко нахлобученной меховой шапке. Он что-то кричал. Конечно, моя сестрица, не раздумывая, бросилась к Ладошникову. Он держал за ворот какого-то господина с черными усиками, одетого в дорогую шубу. - Знаешь, Алеша, - говорила сестра, - этот человек показался мне в первый момент очень похожим на Подрайского. Такой же кругленький, холеный. А Ладошников кричал: "В землю вколочу! Нажился, мерзавец, на войне!" Я так и не поняла, с чего у них началось, но публика явно сочувствовала Ладошникову. Тут послышались полицейские свистки. Я взяла Ладошникова под руку и поскорее увела. - Куда? - Если бы я знала куда... Понимаешь, он послушно шел. И все рассуждал о том, какая у тебя, Алешка, чудесная сестра... - Это Ладошников так разговорился? - Да, идет, разглагольствует... Я вдруг поняла, что он дико пьян. Повела его к нам, он вырвался и ушел... - Как же ты упустила его? - Ну, знаешь... Попробуй удержи такого дядю. Я принялся быстро одеваться. Конечно, надо идти искать Ладошникова. Если он запил, то... Наверное, ему очень тяжело. - Алеша, я думаю... - нерешительно произнесла Маша. - Думаю, что тот слух был, возможно, правильным. Я кивнул. Мы с Машей легко понимали друг друга, у меня не было секретов от сестры. Но неужели Ладошников отчаялся, сдался? И куда же он пошел? Где его искать? Не теряя времени, я отправился к Сергею. 18 Сергей, к счастью, оказался дома. Однако известие о пьяном Ладошникове не произвело на него особенного впечатления. - Во-первых, мы с тобой ему не няньки, - сказал Ганьшин. - А во-вторых, ничего с ним не случится. Он и раньше запивал... И что же - обходилось... - Как запивал? Когда? - Разве ты не знаешь? У него это чуть ли не с шестнадцати лет... Тут, брат, целая история. Отвечая на мои нетерпеливые расспросы, Ганьшин поведал мне примерно следующее. Ладошников рос болезненным, хилым. Неумная мать нередко причитала над ним, вбила ему в голову, ч