кита свистит - значит, дело будет. Поднажали, ребята! - сказал, смеясь, Полевой, подгребая ногой к локомобилю солому. Чтобы не стоять без дела, Полевой помогал кочегару. Сейчас кочегара не было видно. Полевой нагнулся и, подобрав охапку соломы, ловко швырнул ее в топку локомобиля. Упав на раскаленное поддувало, солома задымилась, первые языки огня прорвались наружу, мигом охватили ее со всех сторон. - Давай, давай! Чего загляделся? - Коломеец сердито подтолкнул меня. Я поспешно двинул к нему вторую половину снопа. Пыль все больше рвалась наружу из барабана, защекотало в носу. Чихая, я один за другим подсовывал Коломейцу развязанные снопы. Жарко пекло солнце, мелкие колючки осота впивались в ладони, но выковыривать их не было времени. "После иголкой выну", - думал я, разрывая перевясла. Весело на душе было, что я работаю наравне со взрослыми, да еще у самого барабана - не где-нибудь. Поглядел бы на меня сейчас Петька Маремуха. Ему и не снилось такое - стоять на площадке молотилки. Ведь Маремуха даже и Котьке Григоренко завидовал, что тот у медника Захаржевского работает. А что Котька по сравнению со мной? Подумаешь! Гордый и довольный, я принимал от Шершня снопы. Шершень в рваных холщовых штанах бродил по снопам с вилами. Вот он начинает новый ряд. "Ну-ка подай этот крайний широкий снопик - его, пожалуй, на три порции хватит", - подумал я. Шершень, словно угадывая мои мысли, перебросил мне сноп. Только я развязал перевясло, к моим ногам со стуком упало что-то тяжелое. Я нагнулся и увидел на решетке длинный ржавый болт. - Никита, смотри! - шепнул я Коломейцу. Тот поднял болт, нахмурился. - В самом снопе? - Ага! - Давай, давай, Никита! - закричали снизу. - Да погоди ты! - отмахнулся Коломеец и, переведя ремень на холостой маховичок, подозвал Полевого. Когда я объяснил, где был найден болт, Полевой сказал: - Не иначе - кулацкие штучки. Случайно такие железяки в снопы не попадают. Это не перепелка. - И тихо предупредил меня: - Ты гляди, Манджура, может, еще чего найдешь. Подсунули болт - могут и бомбу в солому заплести. Молотьба пошла дальше. Теперь, прежде чем подвинуть сноп Коломейцу, я прощупывал солому; а он то и дело подгонял меня. Я здорово упарился, рубашка прилипла к спине, соленый пот затекал в глаза, я протирал их рукавом и думал: поскорей бы шабаш. - Эй, шевелись, Коломеец! - покрикивали все чаще и чаще курсанты. Они вошли во вкус, быстро отгребали солому, подставляли к жестяному желобу пустые рогожные мешки и сердились, когда теплое зерно шло слабой струйкой. Перед обедом все пошли на Днестр купаться. Дорога на реку пролегала под забором совхоза. Мы миновали то место, где вчера я, прыгая в бурьян, спугнул неизвестного человека. Совхозный сад днем выглядел не таким густым, как ночью. Днестр заблестел сразу же за каменным забором. Он показался мне с первого взгляда очень широким - раз в пять шире нашего Смотрича. Тот я переплывал с одного маху, а здесь, пожалуй, пришлось бы попыхтеть. Мы с Коломейцем сели у самой воды. Гористый бессарабский берег был хорошо виден и отсюда, снизу. На глинистых холмах зазеленели виноградники, за ними на бугре, далеко от Днестра, виднелось село - белые хатки под соломенными крышами, садики, на краю села тускло поблескивал купол церкви. Оттуда, с околицы села, к Днестру спускалось вниз по крутым склонам несколько тропинок. Они вели к двум чернеющим на воде мельницам. Издали эти черные дощатые мельницы, закрепленные на якорях посреди реки и соединенные с берегом узенькими кладочками, были похожи на сорванные наводнением курятники. Бессарабский берег был пустынен, только у левой мельницы, стоя на мостках, стирали белье две женщины. Когда они шлепали вальками, гулкие хлопки доносились к нам сюда вместе с поскрипыванием мельничных жерновов. - Ну что ж, выкупаемся, а, Василь? - сказал Коломеец и стащил с ноги покрытый пылью сапог. Когда он стянул суконные бриджи и нижнюю рубашку, я увидел, что вся спина и грудь его густо поросли черными волосами. Коломеец нежно провел ладонью по волосатой груди и сказал с гордостью: - Это у меня с детства, и притом наследственное. Батько мой тоже волосатый - ужас. - Эй, Никита! - крикнул издали Коломейцу широкоплечий, рослый курсант Бажура. - Поплыли на тот берег? - Туда не доплыву, - ответил, вставая и поеживаясь, Коломеец, - заморился. Немного давай поплаваем - и все. Оба они - широкоплечий Бажура и низенький, щуплый Коломеец - вошли в чистую воду Днестра и тихо поплыли. Ко мне подсел Полевой. - Ну как, Манджура, подружился с Коломейцем? Хорошо работали вдвоем? - спросил Полевой. - Вы же сами видели, как работали. - Коломеец - парень хороший, компанейский. - А в футбол не играет, говорит: детская игра, - сказал я Полевому. - Ну, это старая история, - сказал, смеясь, Полевой. - Это тебе, новичку, он накрутил чего-то. Он первые дни, как приехал в совпартшколу, таким гоголем ходил - не подступись. Да и стал хвастаться: я-де, мол, самый главный был футболист в Балте. В сборной города голкипера играл. С Одессой встречались - ни одного мяча не пропустил. Все уши-то развесили, а я думаю: вот удача-то. Хоть одного игрока настоящего бог послал. Ну, вышли на тренировку, и Коломейца взяли с собой. Стал он в голу, и тут конфуз получился. Ни одного мяча поймать не может. Руками машет, как журавль крыльями, а мы ему меж ног мячик за мячиком накатываем. Вот смеху-то было после! Ну, он, понятно, обиделся и перестал играть. В эту минуту Коломеец вышел из реки и направился к нам. На его волосатой груди блестели капли воды. - Я вот, Никита, рассказываю твоему напарнику, как ты в футбол с нами играл, - подмигивая мне, сказал Полевой. - А-а-а, в футбол! - сконфуженно протянул Коломеец и запрыгал на одной ноге, делая вид, что ему в ухо попала вода. Напрыгавшись и не глядя на Полевого, он сказал мне: - Ну, чего сидишь? Пошли купаться! Вода в Днестре была холодная и течение очень быстрое. Не успел я проплыть и десяти шагов, как меня снесло далеко вниз. Плыть напрямик за Коломейцем на середину реки я не решился и медленно поплыл вдоль берега. Плавал я совсем немного, а отнесло меня порядком. Обратно к своей одежде я побежал по отмели. - Ты где устроился, Манджура? - следя за тем, как я одеваюсь, спросил Полевой. - На балконе. - Спать будешь на балконе? - Да. - Ну, а вещи где? - Тоже на балконе. - А если дождь? - Ничего. Как-нибудь. - Смотри, - сказал Полевой, - как бы ты не прогадал. А то перебирайся лучше к нам, вниз. Как раз место одно в уголке есть свободное. Сухо, тепло, и никакой тебе дождь не будет страшен. - Да нет, товарищ Полевой, спасибо. Мне на балконе лучше будет. - Как знаешь, - сказал Полевой и, попробовав рукой воду, стал раздеваться. БУРЖУАЗНЫЕ ПРЕДРАССУДКИ На балконе у меня было не так уж плохо. Обвитый с двух сторон диким виноградом, он напоминал беседку. Прямо на расшатанные, выжженные солнцем половицы я бросил соломенный матрац, а вещи спрятал в нише около дверей, ведущих в бывшую помещичью столовую. Там, разложив на полу хрустящие матрацы, устроились курсанты. Можно было, конечно, и мне улечься рядом с ними, но этот полутемный зал с заколоченными снаружи ставнями не понравился мне. Слишком сумрачно, прохладно в нем было. - Э, да у тебя здесь шикарно! - заходя ко мне в гости на балкон, сказал Коломеец. - Как в тропическом лесу. И лианы растут! - Коломеец потрогал виноградную лозу, обвивавшую железный кронштейн, и, опершись на шаткие перила балкона, посмотрел вдаль. Днестр отсюда не был виден, он протекал глубоко в лощине, зато можно было хорошо разглядеть бессарабское село на том берегу. - Знаешь что, молодой человек? - сказал, обернувшись, Коломеец. - Мне здесь определенно нравится: пейзаж, воздух и все такое - словом, я поселюсь с тобой. Не возражаешь? - А чего ж мне возражать? Давай перебирайся! - ответил я радостно. Когда уже совсем стемнело, мы с Коломейцем разложили поудобнее рядышком оба матраца и начали укладываться. Несколько минут мы лежали молча. Над ухом у меня тонко прозвенел комар. На бессарабском берегу протяжно пели грустную молдавскую дойну. - Словно хоронят кого-то, - сказал я. - Чего ж им веселиться? - ответил Коломеец. - Жмут их, бедняг, румынские бояре, жмут жандармы, попы всякие, - от такой, брат, жизни краковяк не спляшешь. - А ты как думаешь: Бессарабия когда-нибудь будет советской? - спросил я у Коломейца. - Рано или поздно - весь мир пойдет по нашему пути! - затягиваясь цигаркой, мечтательно сказал Коломеец. - А Бессарабия - тем более. Это же наш край. Ты разве не знаешь, что румынские бояре захватили ее жульнически, когда мы генералов колошматили? Налетел ветер, и верхушки тополей под балконом тихо зашелестели, заскрипел флюгер на крыше. Ветер обдал меня табачным дымом. Коломеец лежал на своем матраце, до подбородка натянув ворсистое солдатское одеяло. В зубах его тлел огонек папироски. Он сжимал ее крепко, как старый, заправский курильщик. Я смотрел искоса на Коломейца и завидовал ему: всего на три года меня старше, а куда там. Вот я никак не могу научиться курить, сколько раз пробовал и каждый раз бросаю. Какое удовольствие глотать противный табачный дым? Долго после него во рту погано, в горле першит и есть не хочется. Какая бы ни была вкусная еда - все равно что бумагу жуешь. - Хорошо ему, черту, было здесь. Один, а такой дом имел! - сказал Коломеец. - Кому? - не понял я. - Да этому, Григоренко. - Кому, кому? - Ну чего ты закомукал? Помещику здешнему, Григоренко. - Какой это Григоренко? Ты его знаешь? - Еще бы! - ухмыльнулся Коломеец. - Каждую субботу к нему в гости приезжал, а на этом балконе мы чай... - Нет, правда. Ты его не знаешь? - Откуда я его могу знать? Вот чудак! - обозлился Коломеец. - Что я - помещичьего роду или исправник какой? Мне сегодня Шершень рассказывал, что этим имением владел пан по фамилии Григоренко. - А он не доктор ли, случайно, был? - Он?.. Подожди... Подожди... Шершень мне что-то говорил и о докторе. Дай припомнить. Нет, этот помещик сам не был доктором, а у него брат был в городе - доктор медицины или что-то в этом роде. А ты что - знаешь его? - Еще бы! И я рассказал Коломейцу, за что был расстрелян большевиками доктор Григоренко. - Смотри, мерзавец какой, - удивился Коломеец. - Значит, оба брата были нашими врагами! Один большевиков Петлюре выдавал, а другой и посейчас людей на той стороне мучит. - А разве помещик на той стороне? - Ну!.. В том-то и фокус, милый. Его отсюда, из имения, как Советская власть установилась, крестьяне выгнали, имение под совхоз, а он собрал манатки да и перемахнул на другой берег. И живет сейчас у бояр припеваючи. И на той стороне ведь его имение. - То, что видно отсюда? - Ну да. Все его, собственное. А племянничек у нас? У медника, говоришь, работает? - Ага. У Захаржевского. - Все они, сукины дети, орабочиваются сейчас! - сказал Коломеец. - Без стажа-то им зарез. Ни в вуз поступить, никуда. Вот и подстраиваются. - Этот Котька и в совпартшколу ходит. - А что ему делать в совпартшколе? - Он к садовнику Корыбко ходит... - Постой, я этого паныча, кажется, видел... Он такой смуглый, ловкий! - Да, да! - Ну, значит, он самый. Я пришел как-то в спортзал и вижу - на брусьях незнакомый паренек раскачивается. "Что вам, говорю, гражданин, здесь нужно? Посторонним, говорю, сюда вход воспрещен". А он забросил ноги на брусья и отвечает: "Я, говорит, не посторонний. Я к вашему сотруднику, садовнику Корыбко, пришел". Значит, он и есть последний из могикан? - Он совсем не Могикан, его фамилия Григоренко... - Ох, Василь, Василь! - рассмеялся Коломеец. - Да ты, я вижу, совсем необразованный. Чудак-рыбак. - Эй, Никита! - донесся из комнаты чей-то глухой голос. - Ты скоро заснешь в своем скворечнике? Сам не спишь, так хоть людям не мешай. Не обращая внимания, Коломеец продолжал: - Почему я назвал этого Григоренко последним из могикан - вот вопрос? А потому, что он есть последний отпрыск вымирающего класса помещиков и феодалов. Таких субъектов на нашей земле больше не будет. Понял? Я ничего не ответил. Не хотелось, чтобы из комнаты, где спали курсанты, прикрикнули и на меня. На той стороне Днестра по-прежнему пели протяжную дойну. "Пока я здесь работаю, - подумал я, - этот прохвост будет отбивать у меня Галю. А Галя, может, до сегодняшнего дня еще не знает, что я уехал, что меня нет в городе. Надо будет обязательно написать Гале письмо!" - решил я, засыпая. Но прошло много дней, а я все никак не мог написать Гале. Утром, только всходило солнце, я бежал к Днестру, раздевался на скалах и с разбегу прыгал в быструю воду, фыркал, мылся в ней, прогоняя остатки сна, затем мчался в столовую, где звенела уже посуда. Кормили нас по утрам просто, но сытно - мамалыгой. Давали мамалыгу с разными приправами: то с кислым молоком, то с холодным компотом из сушеных фруктов, то со вчерашним холодным борщом, то политую сметаной, то приносили ее на стол плавающей в свежем парном молоке утреннего удоя, то накладывали в миски посыпанную румяными, шипящими шкварками. И каждый раз она была вкусная, рассыпчатая, горячая, ослепительно желтого цвета, дымящаяся, пахучая! Она возвышалась янтарными глыбами в глубоких алюминиевых мисках, привезенных нами из города. Плотно поев такой мамалыги, нельзя было болтаться без дела. Работа так и прилипала к рукам, веселая, дружная работа у молотилки, среди запахов свежей пшеницы, под песни сельских девчат, шуршанье приводного ремня, посапывание задымленного локомобиля на совхозном току, под горячим летним солнцем, в нескольких десятках шагов от быстрого и прохладного Днестра. На обед нам тоже подавали мамалыгу, но только уже вместо хлеба к первому и второму. Повар резал ее, густо сваренную, кирпичиками и, пока мы купались после работы, расставлял кирпичики этой мамалыги возле каждой миски. После обеда было очень жарко, невозможно было усидеть в накаленном солнцем доме. Мы расходились по совхозному саду и отдыхали кто на густой траве под высокими тополями, кто в пустых прохладных амбарах на охапках сухого прошлогоднего сена. Тихо становилось в послеобеденное время в совхозе: пастухи угоняли весь скот к Днестру, коровы стояли там по колено в холодной воде, изредка обмахиваясь хвостами от назойливых слепней, лошади пережевывали в конюшнях овес. Весь огромный совхозный двор был заставлен пустыми подводами. Засыпав лошадям корма, конюхи уходили кто в село, кто в сад. Хорошо было лежать после обеда где-нибудь под деревом на траве и видеть, как дрожит в нескольких шагах от тебя накаленный солнцем воздух, как медленно проплывают по чистому небу случайные прозрачные тучки, слушать, как позвякивают колокольцами коровы у Днестра, как прозвенит и замолкнет на той стороне звоночек извозчика-балагулы. Удобно было лежать так на мягкой траве и чувствовать, как ноет все уставшее за день тело. Радостно было разглядывать исцарапанные соломой загорелые руки, - я уже набил себе на ладонях изрядные мозоли. Приятно было сознавать, что хлеб, который ты сейчас ешь, уже не отцовский, а заработанный тобою, что вкусная рассыпчатая мамалыга, которую подает к обеду повар Махтеич, принадлежит тебе по праву, потому что ты заработал ее, так же как и другие курсанты, вот этими исцарапанными своими руками. Славно было лежать так под высоким островерхим тополем, размышляя о том, что ты начинаешь жить самостоятельно, что перед тобой открыта дорога в большую и такую заманчивую жизнь. Обычно стоило мне только расположиться где-либо на отдых под тополем либо под густыми кустами жасмина, как в ту же минуту неизвестно откуда появлялся совхозный пес Рябко, черной с белым масти, с подрубленными ушами и мохнатым хвостом, полным репейника. Уже издали, подходя, Рябко глядел на меня добрыми глазами, вилял хвостом и всячески пытался подмазаться ко мне, чтобы я разрешил ему улечься у меня в ногах. Но у Рябка были блохи, поэтому я сразу же отгонял пса подальше. Он растягивался где-нибудь неподалеку в тени, положив на грязные лапы мохнатую морду с черным носом, и, высунув сухой от жары язык, тяжело дышал. Скоро он успокаивался, закрывал глаза и начинал дремать. Я пробовал читать "Политграмоту", которую дал мне Коломеец, но читалось после обеда очень плохо. Я многого не понимал, что было написано в этой книжке, и все время думал о Гале. "Вот отдохну чуть-чуть, - думал я, - пойду в красный уголок и напишу ей письмо, большое, нежное". Я придумывал самые ласковые слова для этого письма. Я представлял себе, как удивится Галя, получив от меня письмо, и постепенно с мыслями о Гале засыпал. Просыпался я с тяжелой от жары головой. Шумели возле дома, играя в городки, курсанты. На дворе стоял уже вечер. С той ночи, как я спугнул в бурьяне под забором неизвестного человека, в совхозе было спокойно. Однако в соседних селах пошаливали бандиты. Пересылали их через Днестр на нашу сторону румынские бояре. Приходили они и из панской Польши. Сами они, вряд ли бы рискнули действовать так нахально, если бы за спиной у их хозяев - польской и румынской буржуазии - не стояла мировая буржуазия. Капиталисты тех стран, подготовляя новое нападение на Советскую страну, прибирали к своим рукам всякую нечисть, изгнанную народом за границу и ненавидящую Советскую власть. Особенно в темные пасмурные ночи бандиты нередко переправлялись на советский берег и растекались по соседним селам. Они соединялись с местными кулаками, с бывшими петлюровцами, грабили на дорогах проезжих, нападали на сельсоветы, на комитеты незаможных селян, поджигали хаты бедняков, убивали коммунистов. Чем ближе к осени, тем наглее становились бандиты: они знали, что на полях собран большой урожай, что крестьянство живет лучше, чем раньше. А хозяева бандитов хотели, чтобы все было наоборот - чтобы снова вернулись на эти богатые земли из-за границы паны и помещики, чтобы наш совхоз, в котором работали сейчас курсанты, опять был превращен в панское имение. Побаиваясь выйти в открытую против Советской власти, иностранные капиталисты старались вредить нам через своих посыльных - бандитов. Вооруженные ручными пулеметами системы Шош и Льюис, подвесив на поясах ручные гранаты, с бумажниками, набитыми американскими долларами, бандиты ночью шныряли по дорогам. Днем же они скрывались в лесах, в амбарах у местных кулаков, в глубоких, сырых погребах под кулацкими хатами. К совхозу бандиты боялись подбираться - видно, знали, что у всех нас есть оружие. Однако чувствовалось, что наш совхоз - первое социалистическое хозяйство на берегу Днестра, в котором работает много коммунистов и комсомольцев, - не дает бандитам покоя. Не давал совхоз покоя и тем, что жили на другой стороне реки. Был на том берегу Днестра бугор, с которого легко можно было разглядеть совхозный ток. Часто на этом бугре проезжие помещики останавливали фаэтоны, кабриолеты и подолгу смотрели в бинокли, как идет в совхозе молотьба. А молотьба шла хорошо - все больше и больше тугих, тяжелых мешков со свежей пшеницей свозили в амбары. Вырастал за током огромный стог: целыми днями к нему подгребали обмолоченную солому, втаскивали ее охапками наверх. С этого стога можно было увидеть даже город Хотин, расположенный на берегу Днестра, у самой румынской границы. После двух недель работы в совхозе в субботу я получил свою первую получку - одиннадцать рублей тридцать семь копеек. Сначала я решил приберечь все деньги до возвращения в город, но потом не удержался и пошел в сельский кооператив. Там я купил себе полфунта маковников, розовое репейное масло, чтобы лучше лежали волосы, гребешок в кожаном футлярчике и флакон одеколона "Ландыш". Идя обратно, я нюхал одеколон и, когда уже подходил к совхозу, возле конюшен, не удержался, открыл пробку и вылил себе на ладонь немножко одеколона, побрызгал им вышитую сорочку, натер лицо. Одеколон был крепкий. Я света невзвидел. Кое-как засунув флакон в карман, я побежал, зажмурив глаза, по дорожке, ведущей к дому. Я хотел, чтобы одеколон побыстрее выветрился. Но не успел я пробежать десяти шагов, как наткнулся на чью-то вытянутую руку. Приоткрыв один глаз, я увидел сквозь слезы Коломейца. - Ты что, милый друг, в жмурки играешь? - спросил Коломеец весело. Но в ту же минуту лицо его изменилось, и он, широко раздувая ноздри, стал нюхать воздух. Потом, взяв меня за плечи, Коломеец понюхал мою рубашку и грозно спросил: - Ты, кажется, надушился, молодой человек? - Надушился, - ответил я беспечно, вытирая слезы. - Пахучий одеколон, правда? "Ландыш" называется. - Это что еще за буржуазные предрассудки? - закричал Коломеец. - "Надушился"! Да ты, может, завтра еще галстук наденешь или воротничок! Кто это тебя надоумил? - А что - разве нельзя? - спросил я дрогнувшим голосом. - Он еще спрашивает - смотрите! - сказал Коломеец. - Да ты что, милый, дурачком прикидываешься? Ты что - хочешь, чтобы мы тебя на курсантском собрании за эти отрыжки прошлого проработали? - Но я же не знал, что нельзя душиться одеколоном. Я думал: раз одеколон продается в кооперативе, значит, мне можно его купить и надушиться. - "Продается в кооперативе"! - передразнил меня Коломеец. - Разные вина тоже продаются в кооперативе, так что, ты завтра, может быть, и вин напьешься? Одеколон, брат, это буржуазная штучка, им золотая молодежь пользуется - лорды всякие, аристократы, а тебе, рабочему подростку, эта роскошь не нужна. - Какие лорды? - закричал я. - Разве у нас есть лорды? Коломеец протянул небрежно: - Ну, не лорды, так нэпманы всякие, у кого денег много. Частный капитал, словом. А ты рабочий подросток. Понял? Ты в комсомол хочешь вступать. А я тебе, как другу, советую, не как комсомолец беспартийному, а как другу - понял? - ты дурь эту выбрось из головы. Одеколон, галстуки и всякая прочая дребедень - это мещанство, и я тебе советую забыть об этом, иначе тебе комсомола никогда не видать. Он так меня "накачал", что я сразу же ушел из совхоза "проветриваться". За много шагов огибал я попадавшихся мне навстречу курсантов: боялся, как бы и они не подняли меня на смех за то, что от меня пахнет "Ландышем". В тенистом овраге, который спускался к Днестру, ко мне подбежал, виляя хвостом, Рябко. Жалко мне было расставаться с одеколоном, но иного выхода не было. Я вытащил флакон из кармана, открыл пробку и вылил весь одеколон на взлохмаченную, запорошенную дорожной пылью шерсть Рябка. "Чтоб не пропадало!" - решил я. Рябко, не подозревая дурного, радостно взвизгнул и, думая, что я бросил ему еду, принялся шарить носом по земле, но потом он насторожился, повел носом и сделал стойку, глядя назад так, словно ему на спину уселся шмель. Наконец отважившись, Рябко лизнул смоченную одеколоном шерсть, обжегся и, поджав хвост, помчался, скуля, обратно к совхозу. С каждой минутой он скулил все громче, будто ему перебили ногу, и вдруг залаял. Мне стало жаль Рябка. "Вот скотина, - подумал я про себя. - Ну что тебе дурного сделала собака?" Чтобы снова вернуть к себе любовь Рябка, я твердо решил во время ужина насобирать ему побольше костей. У Днестра я разделся, долго махал рубашкой, проветривая ее, потом выкупался и хорошо вымыл лицо, чтобы совсем уничтожить запах одеколона. На обратном пути я встретил Полевого. - Купался, Манджура? - спросил Полевой. - Немножко. - Ну, пойдем сейчас на ток, посмотрим, как механики разбирают молотилку. - А что - разве сломалась молотилка? - Да пока что не сломалась, но подшипник в ней чего-то заедает, вот я и вызвал рабочих с завода посмотреть, что и как. Едва поспевая за Полевым, я осторожно спросил его: - Скажите, товарищ Полевой, почему в кооперации продают буржуазные предрассудки? - Какие буржуазные предрассудки? - насторожился Полевой. - А одеколон... - Одеколон... А что такое? - Комсомольцу, скажем, душиться нельзя? - Вообще говоря... Нет, почему? После бритья, скажем, в целях гигиены. А зачем тебе нужен одеколон? Усов у тебя еще нет. - А если вырастут усы, тогда можно? - Что - можно? - Одеколоном душиться? - А чего ж нельзя? Душись себе на здоровье, если денег много. Сейчас мне стало досадно, что я послушал Никиту и вылил такой дорогой одеколон. Рубль сорок копеек вылил псу на спину. Зачем? Побоялся, что меня "проработают". Не надо было слушать Коломейца. На совхозном току, разостлав вблизи молотилки рогожные мешки, перебирали чугунные детали двое рабочих. Когда мы подошли ближе, в одном из них я узнал Козакевича, литейщика с завода "Мотор". Он стоял на коленях перед коленчатым валом и промерял его диаметр. Замасленная кепка Жоры Козакевича была сдвинута на затылок, выгоревшая под солнцем, когда-то синяя, а теперь уже ставшая голубой блуза-толстовка плотно облегала его широкие лопатки. - Ну что, серьезное дело, товарищи? - спросил Полевой. - Если баббит и кузнечное горно есть, - сказал Жора, вставая, - залью наново подшипники, а товарищ вот подшабрит - и все тут. - Баббит есть, - сказал Полевой, - а горно у кузнеца в селе попросим. Как долго протянется? - Ремонт? Не очень долго. День-полтора. Словом, как-нибудь быстренько управимся! - сказал Жора и, заметив, что я разглядываю его, спросил: - А ты что, молодой человек, уставился на меня? - Я был однажды в клубе, когда вы положили на обе лопатки приезжего борца Жегулева, - ответил я, растерявшись. - Вот оно что! - протянул Жора весело. - Ты, значит, борец тоже. Ну что же, очень приятно, будем знакомы! - И он протянул мне тяжелую смуглую руку. Я неловко подал ему свою, а Полевой, стоявший рядом, улыбнулся. Я был рад, что познакомился с Жорой. За ужином Козакевич сказал мне, что после окончания ремонта он думает выехать в город. Он согласился взять от меня письмо и опустить его в городе в почтовый ящик. Сразу же после ужина я пошел в красный уголок и стал сочинять там письмо Гале. "Дорогая моя Галя! - писал я в этом письме. - Ты, верно, думаешь, что я в городе и не хочу приходить к тебе, а я совсем не в городе, а на границе, в совхозе, где работаю машинистом у молотилки. Между прочим, совхоз этот находится в бывшем имении дяди Котьки Григоренко. Здесь очень хорошо, я зарабатываю много денег и каждый день по три раза купаюсь в Днестре. В первый день, когда мы приехали - это было ночью, - я выследил бандита, который подкарауливал у забора наших курсантов. Бандит испугался меня и бросился убегать, так мы его и не поймали, а если бы поймали, пришлось бы ему плохо. Вообще говоря, здесь очень опасно, потому что вокруг ходит много бандитов, у нас у всех есть оружие, я тоже получил винтовку и сорок патронов. Скоро будет моя очередь дежурить всю ночь у нашего дома, все будут спать, а я их буду охранять. Я уже, Галя, научился хорошо работать и очень доволен тем, что поехал сюда, скоро здесь поспеют хорошие груши, и я, когда буду возвращаться в город, привезу этих груш побольше. Сейчас здесь уже поспел чернослив, его можно рвать и есть сколько угодно - не то что в городе. А о том, что сколько угодно можно собирать падалицу, и говорить нечего. Мне иногда бывает очень скучно без тебя, Галя. Правда, здесь много курсантов, с которыми я дружен, много работает в совхозе сельских девчат, но ни одна из них не может заменить мне тебя. Я даже не смотрю в их сторону. Вот. Знай это!!! Если у тебя будет время, напиши мне, как ты живешь, ходишь ли в кинематограф и какие картины смотрела, что теперь представляют в клубе совторгслужащих и какая погода стоит в городе. Здесь у нас очень жарко, я сплю ночью на балконе под одной простыней, только к утру приходится натягивать одеяло, потому что по утрам с Днестра идет туман. Если ты помнишь и... уважаешь меня, то обязательно напиши, потому что мне без тебя тоскливо. Да, если ты увидишь Петьку Маремуху, скажи ему, что интересуюсь, узнал ли он у Сашки Бобыря то, что я просил его узнать перед отъездом. Если Петька Маремуха узнал то, что я просил его узнать, пусть он сходит в совпартшколу, найдет там курсанта Марущака и все ему расскажет, что узнал от Сашки Бобыря. Расскажи Петьке, что мне здесь хорошо, и пусть он мне напишет, как поживают у него мои голуби. Пусть Петька напишет обо всем подробно. Да, я чуть не забыл тебе написать, Галя, что сюда к нам прибыл ремонтировать молотилку Жора Козакевич с завода "Мотор" - тот самый борец-любитель, что в клубе совторгслужащих положил на обе лопатки чемпиона стального зажима Зота Жегулева. Он со мной познакомился и показал уже мне таких два приема французской борьбы, что только ахнешь. Теперь, когда я выучу эти приемы, я не только Петьку Маремуху, но и самого борца Леву Анатэму-Молнию смогу положить. Я здесь поправился, кормят нас хорошо, и у меня от работы стали такие мускулы, как у борца. Уже устала у меня рука, потому кончаю, напиши мне ответ. С товарищеским приветом Василий Манджура". Кончив писать, я промокнул письмо старым номером газеты "Беднота" и, прежде чем вложить исписанный листок в конверт, вынул из кармана флакон из-под одеколона "Ландыш". На дне матового флакона сохранилось еще несколько капелек прозрачной зеленоватой жидкости. Я открыл пробку и покропил остатками одеколона письмо Гале. Снова хорошо запахло вокруг. Чтобы этот приятный запах не улетучился, я поскорее запрятал письмо и, проведя языком по блестящим краям конверта, плотно и наглухо заклеил его. ВЕРХОМ НА КАШТАНЕ Уже кончилась жатва, и надо было поскорее подвозить к молотилке последнюю пшеницу. Но, как назло, стояли такие жаркие дни, что вязать снопы можно было только по ночам или на рассвете. Когда сноп обхватывали тугим перевяслом в жару, сухое зерно высыпалось из колосьев на пыльную, изборожденную трещинами землю. А ночи были лунные, одна другой яснее, полная луна подымалась вечерами из-за высоких тополей, освещала обвитый плющом и диким виноградом совхозный дом, пересеченный глубоким оврагом тенистый сад и обрывистый берег у широкого Днестра. В такие лунные ночи с нашего балкона хорошо было видно, как поблескивала на току под луной высокая труба локомобиля. Но с каждым днем луна появлялась на небе все позднее, - мы понимали, что вскоре она исчезнет совсем и наступят иные ночи, хоть и звездные, но темные. Надо было, пока не поздно, ловить полнолуние и убирать хлеб, - вот почему в пятницу с утра все свободные люди выехали на дальнее поле жать последнюю пшеницу. До самого вечера там, в шести верстах от совхоза, на обрывистом и глинистом берегу реки трещали жатки-лобогрейки, жатки-самоскидки; их зубчатые крылья взлетали над ровным посевом пшеницы и то и дело сбрасывали на колючую стерню охапки срезанных острыми ножами колосьев. Много нажали курсанты за этот день: там, где раньше от пыльной проселочной дороги на Жванец и до самого обрыва уходило широкое густое поле пшеницы, теперь сплошь виднелась колючая стерня, и на ней лежали кучки срезанных тяжелых колосьев. Холмики нарытой кротами земли, мышиные норки, следы давних селянских меж, свитые у кочек гнезда жаворонков - все это, ранее запрятанное в густой пшенице, теперь обнажилось и стало заметным. Курсанты возвратились в совхоз, когда стемнело, голодные, загорелые за целый день работы на солнце. Возвратился с ними и я. Ближе к вечеру я отвез туда, на дальнее поле, целую бочку холодной ключевой воды; ее распили почти всю, лишь на донышке, на уровне дубового крана, звонко плескались недопитые остатки. Только я выпряг из оглобель худую облезлую лошадь, ко мне подошел Полевой. - Вот что, Василь, - сказал он, - ты не очень заморился? - Совсем не заморился. Я же воду возил. Разве это работа? - Тогда слушай. Народ сегодня поработал крепко. После ужина все как завалятся спать, никого не разбудишь. Придется тебе сегодня подежурить на поле. Как взойдет луна, там будут вязать сельские девчата. Ну, а вы вдвоем с Шершнем берите коней и тоже подавайтесь к ним на поле. Девчата, как повяжут, лягут спать, а вы будете сторожить, как бы какой куркуль не утащил снопы. Ну, а пока, до луны, ты, как поужинаешь, поспи. Шершень тебя разбудит. - Зачем мне спать? Я и так обойдусь, - отказался я и подумал: "Интересно, какую же лошадь мне дадут на дежурство?" Дали Каштана, резвого карего коня, который до полудня возил снопы, а все остальное время отдыхал в прохладной конюшне. До сих пор мне удавалось ездить на совхозных конях только к водопою - до Днестра и обратно. К реке кони шли спокойно, медленно входили в быструю воду и стояли в ней, пофыркивая, по нескольку минут, но зато обратно они неслись галопом, обгоняя друг друга, - знали, что в деревянных яслях уже засыпан для них овес. Приходилось изо всей силы натягивать поводья, чтобы не слететь. А один раз я купал серого жеребца, по странной кличке Холера, так он как понес меня на обратном пути - я уж думал: все! Я бил Холеру пятками в мягкие бока, натягивая изо всей силы узду, но все было напрасно: жеребец обогнал всех лошадей и, похрапывая, мчался к совхозному двору. Проносились мимо деревья, столбы, вот мы обогнули каменный забор, вот влетели в распахнутые ворота. Увидев конюшню, жеребец рванул так, что я сразу же переехал на круп и выпустил поводья. Бревенчатые стены конюшни приближались, все шире казалась черная дыра дверей. Остановить коня я уже не мог и понимал, что он затащит меня прямо к стойлу. Но это было бы еще ничего. Уже когда до конюшни оставалось несколько шагов, я сообразил, что ударюсь о деревянную притолоку. На всем скаку я спрыгнул с Холеры и зарылся ногами в мягкую кучу навоза. Только это меня и спасло, а не то лежать бы мне под стеной с разбитым черепом. Каштан, на котором мне предстояло ехать караулить, был хоть и норовистый конек, но зато куда спокойнее Холеры. Шершень сам набросил на спину Каштана кожаное седло, затянул подпруги, хлопнул коня по шее и, когда все было готово, скомандовал: - Садись, хлопче. Поедем! Я поправил винтовку за плечами, передвинув запрятанный в кобуру зауэр по ремню назад, чтобы не мешал садиться, и подошел к коню. Но не успел я схватить его за гриву, как Шершень засмеялся и сказал: - Да кто же на коня так садится? На коня надо с левого боку влезать. Ты что - верхом не ездил, что ли? - Ездил, но только в седле никогда... - сказал я смущенно и обошел Каштана. И в самом деле, вскакивать с левого боку оказалось гораздо удобнее. Я взобрался на коня и сразу же всадил ноги глубоко в стремена. Земля оказалась далеко внизу, темная и опасная. Каштан стоял тихо и только силился перегрызть удила. Шершень поправил поводья у Серого и легко, как заправский кавалерист, вскочил в седло. - Н-но, с дымом! - сказал он и подобрал поводья. Мы выехали со двора рысью, и тут я понял, что совсем не умею ездить верхом. Каштан так меня подбрасывал, что зубы у меня стучали. Да еще винтовка хлопала меня по спине: я слишком свободно отпустил ремень. Остерегаясь, как бы не прикусить язык, я старался попасть в такт бегу коня, но сперва мне это не удавалось. Ноги свободно болтались в стременах, я прыгал в седле так, что мне казалось - вот-вот лопнут подпруги, и я свалюсь в канаву. Хорошо, что Шершень ехал впереди, шагах в десяти от меня, и ничего не замечал. Но больше всего мне было жалко коня. Я чувствовал, что набиваю ему холку; казалось, что от каждого моего прыжка седло царапает кожу на спине у Каштана, натирает кровавые раны. Наконец я поймал носками стремена и попробовал приподниматься. Стало лучше. Когда Каштан выбрасывал правую ногу, я старался облегчить ему это и тоже слегка приподнимался в стремени. Постепенно меня перестало швырять, я уже взлетал плавнее и чувствовал, что начинаю понимать коня. Осмелев, я выпрямился, как настоящий конник. "Вот бы меня сейчас увидела Галя, - подумал я. - Верхом, да еще с винтовкой! А что, если прискакать к ней сейчас в город да вызвать ее из дому? Она выскочит из хаты, испуганная, еще сонная, ничего не понимая, а я скажу, не слезая с лошади: "Прости, что я тебя разбудил, Галя, но меня посылают по важному секретному делу, куда - я не могу сказать, и вот я решил с тобой попрощаться. Может, меня убьют, так ты никому не рассказывай, что я заезжал к тебе, но запомни, что я буду любить тебя до самой смерти!" Скажу все это спокойно, не слезая с коня, и протяну Гале через плетень руку. Она пожмет ее, все еще ничего не понимая. Возможно, она попросит меня слезть, но я слезать не буду, а сразу же поверну коня и ускачу в темноту не оглядываясь. И наверное, Галя всю ночь до самого утра не заснет; подушка ее будет мокрая от слез, Галя будет ворочаться, вздыхать, плакать; в эту ночь она очень пожалеет, что ходила с Котькой... А что, если в самом деле махнуть в город? Но в эту минуту Каштан оступился, ноги мои выскочили из стремян, и я едва-едва не перелетел через голову коня. "Вот был бы номер!" - подумал я, нащупывая стремена и все еще держась за луку седла. Вместе с толчком разлетелись и мечты о Гале. Снова замелькали в глазах сады, в густой их зелени белели хаты, кое-где в маленьких квадратных окошечках светились уже коптилки, и подымалась над полями еще красная луна... За околицей Шершень погнал Серого галопом, Каштан тоже рванулся вдогонку, и я понял, что галопом ездить куда приятнее, чем рысью. Словно летишь куда-то далеко-далеко, то и дело проваливаясь, конь глухо взбивает копытами мягкую и еще теплую пыль на проселочной дороге, что-то ухает у него внутри, тело твое почти не чувствует седла, и плывут, плывут навстречу неубранные селянские поля с темными копнами сжатого хлеба. Отъехали версты четыре от села и стали догонять сельских девчат в подвязанных высоко юбках. Девчата несли в узелках еду. Я понял, что они торопятся туда же, куда и мы. Одна из девушек узнала Шершня и, давая нам дорогу, крикнула: - Агов, дядько Шершень! Караулить нас едете? - Караулить, дочка, абы сатана до бояр на ту сторону не затащил, - придерживая коня, весело отозвался Шершень. По всему широкому и освещенному луной полю мелькали холщовые кофты девчат. Девчата подбирали в охапки сжатую пшеницу, быстро взвивалось в руках перевясло, и вскоре тяжелый темный сноп падал на стерню. Кое-где девчата сложили готовые снопы в копны-пятнадцатки: точно малые хатки выросли вмиг на поле. Весело спорилась работа, тронутые росой колосья не рассыпали зерно, как днем, хорошо было вязать из такого же влажного клевера крепкие перевясла. Несколько девчат, подбирая пшеницу и увязывая ее в снопы, пели: Ой, зацвiла рожа край вiкна, Ой, зацвiла рожа край вiкна... Ой, мала я мужа, Ой, мала я мужа, Ой, мала я мужа Пияка. Как легко, свободно дышалось в эту лунную ясную ночь над Днестром! Воздух был чистый, пахучий, он давал человеку такую силу, что казалось, любую работу можно сделать в несколько минут. Глубоко вдыхая запахи чебреца, полыни, сухой мяты, слушая, как где-то далеко кричит коростель, я медленно объезжал по меже совхозное поле. Наверное, курсанты давно спят на своих соломенных матрацах. С другой стороны Днестра донесся сюда звоночек балагулы. Кто это едет там, над рекой, в такую пору? Может, помещик какой-нибудь объезжает свои поля? Или сонный поп отправляется исповедовать умирающего? Или румынские жандармы везут в хотинскую тюрьму нового арестанта? Слышно было даже, как поскрипывают колеса брички там, в кукурузе