серую нитку, летела, тоже по воздуху... Дика, как вратарь, приняла этот живой мяч. Обезьянка, всхлипывая и подвывая, обвила ее шею, прижалась к ней, неправдоподобно дрожа... А серая, невидимая - недолетела и шлепнулась к ее ногам с каким-то серым, голым звуком... и - обвилась. А обезьянка все плакала, все прижималась, все целовала Дику. И это была последняя ласка на этой Земле. ...Ваноски смолк. По лицу его катились слезы. Именно катились - я никогда еще такого не видел. Ровно и сплошь. Он их не утирал. Не знаю, отчего я на него так злился? Я хотел ему даже сказать, что уже читал это, причем у него же. Хотел, но все-таки не мог. - Вот вы мне уже и не верите...- вздохнул Ваноски.- А мне все равно. Мне бы уж поскорее. Она меня там ждет. Подзадержался я. Ну, ничего. Здесь она ждала меня дольше. Вам хотелось бы знать, как на самом деле? А я не помню, что я написал, а что прожил. Да я и не понимал никогда, почему это отдельно. Я думаю, что все именно так и было, потому что я, на этот раз, только рассказывал как помню, ничего не сочинял. Может быть, вы правы, и я - писатель... Несчастное существо! Все думают, что самое трудное выдумать, что писать... Нет, самое трудное - выдумать того, кто пишет. Все, кого мы читаем и чтим, сумели выдумать из себя того, кто писал за них. А кто тогда они сами, помимо того, кто пишет? Страшно представить себе это одиночество. Счастливы только другие люди: они трудятся, любят, рожают, умирают. Эти и умереть не могут. Они на это неспособны. Они, как актеры,- только играют всю жизнь одну роль: самих себя. Для других. Их жизнь им не принадлежит. Это рабы людей, рабы любящих их. Они не умеют любить, как монахи не умеют верить. Если любить и верить, то зачем писать или молиться? Обнимешь живую женщину - а это образ, потянешься к Богу - а это слова, припадешь к земле - а это родина. И земля выпихнет тебя из себя, великого, наружу, как памятник, как мощи, чтобы не в земле, а на родине ты торчал, так и не погребенный... Я всегда мечтал только об одном: бросить писать, начать жить. О, я уже мог! и тогда бы я больше ни строчки не написал. С великим удовольствием, к превеликому счастью. Я уже почти любил! - судьба отняла. Мы уже шли из-под венца, когда она наступила на эту невидимую, серую... а шел дождь, и мы бежали, взявшись за руки, смеясь, от мэрии к автомобилю... она запнулась о подол своего подвенечного, потеряла туфлю... и прямо голой пяткой на голый провод!.. Был! у меня все время был выход - любить. Я мог победить этого, с портфелем и фотографией, и это - как в сказке: только любовью. Да прогони я его сразу или не придай значения этой подделке... ведь это же была подделка! А я подделал под нее жизнь свою!.. Да кабы только свою... Да будь я подлец, брось Дику, а хоть француженку, хоть голландку, зато полюби... так нет же - никого! А ведь парикмахершу, уж точно, полюбить было можно... Но я ведь ОДНУ любил, эту бумажную Елену. Мне и сон такой был. После гибели Дики я сжег роман и не выходил из дому. Еду мне кто-то приносил. Может, даже парикмахерша. Но женщин я не помню ни одной. И через год мне снится, будто я лечу над нарисованной страной, вроде Греции, вроде графики Пикассо на античные темы, только как-то еще условнее и пародийнее. Там, внизу, подо мною царит какая-то вакхическая идиллия: овцы, козы, пастухи, пастушки... и все заняты только любовью. Они тоже бумажные, как детские вырезанные из тетрадки в клеточку, куклы. Именно что сон был - на бумаге в клеточку... Зрелище их бумажной любви меня сначала смешит, потом забавляет, а потом и увлекает: я ощущаю себя таким же бумажным, но и таким же способным, как они,- лечу, выискивая себе подругу, а они все уже заняты. Способность моя растет, а ее все нет. Наконец - есть. Я снижаюсь; она уже видит меня, раскрывает навстречу объятия; я пикирую на нее... и тут становлюсь собой, не бумажным, а живым и - прорываю этот листок из школьной тетрадки. В тот день я впервые вышел в город. Я бродил бесцельно и долго и снова заглядывал в лица, но уже не в поисках мифической Елены, не отделяя женщин от мужчин,- просто в лица людей: какие они и кто это, люди?.. Я заходил в парки, кафе и магазины - и выходил, не посидев, не закусив, ничего не купив. Я устал и решил вернуться домой. И тут обнаружил, что уже не шагаю, а стою, стою перед витриной, смотрю тупо на двух манекенов, мужской и женский, протянувших друг к другу руки и будто шагнувших навстречу, чтобы обняться наконец, но что-то им мешало: мое ли отражение между? И тогда, сквозь витрину, между манекенами, внутри магазина, я увидел ее, Елену с фотографии. Потому что, на этот раз, все было в точь: как я мог не видеть этого магазина раньше? Я же тысячу раз проходил это место в той жизни, когда искал? Он был новенький, магазин, только что отстроенный, за год, что меня не было на улице... Я прикинул: как раз семь лет прошло. И пока я стоял в оцепенении, медленно ворочая в мозгу эти простые соображения, Елена вышла из стеклянных дверей, одетая, как на фотографии, с сумкой, как на фотографии... взглянула на меня, как на фотографии, бездушно, как на вещь, и прошла мимо. Я же продолжал стоять как вкопанный. И тут увидел в витрине то свое, ужасное лицо с фотографии, когда вместо волос - змеи. Я закричал и бросился за нею - убить. Убить, впрочем, не то слово: я был уверен, что порву ее на клочки, как фотографию, настолько был убежден, что она - бумажная. Это и убийством бы не было - так, клочки на асфальте. ЕЕ - не было. Как сквозь землю. Порвать - ладно. И это еще не был конец. Когда она исчезла, а я так и не поймал ее, то понял, что в очередной раз принял искус этого, с портфелем, что, на самом деле, я должен был схватить ее и не отпускать, приговорить себя к ней и полюбить - наконец и до самого смертного конца. Что это был мой последний шанс возродить судьбу. Что я - и его пропустил. О, как же я был всю жизнь слеп: волны, зеркала, бумага, фотографии... И тогда я снова пустился в ее поиски, хотя уже точно знал, что они обречены, я писал новый роман, он назывался "Сожженный роман". Роман, в котором люди не сказали ни слова. Нет, вы его тоже не могли читать, по той же причине... Не знаю, что вы там у меня читали,- я всю свою жизнь только эти два романа и писал, да так и не написал оба, да, по сути, это, может быть, на самом деле роман один и был, а не два. Там герой возвращается к своей первой любви и к первому заброшенному роману... Там, оказывается, у него вырос сын, взрослый мальчик, но он глухонемой. А мать молчит с ним вместе из солидарности вот уже четырнадцать лет. Герой снова поселяется у них и дописывает свой самый первый роман в этой воплотившейся немоте. В этом романе он... ...Я думаю, что Ваноски досказал свой роман до конца - он меня уже не видел. Я тихо выскользнул из его конуры. Боже! как хороша жизнь! Как сладко пахнет бензином городская запыленная сирень... Зачем ему успех, деньги, слава? Зачем все у тех, кому этого не то что УЖЕ, а вообще - НЕ надо? Зачем мне молодость, а у меня ничего этого нет? И тут во мне всплыли слова Ваноски, которые он сказал, когда я его так не любил, что даже уже и не слушал: - А все равно он - не победил меня. Теперь-то уж точно. Он только в этой жизни победил меня, а в ТОЙ ему меня не победить. ТАМ я сильнее, там со мною моя Дика... И я понял, за что невзлюбил его,- за эту его Дику. За то, что она - его, а не моя. Зачем мне без нее моя молодость?..