ный стол был переворошен; ящики выдвинуты; бумаги свалены в одну кучу; сейф в углу за письменным столом открыт, чернело квадратное отверстие его, как разинутый рот. Никита, озираясь на открытый сейф, уловил взгляд Валерия с застывшим выражением решимости - и холодное, скользкое ощущение опасности и вместе чего-то беспощадно обнаженного, преступного, что не имело права быть, остро кольнуло его. - Ты... открыл сейф? - Открыл!.. - Валерий бешено махнул рукой. - Да, я открыл! Твое какое дело? Мне все можно в этой квартире! Понял? Не бойся! Я, а не ты знал, где лежит у него ключик... Я взял! Некоторое время они стояли друг перед другом, не говоря ни слова, в этом оголенно освещенном кабинете, в котором все было передвинуто, разворочено, смещено, как после торопливого обыска; и эти листки бумаги на ковре, кучами сброшенные на пол книги, комья земли и черепки цветочного горшка на паркете в углу, черным ртом зияющее отверстие сейфа - все было выпукло и отчетливо видно под огнями огромной люстры, настольной лампы, зажженного торшера над журнальным столиком. И было ощущение бессмысленного разгрома, какого-то преступления, которое тут совершилось. Никита ошеломленно посмотрел на Валерия. Лицо его было замкнуто, веки прищурены, лоб его влажно блестел, и он словно трудно глотал спазму и не мог ее проглотить. - Ну? Что глядишь? А? - Валерий как-то всхлипывающе, точно рыдания сдерживал, засмеялся, не разжимая зубов. - Я нашел... Я все нашел. Вот письмо твоей матери. Читай, читай, мой братик! Извини уж, я прочитал. Это ведь письмо, которое ты привез... "История рассудит!.." Бож-же мой, как-кие пре-екрасные люди!.. - Замолчи, - плохо соображая, проговорил Никита. - Я тебя прошу, замолчи! - Садись к столу! Все поймешь! - И Валерий ударом пальцев подтолкнул на край стола пачку бумаг в раскрытой папке, скользнувшей по стеклу. - Читай, а я уж покурю, братишка! С твоего разрешения... Читай все! Подряд! И Никита, ничего не ответив, сел к столу. Перед ним в папке лежала пачка листов, отпечатанных на машинке, и сверху этой пачки был присоединен скрепкой знакомый тетрадный листок в синюю линеечку, исписанный крупным, вдавленным в бумагу, детски-корявым почерком, тем непривычным, странно крупным почерком, который появился у матери в больнице - таким почерком она писала ему записки, - и он, в первую минуту мутно видя от волнения, легонько и осторожно разглаживая влажными пальцами письмо, прочитал начальную строчку, прыгающую, как через белесую дымку, еле понимая смысл: "Это письмо тебе передаст мой сын..." И снова прочитал первую фразу, споткнувшись на ней и одновременно заставляя себя понимать то, что было написано рукой матери, словно сознание отказывалось воспринять, когда второй раз держал он это письмо, прикасаясь к тому, что знали теперь и он, и Валерий, и Греков - ее слабость, ее бессилие, ее фразу: "Прощу, умоляю тебя". "Нет, она писала это перед самой смертью. От боли была в полу сознании..." Валерий, ожидая, ходил кругами по кабинету, сорочка расстегнута на груди, одна рука глубоко засунута в карман помятых брюк, другую, с сигаретой, держал у рта, жадно и часто затягиваясь, глядел перед собой ищущими, сощуренными глазами. Он обернулся, спросил громким голосом: - А? Прочитал? - И бросил сигарету на ковер, растер ее каблуком. - Ах как все это трогательно! Какие нежные родственные чувства! Значит, квиты? И мы, значит, с тобой, братишка, квиты! История, как там в учебниках... умная бабка-повитуха, рассудит! - В чем? - спросил Никита с заслонившей горло хрипотцой. - Во всем! Что ты спрашиваешь, как невинная девочка! Пошел к черту! Не ясно?.. Валерий махнул рукой, схватил на столике возле окна графин с водой, постукивая горлышком о стекло, налил в стакан и, звучно глотая, торопливо выпил, вода текла по его подбородку. Потом он рукавом сорочки вытер губы и сел - обвалился - на край столика, скрестил на груди руки, барабаня пальцами по предплечьям, зло говоря: - Дальше там... если у тебя хватит смелости... Читай дальше. Потом объяснишь мне, зачем он хранил это, старый дурак. Для меня? Для истории? Ос-сел!.. Главное - все вместе и скрепочки. Скрепочками!.. И Валерий грубо выругался, замычал, как от боли, и со скрещенными на груди руками, сжимая ими плечи, опять зашагал по комнате кругами мимо шкафов, массивных кожаных кресел, мимо черных окон, по которым, то усиливаясь, то стихая, вкрадчиво царапал дождь. Потом вышел быстро из кабинета, шаги зазвучали в коридоре, хлопнула дверь в глубине квартиры... И все то, что чувствовал, видел Никита, - этот огромный освещенный кабинет, мертво стоявшие книги за стеклом, эти темные бронзовые бра, картины в толстых рамах на стенах, разбросанные бумаги на полу, постукивание дождя, открытый сейф в углу и ощущение себя, сидевшего за чужим столом над письмом матери, - все на миг представилось нереальным, отдаленным, увиденным в бреду. Это было то ускользающее, ощутимое, и не им, а будто кем-то другим ощутимое, что он испытывал только в детстве, во время тяжелых приступов малярии в Ташкенте. И невыносимая тишина сомкнулась в кабинете, заполнила, как стоячая вода, всю квартиру; и, будто тиканье часов, стали вдруг слышны слабые капли по стеклу, мышиное шуршание бумаги под пальцами и бой сердца, и собственное дыхание, когда он, спеша, открепил от пачки листков письмо матери, соединенное с бумагами скрепочкой, и открылась первая пожелтевшая по краям машинописная страница, с аккуратностью правленная красными чернилами, педантично округленным, мелким почерком ("Это его почерк?"), некоторые слова были ровно, как по линеечке, зачеркнуты, разборчиво вставлены другие. "ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА" Директору института тов. Рогозову П.С. Секретарю парткома Свешникову Я.М. 15 июня арестована моя сестра Шапошникова Вера Лаврентьевна (девичья фамилия Грекова), проживавшая в гор. Ленинграде. В связи с арестом моей сестры считаю необходимым сообщить следующее: 1. После Октябрьской революции я не имел случая встречаться со своей сестрой в течение 6 лет и, следовательно, об этом периоде ее жизни не имею полного и ясного представления. Мне только известно, что моя сестра вышла в 1918 году замуж за некоего прапорщика царской армии Шапошникова, дослужившегося впоследствии до командира полка Красной Армии. В 1924 году моя сестра была наездом в Ленинграде, где я жил и работал тогда, и при встрече рассказала мне, что все эти годы после революции по заданиям ЧК она "моталась" с мужем по всей стране, якобы участвовала в подавлении белоказацкого мятежа атамана Дутова в Орске, эсера Савинкова в Ярославле, затем два года была в Средней Азии по ликвидации басмаческих банд на афганской границе. Рассказ ее в те годы, естественно, не вызывал отрицательного отношения или какого-либо сомнения, как не вызывал сомнения и тот факт, что муж ее, как я говорил уже, Шапошников, был награжден (как он в частной беседе объяснил мне, за ликвидацию басмаческой банды Ибрагим-бека) орденом Красного Знамени. Однако, повторяю, о том периоде жизни своей сестры я мало что знаю. В 1927 году я был откомандирован на год в Московский университет, и мои контакты с сестрой, оставшейся работать в Ленинграде, прекратились, тем более что по складу наших характеров, следует сказать объективно, эти общения не всегда были приятны ни мне, ни моей сестре, как бы родственно ни были мы связаны. Чувствую необходимость сказать, что характер сестры отличался вспыльчивостью, несдержанностью, прямолинейностью, и это обстоятельство часто приводило нас если не к ссорам, то к размолвкам, в том числе, разумеется, и по чисто научным вопросам советской историографии. И особенно по вопросу народничества, деятельности народовольцев и эсеров. Характер споров касался отдельных личностей из этих организаций. Сестра в это время работала в Наркомпросе, стала преподавать в Ленинградском университете и вместе с тем писала работу о народовольцах, вышедшую затем в свет и ныне подвергшуюся критике в прессе и в научных учреждениях за чуждое марксизму, произвольное, даже субъективно-пристрастное толкование развития российского революционного движения, связанного с террористическими организациями "Народная воля", а также "Черный передел". 2. Свое отношение к данной работе, носившей заглавие "Убийство Александра II", я высказывал и на ученом совете Ленинградского университета, что подробно освещено в стенограмме, и на моих лекциях, и в центральной печати (журнал "Историческая мысль", статья "Дилетантизм или марксизм?"). Нахожу нужным отметить здесь главный порок указанной работы, заключающийся в том, что автор В.Л.Шапошникова, словно бы восхищаясь, не жалея красок, живописует смелую, по ее позиции, и романтический деятельность русских террористов, их жертвенность, преувеличивая роль Желябова, Софьи Перовской, студента Гриневицкого, "принесшего себя в жертву", бросившего бомбу в Александра II, безудержно восхищаясь романтическим фанатизмом этой организации, то есть той террористической деятельностью некоторой части российской интеллигенции, последователями которой, как известно, были эсеры, которую осудило все развитие марксизма в России. Мысленно нельзя уйти и от того факта, что книга вышла в феврале 1935 года, и воспевание активной террористической деятельности, овеивание ее романтическим ореолом выглядело странным в тот период, когда выползшие из всех щелей злостные враги народа произвели из-за угла подлый выстрел в Смольном. В современных условиях обостренной классовой борьбы обращение в историческом исследовании к деятельности русских террористов выглядело по крайней мере политической наивностью, близорукостью, могущей неправильно воздействовать на нашу молодежь, которой и посвящена данная, с позволения сказать, псевдонаучная работа. Отсутствие марксистского взгляда на исторические факты, однобокий экскурс в историю, безудержное восхищение жертвенностью так называемых сильных личностей в истории того времени и крен таланта автора именно в эту сторону вопроса (смелость, решительность "народовольцев", преданность делу), что является сильными страницами данной работы, в то время как страницы, посвященные первым марксистским кружкам в России, выглядят, как это ни странно, недостаточно сильными, - именно все это вызывало и вызывает у меня, человека, отдавшего всю свою жизнь исторической науке и непосредственно многие годы занимающегося воспитанием, чувство протеста и возмущения. Как я сказал уже, В.Л.Шапошникова является моей сестрой. Сейчас, когда стало известно, что В.Л.Шапошникова репрессирована, со стороны некоторых членов партии, членов партбюро факультета мне брошен общественный упрек, обвинение в потере пульса классовой борьбы, в политической глухоте и близорукости и в том, что по моей письменной рекомендации В.Л.Шапошникова была принята преподавателем на кафедру истории Ленинградского университета, которой я руковожу в течение трех лет. Должен, как это ни тяжело, признаться самому себе, со всей откровенностью и прямотой заявить, что в этом акте я потерял большевистскую зоркость и проницательность гражданина и ученого, и с горечью и с сожалением понимаю, что заслужил порицание. Но, хочу повторить, в моих действиях не было никакой намеренности, никакой обдуманности. Сознавая свой ошибочный шаг и теперь объясняя его себе, я чувствую, что заблуждался. Ведь и у одной матери, казалось бы, вспоенные одним молоком, растут разные дети, а я как бы закрыл глаза на то, что истинные взаимоотношения, принципиальные жизненные позиции, пролетарская убежденность и бескомпромиссность выявляются и со всей строгостью проверяются только в момента обострения классовой борьбы, которая требует от нас высокой и ежеминутной бдительности и всей жизни. Прошу разобрать мое заявление. Заведующий кафедрой истории - профессор Греков Г.Л.". Никита поднял от стола голову, неясно увидел в оранжевой пустоте перед собой окруженные темными кольцами свечи ламп - и вдруг зажмурился, с силой потер кулаком скулы, будто сдирая что-то мешающее, липкое, произнес шепотом: - Что же это?.. Все, что он думал в эти дни о Грекове и матери, о ее смерти, о ее письме, и то, что он узнал от Алексея, а потом от профессора Николаева, - все это было противоестественно и страшно, и потому, что это было противоестественно, в уголке его сознания инстинктивно сохранялась, не пропадала надежда естественной самозащиты; невозможно было поверить в простоту доказательств, определяющих судьбу матери, намекающих на что-то преступное, уже предполагаемое в ее прошлой жизни. И Никита, как бы ища окончательного полного ответа для себя, стал быстро листать другие бумаги. Это были черновики писем, рецензий на книги, наброски выступлений, здесь же лежало несколько вырезанных из газет и журналов статей. Он нашел ту, которую упоминал Греков в заявлении, увидел жирный заголовок "Дилетантизм или марксизм?" и сейчас же начал читать. Но глаза скользили по словам, по абзацам, а сознание не могло сосредоточиться, подчинялось только одной отделившейся мысли: "Зачем он именно так сделал? Он рассчитанно это сделал. Ни одним словом не защитил мать. Нет, я не думал, что так это было..." И, прислушиваясь лишь к этой мысли, не мог прочитать ни одного слова из статьи, потому что не в силах был понять необходимость этого чудовищно спокойного предательства и вместе равнодушия к судьбе матери. - ...Чудненькое у тебя лицо! А может, тебе дать чего-нибудь? Валерьянки, может? Или вот боржома? Ледяной, из холодильника! Успокаивает и отрезвляет!.. Никита вскинул глаза на звук резкого голоса: Валерий, видимо, уже несколько минут выжидательно стоял в дверях кабинета, прислонясь плечом к косяку, наблюдая оттуда; в опущенной руке была бутылка боржома. - Прекрасный слог! Суховатый стиль ученого мужа. Этот стиль убеждает, а? Никита смотрел, не видя выражения его лица, но стараясь угадать, о чем думал сейчас он, что скрывалось за этим насмешливым, высоким, казалось, готовым сорваться голосом. Валерий подошел к столу, прочно, даже решительно ступая, но словно через силу заставляя себя говорить, лицо было влажно, бледно, - и Никита все ожидающе, молча смотрел на него, видел, как Валерий сел на край стола, - как будто в кино, Никита где-то видел это, - вынул из карманов два бокала и, торопясь, разлил в бокалы пузырящийся боржом, сказал с усмешкой: - Боржом отрезвляет, Никитушка. Другого ничего нет! За двух Шерлок Холмсов! - И так нерассчитанно сильно стукнул бокалом о бокал, что расплескал боржом на стол. - Будь жив! Никита молчал. Валерий, запрокинув голову, жадными глотками пил, а глаза были скошены на Никиту и стали напряженными, осмысленными; чудилось, готовы были сказать что-то. И Никита отвернулся, чтобы не видеть их страшного, немого выражения. Он встал из-за стола так же молча, подошел к окну и прислонился лбом к темному, запотелому стеклу, по которому снаружи с беглым звоном постукивали, сползали капли. Сквозь подвижную эту насечку капель среди мокрой темени двора далеко внизу, на первом этаже соседнего дома, оранжевым квадратом светилось занавесью окно. "А там больной, а может, проснулся кто-то, - подумал он, удивляясь бессмысленной ненужности того, что подумал. - А может быть, гости сидят... Зачем я об этом думаю?" И Никита со смертельной усталостью, глядя на единственное горевшее внизу, в мокрой тьме окно, услышал шум движения, шаги, стук отодвигаемого кресла. Он повернулся от приникшей к лицу тьмы, от веющего сырой свежестью окна, повернулся на электрический свет, оголяюще разлитый по кабинету. И реально и ясно увидел Валерия. - И все в сейфе, в сейфе держал! Ругаясь сквозь зубы, Валерий двигался по белым листкам какой-то рукописи, разбросанной на полу возле раскрытого сейфа, выбрасывая оттуда, швырял на пол кожаные папки с монограммами, какие-то коробочки, глухо звеневшие при ударах о паркет, какие-то статуэтки, массивные костяные четки; потом достал из глубины сейфа плотную и твердую на вид пачку в надорванном целлофане, содрал целлофан и тотчас же передернулся весь. - Сумма... Нич-чего не жалел, всем одалживал! Ну, добряк! Ну, молодец!.. Валерий стоял, угловатый от нетерпения, среди разбросанных папок, с брезгливой злостью смотрел на деньги, сжимая их, и швырнул пачку на стол - купюры разъехались по стеклу. - Ладно! И это неплохо! Не-ет, это отлич-чно! - заговорил Валерий. - И эти с монограммами, почитай, "Уважаемому..." "Дорогому". Прекрасно! Здорово! Ему дарили папки!.. За всю жизнь ему надарили гору папок. А ты как думал, братишка? За заслуги перед наукой! Не-ет! Разве мог он, а?.. Кто поверит, а? Клевета!.. - Оставь это... Сложи все в сейф, - устало попросил Никита, испытывая то чувство, какое бывает, когда происходит вокруг что-то дикое, ненужное по своей бессмысленности, что нельзя остановить. - Сложи все в сейф. И деньги... - повторил он. - И замолчи! Ты с ума сошел? Слушай... Что ты делаешь? Для чего?.. Глупо это! Не понимаешь? А дальше что? Что дальше? - Иди спать! - Валерий обернулся, из-за плеча смерил его с ног до головы презрительным взглядом. - Ясно? Ты не имеешь к этому никакого отношения! Я отвечаю за все! Только один я! - Замолчи! - шагнув к нему, крикнул Никита. - Слышишь!.. Перестань молоть ерунду! Сколько можно говорить! И потом Никита уловил осторожное царапанье капель по стеклу, шумное дыхание Валерия; он со сжатым ртом поднял новую, обтянутую желтой кожей папку, гладко блестевшую монограммой на уголке, подошел к столу и начал собирать в нее бумаги, стал завязывать на папке тесемки. Никита видел, как решительно двигались его руки, и сказал наконец: - Мы должны позвонить Алексею. Посоветоваться... - Нет! Хватит с Алексея того, что есть... Я слишком его люблю, чтобы ввязывать его в это! С него хватит! - Тогда что сейчас будем делать? - Я знаю, что делать, - заговорил Валерий, стараясь говорить ровно, а пальцы его все рвали тесемки, не могли затянуть узел на папке. - Для меня-то ясно! И, думаю, для тебя. В общем, ты уезжай отсюда. Немедленно. Понял? Собирай чемодан - и привет! В Ленинград. На первый поезд. И к черту! Сегодня переночуешь у Алексея. Вызывай по телефону такси. Номер здесь. В книжке. А утром на экспресс. В Ленинград ходит экспресс. - Я уеду, а ты?.. - Никита мрачновато усмехнулся. - Нет, с меня началось. Нет - я сейчас никуда не уеду! - А я говорю: тебе лучше уехать! Не ясно? Ты еще тут! Началось с тебя? Ох, не с тебя! Нет, не с тебя, братишка... Совсем нет! Ну, конечно, делай что хочешь, мне все равно. Я-то знаю, что делать!.. Он второй раз уже, лихорадочно торопясь, завязывал тесемки папки - они развязывались, - затем тоже очень поспешно вынул из заднего кармана вместе с рублем водительские права, ключи от машины, рывком затолкал обратно; и слова Валерия и движения его явственно подчеркивали: все сейчас прочно и необратимо решено им, и теперь он ничего не передумает. - Мы должны позвонить Алексею, - настойчиво повторил Никита. - Он не знает, что мы тут... А потом все решим. Ты куда? - Лично я? В Одинцово. На дачу. Куда я могу еще? Нет! Алексея не вмешивай в это. Ни в коем случае. Он давно в ссоре с отцом. А думать нечего. Что может быть яснее? Я просто хочу, оч-чень хочу задать ему несколько лирических вопросов! Интимного порядка! И все-таки он мой отец, а Вера Лаврентьевна Шапошникова, как она названа в бумаге, моя тетка. Так? - И договорил с ядовитой насмешливостью: - Ты разве не чувствуешь, что это одна кровь? А я почувствовал. Когда ты по-родственному двинул меня возле ресторана! Что, со мной едешь? Никита, не ответив, искал в смятой пачке последнюю сигарету и не находил, он смотрел на круглые часы над столом, видел металлический в свете люстры циферблат, тупой угол стрелой, хотел заставить себя понять, сколько времени, и думал, убеждая себя: "Сейчас мы поедем к Грекову. Вместе поедем. Но что он сможет ответить?.." - Кончились сигареты. - Никита сжал, бросил пачку. - Кончились... Валерий стоял перед столом, в одной руке держа кожаную папку, другой торопливо раскидывал, как мусор, в стороны листки рукописи, опрокинул стаканчик, наполненный до тонкой остроты очиненными карандашами, которые Георгий Лаврентьевич так любовно трогал, ощупывал кончиками пальцев, когда в первый день разговаривал с Никитой. - Кому это все нужно, а?.. Ледяной бы воды. Все время хочу пить. Сохнет в горле... Валерий взял со стола пустую бутылку от боржома, нацеленно посмотрел на свет и, вдруг сказав: "Э, черт!" - с искривившимся лицом, изо всей силы швырнул ее в стену - зазвенело стекло, посыпались осколки на пол. - Ну зачем это идиотство? - остановил его Никита, схватив за плечо. - Хватит!.. Валерий, оглядываясь суженными глазами, выговорил: - Что ж, поехали, братишка! 13 Огромный и притемненный, затянутый дождем город с нефтяным блеском асфальта, с размытыми прямоугольниками ночных витрин, редким светом фонарей в оранжевом туманце переулков, с бессонным автоматическим миганием светофоров, простреливающих перекрестки, на которых в этот час не было даже видно закутанных в плащи фигур регулировщиков, потушенные окна захлестанных дождем улиц с изредка ползущими меж домов зелеными огоньками ночных такси, - многомиллионный город невозможно было разбудить ни стуком струй в стекла, ни плеском в водосточных трубах, по железу крыш, по карнизам. Город как бы огруз в мокрую тьму и спал за тщательно задернутыми шторами, занавесями, разделенный домами, квартирами, комнатами на миллионы жизней, покойно и, мнилось, равнодушно замкнутых друг от друга. И невозможно было представить в этой ночной пустынности, на этих безлюдных, отполированных лужами тротуарах тот знакомый ритм неистощимо объединенной чем-то людской суеты, который называется дневной жизнью Москвы. И уже казалось Никите, никогда не будет утра, никогда не исчезнет это холодное щекочущее ощущение отъединенности от всех, которое возникло, когда ехали по опустошенным мостовым, и еще раньше, когда он увидел одно светившееся окно на первом этаже в глубине двора. По городу, без людей, спящих в сухости, в тепле комнат под непроницаемыми крышами, двигались долго, хотя и не останавливались перед светофорами. Потом, заметил Никита, ушли назад, скользнули замутненными отблесками последние огни окраины, мелькнули последние неоновые дуги фонарей над головой - и густая чернота сомкнулась, обтекая стекла, ярко рассеченная впереди фарами. В их свет косой, сверкающей пылью несся навстречу дождь. И теперь, казалось, двигались только по световому коридору пустого шоссе, вспыхивающего лужами вдоль кювета, за которым словно бы обрывалась земля. Гудел мотор, бросались то вправо, то влево, размывая струи по заплывавшему стеклу, "дворники", уютно был освещен перед глазами щиток приборов. И то ли оттого, что так покойно светились живые стрелки и цифры на приборах, то ли оттого, что сплошная темнота мчалась по сторонам, появилось у Никиты ощущение, что они спешно уезжают куда-то от всего того, что было, в неизвестное, что должно было прийти как облегчение. Но это ложное чувство самоуспокоения появилось и исчезло мгновенно - Никита взглянул на подсвеченное снизу лампочками приборов сумрачно-замкнутое лицо Валерия и ясно представил, зачем и куда они едут. Молчали, пока ехали по городу. Молчали и сейчас, когда окраины давно остались позади и огни исчезли в потемках. И Никита слышал накалявшееся гудение мотора, стало ощутимо теплее ногам, дребезжали, вибрировали стекла дверок, тонкие, острые сквознячки резали влажным холодком лицо, свистели, врываясь в щели. Как только началось это загородное шоссе, Никита на минуту закрыл глаза, тоскливо ужасаясь тому, что они бессмысленно в какой-то лихорадочной загнанности, которую не в силах остановить, спешат на эту дачу Грекова, и думал, мучаясь сознанием своего бессилия и тем, что полностью не мог представить: "А дальше?.. Дальше что?.." - Ты слышишь? Он очнулся от этого голоса, прозвучавшего чересчур громко, и, прижимаясь к спинке сиденья - было как-то жарко, неудобно ногам, - сбоку посмотрел на слабо озаренное снизу лицо Валерия. "Что он сказал?" Валерий говорил, глядя в свет фар сквозь размазанные очистителем полукруги на стекле: - Ничего страшного на этом свете не бывает, Никита, кроме одной вещи... Знаешь, в атомный век нет секретов... Ты слышишь? - Да. - Как-то в одной компании знакомят меня с одним парнем. Тот, кто представляет, как обычно, ерничает, с улыбочкой: "Потомок знаменитого профессора Грекова". Парень таращится на меня, но тоже улыбается и руку жмет, потом отводит этого ерника в сторону, слышу - смеется, а сам на меня кивает: "Сын знаменитого... Этого самого?" Я услышал, но ничего не понял. Ты слышишь? Черт, нет сигарет... Что мы будем делать без сигарет? Нигде? Ни одной? Мы пропали без сигарет, Никита! - Ни одной. Я слушаю, Валя, - сказал Никита, вдруг почувствовав в неожиданно доверительном тоне Валерия, в том, как он спросил о сигаретах, ничем не прикрытое обнаженное страдание и, почувствовав это, спросил негромко: - И что?.. Ты не договорил... - Мы пропали без сигарет, - опять услышал Никита сквозь гудение мотора, слитое с мокрым шелестом шин, незнакомый голос Валерия. - Да, я понял, что нет секретов. Весь вечер тогда полетел к черту. Пил, как дубина. Смотрел на этого парня, видел его улыбочку и думал: "Откуда, что? Чья-то зависть к папе? Кто-то имеет на него зуб? Что за намеки?" Ни дьявола не понимаю. В середине вечера вызвал этого парня на лестничную площадку. "Поговорим, как мужчина с мужчиной. Как все, родной, прикажешь понимать?" А он был на взводе уже. "Не строй из себя орлеанскую девственницу. Все знают, где жена у соседа пропадает, только муж ничего не знает". Ну, я и врезал ему на память! Да так, что обоим пришлось зайти в ванную, а потом уйти с вечера. Этим тогда кончилось. А ведь напрасно врезал! Напрасно!.. - По-моему, нет, - сказал Никита. - Я бы не вытерпел тоже. Просто какая-то сволочь исподтишка! Прямо испугался сказать. - Ненавижу правдолюбцев из-за угла, - поспешно перебил Валерий, - Шептунов всяких. Режут правду-матку за спиной. Карманные Робеспьеры!.. С разбегу никого по морде не разберешь. Ненавижу!.. - Мы скоро приедем? - Мы пропали без сигарет, Никита. Не бойся, я знаю, что теперь делать. Только бы одну сигарету! - Слушай, запомни: я ничего не боюсь. Ты это не запомнил? - Мы пропали без сигарет. Хоть бы одна где-нибудь! Пересохло в горле. Ты бы хоть по карманам посмотрел. Может, где завалялась. - Все обшарил - ни одной... Мы скоро? - Километров пятнадцать. Сейчас будет какой-то поселок. Березовка, кажется. Или Осиновка. Одно и то же. Сейчас... Нам осталось километров пятнадцать, Никита. - Что мы ему скажем? - Что я ему скажу? - Да. Что ты ему скажешь? - Я хочу все знать. Я скажу ему, что, если он не объяснит, зачем все это сделано, я на его же семинаре прочитаю вслух это его заявление - всем. Братцам-студентам. И я это сделаю. И он знает, что я смогу это сделать! - Какие-то огни. Это Березовка? Сколько осталось? Ты сказал, пятнадцать километров? - Нет, машина. Встречная. Тоже какой-нибудь частник. С дачи. Скажи, ты любил свою мать? Сквозь дождь туманно блеснул впереди огонь, исчез, чудилось, нырнул куда-то, - видимо, там был уклон, и только радужное свечение брызгало в воздухе. - Я ее до конца не знал. Она не говорила о прошлом. Все держала в себе. - Надо бы в машине иметь запасные сигареты. Не раз думал об этом и забывал! Значит, ты любил свою мать? - Зачем спрашивать? Но не совсем понимал. И она меня, наверно, не совсем. А что? - Просто спросил. Два огня, брызжущие косматыми шарами, выползли, вынырнули, казалось, из-под земли, приближались из глубины шоссе, липли к размазанным дождевым полосам на стекле. Радужными иглами светились они на сбегающих каплях, летели навстречу. И внезапно ослепил, вонзаясь в машину, прямой свет вспыхнувших фар; свет этот расширился и упал, только желтыми живыми зрачками горели подфарники, мелькнул глянцевито-мокрый, горбатый радиатор - обляпанный грязью бампер с забитым глиной номером - и черный силуэт грузовика пронесся, оглушая железным ревом, дробно хлестнул брызгами грязи по стеклам. - Что, свет не умеешь переключать, дурак? - крикнул Валерий и, оглянувшись, выругался. - Ах ты, болван стоеросовый! Болван ты, болван!.. И ударил ладонью по звуковому сигналу, пронзительно загудевшему вслед промчавшемуся грузовику. - Вот что я ненавижу! - закричал он и быстро глянул краем глаза на Никиту, удивленного и его криком и этим выражением азартной злости на его лице. - Почему грузовики не любят легковушек? Почему? Прижимают, как танки, к кювету - и хоть бы что! И ничего не сделаешь! Бессмысленность эту ненавижу! - Не городи ерунду. Это колонна, - сказал Никита, наклоняясь к стеклу. - Смотри, их много... - Конечно! На кольцевую прут! Впереди, выбираясь из-под уклона, колонна шла навстречу, далеко растянувшись, вспыхивали и гасли фары, с грохотом, тяжело и мощно проносились один за другим грузовики, как бы упрямо не сбавляя набранной скорости, обдавая грязью, и Валерий, притормаживая, кричал, сощуриваясь, нетерпеливо: - Только бы бензину хватило, не заправлялся сегодня! Застрянешь еще, как идиот!.. Ты чего замолчал, Никита? - Я думаю, что нас не ждут. Ночь - и там спят. Сколько сейчас времени? И вдруг в этом бесконечном мелькании фар, в грохоте, лязге проносящихся мимо огромных грузовиков, в звуках движения, в голосе Валерия, в его освещаемом на миг лице, готовом к отчаянию, - во всем оглушавшем и бесконечном, - представилось Никите, что все, о чем думал он, давно произошло и теперь опять неотвратимо происходило с ним. Ему казалось, что когда-то уже был кабинет, весь голо освещенный огнями люстры, холодный и чужой, разбросанные по полу папки, белые листы рукописи, черным квадратом зияющий проем сейфа, старые бумаги с аккуратной правкой красным карандашом, и когда-то был дождь, и их поездка, и эта колонна грузовиков, грохочущая в уши. И были слепящие скачки света по стеклам, нетерпеливо-отчаянное и вместе упрямое выражение лица Валерия, гонящего навстречу колонне машину, будто это одно было необходимо, как будто от этого зависело все. В его сознании сейчас ничто не было логичным, последовательным. Лишь, как обрывистые удары, толчки мысли: "А дальше что? Что произойдет на даче? Там он и Ольга Сергеевна. Мы постучим и разбудим их. Потом он выйдет в халате. И под халатом опять те детские щиколотки. А дальше что? Какое у него будет лицо? Нет, все, что мы сейчас делаем, бессмысленно. А как надо? Алексей... Что сказал бы Алексей?" - Все! Приветик, сволочи! - услышал он облегченный вскрик Валерия. - Они думали, что, как мальчика, в кювет затрут! Черта вам лысого, болваны! - И Валерий засмеялся. - Они думали, на хмыря напали! Ох, как я ненавижу тупую силу. Ты можешь это понять? - Сколько сейчас времени? Час, два? - Плевать нам на время!.. Какая разница! Никита молчал. Перед глазами неустанно махал "дворник", расталкивая грязные струи по стеклу. Уже не было мчавшегося мимо грохота, назойливого мелькания фар - колонна прошла. Ровный, казалось, в тишине рев мотора был ясно слышен, и лепет дождя, и позванивание капель по кузову. Густая тьма, разрезанная ущельем фар на свободном шоссе, скользила по сторонам за полосой света. И, не в силах отделаться от ощущения какой-то нереальности того, что видел точно со стороны, Никита улавливал звук голоса Валерия и убеждал себя, что это ощущение нереальности сейчас пройдет. - Больше всего на свете люблю машину, твоя собственная комната на колесах, свобода - и ничего не надо! Что-то умеешь делать - начинаешь уважать себя! - громко и возбужденно заговорил Валерий, еще, видимо, не остыв от злого азарта, испытанного им только что, когда он по краю обочины гнал машину вдоль колонны. - Спасибо Алешке за то, что он меня научил! Таких парней, как Алешка, мало! Они воевали, они поняли кое-что... А мы, как щенки, тыкаемся в разные углы. Скулим... И суетимся после десятого класса, думаем об удобной, непыльной профессии - зачем сами себе врем, скажи мне? - как через жаркую пелену, доходил до Никиты ныряющий голос Валерия, и Никита, с ожиданием глядя на скольжение фар по мокрому асфальту, хотел ответить ему, но опять, словно в пелене, через вибрирующий рокот мотора дошел голос Валерия: - Ну зачем мне нужно было идти на исторический? Я машину люблю, я, может быть, просто шофер... Какой из меня историк? Мудрый совет многоопытного папаши! Он мудрый, знающий, ему стоит только взглянуть на экзаменационную комиссию. А я это знал! Многоопытные мудрецы! А Алешка плевал на них! Ты слышишь? Он сильнее их. Он независим. У него есть руки... Своими руками зарабатывает деньги! Вот так надо, вот так. Нет, только так! И об Алешке я все скажу ему. Однажды с Алешкой слышали проповедь: "Братья мои, не давайте дьяволу говорить слово божье!" Ты слышишь, Никита, слышишь? Были во Владимире, зашли в церквушку ради любопытства... "Да, я слышу", - хотелось ответить Никите, но он уже смутно слышал, почти не различал пропадающие звуки, они угасали в каком-то однообразном шелесте, и он вновь представил, как они приедут, вылезут из машины, постучат в темный дом, как вспыхнет свет в окнах, и в дверях появится фигура Грекова в халате, заспанное, удивленное лицо и его голос; "Вы? Ночью? Что такое?" Потом внезапно и остро толкнула странная мысль, что все это похоже на сон, что все это, вероятно, снится ему, и тогда он с усилием попытался освободиться от этого сковывающего ощущения - и тотчас пронзительный сигнал и крик раздались над ухом: - Смотри, что он делает! Обезумел? Ты только посмотри, Никита!.. Он, не понимая, выпрямился. "Дворник" безостановочно скакал по стеклу, белый поток фар гудевшей сигналами машины упирался в дождь и опадал. И в этой недостигаемой фарами дождливой дали, зигзагообразно виляя, ползли навстречу два огня, вроде в игре загораживая шоссе - то правую его часть, то левую. Валерий, переключая свет, с силой ударял по кнопке сигнала. - Отстал от колонны и поиграть захотел? Вот дурак набитый! - резко засмеялся Валерий и взглянул на Никиту, сощурясь. - Видишь? Я тебе говорил, что они делают ночью? Обалдевают от езды - и давай! Не-ет, ты понимаешь, зачем это ему нужно? Вот идиот! Да только не испужаешь, милый! Ни выйдет, дурачок! Не выйдет!.. - Не понимаю, что он... - проговорил Никита, всматриваясь мимо скачущего "дворника". - Что он делает? В то же мгновение два огня сдвинулись, косо поползли вправо, к середине шоссе, затем к краю левой обочины, вроде бы снова желая продолжить игру, и тут же выровнялись, освобождая узкий проезд на середине шоссе. Валерий, выругавшись, сигналя ближним и дальним светом, теперь уже беспрерывно ударял кулаком по звуковой кнопке, требуя освободить дорогу. И, видимо услышав эти сигналы, огни толкнулись влево, ровно пошли по своей стороне. - Ну, не идиотство ли? Не идиотство?.. Не-ет, не на таковского напал. У тебя нервишки, нервишки слабоваты! Не-ет, милый дурачок! - крикнул Валерий. И Никита, не говоря ни слова, пораженный тем, что происходило, увидел совсем рядом желтый, словно ребристый свет приближающихся фар, черные контуры мчавшегося навстречу грузовика. И с холодной пустотой, млеющей возле сердца, и со злостью к этому невидимому человеку за рулем отставшего от колонны грузовика, занятому непонятной, безумной игрой на пустынном ночном шоссе, он чувствовал по пронзительному свисту сквозняков увеличенную скорость своей машины, мелкое дрожание пола под ногами, накаленный гул мотора, все сильнее пульсировали нахлесты ветра, гремели по железу кузова. И, замерев, уже понимая бессилие и бешенство Валерия, молча наклонясь вперед, он ждал этих секунд, которые нужны были, чтобы проскочить мимо грузовика. - Вот так! Вот так, милый!.. - опять крикнул Валерий. - Проскочили! "Что он?.. Что он?.." И в ту же секунду ослепительно близкие прямые огни фар вильнули вправо, темная, возникшая в потоке встречного света, заляпанная грязью громада грузовика неуклюже надвинулась сбоку на стекла, бортом загородила шоссе, и Никита, с окатившим все тело холодным потом, еще успел заметить какой-то сумасшедший жест руки Валерия, изо всех сил выворачивающего руль от неотвратимо чудовищной громады машины, - и с ревом, лязганьем, грохотом это неотвратимо огромное, смертельное ударило, смяло, несколько раз подкинуло его, бросая обо что-то металлическое, жесткое, острое, и среди грохота и рева звучал во тьме крик, как будто черным и багрово вспыхивающим туманом душило его в пустоте: - ...Погибли... Мы погибли... Все!.. И все кончилось. Чей-то голос, слабый, тоненький, все время звал его из черной жаркой пустоты; этот голос, родственно близкий, знакомый ему, умолял и называл его по имени, но он не мог поднять головы, посмотреть, ответить ему. Он один лежал на спине в пустынном поле, и гигантские бесформенные глыбы, нависая, шевелились, тяжело скапливаясь, жестко и душно сдавливали его. Не было сил двинуть прижатыми к земле руками, столкнуть их с груди, эти тяжко вжимавшие его в землю глыбы, сквозь которые раскаленно вонзался тоненький голос, мольбой дрожавший в его ушах. Он хотел понять, кто так жалобно кричал рядом, кто мог быть в этом голом осеннем поле, среди которого он лежал один, придавленный, обессиленный, кто мог звать его, когда никого нет. Но он ведь видел когда-то узкую щель над землей - она зловеще и сумеречно уходила до конца земли, плоской, как пустыня, до горизонта. "Кто же это зовет меня? Кто это?" - спросил он. Но не было никого. И его все плотнее, все удушливее сдавливало железной тяжестью, давило на грудь, на горло, и потом бесформенные, имеющие в своей глубине огромные человеческие руки-глыбы поволокли его, переворачивая, как осенний лист ветром, по полю, подальше от жалобно зовущего голоса - к краю земли, где над черным провалом холодно клубился туман. "Зачем? Я не хочу!" - еще не веря, хотелось крикнуть ему, но не было воздуха в груди, невозможно было его вдохнуть. С тайным шуршанием, незримо сговариваясь, глыбы теснили его, все упорнее и ближе подвигали к бездонной пропасти, дышащей ледяным холодом ему в голову, и голова уже свесилась в этот холодный дымящийся провал, так что край земли жестко, больно впивался в его плечо. А бестелесные багровые глыбы стояли над ним, и какие-то вспышки высекались на низком сером небе. "Погибли... Мы погибли... Все!.." И в последний раз он все-таки поднял голову, увидел за глыбами в бескрайнем осеннем поле нескольких людей без выражения лиц, без жизни, без силы в переступающих ногах. Они далеко друг от друга замедленно шли к нему, немо раскрывая рты; они, эти люди, видимо, готовы были помочь. Они не замечали друг друга, но шли к нему, и он не по лицам, а по одежде догадался, узнал, кто они. Это были его мать и возле шел Валерий, странно похожий на Алексея, и рядом был еще кто-то, весь белый и вместе траурно-черный, у всех у них не было лиц. "Но почему с ними Греков? Почему он хочет мне помочь? После того, что было?.. Зачем же он хочет мне помочь?.." - думал он с какой-то мучительной и умиленной до слез радостью, видя, как Греков, траурно-черный, с палкой, своей старческой походкой и беззвучно плача, тоже идет к нему; и он, напрягаясь, ждал всех их и теперь хорошо понимал, что они пришли искать его. "Я здесь, я здесь!" - крикнул он, но сам не услышал себя, и они не услышали его.