по коридорам. Когда мне с моими подругами случается скреститься в коридоре с Тамарой и ее компанией, я вижу, как Тамара кривляется, а Зоя Шабанова и Ляля-лошадь смотрят ей в рот и восхищаются ее "великосветским тоном": - Мой дедушка был князь Хованский... - Ах, это мне подарила баронесса Вревская... И так далее. И тому подобное. - Шура! - мрачно говорит мне Лида. - Это твоя Тамара - сама Вревская! Самая настоящая Вревская! Все она врет! Третий урок "танцевание". Тут Тамара - ничего не скажешь! - в своей сфере: изящно движется, грациозно выполняет всякие балетные фигуры и очень хорошо танцует все танцы. Учительница Ольга Дмитриевна не скрывает своего восторга. Даже Дрыгалка смотрит на Тамару с каким-то подобием улыбки, от которой должны бы подохнуть все мухи, если бы не зима. После "танцевания" Тамара, упоенная успехом, говорит мне: - Конечно, здесь у вас - деревня... Вот у нас была учительница танцев. Она походку нам разрабатывала, грацию рук... Замечательная! В общем, урок "танцевания" и знакомство с "князьями и графьями" из первого отделения нашего класса несколько примиряют Тамару с институтом, тем более что, как она говорит, она будет просить Ивана Константиновича хлопотать о переводе ее, Тамары, из нашего второго отделения в первое. Всю эту болтовню я слушаю с тем же чувством раздражения, какое вызывает во мне каждое слово Тамары. Но разговаривать мне с ней некогда: сейчас будет урок арифметики, на котором будут спрашивать нескольких неуспевающих девочек - наших "студенток". Арифметикой занимаются с неуспевающими Маня Фейгель и Варя Забелина, но волнуемся и мы с Лидой: ведь это наша общая затея. И некоторые из учениц у нас общие, например, с Любой Малининой занимаемся и я - по русскому языку, и Маня Фейгель - по арифметике. Тут случаются одновременно и радость и беда! Радость оттого, что три девочки, еще недавно не вылезавшие из двоек, отвечают Федору Никитичу вполне прилично и решают задачи правильно. Федор Никитич этому радуется. Он ведь не злой человек, он только скучный и преподает скучно. Ну, он же в этом не виноват! Но Федор Никитич - справедливый. Если он сбавлял мне еще не так давно отметки за то, что у меня четверки похожи на "пожарников", так ведь это и в самом деле так было: почерк у меня отвратительный! Но как только я стала писать лучше, Федор Никитич сразу отметил это, поставил мне четверку, а вскоре и пятерку и при этом с удовлетворением сказал: "Молодец! Вот поработала, постаралась - и добилась! Терпение и труд все перетрут". И сегодня он тоже радуется тому, что три неуспевающие девочки так явно выправляются. Федор Никитич улыбается этим девочкам, улыбается, повернувшись к Дрыгалке: вот, мол, как! Дрыгалка тоже изображает нечто, напоминающее улыбку. И девочки, получившие сегодня по тройке, улыбаются. С радостной улыбкой переглядываемся мы четверо - Маня, Лида, Варя и я, - которые придумали эту штуку. Одним словом, урок идет на сплошных улыбках. И вдруг... Вдруг все летит кувырком! Одна из выправившихся неуспевающих - Люба Малинина - не может сдержать своей благодарности: - Это нас Фейгель так хорошо научила! Она с нами каждый день занимается, она очень понятно все объясняет!.. Если бы она сказала, что Фейгель учит их кувыркаться или ходить на руках, это вряд ли вызвало бы больший эффект. - Что, что вы сказали? Фейгель с вами занимается? - срывается со своего места Дрыгалка, и в глазах се зажигается счастливый огонек, как всегда, когда вдруг пахнет возможностыо "поймать! изобличить! наказать!" - Да,- подтверждает Люба Малинина с довольной и благодарной улыбкой. - Она приходит утром... без четверти девять и занимается... с нами... Эти слова Люба Малинина произносит уже без тех ликующих ноток, с какими она сказала свою первую фразу. Голос ее стал тише, говорит она уже медленнее, - и совсем затихает. В классе такое напряжение, что мы и не заметили, как прозвенел звонок, кончился урок и ушел учитель Федор Никитич. Мы сидим неподвижные - мы понимаем: сейчас разыграется что-то очень страшное. - Фейгель! - вызывает Дрыгалка, и в ее голосе, обычно таком бесцветном, слышны металлические нотки. - Фейгель! Маня встает в своей парте. Она очень бледная, но спокойная. Зато сильно волнуется за Маню Катя Кандаурова. - Она же ничего, ничего плохого... - вдруг говорит Катя и закрывает лицо руками. - Фейгель! Это правда? - спрашивает Дрыгалка. - Правда,- отвечает Маня негромко, но все так же спокойно. Дрыгалка едко прищуривается: - Вы даете своим подругам уроки? Что же, вы и деньги с них за это берете или как? - Нет! - кричит Люба Малииина. - Никаких денег она с нас не берет! Тут начинают кричать то же самое и другие девочки, с которыми занимается Маня. Дрыгалка жестом заставляет всех замолчать и снова обращается к продолжающей стоять в своей парте Мане: - Так как же, Фейгель? Вы не ответили на мой вопрос... Тут, не сговариваясь, одновременно встаем Лида, Варя и я. - Вам еще что нужно? - обрушивается на нас Дрыгалка. - Вы желаете защищать Фейгель? - Евгения Ивановна! - говорит Лида. - Я тоже... - И я тоже... - заявляю я. - И я... - басит Варя. Дрыгалка смотрит на нас, - веки ее осовелых глаз хлопают, как ставни на осеннем ветру. - Что такое "вы тоже"? - бормочет она. - Чго такое вы трое "тоже"? Мы объясняем ей все: учебная треть кончается, у нас много двоечниц, мы хотели им помочь и потопу нанимаемся с ними. Они стали учиться лучше: вот сейчас на уроке арифметики она, Дрыгалка, сама слыхала, как отвечала Малинина, как ее похвалил Федор Никитич... Дрыга слушает с лицом страдающим и несчастным. - Но кто вам разрешил вести эти занятия? Мы трое переглядываемся. - А мы не знали, что нужно спрашивать разрешения... - говорит Лида с удивлением. Дрыгалка долго молчит. - Вот что... - произносит она наконец. - Я этого случая так оставить не могу. На следующем уроке я доложу об этом начальчице. И тут уж... - Дрыгалка беспомощно и покорно разводит руками, - тут уж все будет, как она скажет. Мы все, в общем, не особенно волнуемся. Дело кажется нам таким естественным и простым. Девочки учатся плохо, им хочется учиться лучше, у родителей их нет денег на то, чтобы нанять учителей, - ну, мы хотели помочь... Господи, к чему тут можно придраться? Оказывается, можно! После уроков Дрыгалка приказывает всем идти домой, а нам, четырем "учительницам", - на квартиру начальницу. Нам становится немножко не по себе. Даже чуть-чуть страшно. Все мы - бледные, жмемся вдруг к другу, у меня страшно болит живот (всегда в таких случаях!); Лида успевает шепнуть мне, что у нее тоже... Спокойнее всех держится Маня Фейгель. Она стоит между Лидой и мной и тихонько, незаметно ни для кого, поглаживает пальцы наших рук. В квартире Колоды все - маленькое, миниатюрненькое: низенькие пуфики, масса безделушек, какая-то совсем игрушечная кушеточка, две крохотные круглые как шарики, беленькие собачки-болоночки. Даже непонятно, как Колода умудряется не раздавить весь этот крохотулечный уютик! Что она видит в маленьком круглом зеркале на стене? Наверно, один толы о свой нос? Или одно ухо? Мы продолжаем стоять неподвижно. Из соседней комнаты все время выбегают беленькие болоночки с темненькими носиками; они тявкают на нас, но не кусаются. Наоборот, они выражают нам всяческую симпатию - становятся перед нами на задние лапки и пританцовывают около нас Если бы у меня не болел живот и мне не было так страшно (мне все-таки страшно! Да и Лиде и Мане тоже страшно), я бы с удовольствием смотрела на этих смешных собачат. Из соседней комнаты доносится шушуканье Колоды с Дрыгалкой, но слов разобрать нельзя. Только порой они называют которую-нибудь из наших фамилий. Наконец шушуканье смолкает. В дверях появляется могучая фигура Колоды. Где-то за ней угадывается тощенькая Дрыгалка. Мы делаем глубокий реверанс. Колода молча и хмуро кивает нам головой. Затем она садится в креслице и долго смотрит на нас испытующим взглядом. Это очень неуютно. Наконец она творит насмешливо, неодобрительно качая головой: - Э бьен, господа преподаватели объясняют непонятно и потому вы переобъясняете их слова своим подругам? Ученицы не понимают господ преподавателей, а вас - понимают, да? Это просто... просто очаровательно! И Колода смеется нарочито и натужно, как плохая актриса на балу. - И вы - маленькие девочки, первоклассницы! - вы решили открыть тайную школу в нашем институте? Так? Может быть, оттого, что живот разбаливается у меня с каждой минутой все пуще, на меня нападает отчаяние, и я отвечаю Колоде на ее вопрос: - Александра Яковлевна, мы не хотели открыть тайную школу... мы хотели помочь двоечницам... - Молчать! - кричит Колода таким страшным голосом, что обе белые болоночки, только что дружелюбно обнюхивавшие мои ботинки, начинают в два голоса тявкать на меня. - Молчать! - продолжает Колода. - Вы должны выслушать, что вам скажут, а ваши слова никому не интересны, да... Так вот... где же это мы? Вы меня сбили... Ах, да! Вы действовали самовольно, без разрешения, да... так сказать, незаконные действия... Вы незаконно собирались... Как заговорщики, да! Господин директор, которому я доложила обо всем, называет ваши поступки заговорщицкими, да! За незаконные действия с к о п о м, - подчеркивает Колода, - да-да, скопом, потому что вы подговорили и этих несчастных двоечниц тоже, - значит, вас было много, не меньше десяти человек, боже мой! - за это вас следует исключить! Когда Колода волнуется, она начинает в разговоре брызгать слюной. Слово "исключить" она произносит с брызгами во все стороны. Это смешно, но я не смеюсь: рука Мани Фейгель около моей руки резко вздрагивает. Я понимаю: Маня с ужасом думает о возможности своего исключения из института. Мне тоже становится очень не по себе. - Господин директор настаивал на вашем исключении, - говорит Колода. - Но я уговорила, я положительно умолила его простить вас. Я верю, что вы - не окончательно испорченные девочки, да... бог вам поможет, и вы еще исправитесь... Но помните: никаких незаконных поступков! Никаких действий скопом! Вы меня поняли? Мы молчим, наклонив головы и глядя себе под ноги. Мы не отвечаем, потому что мы уже крепко знаем: когда начальство задает вопросы, оно вовсе не ждет от нас ответа, надо молчать и терпеливо ждать, пока кончится вся эта комедия. - Ступайте! - говорит Колода. - И помните! Помни-те! Мы делаем реверанс и уходим почему-то на цыпочках. Может быть, этим мы хотим показать, что мы пом-ним! пом-ним! Мы в самом деле пом-ним! Помним и о том, что надо во что бы то ни стало довести наших бедных двоечниц до честных троек. Мы больше не занимаемся в стенах института, мы собираемся по очереди у каждой из нас. В день, когда нам выдают "сведения" (теперь это называется "табель"; у нас называлось "Сведения об успехах и поведении ученицы такой-то"), мы, четверо заговорщиц (Лида называет нас "скопщиками"), сияем, как именинницы: все наши "студентки" получили тройки, честно заработанные трудом, своим и нашим. Только бедная Броня Чиж получила одну двойку - по французскому языку, и то главным образом за кляксы в тетради. Глава тринадцатая. НЕУДАВШИЙСЯ ЖУРФИКС - Ты бываешь у Ивана Константиновича? - задает как-то папа за обедом вопрос. Мама отвечает не сразу. - Бываю, конечно... - Но - реже, чем раньше? - О да! Гораздо реже... Помолчали. Потом папа снова спрашивает: - А Пуговка бывает там? Я - не мама. Я не умею отвечать так сдержанно, тактично. Мне это не дается. Я, видно, бестактичная... И сейчас на папин вопрос: "А Пуговка бывает там?" - я отвечаю, как отрезываю: - Нет. Пуговка там не бывает. - Та-а-ак...- задумчиво тянет папа. - Ну, давай начистоту: тебе Тамара не нравится? - А кому она нравится? Кому она может нравиться... такая? У нас в классе ее все терпеть не могут. Маме она тоже не нравится, только мама молчит... - Да, она мне не очень нравится... - признается мама. - Но ведь это внуки Ивана Константиновича! - говорит папа с упреком. - Ведь он их любит! - А что "внуки"? - снова наседаю я на папу. - Леню мы с мамой очень любим. И он нас любит. Каждый день хоть на полчасика да забежит! Совсем как свой; маму зовет "тетей Леной", тебя - "дядей Яковом"... - Очень славный мальник! - подхватывает и мама. - Добрый, ласковый, веселый... Я бы хотела, чтоб наш Сенечка такой стал, когда вырастет! - И Поль его любит, и Юзефа, и Кики... Весь дом! Ужасно жалко, что он - не девочка, он бы у нас в институте учился. А Тамарка эта... Иван Константинович ее так любит - и птиченька она, и птушечка, и уж не знаю, как еще, - а она с ним разговаривает вроде как с лакеем!.. Княжна Хованская! - произношу я в нос. - Княжна Болванская! - Что за глупости! - строго обрывает меня папа. - Это не я так ее называю, - это Меля Норейко так говорит... " - Девочка, конечно, не очень симпатичная, - говорит папа задумчиво. - Но ведь - ребенок еще! Взрослый, если плохой, - так он уж навсегда плохой, до самой смерти... И то не всякий, бывают исключения. А дети тем и хороши, что у них все еще может меняться. Мама говорит очень сдержанно: - Будем надеяться, что девочка еще выправится. Все с минуту молчат. - А пока, заявляет вдруг папа очень решительно, - сегодня вечерком пойдем-ка мы все трое к Ивану Константиновичу. Ведь горько же старику,- понимаете вы это? Вроде как отреклись мы от него! И вот мы сидим вечером за столом у Ивана Константиновича. Рад он нам - ужас до чего! Тамара, по обыкновению, держит себя как герцогиня, случайно попавшая на вечеринку дворников и извозчиков... Леня из-за самовара строит мне страшные рожи. Шарафутдинов от гостеприимства так топает сапогами, что Тамара морщится и иногда страдальчески прижимает пальцы к вискам - совсем как Дрыгалка! - Вот кстати пришли вы! - радуется Иван Константинович. - Мы тут одну затею обсуждаем. Очень интересную! Тамарочка придумала... Расскажи, птуша! - Им неинтересно, Иван Константинович... - роняет Тамара равнодушно. - А ты все-таки расскажи! Пожалуйста... И Тамара начинает рассказывать про свою "затею". Она говорит с таким выражением лица, словно мы все - конечно, не люди, а мусор и не можем понять ничего возвышенного, но раз Иван Константинович требует, она рассказывает: - Я задумала... Скучно ведь мы живем! Ну, вот я хочу устраивать по субботам журфиксы. Раз в две недели! - Журфиксы! - радуется Иван Константинович. - Замечательно, а? Ну, а кого ты пригласишь? - Подруг моих... - снисходительно объясняет Тамара. - Нюту Грудцову, внучку городского головы... Княжну Лялю Гагарину, Зою и Риту Шабановых... - И Сашеньку, конечно, да? - спрашивает Иван Константинович. Но тут - это просто какое-то несчастье! - во мне, как всегда, от одного вида Тамары, от ее голоса, просыпается самый упрямый дух противоречия. - Нет! - заявляю я. - Сашенька не придет... Ленька из-за самовара делает мне восторженные знаки. Валяй, мол, валяй, браво! Тамара, надо отдать ей справедливость, как всегда, во сто раз сдержаннее, чем я! - Ну, как ей будет угодно! - говорит она. - Захочет - придет, нет - ну, нет... Да ей, конечно, и неинтересно, ведь все эти девочки - из первого отделения, а она - из второго. - Вы, Тамара, - тоже из второго! - не могу я удержаться, чтобы не уколоть ее в больное место. - Да, пока... - говорит она спокойно. - Иван Константинович уже возбудил ходатайство о моем переводе в первое отделение... Не сегодня-завтра меня переведут. И тогда я буду с ними, с подругами моими. В душе моей - целая буря невежливых напутствий: "Скатертью дорожка!", "К черту!.." Я еле удерживаюсь от того, чтобы не выпалить это вслух. Между тем Тамара так же спокойно и непринужденно продолжает: - Иван Константинович, кстати о журфиксах: надо все-таки обновить здесь сервировку. Что за чашки, что за тарелки, боже мой! Как в трактире... - Обновим, птичеиька, обновим! - добродушно соглашается Иван Константинович. - Возьми завтра с собой Шарафута и ступай с ним по лавкам, делай покупки. - Дедушка! - вдруг встает Леня во весь рост из-за самовара. - Я желаю тоже! У Тамарки будут через одну субботу журфиксы - ну, а у меня пусть будут в свободные субботы жирфуксы. Гениально, правда? - Гениально! - расплывается Иван Константинович. - Просто гениально! А кого ты пригласишь? - Ну, первую, конечно, вот эту! - показывает Леня на меня. - Шашуру... Придешь, Шашура? - Конечно, приду!.. Если мама позволит... Мама с улыбкой кивает головой. - Потом приглашу одного моего одноклассника - он очень хорошо играет на скрипке, а я буду аккомпанировать ему на рояле. И сестру его позову - она ни на чем не играет, она стихи пишет, очень славная. На Тамаркиных журфиксах будет ржать Ляля-лошадь, а на моих жирфуксах будет замечательная музыка! Дедушка, придете слушать?.. Тетя Лена, дядя Яков, придете? Ну бывает же на свете такое! Все бессердечие, все чванство, надутая спесь - сестре. А вся милота человеческая - ее родному брату! - Да, забыл! - спохватывается Леня. - Мне, дедушка, новой посуды не надо: чай у меня будет разливать Шашура, а она, черт косолапый, все перебьет, и тогда... Фраза остается недоконченной: я бросаюсь к Лене, чтобы надрать ему уши; он убегает, мы с хохотом носимся по квартире. - Чура-чура! - кричит Леня. - Я придумал роскошную вещь: в концерте жаба Милочка споет романс, а попугай Сингапур спляшет камаринского. Плохой жирфукс, что ли? - Не жирфукс, - поправляет Тамара, - а журфикс. - Вот-вот: у тебя - журфикс, а у меня - жирфукс... Как всегда, Иван Константинович и Леня провожают нас домой. Взрослые идут позади, мыс Леней - впереди. - Вся беда, - говорит вдруг Леня, - что Тамарка - наоборотка. - Это что еще значит? - удивляюсь я. - Ну, наперекорка - вот она кто! Бабушка наша, Инна Ивановна... - Голос Лени вдруг обрывается, потом он продолжает очень ласково, очень нежно: - Я думаю, такой бабушки ни у кого на свете нет и не было! До того она была добрая, так любила нас... А Тамарка с ней такая была хамка! Никогда не подойдет, не приласкается, слова доброго не скажет... А дедушка наш... он, конечно, нас тоже любил, но сколько раз, бывало, он Тамарку шлепал, даже по щекам бивал! И что ты думаешь? Она в дедушке души не чаяла, она ему в глаза глядела, она его и дедусенькой, и дедунчиком... Понимаешь? - Понимаю. Она - неблагодарная, вот она кто. - Во, во, во! - кивает Леня. - Это верно: неблагодарная! - И Ивана Константиновича она не ценит! - говорю я сердито. - Ка-а-ак она с ним противно разговаривает! Сервировку ей новую подавай! Для журфикса! Мы и не догадываемся, до чего печально обернется дело с этим Тамариным журфиксом! В назначенную субботу все должно состояться. Я не интересуюсь этим балом - я ведь не пойду! От Лени, который забегает к нам каждый вечер, я узнаю все новости и подробности; Тамара купила посуду - с ума сойти! Чашки - обалдеть! Готовится угощение - ба-а-атюшки! В субботу, перед третьим уроком, когда кончается маленькая перемена, я случайно натыкаюсь в коридоре на группу девочек. Тамара, прощаясь со своими "знатными" подружками и махая им рукой, кричит: - Так помните: сегодня в шесть часов я вас жду! - Придем, придем! - Обязательно! - Непременно придем! - кричат они ей, уходя в свое первое отделение. А ровно через час, когда кончился третий урок и начинается большая перемена, Дрыгалка задерживает нас в классе. Удивительно, до чего она обожает портить нам большую перемену! Все стремятся выбежать из класса в коридор, завтракать, шуметь, а Дрыгалка непременно сократит перемену: хоть на пять минуток, хоть на минуточку, да сократит! - Хованская! - вызывает Дрыгалка. Тамара встает. - Ваш дедушка подавал заявление о переводе вас в первое отделение? - Нет, мой дедушка - князь Хованский - умер. А заявление подавал мой опекун, доктор Рогов. Дрыгалка делает удивительно противное, насмешливое лицо и говорит с насмешкой: - Ваш дедушка был князь? Вы в этом уверены? - Он мне так говорил... - Ах, он вам "говорил"? - уже открыто издевается Дрыгалка. - А вам известно, что такие вещи доказываются не словами, а документами? Тамара молчит. Она очень бледна, и по губам ее пробегает что-то вроде мелкой судороги. - Дедушка говорил мне... - выжимает она из себя наконец с усилием, - что наша грамота на княжество утеряна... но что мы все-таки князья. - Ну, так вот, - с торжествующей интонацией продолжает Дрыгалка, - свободных мест в первом отделении нет. Дирекция готова была - для такого случая! - перевести кого-нибудь из первого отделения к нам во второе, а вас перевести от нас в первое. Но никаких документов о том, что вы - княжна, не имеется. Вы не княжна, а самозванка! И вас в первое отделение не переведут!..- Затем, обращаясь к нам, Дрыгалка говорит, словно точку ставит: - Можете идти в коридор, медам! И сама уходит из класса. Девочки со своими завтраками бегут в коридор. Часть девочек осталась в классе, в том числе и я. Я стою и боюсь поднять глаза. Боюсь посмотреть на девочек и увидеть: а вдруг они злорадствуют по поводу Тамары?.. И боюсь взглянуть на Тамару: а вдруг она плачет? Но нет, девочки тоже не смотрят на Тамару, словно ничего не произошло. Мы выходим из класса группкой. Обернувшись в дверях, я вижу, как Тамара, очень бледная, поспешно, роняя вещи на пол, укладывает все свое классное хозяйство в сумку... Выйдя в коридор, Меля запускает зубы в кусок пирога с капустой и говорит почти нечленораздельно: - А ну его к богу, княжество это! Одна морока! Остальные молчат. Но лица у них серьезные: сцена Дрыгалки с Тамарой произвела на всех тяжелое впечатление. Мимо нас вихрем проносится Тамара, - в руке у нее сумка с книгами и тетрадями. Она мчится к лестнице и стрелой убегает вниз. - Куда она? - тревожно говорит Маня Фейгель. - Домой, наверно... - Девочки! - говорит Лида с упреком. - Не будем заниматься чужими делами. Это называется: сплетничать. Все молчаливо соглашаются с Лидой. Спустя минуту беседа бежит, как веселый ручеек, от одного предмета к другому. О Тамаре все забыли. Или делают вид, что забыли. Я - тоже. Конечно, мне ее немножко жалко: наверно, она огорчилась тем, что ее не хотят переводить в первое отделение. И Дрыгалка так насмешливо говорила ей: "Вы не княжна, а самозванка!" Кому же приятно слышать такое? Но - удивительное дело! - слух об этом происшествии уже облетел весь институт. В коридоре все говорят только об этом. Ко мне подлетает Зоя Шабанова. - Это правда? - спрашивает она с любопытством. - Что "правда"? - Да вот - про Хованскую? Вокруг нас уже собралась толпа. Девочки набежали отовсюду, как куры на просо. - А что такое - про Хованскую? - спрашиваю я с самым искренним недоумением. В глазах Зои, да и некоторых других девочек, - жадное любопытство. Вот с таким выражением лица ходят по квартирам, чтоб посмотреть на незнакомых им покойников, или толпятся у церквей и костелов, чтоб увидеть незнакомых им новобрачных. Это очень противно... Очевидно, Лида Карцева чувствует то же, что и я, потому что она очень холодно смотрит на Зою и других девочек, обступивших нас. - Да что такое мы должны знать про Хованскую? - говорит Лида спокойно. - Ничего мы не знаем! Дайте нам пройти... Нас пропускают. Мы идем по коридору со своими завтраками и говорим о другом. О чем угодно, только не о Тамаре Хованской. Вечером прибегает к нам Леня, очень взволнованный: - Шашура! Идем к нам... - Это зачем еще мне идти? - Меня дедушка послал. "Скажи, говорит, Сашеньке (он тебя Сашенькой зовет... подумай, всех обезьян Сашеньками звать!), чтоб сейчас пришла к нам!" Я понимаю это так, что у Тамары собрались все ее знатные гости и Ивану Константиновичу непременно хочется, чтобы пришла и я. А я так не хочу этой встречи с "графьями и князьями", что даже пропускаю мимо ушей Ленькину дразнилку про "обезьян". - Зачем я к вам пойду? - ершусь я. - У вас и без меня гостей много... - То-то и дело, что нет! - серьезно отвечает Леня. - Ни одного гостя и три телеги неприятностей... Пойдем, Шашура! У Роговых еще в передней слышно, как заливается хохотом Тамара. - Ты меня обманул? - сурово говорю я и поворачиваюсь, чтоб уйти. - У вас веселье, хаханьки, а ты сказал: никого нету! Леня удерживает меня за рукав шубки. - Это у Тамары... истерика... - бормочет он сконфуженно. - Плачет она... понимаешь? Плачет! Мы с Леней входим в комнату, откуда доносятся странные звуки, похожие больше на хохот, даже на икоту, чем на плач. Я никогда в жизни такого не слыхала и в совершенном ужасе схватываю Ленину руку. В довершение переполоха попугай Сингапур в своей клетке начинает заливаться точь-в-точь, как Тамара! Оказывается (потом нам это объясняет Иван Константинович), одна из прежних хозяек Сингапура часто закатывала истерики, и Сингапур перенял это от нее. Все эти годы он жил у Ивана Константиновича и не слыхал никаких истерик; ну, а когда Тамара начала эту знакомую ему песню, Сингапур страшно обрадовался и начал выводить истерические вопли. Так они наворачивают оба - Тамара и Сингапур! Но для Тамары состязание с попугаем оказывается полезным: плач ее ослабевает. Она даже кричит: - Ленька! Да поставь ты эту проклятую птицу на рояль! Поставленный на гладко отполированную крышку рояля попугай Сингапур перестает хохотать, икать и плакать. Он только, как всегда, жалобно умоляет: - Простите... пустите... не буду! Все это так смешно, что даже Тамара улыбается сквозь слезы. Она сидит на диване, прижавшись к Ивану Константиновичу, крепко обнимая его за шею, и горестно бормочет: - Дедушка... Миленький, дорогой дедушка... Как нехорошо все вышло, дедушка! Мы с Леней невольно переглядываемся: впервые со времени их приезда Тамара называет Ивана Константиновича "дедушкой", впервые обнимает его и льнет к нему, как внучка, ищущая защиты! И, как ни расстроен Иван Константинович огорчениями Тамары, все-таки он счастлив этой переменой в ее обращении с ним. - Птушечка... - целует он ее плачущие глаза. - Да не убивайся ты так! Ну, сегодня все вышло не очень хорошо, а завтра будет великолепно! В этом - жизнь, дорогая моя, внученька милая... И тебе еще жить и жить... долго-долго!.. Всякое еще у тебя будет, родная моя! Но Тамарины чудеса продолжаются. - Сашенька... - говорит она мне умоляюще. - Садись рядом со мной... До этого дня у меня не было ни имени, ни "ты" - только одно "вы"! Но я не хочу об этом вспоминать. Мне очень жалко Тамару. Я сажусь на диван рядом с Тамарой, беру ее за руку. - Сашенька... Ты как-то говорила, что Ляля Гагарина - не княжна. Ты это наверное знаешь? - Нет, - отвечаю я честно. - Наверное я этого не знаю. Я только думаю, что, если бы она была княжна, все синявки бы ее так называли. Ну, и сама она - она ведь глупая! - всем бы тыкала в нос, что она княжна... Тут я краснею до ушей. Потому что ведь это - удар и по Тамаре: значит, она глупая, ведь она все звонила, что она - княжна и княжна... К счастью, Тамара пропускает мою бестактность мимо ушей, она занята другой мыслью. - Но тогда... - говорит Тамара растерянно, - почему же она сегодня ко мне не пришла? Нет-нет, ты не думай, я ведь знаю, что Гагарина - дура, и, ох, как с ней скучно, если бы ты знала! Но мне, понимаешь, обидно... Никто не пришел! Что же, им со мной неинтересно? Они только оттого со мной дружили, что думали: я - княжна? Леня ласково - совсем не похоже на его обычное обращение! - гладит Тамару по голове. - А тебе не все равно, что там какая-то балда о тебе думает и почему она к тебе не пришла? Но Тамара его не слушает: из передней слышен звонок. В глазах Тамары - надежда. Она еще и сама боится поверить в радость. Она говорит полувопросительно: - Они? Нет, это пришли не ее гости! В комнату входит, очень веселая, моя мама, а за ней - высокий красивый человек с пышным коком пепельных волос, падающим на лоб. При виде его Иван Константинович, смешно нагнувшись и упершись руками в расставленные колени, - так в чехарду играют, - кричит, словно не веря собственным глазам: - Нет! - Да! - кричит, смеясь, пришедший человек с коком. И оба они - Иван Константинович и человек с коком - бросаются друг другу в объятия. Незнакомец наклоняется, потому что он значительно выше Ивана Константиновича. Оба они восторженно обнимаются, целуются и хлопают друг друга по спине. Потом, словно исполняя какой-то давно привычный обряд, они отступают на один-два шага друг от друга, а Иван Константинович рычит громовым голосом: - Черт побери мои калоши с сапогами! - Тысяча чертей и одна ведьма в пушку! - отвечает ему незнакомец. Впрочем, почему я называю его незнакомцем? Я ведь только в первую минуту не сразу признала его - я его года два не видала. Но тут же радостно вспомнила: "Миша! Это мой дядя Миша!" Он тоже бросается ко мне, берет меня на руки, как маленькую. Он обнимает, целует меня, напевая приятным баритоном смешную и глупенькую песенку, которую я помню с самого раннего детства: Ах, простите! Ах, простите, Дорогая уистити, - Что-то нос у вас не чист! Вы, конечно, обезьяна, Обезьяна без изъяна, Но ведь вы - не трубочист! Я с восторгом обнимаю кудрявую голову дяди Миши, - я снова, словно в первый раз в жизни, узнаю его голос, придающий теплоту и сердечность всему, что бы он ни пел. Как часто, в самом раннем моем детстве, когда я бывала нездорова, не могла уснуть, дядя Миша целые ночи носил меня на руках и пел мне, а я слушала, положив голову на его плечо. Самое мое любимое было "Сказка о рыбаке и рыбке" - пушкинские слова, к которым он сам сочинил музыку. Когда он пел, как старик в первый раз закинул невод, - "пришел невод с травою морскою", как "в другой раз закинул он невод, - пришел с одною тиной" и хотя я отлично знала, что сейчас старик в третий раз закинет невод и поймает бесценную золотую рыбку, - все равно я слушала с замиранием сердца, я боялась: а вдруг сегодня старик не поймает рыбку? Ведь тогда старик и старуха будут и дальше прозябать "в землянке", как прозябали до этого "тридцать лет и три года..." Теперь я знаю, что в том и есть секрет подлинного таланта: зритель, слушатель, читатель - даже если он смотрит пьесу или читает книгу в тысячный раз! - должен волноваться, словно слышит и видит это в первый раз в жизни! Он должен трепетать от страстной надежды: "А вдруг сегодня конец будет новый, счастливый?" И только те писатели и актеры талантливы, которые умеют заставлять читателя и зрителя замирать в этом "а вдруг". Дядя Миша был талантлив. Он был исключительно музыкален - пел, играл на рояле, сочинял безделушки-пьески для рояля; издатели покупали и печатали их. Помню его польку "Леночка", посвященную моей маме, выставленную в витринах музыкальных магазинов. Дядя Миша окончил юридический факультет и был на редкость красноречив. Дедушка Семен Михайлович говаривал: "Если я хочу отчитать Мишу за какое-нибудь несомненное его безобразие, я должен войти к нему в комнату, выговорить все, что у меня на душе, - и тут же уйти, не дав ему сказать ни одного слова, иначе через пять минут я буду верить, что никакого безобразия Миша не совершал, а если и совершил, то это было совсем не так, совсем не то и вообще это не было безобразием. А через десять минут я еще буду просить у Миши прощения за то, что посмел заподозрить его в чем-то дурном!" Были у дяди Миши и несомненные литературные способности. Он писал стихи, слова для романсов, но, главное, - письма. Боже мой, какие письма умел сочинять дядя Миша! Над этими письмами люди хохотали, плакали, люди исполняли любую дяди Мишину просьбу, хотя бы самую трудноисполнимую! Однажды на каком-то пышном балу у его петербургских знакомых, за ужином, где шампанское лилось, словно из открытого крана водопровода, дядя Миша на пари с каким-то приятелем написал письмо своей мачехе, второй жене дедушки Семена Михайловича (которого в то время уже не было в живых). Мачеха эта, очень чванная, ни на миг не забывавшая, что она - генеральша, ее превосходительство, жила в Каменец-Подольске и своего пасынка Мишу ненавидела (думаю, что заслуженно, потому что и он терпеть ее не мог и причинял ей - в детстве и юности - тысячи неприятностей). Тут же, на балу, в присутствии всех гостей, дядя Миша написал ей письмо: он, дескать, дошел до последней ступени человеческого падения - он пишет это письмо в знаменитой петербургской ночлежке "Васина деревня", он голодает, он стоит с нищими на паперти; здесь, в ночлежке, он пишет ей, лежа на грязных нарах, среди пьяниц, бродяг, воров. Когда Миша читал вслух те места, где он описывал грязь, вонь, чужие пороки и свои страдания, то барышни, только что с ним вальсировавшие, плакали! На рассвете, возвращаясь домой с бала, дядя Миша опустил письмо в ящик... Письмо пришло в Каменец-Подольск и было доставлено с вечерней почтой; прием денежных переводов по почте и по телеграфу был уже закрыт до утра. Мачеха-генеральша всю ночь рыдала над этим письмом и еще затемно побежала на телеграф, чтобы срочно отправить дяде Мише 200 рублей! Одновременно она отправила ему телеграмму: "Умоляю вернуться на путь добродетели". Дядя Миша долго носил эту телеграмму в бумажнике: "Вдруг в самом деле послушаюсь? Тогда эта телеграмма будет входным билетом на путь добродетели!" Дядя Миша добр, иногда до безрассудства. Деньги - и большие - раздает направо-налево по первой просьбе, иногда незнакомым людям. Помню также случай, как соседская кухарка упала вечером с чердачной лестницы. Дядя Миша принес старуху на руках, положил ее на свою кровать и всю ночь просидел около нее, прикладывая ей компрессы. Утром он нанял карету, - чтоб спокойно везла, чтоб не трясло! - и отвез старуху в больницу. Старуха, прощаясь с Мишей, плакала: "Когда я молодая была, мажилось (грезилось) мне: повезет меня королевич в карете..." Вот какой мой дядя Миша, брат моей мамы, и вот он неожиданно, без предупреждения, как снег на голову, нагрянул в этот вечер. Впрочем, иначе дядя Миша появляться не умеет! В пять минут дядя Миша уже знаком со всеми, а главное - все в него влюблены. Такой уж это человек! Он дирижирует: "Гран рон!" - составляет круг из всех обитателей квартиры и гостей: Ивана Константиновича, мамы, Тамары, Лени, меня, Шарафутдинова и горничной Натальи. Он заставляет нас плясать невообразимые танцы. Он играет нам на рояле какие-то мелодии собственного сочинения. Потом поет романс Чайковского (я его тоже помню чуть не с рождения), и поет его так задушевно, так проникновенно, что все мы застываем там, где нас застигли первые ноты: Спи, дитя мое, усни! Сладкий сон к себе мани. В няньки я к тебе взяла Ветер, солнце и орла. Улетел орел домой; Солнце скрылось под водой; Ветер, после трех ночей, Мчится к матери своей. Мы все, тесно обнявшись, сидим на диване: я - с мамой, Тамара и Леня обхватили за шею Ивана Константиновича, прильнув головами к его плечам. Шарафутдинов, стоя в дверях, грустно и растерянно приоткрыл рот, Наталья вытирает глаза уголком фартука. Ветра спрашивает мать: "Где изволил пропадать? Али звезды воевал, Али волны все гонял?" - "Не гонял я волн морских, Звезд не трогал золотых - Я дитя оберегал, Колыбелечку качал..." Много слыхала я песен за долгую жизнь. И пели их хорошо - иногда лучшие певцы в мире. Но нет песни, которая бы так мучительно и сладостно волновала меня, как эта "Колыбельная". Может быть, оттого, что это была одна из первых песен, какие я слыхала в жизни. Или оттого, что дядя Миша пел ее так, как он делал все, - самозабвенно-талантливо... Даже и сейчас я не могу слушать ее без глубокой печали. Но вот дядя Миша уже допел "Колыбельную" и, обведя глазами всех нас, притихших, всплакнувших, взволнованных, говорит - как всегда, без всякого перехода: - А кормить гостей здесь не в обычае, что ли? Тамара (кстати сказать, совершенно позабывшая свои горести), Наталья, Шарафутдинов начинают хлопотать по хозяйству, накрывать на стол. Мы с Леней пристраиваемся около взрослых. Леня смотрит на дядю Мишу с восторгом, как на какое-то волшебное видение. С той обостренностью чувств, какую дает искусство, я сейчас, после прослушанной "Колыбельной", смотрю на Леню и взволнованно читаю в его душе. Мальчик, видимо, давно тоскует об отце. Его отец умер так рано, что Леня его даже не помнит. Дедушка Хованский - был, судя по всему, злой, раздражительный, спесивый брюзга. Бабушка Инна Ивановна была хорошая, милая, ласковая и грустная, но ведь бабушка - это не отец. Иван Константинович тоже ведь только дедушка... Два года Леня провел в кадетском корпусе, затертый в военной муштре, как во льдах... И вот он смотрит на дядю Мишу, на этого чужого человека, неожиданно ворвавшегося на несколько часов в его, Ленину, жизнь. Вот бы такого отца! Это Леня думает не словами, не мыслями, а чувством, всем сердцем! А я понимаю это потому, что дядя Миша разбередил мне душу своим пением. Сонная у человека душа, - через час-два я уже опять не буду понимать ничего, что происходит в окружающих меня людях, в их мыслях и чувствах. В то же время я почему-то думаю о двух людях: о моем папе, в которого я верю больше, чем во всех, и об этом вот дяде Мише, чудесном дяде Мише, которого обожают все, и я первая. Я совершенно явственно вспоминаю, что эти двое никогда не казались мне дружными между собой. Не то чтоб они ругались, дрались или хотя бы ссорились, - ничего подобного, они всегда были ровно приветливы друг с другом. Но я только сейчас - вот именно сейчас, после песни, когда на душе так радостно и так хочется плакать светлыми, доверчивыми слезами! - только сейчас я понимаю, что папа и дядя Миша совершенно разные люди: то, что нравится дяде Мише, кажется нехорошим папе; а то, что любит папа, того не любит дядя Миша. Между ними всегда идет какой-то внутренний спор, ни на минуту не затихающий. Помню, когда умер дедушка Семен Михайлович, дядя Миша вдруг, на удивление всем, купил на свою долю дедушкиного наследства - имение! Папа тогда спросил дядю Мишу, - мы сидели за обедом, - спросил спокойно, ровным голосом: - Зачем тебе понадобилось это имение, Миша? Ты же окончил университет, ты - юрист. Работай! - Ох, скука! - зевнул дядя Миша, открывая свои великолепные зубы. - У тебя есть и другие способности - к музыке, например. Поступай учиться в консерваторию. - Еще того не легче!.. Да брось, Яков, придумывать всякую чепуху! Я хочу жить весело! - Это - помещиком-то? - сощурился папа. - Вот именно! Заведу образцовое хозяйство, буду задавать пиры на всю губернию! Разве не весело? Дядя Миша тогда явно поддразнивал папу, хотя и добродушно. Папа молчал и больше в разговоры об имении не вмешивался. Имение было куплено. Дядю Мишу надули при этом, как грудного младенца. На имении оказалось втрое больше долгов, чем ему сказали при покупке. Дядя Миша сразу оказался в жестоких тисках, как говорится - "в долгах, как в репьях". Дважды, чтоб спасти его от полного разорения, мама и папа посылали ему денег, - на это ушла почти вся мамина часть дедушкиного наследства. Дядя Миша бился как рыба об лед. Папа никогда ничего не говорил. Только один раз, когда - мама, прочитав очередное дяди Мишино письмо, заплакала: "Бедный Миша...", - папа сказал: - Не бе