ючок, две другие двери, одна из которых вела в горницу, а другая, оклеенная обоями, в кладовку, были также заперты. На стене в желтой потускневшей раме висел какой-то зимний пейзаж, от еще не остывшей плиты исходило приятное домашнее тепло. Вся эта спокойная вечерняя обстановка располагала к тихому разговору, и Агеев сказал: - Варвара Николаевна, ответьте откровенно... Вот вы меня тут кормите, оберегаете... Это как по своей охоте или потому, что вам... Волков приказал? - спросил Агеев, на две половинки разрезая огурец. Он давно собирался выяснить это у хозяйки, чтобы определить истинный смысл ее к нему отношения. - А почему вы думаете, что мне приказал Волков? С какой стати ему мне приказывать? - удивилась Барановская. - Ну, однако же, вот вы меня приютили. И даже более того - снабдили документами сына. А разве ж вы меня знаете? - Почему же не знаю? Знаю преотлично. Вы командир Красной Армии. Раненный в бою с немцами. Вы же погибнете, если вам не помочь. - Может, и так... - Ну так как же я могу вам отказать в помощи? Ведь это было бы не по-человечески, не по-божески. А я же христианка. - Скажите, а вы очень в бога веруете? - А во что же мне еще верить? - И молитесь? Ну и там прочие обряды соблюдаете? - Обряды здесь ни при чем. Верить в бога - вовсе не значит прилежно молиться или соблюдать обряды. Это скорее - иметь бога в душе. И поступать соответственно. По совести, то есть по-божески. Она умолкла, и он подумал, что, по-видимому, все-таки не слишком понимает в той области, о которой завел разговор. Действительно, что он знал о религии? Разве то, что она опиум для народа... - Вы святое Евангелие читали? - спросила Барановская, уставясь в него внимательным взглядом из затененных провалов глазниц. - Нет, не читал. Потому что... Потому. - Ну понятно. А, например, хотя бы Достоевского читали? - Достоевского? Слышал. Но в школе не проходили. - Не проходили, конечно. А ведь это великий русский писатель. Наравне с Толстым. - Ну, про Толстого я знаю, у Толстого было много ошибок, - сказал он, обрадовавшись, что уж тут кое-чего знает. - Например, непротивление злу. - Далось вам это непротивление. Только это и запомнили у Толстого. Хотя и непротивление во многом справедливо, но спорно, допустим. А вот, прочитай Достоевского, вы бы знали, что если в душу не пустить бога, то в ней непременно поселится дьявол. - Дьявола мы не боимся, - улыбнулся Агеев. - Дьявола вы не боитесь, это я знаю. Но вот немцев приходится бояться. А они для нас и есть воплощение дьявола. То есть злой разрушительной силы. Правда, силы извне. - С силой, конечно, нельзя не считаться. - Вот. А как противостоять этой силе? - Против силы - только силой, разумеется. - Ну да, это армия против армии. Там, конечно, две силы. И кто кого. Это война. А вот нам, мирному населению, как же? Мы-то что можем? Где наша сила? Она задавала ему нелегкие вопросы, неуверенно отвечая на которые, он чувствовал уязвимость своих ответов и напрягал мысль, чтобы найти и выразить свою правоту, в которой был уверен. Но это оказалось не просто. - Надо не подчиниться оккупантам. - Не подчиниться - это хорошо. Но как? Вон евреев всех уничтожили. Как они могли не подчиниться? Для неподчинения нужна сила, а где им ее взять? - Ну и что же делать, по-вашему? - спросил он, помолчав, сам не находя ответа на ее вопрос. - Если ничего нельзя сделать, надо собрать силы, чтобы остаться собой. Не мельтешить душой, как это делают некоторые из расчета или из страха. Вот я хочу остаться собой, пусть в соответствии с христианской моралью, чтобы помочь другому. Вам или Волкову, потому что вы нуждаетесь в помощи и ваша, богом вам данная жизнь находится под угрозой. К тому же я не могу не помнить, к какому народу принадлежу, какие муки перенес на фронте мой муж в ту, николаевскую войну. От чьей руки погиб мой брат. И я вижу, что делается сейчас. Как же я могу быть безучастной? - Но вы же понимаете, что вам угрожает? - Слава богу, не маленькая. Но что же я могу сделать? Что будет, то будет. От судьбы не уйдешь. Не очень умно, но утешительно все-таки. А человек всегда нуждается в утешении. - Это конечно, - сказал он. - А я, признаться, опасался... - Чего? Наверное, что я попадья? Он промолчал, но она все поняла и, вздохнув, тихо сказала: - Это, конечно, для меня огорчительно. Тем более что давно уже не попадья. Но бог вас простит. Я понимаю вас. - Вы уж простите, что я заговорил об этом, - сказал Агеев, пожалев, что завел такой разговор. Но, может, и хорошо, что завел, они выяснили главное, и хотя он не во всем разобрался, но, кажется, освободился от тяготившего его сомнения - пожалуй, ей можно было верить. Человек с такой твердостью взглядов всегда что-нибудь значит и невольно вызывает доверие. Может, ему еще и повезло с хозяйкой, подумал он, хотя и без должной уверенности. Но время покажет. Он доел картошку, и она, первой поднявшись из-за стола, начала прибирать посуду; помолчав, сказала: - Мне надо будет отлучиться дня на три. Съездить кое-куда. Думаю, вы тут без меня управитесь. Сказала она это тихо, почти спокойно, но за этим ее спокойствием Агеев уловил едва скрытое напряжение и насторожился. - Думаю, управитесь. Теперь, когда вы уже сапожник, с голоду не помрете. Отец Кирилл полтора года с сапог кормился. - Да я что... Я пожалуйста. Если надо, так надо, - поспешно сказал он, однако ожидая пояснений причин ее неурочной отлучки. Она же, ничего более не объясняя, сказала погодя: - Спать можете в хате. Если там холодно станет. - Да, да. Спасибо. - Картошки копайте, сколько вам надо. Хлеб я у Козловичевых покупала. Это вот через дорогу, напротив. Они могут и в долг дать. Я им сказала. - Хорошо, спасибо. Агеев осторожно выбрался из-за стола, поискал в темноте возле порога свою ореховую палку. Все-таки нога изрядно болела, и он подумал, что завтра надо будет перевязать рану. В сарайчике еще оставалось немного чистого тряпья, может, хватит на одну перевязку. - Так мы еще увидимся? - спросил он с порога. Барановская с полотенцем в руках, которым она вытирала тарелку, живо обернулась к нему в сумерках кухни. - А как же! Непременно. Бог даст, увидимся. Он помедлил, поняв, что она придала другой смысл его вопросу, и хотел переспросить, увидятся ли они до ее отлучки на три дня, но тут же раздумал. Все-таки неудобно было набиваться с расспросами, если человек сам не изъявляет желания объяснить все сразу. Позже он не раз пожалеет о том, но, что упущено, того уже не воротишь. Пожелав ей спокойной ночи, Агеев вышел во двор и, постояв немного в сгустившейся темноте ночи, поковылял в свой сарайчик. Со следующего дня для него начиналась новая жизнь - нелепое его сапожничество ради куска хлеба или маскировки. Для чего более, он сам толком не знал. Он лишь чувствовал, что война загоняет его все дальше в угол, из которого найдется ли какой-либо выход, кто знает? Назавтра, проснувшись раненько утром, он полежал недолго, привычно прислушиваясь к редким звукам извне, но не уловил ничего тревожного или сколько-нибудь стоящего внимания. Где-то рядом в лопухах за стеной возились соседские куры, тихонько закудахтали, наверное, потревоженные Гультаем, послышались приглушенные голоса людей из соседних дворов, а вообще было тихо. После недавно пережитых потрясений местечко замерло, затаилось в страхе перед неизвестностью, которая не обещала хорошего, денно и нощно грозясь немецкими строгостями, угрозой расстрела за любое нарушение, репрессиями за ослушание. Агеев ждал, как обычно, признаков того, что уже поднялась Барановская, которая обычно, встав, начинала возиться на огороде, бряцала цепью у колодца, тихо стучала дровами на дровокольне. После нее поднимался он, не желавший раньше времени беспокоить хозяйку дома. В это утро, кроме того, он хотел попросить ее посмотреть ногу, чтобы вдвоем перевязать рану, потому что он просто не знал, как быть с этим ее лекарством - салом: то ли прикладывать его снова, то ли уже можно обойтись без него. Но вместо привычных и сдержанных знаков ее утреннего хозяйничания во дворе он вдруг услышал нетерпеливый окрик, от которого у него сразу захолонуло сердце: - Есть тут кто, в конце концов?! Дважды прозвучавший, этот нетерпеливый мужской голос сразу дал Агееву понять, кто к ним пожаловал. С такой требовательностью могли появиться лишь представители сильной, уверенной в себе, несомненно, Немецкой власти. Спросонок сильно потревожив рану, Агеев подхватился с топчана, не сразу попадая здоровой ногой в штанину, завозился с брюками. Непростительно промедлив несколько секунд, на ходу застегиваясь, без палки выковылял из ворот хлева. Во дворе уже рассвело, возле беседки, широко расставив ноги в хромовых сапогах и таких же, как у него, командирских диагоналевых бриджах с красными кантами, стоял какой-то высокий хлыщ с прутиком в руке. На нем плотно сидел темно-синий танкистский френч со споротыми петлицами на коротких отворотах. Сзади, у выхода со двора застыл в ожидании по виду пожилой мужчина, почти старик, с дряблыми свежевыбритыми щеками и такой же дряблой кожей на шее, слишком свободно тянувшейся из широкого воротника мундира под серым распахнутым плащом. На голове у него, однако, гордо сидела высокая офицерская фуражка. Агеев лишь мельком взглянул на него, привычным взглядом военного нащупывая погоны, и будто ожегся об их витое серебро, тускло блестевшее на плечах. Этот немец старик был, однако, высокого чина, и сердце у Агеева сжалось в недобром предчувствии. На улице стояли, не заходя во двор, человек пять немцев и полицейских с повязками. Полицейский во френче, нетерпеливо постегивая прутиком по голенищу сапога, сказал: - Ты, сапожник, а ну пособи оберсту! Там в сапоге что-то... Чувствуя, как медленно сплывает в его глазах скверный туман, Агеев проковылял в беседку и сел на табурет. Оберет присел на скамейку подле клена, и немец в коротеньком, с разрезом мундирчике, виляя упитанным задом, легко и бережно снял с его тощей ноги сапог, передал Агееву. Сапог был добротный, еще почти новый, с твердым блестящим голенищем и крепким высоким задником; его внутренность еще источала терпкий запах хорошо выделанной кожи. Гвоздь был в самом носке, чуть выступая из подошвы, и Агеев подумал с облегчением, что забить его - пара пустяков. Пока он настраивал лапу, на которую надевал сапог, старик оберет, полицай в танкистском френче и все, сколько их было, немцы пристально следили за его торопливыми движениями. Не в лад со своим ощущением он вдруг дерзко подумал: вот бы гранату теперь на всех вас! Но только подумал так, не поднимая от сапога взгляда и боясь, как бы они не поняли, что у него в мыслях. Нескольких ударов молотка действительно хватило, чтобы забить гвоздь, и он протянул оберсту его злополучный сапог, который, однако, тут же перехватил денщик с нанизанными на пальцы перстнями. Недоверчиво ощупав его изнутри, он буркнул "гут" и бросился обувать оберста. Напряженно откинувшись на скамье, тот удерживал на весу ногу, на которую денщик бережно натянул сапог. Потом он слабо притопнул им оземь и картавящим голосом что-то невнятно произнес по-немецки. - Встань! Ты! Слышь! - подхватился полицейский во френче. Агеев медленно поднялся с табурета. - Сюда, сюда! Перед господином оберстом. Стараясь не хромать, Агеев неловко ступил три шага из беседки и выпрямился, подумав, что оберет, по-видимому, станет его благодарить. Тот и в самом деле картавяще произнес что-то, дряблое лицо его с покрасневшими словно от недосыпу глазами изобразило некоторое подобие улыбки, но вдруг холодно застыло, и немец, стоя вполоборота, строго обратился к полицаю. Тот, встрепенувшись, вытянулся и что-то односложно ответил тоже по-немецки, что удивило Агеева: гляди-ка, умеет! Но он почувствовал уже, что речь шла о нем, и встревожился. - Господин оберет спрашивает: ты военнослужащий Красной Армии? - Я? Нет. Я железнодорожник, - упавшим и противным для самого голосом сказал Агеев и подумал: кажется, влопался! - Он спрашивает: почему хромаешь? Ранен? - Несчастный случай. На железной дороге, - бодрее ответил Агеев и невольно напрягся, словно по стойке "смирно" перед начальником. Но тут же расслабился, одну руку сунул за пояс вышитой рубахи, так, как если бы никогда не имел дела с армией и ее порядками. Вот только его диагоналевые брюки с кантами предательски выдавали в нем командира, и Агеев, внутренне сжавшись, гадал, поймет это оберет или не поймет. Оберет, однако, уже не смотрел на него - все более распаляясь, он строго выговаривал что-то полицаю во френче, и тот, лихо щелкая каблуками, ел его взглядом близко к переносице посаженных глаз, то и дело повторяя свое "яволь!". Агеев не понял, что разгневало этого старичка оберста, но он чувствовал, что речь шла о нем, и в напряженном внимании ждал развязки. Наконец немец, похоже, выговорился, его гневный напор стал иссякать, он вытащил из кармана брюк блестящий, с затейливой инкрустацией портсигар и тонкими пальцами выбрал из него сигаретку. Как только он сделал первый шаг к улице, все стоящие подле расступились, направляясь следом. Возле соседнего дома за изгородью их ждала легковая машина с парусиновым верхом пепельного цвета. Оставшись возле беседки, Агеев краем глаза проследил, как они там рассаживались, подумав: неужели пронесло? Но полной уверенности, что пронесло, не было, оберет еще угрожающе помахал пальцем перед полицаем в танкистском френче, что-то выговаривая ему, и тот, наверно, в свое оправдание изредка вставлял короткие слова по-немецки. Казалось, это продолжалось нестерпимо долго. Пока немцы не уехали, Агеев не мог чувствовать себя в безопасности, неосознанная тревога не унималась, и он, может, впервые понял, на какой трудный путь встал с этим своим сапожничанием. Он вздохнул, только увидев, как взвихрилась пыль позади машины, но тут же выругался с досады: трое полицаев остались и, выждав, когда машина скрылась за поворотом улицы, повернули назад. Они опять шли к его двору. Первым вошел все тот же рослый полицай во френче, устало согнал с лица выражение озабоченности. - Ну, понял? - резко, в упор спросил он Агеева. Тот отрицательно покачал головой. - Не понял? Какой непонятливый! В лагерь тебя приказал спровадить! Как военнопленного. Мощеная земля во дворе странно зашаталась перед глазами Агеева, он взглянул в сторону улицы, выход на которую, однако, уже преградили два полицая с винтовками. - Скажи мне спасибо! Поручился За тебя, ясно? - бросил полицейский и неторопливо прошелся в глубь двора. - Что ж, спасибо, - выдавил из себя Агеев, не зная, что еще сказать. И даже что подумать по этому поводу. - Вот так! Что ж, думаешь, это просто? Думаешь, он сразу и послушал? - обернувшись, сказал полицейский. Видно, все еще переживая неприятный разговор с немцем, он минуту прохаживался туда-сюда по двору. Агеев выжидательно стоял на месте, чувствуя, что его сегодняшние испытания, видно, еще не кончились. Еще что-то ему готовится. Наконец полицейский отбросил свой прутик и решительно сел на скамью под кленом. - Ладно, черт с ним! Ты это... Посмотри-ка заодно мои сапоги. Резким движением он содрал с ноги тесноватый хромовый сапог, сунул его Агееву, и тот подался на свое место в беседке. Полицейский, положив ногу на ногу, внимательно посмотрел в его сторону. - Ты давно? - Что? - обернулся Агеев. - Что, что... Ранен, говорю, давно? - гыркнул полицай. - Не понимаешь... "Черт бы тебя взял с твоей понятливостью!" - зло подумал Агеев, не зная, как лучше ответить о своем ранении. Но, видно, ответить придется по правде, этого не проведешь. Сам, видно, оттуда... - Да недавно. Как отступали... Красные. Полицейский коротко хохотнул. - Красные! А сам ты кто, белый разве? - Я? Да так... Разом согнав с твердого, волевого лица усмешку, полицейский взглянул на своих помощников, которые в терпеливом ожидании торчали у палисадника, чутко прислушиваясь к их разговору. - Ладно темнить! Не видно по тебе разве! Думаешь, бриться перестал, так никто не узнает? Командир? - вдруг резко спросил он, буравя Агеева острым взглядом пристальных глаз. - Командир, конечно. Вон по чубу видать. Рядового бы остригли. Выкладывая из ящика инструмент, Агеев молчал, все еще соображая, как вести себя, за кого выдавать. По документам Барановского он инженер-железнодорожник, такую и отработал версию, но ведь этот не спрашивает документы. Натренированным глазом он, видно, сразу усмотрел в нем военного, и отпираться, наверно, было рискованно. Только больше запутаешься или вызовешь подозрение в чем-либо еще более опасном. - Ладно, - помолчав, сказал полицейский. - Посмотрим, какой ты сапожник. Подбей косячки. Как у немцев. Чтоб шел - издали было слышно: идет начальник полиции, а не хрен собачий. Понял? - Ясно, - сдержанно ответил Агеев, уже понимая, что, по всей видимости, перед ним сам Дрозденко, о котором он слышал от Молоковича. И это его первые клиенты - фашист и его прислужник с их пустячным ремонтом. Если только дело действительно в этом ремонте. - Вот беда, новых косячков нет! - сказал он, покопавшись в жестяной коробке с гвоздями. Среди проржавевших гвоздей выбрал три ржавых, видно, оторванных от старых каблуков косячка. - Вот такие пойдут? - Ладно, пойдут, - сказал Дрозденко и снова вблизи пристально заглянул в лицо Агеева. Тот, делая вид, что не замечает этого взгляда, примерял косячок на заметно стесанный каблук начальника полиции. - Ты кто по званию? - вдруг тихо спросил тот, опершись локтем на колено разутой ноги. Оба полицая из-за ограды - один белобрысый, пожилой, в немецкой пилотке и второй, молодой крепыш в кепке - заметно навострили уши, и начальник полиции метнул строгий взгляд в их сторону. - Эй, вы там! Расстарайтесь-ка мне молочка попить... Застучав сапогами, полицаи ринулись во двор, но Дрозденко сразу остановил их зычным окриком: - Не сюда, обормоты! Здесь ни черта нет! У соседей!.. Когда полицаи выбежали, вламываясь в калитку к соседям, он снова наклонился к Агееву. - Так какое звание? Лейтенант, старший? - Старший, - сказал Агеев. - Не политрук, часом? - Нет, не политрук. Начальник боепитания. - Ого! Специалист по оружию. А я вот из танковых войск. Был начштаба батальона. - Что ж, большое начальство, - пробормотал Агеев, в душе проклиная этого разоткровенничавшегося собеседника. Он заколачивал железные гвозди в каблук, сапог вздрагивал вместе с чугунной лапой, на которую был надет, и каждый удар больно отдавался в его распухшей ноге. Начальник полиции закурил "Беломор", пуская в беседку дым, и Агеев с жадностью вдохнул знакомый запах этих папирос, хотя сам никогда не курил. - Было! - со вздохом сказал Дрозденко. - Было начальство да сплыло. Как дым, как утренний туман. Теперь другое начальство, немецкое. Кто бы подумал, а? Сказал бы кто год назад, что стану начальником полиции, я бы тому в морду плюнул. А ведь стал. Почему? Потому что за других погибать не хотел. Слушай, ты откуда родом? - Я? Я издалека, - сдержанно ответил Агеев. - А вы? - А я здешний. Из местечка. Ну и какие планы? - Да какие планы. Нога вот! - шевельнул коленом Агеев и поморщился. - Что, здорово садануло? - Здорово, - сказал Агеев, возвращая сапог. - Вот посмотрите. Пойдет? Дрозденко взял сапог, придирчиво осмотрел каблук и вдруг тихо, зло выпалил: - Говно ты, а не сапожник! Кто же так подбивает? Надо подложить кусочек кожи. А то ведь криво! - Была бы она у меня, кожа, - развел руками Агеев. Действительно, он не нашел в поповском ящике ни кусочка подошвенной кожи. - Да-а... Ну ладно, подбивай второй. Не ходить же так. За изгородью на улице показались оба полицая, один остался с винтовкой у входа, а второй в вытянутых руках нес кринку молока, которую осторожно протянул начальнику. - Вот, только надоенное. Парное, - белобрысое лицо полицая подобострастно расплылось в угодливой улыбке. Дрозденко обеими руками благодушно облапил кринку. - Что ж, попьем парного. Говорят, полезно для здоровья. - Очень даже полезно, - еще более осклабясь, подтвердил полицай, закидывая на плечо сползший ремень винтовки, и Дрозденко вдруг уставился на него немигающим взглядом. - Уже испробовал? Хотя бы пасть вытер, скотина! С запоздалой поспешностью полицай провел рукой по толстым губам, и его начальник брезгливо опустил кринку. - Вот с кем приходится работать! - пожаловался он Агееву. - С этакими вот курощупами. Он же в армии дня не служил. Не служил ведь? - Так забраковали по здоровью, - сказал полицай, дочесывая у себя под мышкой. - Потому что кретин. А в полицию взяли. Потому что некому. Ответственности гора, а возможности крохи. Ладно! Марш на улицу. И смотреть мне в оба! Как инструктировал! Подержав кринку в руках, он все-таки поднес ее к губам и, отпив, поставил на землю возле скамьи. Тем временем Агеев кое-как пригвоздил к каблуку и второй косячок, после чего начальник полиции с усилием вздел сапог на ногу. - Вот другое дело! Тверже шаг будет! А то... Он пружинисто прошелся туда-сюда по двору, звонко цокая каблуками по каменной вымостке. Агеев глядел на его сапоги - первую свою работу в новом положении, и сложные чувства овладевали им. Он почти презирал себя за эту мелкую угодническую услугу немецкому холую, от которого, однако, зависел полностью, тем более что тот раскрыл его с первого взгляда, можно сказать, раздел донага. Именно эта его обнаженность сделала Агеева почти беззащитным перед полицией и прежде всего перед ее начальником в лице этого бывшего танкиста. Как было с ним поладить, чтобы не вызвать его гнев и не погубить себя? Без особой нужды Агеев перекладывал инструменты на своем шатком столике, искоса наблюдая, как Дрозденко прохаживается по двору. И вдруг тот резко остановился напротив. - Тебя как звать? Агеев весь напрягся, соображая, как лучше ответить этому полицаю - по своей железнодорожной версии или как есть в действительности. - Ну, по документам, я Барановский... - Хрен с тобой, пусть Барановский. Нам все равно. Пойдешь работать в полицию. С нескрываемой тревогой в глазах Агеев взглянул в ставшее озабоченно-решительным лицо начальника полиции, который, произнеся это с утвердительной интонацией, однако же, стал ждать ответа - согласия или отказа. И Агеев шевельнул коленом больной ноги. - Какая полиция! Нога вот! Едва передвигаюсь по двору, около дома... - Ничего, заживет! - Когда это будет?! - сказал он, почти искренне раздражаясь. Дрозденко сдвинул набекрень фуражку, оглянулся в глубину двора. - Ладно. А ну зайдем в дом! Агеев не знал, где Барановская (с утра она не появлялась во дворе), и, медленно выбравшись из-за стола, направился к двери. Дверь на кухню была не заперта, на прибранном столе под чистым полотенцем стояли миска и кувшин, подле лежала вчерашняя краюшка хлеба - наверное, его сегодняшний завтрак. Хозяйки нигде не было слышно. - Тут что, никого нет? - спросил Дрозденко и, растворив дверь, заглянул в горницу. - Никого. Вот какое дело! - он вплотную шагнул к Агееву. - Жить хочешь? Агеев помялся, не зная, как ответить на этот идиотский вопрос, и не понимая, куда клонит этот блюститель немецких порядков. - Ну как же... Понятно... - Я тебе помогу! - с живостью подхватил начальник полиции. - Помог раз, помогу и второй. Все-таки мы оба военные и должны стоять друг за друга. Иначе... Сам понимаешь! Немцы в бирюльки не играют. Так что, лады? - Ну, спасибо, - неуверенно протянул Агеев, почувствовав, что это лишь часть разговора. Главное, пожалуй, еще впереди. - Но и ты должен нам пособить. - Что ж, конечно... - Вот и хорошо! - оживился Дрозденко. - Тогда это самое... Небольшая формальность. Садись! Ухватив за гнутую спинку стул, он широким хозяйским жестом переставил его к Агееву, который, все еще мало что понимая, неуверенно присел к столу. Дрозденко вытащил из кармана френча потертый, наверно, еще довоенный блокнот с рисунком парусной яхты на обложке. - Так, небольшая формальность. Немцы, они, знаешь, бюрократы похлеще наших. Им чтоб все оформлено было. Вот чистая страница, вот тебе карандаш... Пиши! Не сразу, в явном замешательстве Агеев взял из его рук исписанный, тупой карандаш, повертел в пальцах. Он уже явственно понимал, что это его писание не принесет ему радости, но и не знал, как отказаться. Все это произошло так неожиданно, что никакой подходящей причины для отговорки не подвернулось в памяти. - Пиши: я, Барановский... как там тебя? Олег? Пусть будет Олег... Значит, Олег Батькович, настоящим обязуюсь секретно сотрудничать по всем нужным вопросам. Написал? Что, не согласен? - насторожился он, увидев, что Агеев замер с карандашом в пальцах. - Ты брось дурить! Иного выхода у тебя нет. Фронт под Москвой, а немцы на соседней улице... Чуть что, загремишь в шталаг [немецкий лагерь для военнопленных]. Почти не слушая его, Агеев лихорадочно соображал, что делать. Конечно, он не мог не понять пагубного значения этой подписки, которая запросто могла изувечить всю его жизнь. Но, и отказавшись подписаться, он рисковал не менее просто распроститься с этой своей жизнью. Дрозденко, обеими руками опершись на стол и нависая над ним, с напором диктовал, не давая передышки, чтобы подумать или заколебаться. - Пиши, пиши: секретно сотрудничать с полицией, а также службой безопасности и эсдэ. Вот и все! Написал? Теперь подпись и дату! Уже явственно ненавидя этого немецкого холуя, облеченного, однако, властью, и его помятый, со следами пальцев блокнот, а заодно себя тоже, Агеев поставил в конце какую-то закорючку вместо фамилии и вывел дату. - Вот и прекрасно! - одобрил Дрозденко. - Ты нам, а мы вам. В долгу не останемся. Только это... Фамилию напиши разборчивее. Бара-нов-ский! Вот так. Теперь другое дело. Ну, а кличка? - вдруг спохватился Дрозденко. - Какую кличку возьмем? - Какую еще кличку? - Ах ты, святая простота! Не понимаешь? Для конспирации!.. Ну так как назовемся? Агеев пожал плечами. Он уже плохо стал соображать - наверное, за это утро начал превращаться в идиота. - Не поймешь? Глупый? Скоро поумнеешь. А пока так и назовем: _Непонятливый_. - Да, но... В чем я могу вам помочь? - стараясь сохранить спокойствие и превозмогая мелкую дрожь в руках, сказал Агеев. - Я тут никого не знаю, нигде не бываю. - Не имеет значения! - парировал Дрозденко, торопливо запихивая блокнот в карман синего френча. - Ты сапожник! У тебя будут люди. И они будут искать с тобой связь. - Кто они? - почти искренне удивился Агеев. - Большевики, кто же! Те, что в лесу. Теперь они в лес перебазировались. Вот ты вечерком нам и стукнешь. Я буду наведываться. Понял? - Но, понимаете... Все внутри у него протестовало против этого предательского закабаления, последствия которого легко предвиделись в будущем, но он не находил слов, чтобы отвести беду. Да, пожалуй, было уже поздно что-либо исправить. Близко к переносью посаженные глазки Дрозденко нещадно буравили его, словно стараясь проникнуть в сокровенный ход его растрепанных мыслей. - Что, дрейфишь? Большевиков боишься? Не дрейфь! У тебя защита. Полиция всей округи! Эсдэ! Немецкая армия. А большевикам все равно крышка. В самом скором времени. - Но... - Не но, а точно! Немцы окружают Москву. К зиме война кончится. - Да-а! - выдохнул Агеев, лишь бы нарушить наступившую гнетущую паузу в этом, не менее угнетавшем его разговоре, и подумал, что если этот человек не оставит его через пять минут, то, пожалуй, все для обоих закончится на этой кухне. Он уже заглянул за печь, где находились тяжелые вещи - ухваты, кочерга, но увидел за рамой кухонного окна подобострастную рожу белобрысого полицая, бесцеремонно заглядывающего в кухню. Дрозденко, однако, скоро вымелся, пообещав на прощание наведываться, и даже совсем по-дружески потряс его руку. Проводив полицаев, Агеев сел на вкопанную под кленом скамейку и подумал, что, кажется, влез в дерьмо, из которого неизвестно как будет выбраться. Проклятая рана, как она стреножила его! Будь он здоров, он бы теперь был далеко от этого злополучного местечка с его полицией и от этого подонка из танковых войск. Может, он навсегда лег бы в сырую землю, зато у него было бы честное имя, которое теперь неизвестно как отмыть от фашистской грязи. Наверное, он долго просидел под кленом, сокрушенно переживая коварные события этого злополучного утра. Утро между тем незаметно перешло в день, из-за крыш соседних домов выглянуло и стало пригревать солнце, хотя двор еще весь лежал в густой тени от деревьев. Барановская нигде не появлялась, и он подумал, что, по-видимому, она уехала. Куда только? Но это ее дело, он не имел ни возможности, ни особого желания вникать в ее, видать, тоже непростые заботы - ему доставало собственных. И, когда на выходе со двора тихо появилась девушка в вязаном зеленом жакете, погруженный в горестные переживания Агеев недоуменно взглянул на нее, не понимая, что от него требуется. - Вот принесла туфельки... Только увидев у нее в руках пару светлых туфель, он узнал свою вчерашнюю знакомую Марию и вспомнил, кем он недавно стал в этом местечке. Он сапожник, и это налагало на него определенные обязанности, за которые, по-видимому, и следовало держаться. Он доковылял до беседки, молча забрался за стол, даже не взглянув на девушку, которая тоже молча стояла напротив. Усевшись на табуретку, протянул руку. - Дайте, что там? - Да вот, видите, немножко прорвалось. Озабоченный своими неприятностями, Агеев бегло оглядел туфлю: на изгибе возле подошвы была небольшая дыра, на которую следовало наложить заплатку. Он покопался в сапожном ящике отца Кирилла, нашел мягкий кусочек кожи, из которого косым ножом вырезал небольшую, размером с березовый листок заплатку. Все это время девушка выжидательно стояла напротив, и он сказал: - Да вы сядьте. Сейчас попробуем залатать. С помощью шила и нетолстой дратвы он пришивал заплатку, а Мария молча сидела рядом, пристально наблюдая за его работой. Работа, однако, не слишком спорилась, в узкий носок туфли пролезали лишь два его пальца, которыми очень неудобно было ухватить иголку. Скоро он больно укололся ею, и Мария сказала: - Наперсток надо. - Какой наперсток? - Наперсток. Женский, с которым шьют толстую ткань. Агеев с любопытством взглянул в ее нежное, почти не загоревшее личико с крохотными сережками в ушах и вдруг понял, что она не здешняя, вполне возможно, как и он, заброшенная сюда коварными путями войны. - Давно тут? - спросил он тихо. - Я? С июня. Уже третий месяц. А почему вы спрашиваете? - Да так. Вижу, не здешняя вроде. - Так ведь и вы не здешний. Откуда про меня знаете? - А откуда вы знаете, что я не здешний? - спросил он, не поднимая головы от туфли. - А мне Вера сказала. Та, что вчера со мной приходила. - Вера - здешняя? - Почти здешняя, - вздохнула Мария, обтягивая на коленках подол сарафанчика. - Учительница, в школе работала. А я из Минска. Приехала на свою голову и вот застряла. - К родственникам приехала? - К родственнице. Вера же - моя двоюродная сестра, здесь живет, у жестянщика Лукаша, вон на соседней улице. Мужа на войну взяли, теперь она с двумя детьми. - Да, это нелегко. В такое время и с детьми, - тихо рассуждал Агеев, сосредоточенно колдуя над туфлей. Он хотел сделать все поаккуратнее, но аккуратно у него не получалось - стежки выходили неровные, кожа заплатки морщилась, а главное, продернуть внутрь иголку было чертовски неудобно. Мария, видно, заметив это, виновато сказала: - Плохо получается? Задала я вам работы... - Ничего. Как-нибудь. - Конечно, вы еще только учитесь. Когда-нибудь и получится. Он с некоторым удивлением посмотрел на девушку. - Это почему вы так думаете? - А что ж, разве не видно? Какой вы сапожник? Командир, наверное... Вот те и раз, подумал Агеев, неприятно задетый ее словами. Второй клиент подряд сомневается в его сапожном умельстве, с первого взгляда видит в нем командира - это уже никуда не годилось. Надо было что-то придумать, отрастить подлиннее бороду, что ли? Или усовершенствовать это проклятое ремесло, которое ему почему-то неожиданно трудно давалось. - А ты в Минске чем занималась? - грубовато спросил он, задетый ее проницательностью. Мария, однако, не обиделась. - Я в педагогическом училась. Готовилась математику преподавать. Да вот, видать, не придется, - сказала она, и лицо ее помрачнело. - Ничего, как-нибудь. Главное, чтоб остановить его, - сказал он почти доверительно, и она подхватила с горячностью: - Да? Вы так считаете? Говорят, за Смоленском уже остановили, какой-то город освободили. А тут что делается!.. - Евреев побили? - Расстреляли всех до единого. Сперва сказали, в город погонят, велели ценности взять, деньги и на трое суток продуктов. А самих в тот же день в торфяниках постреляли. Зачем продукты? - А чтоб не догадались, куда погонят, - сказал он, сразу разгадав эту уловку немцев. Мария удивилась. - Ой, как вы сообразили! А я вот не смогла. Все думала: ну они же неглупые, к тому же все у них продумано до мелочей - зачем продукты? Ведь все с убитыми побросали в ямы. - Дурное дело нехитрое, - сказал он и, может, впервые за утро внимательно посмотрел на нее. Ее юное личико, взгляд серых, широко раскрытых глаз были уже тронуты страданием, видно, досталось и ей в этом местечке. - В Минске родители есть? - Мама была. Семнадцатого июня уехала в Ставрополь к тете. Не знаю теперь, вряд ли вернулась. - Вряд ли успела. - Не успела. Кто думал, что фронт так быстро откатится. Покатился без удержу. - Да, на фронте теперь не малина. Кровавое месиво! - А вас на фронте? - кивнула она в его сторону с вдруг загоревшимся любопытством во взгляде. - Что на фронте? - Ну, ранило на фронте? - А откуда знаешь, что ранен? - А с палочкой. Вчера видела. С улицы подсмотрела. - Вот как! Ты уже и подсматриваешь? - Да нет, я не нарочно. Просто проходила мимо, а вы шли с палочкой. Так хромали, так хромали, что мне жалко стало. Агеев озадаченно промолчал. Сегодня после всего, что произошло у него с этим начальником полиции, ему самому было жалко себя, и неожиданно сочувствие Марии тронуло его. - Ничего, ничего. Как-нибудь, - грубовато утешил он девушку, но больше себя самого. Заплатку он уже дошивал, на довольно сношенные каблучки ее туфель надо было подбить и набойки, но у него не было, чем подбить, и он тряпкой старательно начистил их светлые носки. - Уже сделали? - обрадовалась Мария, вскакивая со скамейки. - Ой, как хорошо! - Не слишком хорошо, - откровенно признался он, в самом деле мало довольный своей работой, и улыбнулся - впервые за сегодняшний день. - Авось как-нибудь научусь! Не пройдет и месяца... Прижав к груди обновленные туфельки, Мария тихо спросила: - Наверное, пока заживет рана? - Именно, - сказал он. - Пока заживет. - А потом? - Потом видно будет. С внезапной грустью в глазах она бросила взгляд на улицу. - Завидую вам. Если бы я знала, куда... Ни дня бы здесь не осталась. Я бы на фронт пошла, я бы их убивала... Это уже было серьезно, и он промолчал. Что-то поняв, она замолчала тоже, однако не уходя от него и все сжимая в руках отремонтированные туфельки. - На фронте есть кому бить. А для вас и тут должно найтись дело... - Какое? - быстренько спросила она. - А это надо подумать. Сообразно обстоятельствам. Она еще недолго постояла молча, о чем-то размышляя или, быть может, ожидая услышать от него что-то. Но Агеев подумал, что и так сказал лишнее, что ему теперь следовало остерегаться - кто знает, не значится ли и ее подпись в блокноте начальника полиции Дрозденко? Наверное, она поняла его молчание по-своему. - Как вам заплатить? - А как хотите. Можно хлебом, можно картошкой. Или яблоками. - Ну, яблок у вас своих вон сколько! - Тогда поцелуем. - Ну скажете!.. Немного постояв молча, она, не прощаясь, повернулась и выскользнула на улицу. Он остался в беседке. Очень хотелось ее увидеть, услышать ее то радостный, лукавый, то опечаленный голос; что-то она заронила в его омраченную душу, какое-то душевное родство стало медленно, но явно сближать их, этих двух разных людей, волею случая оказавшихся в одном местечке. Когда спустя четверть часа Мария вернулась с туго набитой авоськой, лицо ее, уже без тени былых забот, светилось радостным дружелюбием; торопясь, она стала выкладывать на стол какие-то куски и свертки, обернутые в клочья старых газет. - Вот это вам... за работу. Это чтоб заживали раны... Это варенье, грибы сушеные... - Зачем столько! - воспротивился он. - Вы что, в самом деле? За одну заплатку?.. - Вот это масло. У тетки же коровы нет, так что понадобится. - За одну заплатку?! - едва не взмолился Агеев. - Не за заплатку. За то, что вы... Что вы есть такой... Она выложила все на стол поверх его инструментов и метнулась к выходу, радостно озадачив его своей добротой и трогательной признательностью за ерундовую, в общем, услугу. Но, видимо, в этой услуге она увидела нечто большее, чем заплатанная туфля, и эта ее прозорливость невольно отозвалась в нем тихой, робкой еще благодарностью. Недолго посидев в беседке, он проковылял в сарайчик и занялся раной, которая тупой болью неотвязно беспокоила его с ночи. Особенно когда он пытался ходить. Агеев размотал сбившуюся, со следами гнойных пятен повязку, конец которой, однако, основательно присох к верхнему краю раны, и, пока он отдирал его, почти взмок от пота и боли. К его удивлению, опухоль над коленом уменьшилась, болезненно набрякшие ткани по обе стороны раны потеряли напряженную плотность. Агеев выбросил расползшиеся ломтики сала, подумав, что теперь, может, обойдется и так, и туго перетянул ногу прежней повязкой, подложив под нее чистую, сложенную вчетверо тряпицу. Наверное, надо было перекусить, он давно уже ощущал сосущую пустоту в желудке и с палочкой в руке вышел из хлева. Возле его беседки на скамейке сидела старушка в темном толстом платке, с такой же, как у него, палкой в руке. Она явно дожидалась кого-то, и Агеев приковылял к ней сзади. - Вам кого, бабушка? Бабуся не спеша обернулась, взглянула на него отсутствующим взглядом глубоко упрятанных под костлявые надбровья глаз. - Мне во ботиночки внучке... Каб починить... Одна внучка осталась, ни отца, ни матери. Дык, сказали, тут чинять в поповской хате. - Чинят, да. А что, ботиночки сильно поношены? - Дык паношаны... Вот! Новых жа няма, где я возьму. Теперь жа не купишь. - Теперь не купишь! Он взял из ее рук связанные узловатыми шнурками детские ботинки, до того разбитые - с проношенными подошвами и сбитыми задниками, с дырами на сгибах, - что ему стало тоскливо: как их починить? Но бабка будто приговора ждала его слова, и он, вздохнув, не смог отказать ей. - Ладно, как-нибудь сделаем. Сегодня к вечеру. - Дякуй табе, сынок, дякуй. Я ж в долгу не останусь, отблагодарю. Хай тябе бог ратуе... Он проводил бабку и подошел к беседке. Надо было браться за дело, но хотелось есть и было гадко и боязно на душе - все от того утреннего визита полиции. Что она сулит ему, та его подлая подписка? Конечно же, работать на них он не намеревался, но он чувствовал, в какую западню попал и как трудно будет выкручиваться теперь из фашистской кабалы. Обязательно надо было предупредить о том Волкова или хотя бы Кислякова, рассказать, в какое дело втягивает его полиция, и совместно придумать, как ему действовать. Потому что... Потому что эта двойственность его положения может очень скоро вылезть боком для этих людей, да и мало ли еще для кого, но прежде всего для него самого. Он ясно понимал всю сложность своего полож