бродушно обрывал Звягинцева словами: "Ладно, не завихряйся!" Но сейчас Королеву не удалось сдержать себя... А Звягинцев, которого неожиданно больно поразил этот, казалось бы, необъяснимый взрыв ярости Королева, глядел на него и думал: "Неужели с ним нельзя поговорить по душам? Неужели каждый раз, когда я осмелюсь выйти за пределы субординации и рассуждать о делах, "не положенных" мне по чину, он всегда будет превращаться вот в такого бурбона-службиста?.. А ведь я о многом хотел поговорить с ним. Хотел спросить, считает ли он в свете того, что сегодня сказал Сталин, достаточными наши укрепления на севере? И не собирается ли командование придвинуть поближе к границе полевые части? И можно ли надеяться, что в войска скоро поступят новые танки, эти "Т-34", опытные экземпляры которых, оснащенные замечательным вооружением и превосходной броней, мне однажды удалось видеть в частях?" ...Теперь, после речи Сталина, судя по всему убежденного в неотвратимости грядущей войны, в мыслях Звягинцева роились десятки вопросов, в том числе и такие, которые раньше не приходили ему в голову. Он смотрел на все еще кипящего от негодования Королева и думал: "Ну хорошо. Ты старый, опытный военный. А много ли таких осталось в частях округа? Ведь кому-кому, а тебе-то хорошо известно, что по известным нам причинам почти две трети командиров дивизий и полков - это новые, не больше года работающие люди. Правда, они приобрели опыт финской войны. Но достаточно ли этого опыта для той, грядущей?.." Звягинцев мысленно усмехнулся, представив себе, как реагировал бы Королев на подобные мысли, если бы они были высказаны вслух. А Королев в то же самое время, постепенно овладевая собой, с горечью думал о том, каким странным и необъяснимым показался, наверное, Звягинцеву его неожиданный срыв. Однако он ни за что, ни под каким предлогом не позволил бы себе объяснить его истинную причину. О том, что наши расчеты на быструю войну, на скорую капитуляцию финнов не оправдались, знали и понимали все те, кто был на Карельском перешейке. Но они не знали и не должны были знать, что существовал другой план войны и, возможно, будь он принят, мы могли бы победить скорее и с меньшими потерями. И не он, Королев, станет тем человеком, который посеет в душе Звягинцева малейшие сомнения в действиях высшего командования. ...Таковы были мысли этих двух человек, сидевших друг против друга за маленьким круглым столиком в ярко освещенном номере гостиницы "Москва" весной 1940 года. Первым нарушил молчание Звягинцев. - Ладно, Павел Максимович, - примирительно сказал он, - может, я действительно что не так сказал. - То-то и оно, - буркнул Королев, понимая, что Звягинцев говорит сейчас не то, что думает, а он, Королев, не то, что мог бы и хотел ответить. И добавил: - Давай жуй, а то остынет. Но Звягинцев по-прежнему сидел неподвижно. - Чего не ешь? Все мысли обуревают? - уже в прежней своей ироническо-снисходительной манере спросил Королев. - Обуревают, - серьезно ответил Звягинцев. Он уже примирился с тем, что Королев не станет обсуждать вопросы, которые так или иначе, в самом ли деле или только в его воображении могут задеть престиж высшего командования. Теперь майор думал о другом. Это "другое", так же как и все волнующие его сейчас мысли, тоже было связано с грядущей войной. Но сейчас од размышлял о ней уже не как военный, а просто как человек, обыкновенный советский человек, со школьных лет убежденный в том, что нет ничего дороже и справедливее тех идеалов, которым посвящена жизнь миллионов его соотечественников. - Послушай, Павел Максимович, - сказал Звягинцев, - а все-таки как это может быть? - Что? - настороженно переспросил Королев. - Ну вот... как бы тебе сказать... - Звягинцев поморщил лоб и пошевелил пальцами, точно пытаясь ухватить, сформулировать еще не окончательно созревшую в его мозгу мысль. - Ты, конечно, согласен, что идеи, которые исповедует Гитлер, - это подлые, гнусные идеи? - Факт, - охотно согласился Королев, внутренне довольный, что разговор перешел на менее рискованную тему. - Так неужели же немцы пойдут за них умирать? - спросил Звягинцев. Королев встал. Он подтянул свой ослабленный ремень, застегнул воротник гимнастерки и спросил в упор: - К чему клонишь, майор? - Ни к чему. Я просто хочу понять: неужели найдется много людей, готовых отдать жизнь за неправое дело? - Сейчас, может быть, и готовы... - неожиданно задумчиво сказал Королев. - Что значит "сейчас"? - нетерпеливо спросил Звягинцев. - Вижу, что не понял, - с усмешкой произнес Королев, - а еще в психологи метишь. Ладно. Скажу яснее. Пока за спиной фашиста сила, он пойдет... И помереть может сгоряча. А идея настоящая чем измеряется? Сознательной готовностью жизнь за нее отдать. И не только когда на твоей стороне сила, и не только сгоряча, а вот так, один на один со смертью. Коммунист может. А фашист на такое не способен. - Полагаешь, что руки вверх поднимут? - Нет, не полагаю. До поры до времени не поднимут. Будут переть и орать: "Хайль Гитлер!" А вот когда мы их поскребем до самых печенок, тогда все их идеи и кончатся. - И тогда руки вверх? - Нет. Еще нет. Страх останется. Животный страх: умирать-то никому не хочется. За жизнь борясь, можно и в глотку вцепиться. Только это уж будет не то. Последнее издыхание. И умирать будет фашист, как собака. Да и что фашисту перед смертью людям сказать? "Хайль"? Или "Да здравствует мировое господство"? Не получается. Не звучит!.. Вот тебе и ответ на твой вопрос: не идеей Гитлер свои миллионы навербовал. Сладкую жизнь пообещал. Грабь другие народы и живи, наслаждайся! - Но как же ему удалось?.. - упорно продолжал спрашивать Звягинцев. - Да что ты, дурачишь меня, что ли, в самом-то деле! - воскликнул Королев. - Кто тебя в академии учил? Разъяснений от меня хочешь? На, получай! - Он поднял согнутую в локте руку и стал говорить, по очереди загибая пальцы: - Гитлер умело использовал ситуацию, в которой Германия оказалась после поражения в первой мировой. Это раз. Империализм, вермахт немецкий сделал свою последнюю ставку. На фашизм. Дали ему миллионы рублей... Ну, этих самых... марок. Это два. И для международного империализма Гитлер выгоден. Оплот против коммунизма. Это три. Вот тебе и вся механика. Ясно? Звягинцев подошел к окну, отдернул штору. Там, за окном, шумел Охотный. Мчались машины, пугая гудками прохожих, высокие квадратные "эмки" и длинные, вытянутые "ЗИС-101", недавняя новинка нашей автомобильной промышленности. В доме Совнаркома, напротив, несмотря на то что рабочий день уже кончился, были освещены почти все окна. И в тот момент другое видение встало перед глазами Звягинцева - затемненный Невский. И он с тревогой, внезапно ощутив холод во всем теле, подумал: "Неужели это когда-нибудь может случиться и здесь?.. Погаснут огни, исчезнет весь этот живой, светлый мир?.." И, подумав об этом со страхом, которого не испытывал никогда, даже там, на Карельском, он вспомнил о Вере, племяннице Королева, с которой познакомился совсем недавно, уже после финской войны, когда Королев пригласил его к себе домой, чтобы отпраздновать победу. ...Он не обращал на нее внимания до тех пор, пока Королев не завел патефон и, предложив молодежи танцевать, ушел со своим старшим братом, Иваном Максимовичем, мастером Кировского завода, в другую комнату играть в шахматы. Молодежи в гостях было мало: кроме него, Звягинцева, только дочка старшего Королева - Вера, ее приятельница со своим знакомым студентом - выпускником консерватории и еще две молодые женщины - соседки Королева по квартире со своими мужьями. Когда сдвинули стол к стене, чтобы больше было места, и начались танцы, "незанятой" оказалась только Вера - ее приятельница танцевала со своим консерваторским парнем, жены - с мужьями, и Звягинцеву ничего не оставалось, как подойти к одиноко сидящей на диване девушке и пригласить ее. Она ответила: - Давайте лучше посидим. - И спросила: - Вы, кажется, недавно с фронта? Он сел на диван, Вера как-то очень естественно и просто придвинулась ближе и, глядя ему прямо в глаза, снова спросила: - Наверное, это очень приятно - после всего того, что вы перенесли, посидеть вот так, в тепле, при электрическом свете, правда? Она задавала свои вопросы без всякой аффектации и кокетства и при этом глядела на Звягинцева внимательным, пристальным взглядом, как бы желая этим подчеркнуть, что для нее очень важно услышать его ответы. Тем не менее Звягинцев поначалу говорил с Верой рассеянно и полушутливо, украдкой поглядывая на ее красивую подругу, которая самозабвенно танцевала со своим студентом под звуки танго "Черные глаза", - оно вот уже несколько лет не выходило из моды. Худенькая, невысокая Вера с ее по-детски раскрытыми, пристально-любопытными глазами явно проигрывала по сравнению со своей длинноногой, красивой подругой, и Звягинцев с сожалением подумал о том, что с поклонником пришла не Вера, а ее приятельница. Он несколько раз безуспешно пытался поймать взгляд той другой, а потом, заметив, что Вера по-прежнему терпеливо-выжидающе смотрит на него, сказал: - Конечно, война не сахар. И в этот момент увидел в пристальном взгляде Веры что-то похожее на укоризну, точно она ожидала от него совсем другого ответа. Звягинцев несколько смутился, как человек, обманувший ожидание ребенка, и сказал улыбаясь, что "на войне как на войне", как говорят французы, и на этот раз смутился уже окончательно, потому что понял, что говорит пошлости. Вера покачала головой и сказала мягко, но убежденно: - Нет, это не ответ. Я проходила практику в одном из госпиталей. Там лечили обмороженных. Мне приходилось с ними разговаривать. Они рассказывали страшные вещи. Скажите, вы были на самом фронте? В первое мгновение Звягинцев даже обиделся. Но по лицу Веры было видно, что у нее и в мыслях не было как-то задеть его. Судя по всему, она задавала свои немного наивно звучащие вопросы совершенно искренне. Тогда он сказал, что провел все три месяца войны на фронте, в инженерных частях. - А девушек там было много? - спросила Вера. - Каких девушек? - недоуменно переспросил Звягинцев, но тут же понял, что речь идет о военнослужащих, и ответил, что были и девушки, особенно среди медперсонала. Понемногу и незаметно для себя Звягинцев втянулся в разговор и уже больше не сожалел, что не танцует с той, длинноногой. Он почувствовал, что Вера относится к нему с какой-то ласковой заинтересованностью. Звягинцеву это льстило. После трех бесконечных месяцев в снежном бездорожье Карельского перешейка, после ощущения вечного холода, от которого не спасали ни костры, ни железные печки-времянки, он впервые оказался в мирной уютной домашней обстановке, и Вера была первой девушкой, с которой он познакомился после войны и которая отнеслась к нему с такой, казалось бы, искренней заинтересованностью. Звягинцев не был женат. Он жил вместе с родителями в далеком сибирском городе, когда после окончания средней школы его по комсомольской мобилизации послали в военно-инженерные войска. Потом Звягинцев поступил в военно-инженерную академию, успешно окончил ее и был направлен на штабную работу. Он стал капитаном, получил хорошее назначение. Во время финской кампании Звягинцев отличился, был награжден орденом Красной Звезды, стал майором... Однако он так и не успел обзавестись семьей. Разумеется, у него были увлечения и до Веры. Но встреча с ней произошла именно в тот момент, когда измученный бессонными ночами, смертельно уставший Звягинцев всем своим существом потянулся бы к любой девушке, проявившей к нему внимание. ...Отец Веры ушел домой рано, а когда стали расходиться и остальные гости, Звягинцев попросил у Веры разрешения проводить ее. Полковник Королев жил на Литейном, а Вера бог знает где, за Нарвской заставой, они поехали на автобусе, но остановки за две-три до Нарвской Звягинцев уговорил Веру сойти, и остальной путь они прошли пешком. С полчаса посидели в скверике. Казалось, что там, у Королевых, и теперь, по дороге к Вериному дому, они уже успели поговорить обо всем на свете. Звягинцев теперь знал, что Вера учится в медицинском институте, что ей двадцать лет, что она не замужем, что в недалеком будущем станет врачом по детским болезням, что из недавно прочитанных книг ей больше всего понравился "Танкер "Дербент", что она любит стихи, из поэтов прошлого ей ближе всех Блок, а из современных - Дмитрий Кедрин... Когда они сидели в скверике. Вера неожиданно спросила: - Как вы думаете, я смогла бы... ну... быть на фронте? Звягинцев шутливо ответил, что раз выбрала такую специальность, то смогла бы, поскольку женщины-врачи призываются наравне с мужчинами. Но Вера сказала: - Нет, я не о том. Просто мне интересно: смогла бы я выдержать?.. Неожиданно для себя Звягинцев представил себе Веру там, на вьюжных дорогах Карелии, измученную, продрогшую, и вдруг ему стало жалко ее. Он дотронулся до ее руки, потом положил свою широкую ладонь на ее маленькие пальцы как бы для того, чтобы согреть, хотя было не холодно, приближалась весна. Она не убрала руку и, казалось даже не замечая прикосновения Звягинцева, глядела куда-то вдаль, занятая своими мыслями. Потом как будто вернулась на землю, легким, едва ощутимым движением освободила свою руку, улыбнулась и сказала: - Как это, наверное, хорошо - вернуться из этого ада в ярко освещенный, мирный город... А знаете, Алексей, я вам завидую! - Ну, завидовать тут нечему, - сказал Звягинцев, думая, что она имеет в виду его пребывание на фронте, - каждый делает то, что ему положено. А я человек военный. - Нет, я не об этом, - тихо ответила Вера. - Просто вы видите теперь все другими глазами. И эти улицы, фонари и людей... Видите то, чего не вижу я... Вам не кажется, Алеша, что эта избитая фраза о том, что все познается в сравнении, приобрела теперь для вас и для всех тех, кто был на фронте, особый смысл? Вы ведь заглянули в другой мир, ну, в какое-то иное измерение... А потом вернулись в наше. И вам все должно видеться иначе. Огни - светлее, краски - ярче... ...У подъезда дома, где жила Вера, они еще несколько минут постояли. - Ну вот, а теперь надо прощаться, - сказала Вера и добавила: - Я очень рада, что мы... познакомились. Она протянула ему руку, он на мгновение задержал в своей ладони ее маленькую, узкую кисть. Потом Звягинцев одиноко стоял у подъезда, в котором несколько секунд назад скрылась Вера, и с недоумением прислушивался к овладевшему им ощущению пустоты. И все же тогда Звягинцев не придавал особого значения этой встрече. Он добрался домой очень поздно - хорошо, что предстояло воскресенье и можно было выспаться, - лег в постель, убежденный, что, проснувшись, даже не вспомнит о Вере, но утром открыл глаза снова с мыслью о ней, будто думал о Вере даже во сне. "Чепуха, - внушал себе Звягинцев, - все-то я придумываю. Ничего в ней нет особенного, в этой девице. Впрочем, может быть, и есть, только я ничего этого и увидеть-то не мог. И что между нами было? Немного поговорили, потом ехали в автобусе, потом шли пешком минут двадцать, не больше, посидели в сквере... Черт побери, да я и вел-то себя с ней во сто раз скромнее, чем с любой другой, которая бы мне понравилась. Шли домой, как школьники, даже не под руку. И ни о чем таком не говорили. Никакого флирта, никаких слов со значением или, как теперь становится модным говорить, с подтекстом. Так в чем же дело? Почему я все думаю о ней?" Прошло еще несколько дней, и Звягинцев понял, что очень хочет снова увидеть Веру. Он уговаривал себя, что должен встретиться с ней лишь для того, чтобы перестать о ней думать, увидеть в последний раз и забыть. Но он не знал номера ее телефона, тогда, при встрече, даже не спросил, есть ли у нее телефон. Оставалась лишь одна возможность - выудить номер у Королева. Он зашел в кабинет полковника, поговорил о делах, потом с подчеркнутым безразличием сказал, что в то прошлое воскресенье Вера просила его выяснить, продается ли в Эрмитаже цветной каталог картин, он согласился, узнал, поскольку Эрмитаж рядом - вон, виден из окна, и теперь просит передать... Разумеется, Королев мог согласиться выполнить поручение, и тогда Звягинцев оказался бы в дураках: ему оставалось бы только воображать, с каким недоумением слушала бы Вера полковника, когда тот повторял бы ей всю эту чепуху об Эрмитаже. Однако был шанс выиграть эту игру, и Звягинцев выиграл. Королев, скользя взглядом по разложенным перед ним на столе картам, рассеянно сказал Звягинцеву, что тот может сам доложить о выполнении поручения. Звягинцев равнодушно заметил, что не знает номера телефона Веры, и Королев автоматически этот номер назвал. Вечером он ей позвонил. Долго обдумывал свою первую фразу и остановился на грубовато-шутливой: "Товарищ Вера? Докладывает некий майор Звягинцев..." Она, видимо, обрадовалась, услышав его голос. Они встретились и не по сезону поехали на Острова, в парк. Звягинцеву показалось, что Вера выглядит гораздо привлекательнее, чем прошлый раз. На ней было узкое, перехваченное в талии, хорошо сшитое пальто, берет она держала в руке, и ветер слегка шевелил ее мягкие, расчесанные на косой пробор светлые волосы. Они зашли в кафе, затем уселись на одиноко стоящей скамейке, и тогда Звягинцев попытался обнять Веру и притянуть к себе. Но тут произошло то, чего он вовсе не ожидал. Вера взглянула на него с удивлением, точно впервые увидела, потом мягко, но решительно освободилась от его рук, посмотрела на него своими широко раскрытыми глазами, покачала головой и сказала: - Этого не надо, Алеша. Звягинцев не придал ее жесту и словам особого значения и через несколько минут повторил свою попытку. На этот раз Вера не сделала ни одного движения, а только сказала: - Я же просила вас, Алеша, не надо! Она произнесла это каким-то новым, изменившимся голосом, сухим и безразличным, и это подействовало на Звягинцева сильнее, чем если бы Вера его оттолкнула. Он покорно опустил руки, чувствуя, как между ними мгновенно возникла прозрачная, но непреодолимая стена. Некоторое время они молчали, потом Вера сказала: - Я все понимаю, Алеша. Я, наверное, обидела вас. Мне было очень хорошо с вами. Но... иначе. А это - другое... Возникшее между ними отчуждение уже не исчезало. Он проводил Веру домой на такси, они попрощались, не договариваясь о новой встрече. ...И все же он вскоре снова позвонил ей, через неделю. - Вера, здравствуйте, - сказал Звягинцев. - Это я... Вы, конечно, уже забыли... Он сам напросился к ней в гости. Выдумал какую-то байку о том, что оказался в ее районе, совсем недалеко, и, получив согласие, опрометью кинулся вон из телефонной будки, чтобы поймать такси и приехать в правдоподобно короткий срок. По дороге думал о том, застанет ли Веру одну или дома родители, если да, то как ему себя с ними вести. Все произошло не так, как он мог себе представить. Родителей Веры дома не оказалось, но она была не одна. Навстречу Звягинцеву поднялся рослый, красивый парень спортивного типа, чуть сощурил глаза, протягивая руку и называя себя не по имени, как принято среди молодежи, а по фамилии: - Валицкий... Уже через несколько минут Звягинцев понял, что был здесь лишним, что приглашен просто так, из вежливости, - уж слишком он был настойчив. Этот Валицкий, которого Вера время от времени называла Толенька, казалось, своим ростом, своим голосом, своим смехом заполнил всю комнату. Он как бы стоял между Звягинцевым и Верой, заслонив ее собственной особой всю, целиком. Звягинцев вскоре ушел. Спускаясь по лестнице, злой, обиженный, смущенный, он пытался успокоить себя: "Ну и хорошо. Ну и ладно. По крайней мере, теперь я могу выкинуть все это из головы. Подумать только - свалять такого дурака! Целую неделю ходил сам не свой только потому, что в голову взбрела шальная мысль. Да ей просто наплевать на меня! На кой черт я ей позвонил, напросился прийти... Ладно, дураков учат". К концу этого внутреннего монолога Звягинцев был уже убежден, что относится к Вере совершенно безразлично. Но он ошибся и на этот раз. Позднее, когда Звягинцев снова и снова пытался анализировать свои чувства и спрашивать себя, что привлекает его в Вере, он отвечал на него одним словом: "Беззащитность". Да, да, Вера казалась ему именно такой. Он почувствовал это тогда, когда увидел ее рядом с Анатолием. Казалось, что огромный, самоуверенный парень может делать с ней все что захочет. Он подавлял ее. Как? Почему? Чем?.. На эти вопросы Звягинцев не смог бы ответить. Его ощущение было интуитивным, не основанным на каких-то конкретных фактах. Может быть, ему даже было приятно, даже хотелось думать о том, что Вера нуждается в его помощи. Но, судя по всему, она в ней не нуждалась... За это время Звягинцев все же не раз звонил ей по телефону, дважды уговорил пойти с ним в театр... Он как-то свыкся с мыслью, что рано или поздно станет ей нужен, что когда-нибудь ей будет угрожать какая-то опасность или что-то в этом роде и тогда она посмотрит на него совсем другими глазами. ...Она избегала встреч. Он понимал это. И все же хотел ее видеть. Пусть редко. Звонил ей по телефону. Ему отвечали, что ее нет дома. Снова звонил... Иногда ему удавалось заставить себя не думать о ней. Но ненадолго. И тогда он опять звонил. Но все оставалось по-старому... "...И что будет тогда с ней?" - мысленно спросил себя Звягинцев, стоя у открытого окна и глядя на ярко освещенную, заполненную гуляющими людьми улицу. Но в этот момент слова Королева оторвали его от тяжелых раздумий. - Послушай, майор, - глухим, несвойственным ему голосом сказал Королев, - ты что полагаешь... он... ну... он уверен, что придется воевать? Считает, что будем?.. Наверняка? - Думаю, что уверен, - твердо ответил Звягинцев. С минуту они молчали. - Ладно, - сказал Королев, расправляя складки своей гимнастерки и снова подходя к столу. - Тогда давай выпьем по последней, и я пойду чемодан уложу. - Он посмотрел на часы. - Через сорок минут на вокзал... 2 12 ноября 1940 года по Унтер-ден-Линден, некогда одной из самых красивых и многолюдных улиц холодного, чопорного Берлина, двигался автомобильный кортеж - четыре черных "мерседеса". Впереди ехали мотоциклисты в форме СС, но в стальных касках. Над фарами первого "мерседеса" развевались флажки: немецкий со свастикой и советский с серпом и молотом. В первой машине ехал глава советской делегации, нарком по иностранным делам Советского Союза Молотов и с ним министр иностранных дел Германии Иоахим фон Риббентроп. Они расположились по углам просторного заднего сиденья, а их переводчики - впереди, на откидных креслах. Нарком молчал. Он сидел неподвижно, в застегнутом на все пуговицы черном однобортном пальто, в темно-серой шляпе с твердыми, чуть загнутыми полями, устремив свой неподвижный взгляд вперед. Это раздражало Риббентропа. "Конечно, - размышлял он, - министр обижен тем холодно-формальным приемом, который только что был оказан ему на Ангальтском вокзале". Что ж, все было разыграно как по нотам. Фюрер сам определил церемониал встречи. Не слишком крепкие рукопожатия. Никаких улыбок. Никого из высших сановников или генералов, кроме Риббентропа и Кейтеля, только второстепенные чиновники министерства и работники советского посольства. Два небольших советских флага по обе стороны вокзального здания. Несколько больших, тяжелых знамен со свастикой - посередине. Проход почетного караула должен быть грозным, величественным и неотвратимым, как девятый вал. Фюрер хотел, чтобы этот человек, советский нарком, едва ступив на перрон, понял, что приехал в центр третьего рейха, в столицу великой Германии. Он должен быть поражен, подавлен мрачным величием этого государства, должен сразу же понять, что здесь привыкли не столько слушать, сколько повелевать. Все было рассчитано на то, чтобы с первых же минут подавить воображение этого невысокого педантичного человека в старомодном пенсне. Но, казалось, нарком был готов к такому приему. Здороваясь, чуть приподнял шляпу. Пожимая руку Риббентропа, едва прикоснулся к ней своими холодными, будто негнущимися пальцами. Проходя мимо неподвижных солдат, чуть скользнул по ним отсутствующим взглядом. Искоса посматривая на наркома, Риббентроп испытывал чувство злого удовлетворения. Его радовало, что сделано все для того, чтобы поставить на место этого представителя Кремля, к тому же мысль о том, что он, Риббентроп, играет столь значительную роль в истории, тешила его тщеславие. А то, что происходило сейчас, Риббентроп не сомневался, будет принадлежать истории. Как и все то, что произойдет впоследствии. Бывший торговец шампанскими винами страдал смешанным комплексом величия и неполноценности. Его тогда еще никому не видимая звезда стала восходить в 1933 году. Однажды вечером двое людей, стараясь быть незамеченными, выскользнули из резиденции президента Германской республики. Они не пожелали воспользоваться служебной машиной и вскочили в первое попавшееся такси. Дали шоферу адрес - захолустное берлинское предместье, квартира некоего господина Риббентропа. Ни один из них - а это были государственный секретарь Мейснер и сын президента Гинденбурга Оскар - не знал, как выглядит этот никому не известный нацист. Они слышали, что он был приятелем фон Папена, с которым, кажется, познакомился еще во время мировой войны на турецком фронте, и только. Им вообще было наплевать на какого-то Риббентропа. У них была гораздо более значительная цель - встретиться с другим человеком, по имени Адольф Гитлер, чья партия одержала победу на последних выборах в рейхстаг, с вождем этой партии, с тем, о ком Гинденбург сказал, что, пока жив, не допустит, чтобы какой-то бывший ефрейтор занял кресло немецких канцлеров. Дверь им открыл человек со смазливым лицом парижского бульвардье или содержателя одного из сомнительных заведений на Александерплатц; на лице его играла фатоватая, всепонимающая улыбка. Блестели густо напомаженные волосы. Ни Мейснер, ни Оскар Гинденбург не обратили на этого пшюта ни малейшего внимания. Они вообще перестали замечать его после того, как он многозначительным шепотом произнес только одно слово: "Здесь!.." Да, Гитлер был здесь, в этом доме, равно как и Папен, Геринг и Фрик. К удивлению присутствующих, и прежде всего самого Риббентропа, который не хуже других знал об отношении Гинденбурга к фюреру, сын президента Оскар уже через несколько минут уединился с Гитлером в одной из комнат. Никто не знал, о чем они говорили. Так или иначе, но одно из решающих свиданий, предшествовавших тому, что Гинденбург, нарушив свою клятву, назначил Гитлера канцлером, происходило в доме Риббентропа. Об этом с чувством неубывающей гордости всегда помнил Риббентроп, и - что еще более важно - об этом не забыл и сам Гитлер. Очень скоро Риббентроп распрощался с захолустьем, где жил все эти годы, переехал в одну из роскошных квартир на Кудам - так на берлинском жаргоне называли Курфюрстендам, одну из фешенебельных улиц столицы, - стал руководителем внешнеполитического бюро нацистской партии. Риббентроп был необразован, ленив, но тщеславен и высокомерен, как прусский аристократ. К его великому сожалению, он не был аристократом, и все его попытки хотя бы походить на такового кончились плачевно. С чувством скрытой зависти смотрел он на лица кадровых генералов рейхсвера, сухие, вытянутые, надменные лица, покрытые желтоватой кожей, точно благородным пергаментом, на их монокли, с которыми они, казалось, родились. Одно время он и сам пробовал носить монокль, но проклятое стекло оставляло болезненный след и поминутно выскальзывало из глазной впадины. Кроме того, монокль мешал Риббентропу видеть, и это быстро раскусили те, с кем ему ежедневно приходилось встречаться. Он никогда не мог забыть, как проклятый Геринг, эта жирная свинья, насмешливый и бесцеремонный хам, к сожалению пользующийся особой любовью фюрера, сказал однажды, протягивая какую-то бумагу для прочтения: - Только выньте монокль, Риббентроп, это важный документ... И тем не менее звезда Риббентропа восходила все выше я выше. В 1936 году Гитлер назначил его послом в Англию с главной целью: позондировать возможность соглашения с этой страной против России. Говорили, что тогда-то фюрер и произнес фразу, ставшую впоследствии известной многим. В ответ на высказанное кем-то замечание о некомпетентности Риббентропа Гитлер сказал: "Риббентроп хорошо знает, кто бог и кто ему молится". Да и зачем Риббентропу была нужна компетентность в устарелом интеллигентском понимании этого слова! Разве он не смог бы, даже разбуженный среди ночи, процитировать великие, пророческие слова фюрера из "Майн кампф": "Мы, национал-социалисты, начинаем с того места, где остановились семьсот лет назад!" Сколько раз на пивных сборищах, на уличных собраниях Риббентропу доводилось повторять эти слова! Они были пророчеством, программой, инструкцией... "Мы прекращаем бесконечное движение немцев на юг и запад Европы и обращаем наши взоры к землям на востоке. Когда мы говорим сегодня о новых территориях в Европе, то должны прежде всего иметь в виду Россию и пограничные с ней вассальные государства. Сама судьба направляет нас туда". В этих словах заключалось все, что должен был знать человек, посвятивший свою жизнь фюреру. Однако одних этих слов, хотя бы и навсегда благоговейно затверженных, было мало для того, чтобы занять пост немецкого посла в Англии. Но, во-первых, за время работы во внешнеполитическом бюро партии Риббентроп кое-чему научился. Во-вторых, он хорошо знал, "кто бог и кто ему молится". В-третьих... Это третье, но далеко не последнее по важности обстоятельство заключалось в том, что Риббентроп имел в Лондоне связи с людьми, которых в Берлине считали друзьями новой Германии. В Лондоне Риббентроп не засиделся. В начале 1938 года Гитлер реорганизовал свой кабинет, выкинув оттуда Бломберга и Нейрата, которые казались ему слишком "старомодными", отягощенными традициями Веймарской республики. Место министра иностранных дел оказалось вакантным. Гитлер назначил на этот пост "динамичного" Риббентропа, хорошо усвоившего принципы нацистской дипломатии. В один из осенних дней Риббентроп по поручению фюрера подписал в Берлине антикоминтерновский пакт с Японией и вечером того же дня объявил на многолюдной пресс-конференции, что отныне Германии и Японии предстоит сообща защищать западную цивилизацию. Он не удостоил ответа ехидный вопрос одного из журналистов, каким образом Япония, расположенная, как известно, на Дальнем Востоке, собирается защищать Запад, и не обратил внимания на сопровождавший этот вопрос общий смех, - в 1938 году звезда Риббентропа была уже в зените. ...И вот теперь, исполненный чувства гордости и собственного величия, он ехал в огромной министерской машине по Унтер-ден-Линден, искоса поглядывая на молчаливого советского наркома, с которым в прошлом году встречался в Москве. Никаких признаков эмоций не было заметно на лице Молотова. И это раздражало германского министра. "Ординарное лицо гимназического учителя, - говорил себе Риббентроп. - Интересно, можно ли представить себе его с моноклем? И почему он предпочитает старомодное пенсне очкам? В Германии такие пенсне носили разве что только ювелиры и зубные врачи, в большинстве своем евреи..." - Как дела в Москве? - с натянутой улыбкой спросил Риббентроп, чтобы нарушить тяготившее его молчание. - В Москве дела идут хорошо, - ответил нарком, чуть поворачивая голову в сторону своего собеседника. - Как здоровье господина Сталина? - Отлично. - Как Большой театр? - продолжал спрашивать Риббентроп. - Большой театр на месте. - Очень приятно слышать. "Лебединое озеро" - одно из моих незабываемых впечатлений. Конечно, театральный сезон уже начался? - Да. Первого сентября, - лаконично ответил человек в пенсне. - Как поживает несравненная Лепешинская? - Кто? - Я имею в виду вашу выдающуюся балерину. - Она танцует. Молотов рассеянно поглядел в окно. На тротуарах было много штурмовиков и полицейских. Риббентроп знал, что сегодня им было поручено не только обеспечивать безопасность кортежа, но и разгонять очереди, которые обычно стояли у продуктовых магазинов. Риббентроп снова скосил глаза в его сторону, когда они проезжали мимо развалин, - это были свежие следы ночной бомбежки. Но гость сидел по-прежнему неподвижно, снова устремив взгляд вперед. "Что ж, - подумал Риббентроп, - тем лучше". На всякий случай он сказал: - Несколько дней назад англичане бросили на Берлин сто самолетов. Рейд отчаяния. Прорвались только три. Позавчера Люфтваффе предприняло ответную карательную акцию. Пятьсот самолетов! Почти все они достигли цели. Лондон - в развалинах. Мы получили прекрасные фотоснимки. - Да? - сдержанно переспросил Молотов. "Интересно, что вы запоете, когда наши самолеты будут бомбить Кремль!" - злорадно подумал Риббентроп. Эта мысль принесла ему некое внутреннее облегчение. Он стал думать о переговорах, которые" должны были скоро начаться. Было приятно размышлять об этом. Приятно, потому что в этих переговорах на его стороне окажется огромное преимущество. Неважно, что будет сказано. Важно, исключительно важно будет то, о чем сказано не будет. Он, этот невысокий человек в пенсне, и тот, другой, что стоит за ним, усатый, в полувоенной форме, и все те, что стоят за обоими, - люди неполноценных рас, они не знают, что их час фактически уже пробил, что все они вместе со своей проклятой страной скоро будут уничтожены. Да, им, к счастью, неизвестно, что гигантская машина уже пущена в ход и что стрелка часового механизма медленно, неотвратимо обегает положенные ей круги... "Они все погибнут, все, все, в Гигантском катаклизме, в схватке огня и льда", - мысленно произнес Риббентроп, привычно прибегая к широко распространенной в высшей нацистской среде мистической терминологии. Впрочем, сам он в душе был далек от всякого мистицизма. Там, в Берхтесгадене, высоко среди баварских Альпийских гор, в Бергхофе - загородной резиденции Гитлера - он со смиренным вниманием вслушивался в исполненные мрачной таинственности пророчества фюрера о том, что весь мир стоит на пороге грандиозной мутации, которая даст человеку могущество, подобное тому, каким древние наделяли бога. Все эти разговоры об извечной борьбе льда и огня, о сверхчеловеках, которые притаились где-то под землей, в глубоких пещерах, и скоро появятся, чтобы править людьми, были непонятны Риббентропу, - он начинал чувствовать себя в своей тарелке лишь тогда, когда разговор переходил на дела сугубо практические. Но ощущение своей причастности к некоему грандиозному тайному замыслу усиливало в Риббентропе сознание собственной значительности. Он становился как бы сродни этим самым демоническим сверхчеловекам. И Риббентроп с чувством огромного превосходства посмотрел на своего бесстрастного соседа. "Хотел бы я увидеть твое лицо, твои немигающие, прикрытые овальными стеклышками пенсне глаза, - со злорадством думал он, - если бы ты узнал то, что пока знают лишь несколько десятков человек в Германии! Знает Йодль, которому фюрер еще год назад дал ясно понять, что завоеванная польская территория должна рассматриваться лишь как плацдарм для нового, решающего прыжка немецкой армии. Знает заместитель Йодля полковник Вальтер Варлимонт, которому три месяца тому назад фюрер разрешил посвятить узкий круг офицеров штаба вермахта в свое твердое намерение атаковать Советский Союз весной сорок первого года. Знают Гесс, Геринг, Геббельс, Борман, Кейтель, Браухич, Гальдер. Все они посвящены в исполненный нордической хитрости грандиозный замысел фюрера, и все они умеют хранить тайну..." ...Резиденцией советской делегации должен был служить дворец Бельвю. Машины промчались по длинной аллее, образуемой густыми рядами лип, и остановились недалеко от парадного подъезда. - Этот дворец, - торжественно сказал Риббентроп, когда он и Молотов сделали несколько шагов по парку, - некогда был собственностью кайзера. Теперь он принадлежит Германии... Риббентроп тут же счел свои слова неудачными: "Чего доброго, Молотов подумает, что я хочу подольститься к нему, выражаясь подобным образом" - и добавил уже значительно суше: - Фюрер предназначил дворец для гостей немецкого правительства. Он повел наркома по парадным комнатам. Они шли молча. Риббентроп искоса поглядывал на человека в пенсне, стремясь уловить, какое впечатление все же производит на него окружающее - стены, увешанные старинными гобеленами, драгоценный фарфор, огромные букеты роз в вазах, старинная дворцовая мебель и застывшие у дверей слуги в расшитой золотом одежде. Но Молотова все это, по-видимому, не интересовало. Он не задержался ни у одного гобелена, не постоял ни перед одной картиной, не полюбовался ни одной розой, хотя бы из вежливости. Риббентроп с досадой вспомнил, что сам он не удержался от восхищенных восклицаний, когда в прошлом году его провели по парадным залам Кремля. А сегодня этот апатичный славянин ступает по бесценным коврам одного из самых великолепных дворцов Германии, мимо картин и гобеленов, которые послужили бы украшением знаменитейших музеев мира, проходит так, точно всего этого просто не существует. Перед широкой мраморной лестницей, ведущей во второй этаж, где располагались жилые помещения, Риббентроп остановился. - Вы увидитесь с фюрером во второй половине дня, господин министр, - многозначительно сказал он. - Если с вашей стороны нет возражений, мы смогли бы обсудить некоторые вопросы в предварительном порядке. Разумеется, после того как вы отдохнете... - Мы будем готовы через полчаса, - сказал Молотов, и это были первые слова, произнесенные им после того, как они вошли в замок. Риббентроп предложил наркому сигареты и сигары, хотя знал, что тот не курит. Затем сам закурил сигару, выпустил клуб дыма, вежливо помахал рукой, чтобы дым не достиг гостя, и, широко улыбнувшись, голосом, не лишенным некоей торжественности, сказал: - Итак, господин министр, настало время, чтобы четыре великих державы - я, естественно, имею в виду Россию, Германию, Италию и Японию - определили сферы своих интересов. По мнению фюрера, - он сделал ударение, произнося это слово, - все устремления этих стран должны быть направлены на юг. Италия, как известно, уже пошла по этому пути. Что касается Германии, то она в дальнейшем намерена расширить свое жизненное пространство за счет земель в Центральной Африке. Хотелось бы услышать о намерениях России, - несколько наклоняясь в сторону своего собеседника, сказал Риббентроп и сделал большую паузу. Но человек в пенсне, видимо, не собирался разомкнуть свои плотно сжатые губы. Помолчав мгновение, Риббентроп продолжал, значительно подчеркивая слова: - Не считает ли Россия, что для нее было бы естественно обратить свои взоры на юг, то есть к южному морю? Полагаю, что новый морской выход был бы для России... - К какому морю? - неожиданно прервал Риббентропа нарком, и в интонации его прозвучало нечто похожее на усмешку. Риббентроп удивленно приподнял брови, точно желая спросить: неужели в Кремле плохо знают географию? Однако Молотов молчал, вопросительно глядя на Риббентропа. Последний невольно смешался и хотел было напомнить, что уточнение географических пунктов в ситуациях, подобных сегодняшней, не в традициях дипломатии. Однако счел за лучшее вообще не отвечать на столь прямолинейно поставленный вопрос. Он сделал неопределенный жест рукой, прочертив полукруг зажатой в пальцах с