е в п-пионерских галстуках? -- набросился я на него. -- Завтра в девять осел должен быть на с-столе со вскрытой грудной клеткой. -- Разве вы не поедете в аэропорт провожать гостей? -- не унимался Горелик, коварно улыбаясь. - А когда доктор МакЛарен пришлет для испытаний обещанные материалы? -- включился в обсуждение Грегори. -- Джентльмены! Если уж г-глупости так глубоко засели в вас, п-постарайтесь оставить лишь с-самое неизбежное. Мне к-кажется вы оба с-слишком озабочены м-моей р-репутацией. -- Вы целовались с ней вчера! -- наседал Грэг! -- Ну и что! Вы так взволнованы, словно в автобусе мы п-публично занимались оральным с-сексом. До свидания, к-- коллеги! -- Не пейте сильно на банкете, БД! -- Горелик нарывался на грубость, но сегодня я любил весь мир и больше всего Лабораторию, которая сильно удивила московскую и чужеземную публику оборудованными интерьерами и успешной операцией по пересадке искусственного сердца козе. -- Всех нежно л-люблю! -- закончил я. -- Даже Горелика с Грэгом! П-пусть не особенно надрываются и сами решат, кто введет утром к-катетер в уретру Дато... Кэрол я больше не видел. Через месяц она прислала в Лабораторию образцы мембран искусственного сердца, выстланных эндотелием... Глава 3. The American biophysicist Carol -- I'll be at your place in an hour. Please wait for at the lobby, -- сказала Кэрол и повесила трубку. Через час у гостиницы Sheraton, что на Пятой авеню, остановился красный "Ягуар", и Кэрол, подождав, пока швейцар откроет дверцу, энергично выбралась из потрясающей тачки, в чем-то тоже очень красном, и высокая, красивая, не глядя по сторонам, двинулась ко входу. Я робко встал ей навстречу, потрясенный, и мы принялись рассматривать друг друга. Я не знаю, о чем думала в тот момент Кэрол, но я остался доволен осмотром. -- It is not my purpose at this hour to weary you with what I prefer. I'm going to take a revenge for the warm and touching expression of your friendship, -- сказала Кэрол, когда мы уселись в "Ягуар". -- Have you got any preferences for tonight, Boris? -- Yes. One and the only. I'll be eating something, -- сказал я робко. -- What about some meat restaurant? -- Кэрол с пониманием смотрела на меня -- It's a great idea! I would even say: the very deep thought. Через полчаса мы сидели в Нью-Йоркском мясном ресторане и запахи жареной ветчины с сыром кружили голову до обморока. -- Have you decided yet, Boris? -- нетерпеливо спросила Кэрол, потянув меня за рукав. -- Yes! I have, -- неуверенно ответил я, положив меню на стол: -- ... perhaps you can help me, if it isn't too much trouble you. -- Oh! If I were you, I'd have a very big medium steak in wine sauce. -- OK! I'll have а steak, a rare steak... And what about starters? -- я вопросительно посмотрел на Кэрол... После обильной еды и хорошего "Бурбона" я с большим трудом справился с дессертом и, умиротворенный, уставился на Кэрол. -- I'm not sure you are going to visit a swimming pool, -- улыбнулась Кэрол. Я смотрел в прекрасное лицо американки и чувствовал, как нежность к ней вновь появляются во мне. -- If we are able to find something likes the Georgian swimming pool I'm ready to walk... -- храбро заявил я. Мы долго ехали, пока не остановились перед большим многоэтажным старым домом. Высокая металлическая решетка огораживала небольшой парк с мокрыми голыми деревьями, увитыми гирляндами маленьких мерцающих лампочек, как на Пятой авеню. Из подземного гаража мы поднялись в лифте на 15 этаж. Большая хай-тековская квартира с высокими потолками, множеством внутренних лестниц и площадок, была меблирована очень скупо: холодные акварели под стеклом и такие же серо-черные, писанные маслом бессюжетные картины без рам на однотонных светлых стенах, серые ковры с редкими темными геометрическими фигурами, в беспорядке расставленные кресла серой кожи на массивных основаниях из нержавеющей стали, низкие столы из металла и толстого стекла, телевизоры и мощные звучалки, торшеры и бра, спальни, больше похожие на палаты интенсивной терапии, и, наконец, кухня из металла и стекла, напоминавшая биофизическую лабораторию, с хромированными ящиками по стенам, микроволновыми печами, центрифугами, роликовыми насосами, холодильниками, а в центре -- стол с бестеневой лампой и целой кучей всякого добра -- странного, металлического и керамического, очень тяжелого на вид, похожего одновременно на биохимические анализаторы и грили.... Кабинет с камином был плотно заставлен металлическими полками до потолка, огромным письменным столом с голой столешницей без бумаг и книг, креслами, журнальными столиками, диванами и изогнутым железом по углам непонятного назначения. Мы устроились в кабинете. Кэрол прикатила столик с выпивкой: -- How would you like your whisky, Boris? -- Bourbon, please. Я всыпал в бурбон пригоршню льда и, отхлебнув, уставился на нее. Ярко красное платье, такие же туфли; завитые, как у куклы Barby, темно-рыжие волосы, румянец на щеках и зеленые глаза, мерцающие в полумраке, делали ее ненастоящей. Мне стало не по себе, и я сделал еще глоток. Кэрол подошла к звучалкам и вопросительно посмотрела на меня. -- "Play Bach" if it's possible, -- сказал я, чтобы выиграть время. -- Trio by Jacques Loussier. Chorale number one: "Sleepers Awake" or some preludes... Кэрол присела возле звучалки, а я сделал еще глоток и подошел к книжным полкам. Две стены были заняты специальной литературой: генетика, биология, биофизика, трансплантология, криобиология, физиология, патофизиология... Третья была заставлена толстыми, в дорогих переплетах, книгами из серии "Музеи мира". Художественной литературы не было вовсе: ни классики, ни современных авторов, ни даже детективов. Я взял в руки толстый том "Metropolitan Museum" и тут же услышал, как весь кабинет наполнился чистыми густыми звуками баховского Прелюда No2 в до мажоре, бережно аранжированного французом. Я подошел к Кэрол, коснулся волос возле маленького уха с серьгой зеленого камня и заглянул в зеленые глаза, глубокие, немного серые по краям. Они выжидательно смотрели на меня, и в них не было ни любви, ни желания... Я вернулся в кресло и сделал еще глоток... -- What about to swim? -- спросила Кэрол, улыбнулась и вышла из кабинета. Она вернулась через несколько минут в толстом красном купальном халате, держа в руках второй, для меня. Мы поднялись на лифте на последний этаж, и я охнул, увидев на крыше большой бассейн с такой же голубой, как в Тбилиси, водой и прозрачным куполом, сквозь который виднелась луна, когда всплывала в разрывах облаков. Кэрол сбросила халат и стала медленно по лесенке спукаться в бассейн. Я глядел на прекрасное женское тело и не испытывал желаний... Поколебавшись и чувствуя себя законченым идиотом, я поставил графин с бурбоном на бортик, снял халат и прыгнул следом. Неожиданный визит в странный американский дом тому виной или холодные зеленые глаза, с любопытством разглядывавшие меня в кабинете, но я не хотел Кэрол и ничего не мог с этим поделать. -- Вряд ли надо объяснять, что со мной происходит, -- думал я, приближаясь к девушке. -- Сделай что-нибудь, Господи! Пусть вытечет вода из этого чертового бассейна или треснет крыша... Нет! Пусть лучше кто-нибудь войдет... Я почти вплотную подплыл к Кэрол, но Господь в этот раз не стал слушать меня. А она ласково улыбнулась и приготовилась отвечать на ласки. -- Will you take a gulp, Carol? -- более идиотского вопроса трудно былопридумать. Она удивленно посмотрела на меня. -- Sorry. I'm at loss. My strategic spot is out of order, I'm afraid... There is nothing to be done... Не обращая внимания на жалкое бормотанье, Кэрол положила руки мне на плечи, слегка прижалась животом, несильно втянула в рот верхнюю губу... и сразу все исчезло: Нью-Йорк, странный дом с бассейном на крыше, перипетии сегодняшнего дня, холодность американки, исполняющей свой долг... -- Господи! Спасибо тебе! -- успел подумать я. -- Ты услышал... Наши ласки становились все дерзостней, и мне казалось, что любовному бесстыдству Кэрол нет пределов. Я почувствовал, как приближается оргазм, и посмотрел в зеленые глаза. -- Don't hurry, Bob, -- донесся прерывистый голос. -- You will take me later... Дверь отворилась и в помещение вошла молодая женщина, тоже ярко-рыжая, закутанная в рыжую лисью шубу. Она подошла к бортику бассейна и, глядя на нас, сбросила шубу, сразу оставшись только в красных, как у Кэрол, туфлях. -- Hi! -- она помахала рукой. -- I'm Alice, -- и, не сняв красную туфлю, сунула ногу в воду, узнать температуру. Потом она села на ягодицы и неловко, как человек не умеющий плавать, прямо в туфлях сползла в бассейн. Я понял, что Кэрол успела рассказать обо мне, потому что Элис таращилась, как на пришельца, но вскоре я убедился, что интересует ее, как и меня, лишь Кэрол. С этим поначалу было трудно смириться, но потом я привык, и каждый из нас стал заниматься своим делом. Кэрол предоставила всю себя в наше распоряжение и не только отдавалась ласкам, подрагивая всем телом, но всякий раз неожиданно и странно продолжала их. Ноги Кэрол обвили мою спину, а тело лежало на поверхности воды и им занималась Элис, с которой я несколько раз менялся местами. В ушах звучало Адажио из Первого концерта Баха в до миноре, будоража и взвинчивая еще больше... Я пришел в себя, когда увидел Элис у бортика бассейна с бутылкой Бурбона, и сразу почувствовал жажду. Подплыв, я подождал, пока она сделает глоток, и поднес горлышко к губам. Элис снова начала пялиться... -- Какой толщины может быть слой выращенных клеток, которыми выстилаются мембраны искусственного сердца? -- сказал я, подплывая к Кэрол, не замечая абсурдности вопроса. -- Ты можешь вырастить слой клеток, сопоставимый по толщине с миокардом левого желудочка? Она не удивилась: -- Не больше одного миллиметра... -- И, на мгновение задумавшись, добавила улыбаясь и предвосхищая следующий вопрос: -- ... без пейсмейкерной активности и способности к сокращению... -- А если сильно постараться? -- вяло поинтересовался я, хотя и без того знал, что из клеточных культур Кэрол нельзя создать четырехкамерный мышечный насос, обладающий характеристиками человеческого сердца. Вытесняя из головы идею "банка органов", я принялся бесцельно разглядывать совершенные по форме груди, испускавшие свет, хорошо заметный в голубой воде бассейна. -- You can take Alice, Bob! -- прервала мое занятие Кэрол, и я вспомнил Сомерсета Моэма, который сказал однажды про американок, что они требуют от мужей таких исключительных достоинств, какие англичанки находят только у своих лакеев. -- I'm afraid, I cannot do it for a variety reasons, -- в замешательстве ответил я и посмотрел на Элис, успевшую захватить в кулак сразу ставшим упругим пенис. -- Нет. На сегодня мой сексуальный лимит исчерпан, -- твердо решил я и, благодарно потрепав Элис по резиновой попке, полез из бассейна. Кэрол выбралась на бортик за мной, вынула из халата ключи, сунула их мне в руку и, нежно укусив в губу, сказала: -- Take elevator! 15th floor. Go ahead, Bob. We will downstairs in 30 minutes. Днем мы позавтракали в теннисном клубе где-то в пригороде... -- В теннисе Кэрол явно слабее, чем... Где или в чем? -- думал я, пока мы около часа перекидывали мячи через сетку, а потом отыграли несколько геймов на счет, и не находил ответа. -- И разве это слабость? Она была совершенна, требовательна и искренна во всем: от клеточных культур, которые первой в мире смогла зафиксировать и сохранить на поверхности мембран, до занятий любовью -- двух самых важных занятий в жизни человека. Вечером в аэропорту Кенеди, прощаясь и глядя мне в глаза, она сказала: -- I wanna fly to Tbillisi! -- You are going to fly with Alice, aren't you? -- я знал, что не должен был говорить этого. -- I will arrive by air alone, -- невозмутимо продолжала Кэрол. -- I don't know exactly will I be able to dispense with you. -- Right you are. Welcome, Carol! -- неуверенно сказал я. Мы больше никогда не встречались... Глава 4. Сны в операционной -- Почему бы тебе не вернуться в хирургию, Боб? Какие ухоженные и красивые руки. Даже у мужчин-гигантов я не встречала таких длинных и сильных пальцев. -- Откуда такие глубокие познания в антропометрии, Лиз? -- спросил БД, ласково глядя на шотландскую подружку. Они ехали в его машине, семилетнем трехсотом "Мерседесe" в загородную гостиницу, чтоб заняться любовью. Середина весны: снег давно растаял, но ни травы, ни листьев на деревьях не было, только песок с блестящими лужицами, покрытыми тонкой коркой льда, и сосны с бледно-зелеными хвоей, уставшие от бесснежной зимы. -- В меня был влюблен студент из университетской футбольной команды ростом в два метра, одиннадцать сантиметров! -- гордо сказала Лиз. -- Как у него обстояли дела со стратегическим местом? -- спросил БД. Когда Лиз поняла, что он имел в виду, она улыбнулась и погрузилась в вспоминания. По гамме чувств, промелькнувших на ее лице, БД догадался, что размерами пениса тот парень похвастать не мог. -- Я плохо помню его. Бесконечные тренировки изматывают... Несколько наших встреч ничем серьезным не кончились, -- дипломатично заметила Лиз. Машина катила теперь вдоль берега моря. Они помолчали, разглядывая пустые гнезда аистов, похожие на мотки колючей проволоки, и постоянные шумные ссоры ворон и чаек вдоль шоссе. БД снял перчатки, внимательно посмотрел на красивое нелатышское лицо Лиз с почти невидимыми морщинками у глаз, на стройное худое тело, упрятанное в толстое шероховатое пальто, и представил, как они будут заниматься любовью, а потом спустятся в ресторан. Он почувствовал, как просыпается желание и, откинув подол пальто, похожего на коврик у входных дверей, положил ей руку на бедро. -- Где-то я слышала: если одной рукой ведешь машину, а другой ласкаешь женщину, то и то, и другое делаешь плохо... БД покраснел и убрал руку. -- Ты краснеешь, как мальчик, Боб! Это замечательно! -- Краснею от удовольствия, -- попробовал отбиться БД и добавил: -- Длинные пальцы в хирургии не имеют решающего значения. С помощью инструментов хороший хирург доберется куда угодно. Магнитофон негромко надрывался кассетой с записями шотландских народных песен, которую Лиз взяла с собой. -- Надеюсь, ты не потащишь ее в гостиницу? -- спросил БД, кивая на автомобильную звучалку. -- Не потащу. Надеюсь, что и ты обратил внимание, как терпеливо сношу постоянное звучание Баха вокруг тебя. Ты не ответил, что будет с хирургией? -- Вопрос -- ответ, вопрос -- ответ, как в пинг-понге. Сильно напоминает КГБ. -- Мне часто снится, что я оперирую, -- сказал он негромко после долгой паузы. -- Один и тот же сон. Большая операционная. Полно операционного люда. Наркозный аппарат, регистраторы, дисплеи по стенам, все работает: пощелкивает, постукивает, пыхтит, жужжит, негромкий говор, чуть слышный Бах -- "Jesus, Joy of Man's Desiring", прохладно, как бывает всегда, перед началом операции, пока аппаратура не успела нагреться, от коагуляторов -- сладкий запах горелого мяса. На столе, под застираными голубыми простынями лежит человек. Я не знаю, кто он. Грудная клетка вскрыта, перикард взят на держалки и перерастянутое от постоянных непомерных нагрузок сердце вяло сокращается в ране. -- БД говорил, глядя на дорогу, не поворачивая голову в сторону Лиз, будто ее здесь нет. -- Это была наша первая попытка лечить тяжелый инфаркт миокарда, неминуемо ведущий к гибели, имплантацией искусственного желудочка с одновременным аорто-коронарным шунтированием. Ни сам по себе искусственный желудочек, ни операция шунтирования не могли по отдельности обеспечить выживание таких больных, а их тысячи... Только комбинация двух методов позволяла рассчитывать на успех -- в этом был смысл стратегии, разработанной в Лаборатории. Мы потратили почти год, чтобы получить все необходимые разрешения на клинический эксперимент. Много месяцев в режиме stand-by поджидали подходящего пациента. Их умерло несколько десятков, но родственники всякий раз не соглашались на операцию. -- А больные? Что они говорили? -- А больные к этому времени, как правило, находились в бессознательном состоянии, в коме... Их не спросишь... -- В институте терапии умирал хороший грузинский писатель. Это был третий или четвертый его инфаркт. Лечащий врач, моя давняя приятельница, зная, что желудочек -- единственный шанс для него, решила познакомить нас... Несколько дней подряд я приезжал к нему, беседуя недолго каждый раз: он быстро утомлялся. Я ничего не предлагал, только рассказывал, чем мы занимаемся в корпусе напротив, а он вспоминал военное детство -- свою самую счастливую пору -- и грозил прийти в Лабораторию, когда поправится. Однажды утром мне позвонила лечащий врач и сказала, что ночью он дал согласие на операцию. Когда я приехал, он был уже без сознания. -- Он подтвердил свое согласие письменно?- спросил я. -- Нет. Я думаю, он не стал бы ничего писать. Он просто хотел видеть вас, а потом сказал: -- Я согласен... Пусть БД попробует... -- Лечащий врач выжидательно смотрела на меня. -- А что родственники? -- У него нет родственников. Есть подружка, но она не принимает решений. -- Хорошо. Оформляйте. Я пришлю, чтоб забрали его. Кто-нибудь слышал, как он делал свое заявление? -- Я, его подружка и врач-реаниматолог, -- сказала лечащий врач. -- Внесите, пожалуйста, его заявление в текст истории болезни. -- Я поблагодарил врача и уехал. -- И ты видишь сон, как оперировал его? -- нервно спросила Лиз. -- Нет! Он умер в лифте, по дороге в Лабораторию... Нам не хватило десяти минут, чтоб ввести его в наркоз и начать операцию... -- Он замолчал, разглядывая стволы сосен вдоль дороги, забрызганные зимней грязью проходящих машин... -- А сон, сон, Боб! -- тормошила его Лиз. -- Этот чертов сон, который не дает мне покоя, -- продолжал БД, -- с небольшими вариациями повторяется много лет... Я заглядываю в рану. На передней поверхности левого желудочка располагается обширный участок инфаркта почти синего цвета. Мы с ассистентами -- я ни разу не видел их лиц под масками и даже не разговаривал с ними -- быстро подшиваем датчики к миокарду, чтобы оценить эффект будущей разгрузки. Одна из операционных сестер -- их лиц я тоже никогда не видел -- подает иглодержатель с атравматической иглой, чтобы наложить кисетный шов на аорту, куда позже я введу аортальную магистраль искусственного желудочка. БД взглянул на Лиз. Она сидела боком к нему, привалившись спиной к дверце, и курила. -- Пора вводить магистраль, -- думаю я и, выбрав самую толстую трубку, подношу ее к разрезу в центре кисетного шва на отжатой аорте. -- Внимание! Снимаю зажим... ввожу магистраль в аорту... Затягивайте кисетный шов..... -- Я поворачиваюсь к ассистентам и с ужасом вижу, что вокруг меня никого нет. Вместе с ассистентами исчезли операционные сестры, анестезиологи... Я кручу головой и вижу, что операционная пуста: только больной на столе с обширным свежим инфарктом и толстой канюлей, только что введенной в аорту, и незатянутый кисетный шов, и ненужная теперь аппаратура, которая по-прежнему щелкает, пыхтит и постукивает, и баховский хорал... Это так страшно, так непривычно и мучительно, что я кричу. Этот сон в последнее время снится все чаще, и каждый раз я просыпаюсь совершенно разбитым и больным... -- The mysterious Russian sole ... You have to come back to a surgery again, -- подвела итоги Лиз. -- Дуреха! -- хотел сказать БД по-русски, но с губ привычно текла английская речь: -- Don't be silly, Liz! Equally well I can return to jazz or tennis. The train has long ago gone away, as the Russians say. The surgical skill, as your knack to play tennis, disappears very soon if you stop to operate or to play... Only cycling allows you to ride after an interruption of twenty years as good as before... Они ехали обратно той же дорогой вдоль желто-серых песчаных дюн с редкими черными соснами, высвечиваемыми фарами вдоль шоссе. Машину вела Лиз, а БД, с бутылкой виски в руках сидел на заднем сиденьи и пьяно бормотал что-то, и мысленно возвращался в недавнюю гостиницу, вспоминая как час назад то погружался, то выбирался из вечно юной, жадной и дерзкой плоти своей шотландской подружки, забывая, казалось, обо всем, но вдруг вновь, в который раз, отчетливо увидел себя, одиноко стоящим в безлюдной операционной среди работающей аппаратуры над чьим-то телом, укрытым простынями... Ткань простыней, прикрывающих края раны грудной клетки, была пропитана кровью и он погрузил правую руку в рану, придерживая что-то, а левая, с зажатым в пальцах иглодержателем, застыла высоко над столом, медленно раскачиваясь не в такт звучащей Пасторали из Концерта Баха в фа миноре. Он почувствовал, что немеют пальцы в ране, что потолок вместе с операционной лампой слишком близко навис над ним, пригибая к столу и сковывая движения, что ему одиноко и страшно, и непривычно, и что он не знает, что делать... и закричал ... "И бездна нам обнажена С своими страхами и мглами, И нет преград меж ней и нами -- Вот отчего нам ночь страшна!". -- Хирурги, Лизонька, -- сказал он по-русски, -- б-бывают трех видов: г-гениальные, хорошие и б-большинство. Не п-помню уж к к-какой к-категории когда-то п-принадлежал, п-помню, ч-что было н-немноголюдно... С-сейчас мне к-кажется, что х-- хирургия, которую отняли, запретив входить в операционную, и была моей самой б-большой любовью и, н-наверное, есть и б-будет всегда... Взамен Господь оставил мне т-только выпивку и секс, но эта работа перестает нравиться. Он отвинтил крышку, сделал глоток и размахивая бутылкой, и проливая виски, принялся ждать ответа и недождавшись, сказал: -- Я не ищу удовольствия самого по себе, не ловлю удачу или счастливый миг... Я ищу себя... или создаю... заново, мучительно и терпеливо, потому что еще не сделал того, для чего был рожден... Он нашел крышку и завинтил горлышко бутылки, и опять пьянея, принялся беседовать с самим собой: -- Мне бы справиться с выращиванием матки-матрицы по имени Маня..., что неспросясь поселилась недавно в душе... и зреет там, созданная порывами мысли... или напряженим ума, лишенного привычной работы... Даже терминологически я понимаю далеко не все, что происходит внутри этой мышечной массы..., похожей то на матку с поперечным разрывом, что был у беременной женщины Марии, которую оперировал когда-то в далеком Уральском леспромхозе..., то на сильно надутую хирургическую перчатку с пальцами-отростками... Я могу лишь догадываться, что вводя в нее стволовые клетки беременных крольчих, включаю неведомые механизмы стремительного роста мышечных волокон и отростков, в которых станут вызревать органы-клоны для трансплантации..., что стволовые клетки из пуповин свиньи, козы и человека обеспечивают невероятные полиморфизм, резистентность, ощущение скорой физиологической завершенности и зрелости, странной мощи и готовности к будущим действиям... Он поднес бутылку к губам и, забыв отвинтить крышку, погрузился без усердия в дебри патофизиологии переживающих органов, тревожась тем, что опять не вовремя ступил на традиционную тропу поисков, привычно приводящую теперь к быстро зреющей теплице-матрице Мане..., и сказал, повернувшись к подружке: -- А б-большая х-хирургия, Лизавета, это тебе не с-суй хабачий, если ты п-понимаешь, что это з-значит..., и... н-не г-гениталии лизать у незнакомой официантки из п-провинциального кабака на границе, чтобы этой в-выходкой п-потом эпатировать д-дурной п-посольский народец..., к-который д-держит латышей за п-придурков ... Б-большая х-хирургия, Лиз, как г-гениальная музыка, к-которую ты сам п-пишешь, к-как п-писал свою Бах, и... сам исполняешь, разумеется, если ты Бах в х-хирургии... И в этой музыке все: весь т-твой с-собственный и остальной мир со с-своими с-страстями, любовью, отчаянием, бедами, властью, успехами, с-смертью и н-н-надеждой..., п-потому что ты -- "храм Божий, и Дух Божий живет в тебе и если кто храм Божий разоряет, разорит того Бог; ибо храм Божий свят, ... и это -- ты", -- пьяный БД с трудом отыскивал в памяти забытые слова Первого Послания к Коринфянам... Глава 5. Мотэлэ Только я успел закончить институт, отца перевели в Свердловск и вся семья потащилась за ним из Ленинграда. Мне в ту пору было до лампочки, где работать и как, и я поджидал, чтоб родители пристроили, где получше... Так и случилось. Один из отцовых офицеров-инженеров оказался сыном известного хирурга -:двухметрового старого еврея-матершинника, имевшего по тем временам все возможные звания и награды, необычайно свирепого, но прекрасно оперирующего все: от панарициев и параректальных свищей до опухолей пищевода и митральных стенозов. Он ничего не боялся и тащил к себе на кафедру хороших хирургов, предпочитая евреев. У него, как у моего деда, были традиционно еврейские имя, отчество и фамилия: Михель-Меер Тельевич Зускинд. Последнему придурку в СССР было понятно, что с такой кликухой получить даже самые дешевые награды и звания невозможно. Поэтому еще до войны он стал Михаилом Тимофеевичем Заславским. Я не долго размышлял, прежде чем дать суровому семидесятилетнему старцу прозвище, которое намертво закрепилось за ним: Мотэлэ -- так звали одного из героя Иосифа Уткина, которого я любил и знал наизусть и которому после войны по приказу вождя сбросили кирпич на голову... Мотэлэ очень скептически отнесся ко мне -- лабуху, пижону и насмешнику, который интересовался хирургией не больше, чем успехами в разведении шелкопряда на Северном Урала. Мотэлэва жена, гордая и величественная Либа Гершевна, -- я сразу окрестил ее Ривой из того же Уткина: "Вот Мотэлэ любит Риву, а у Ривы отец раввин" -- заведовала кафедрой фортепиано в Уральской консерватории и успела привить Мотэлэ музыкальные предпочтения, согласно которым джаз считался "музыкой толстых", по гнусному определению пролетарского писателя Максима Горького, которого я терпеть не мог, но перечитывал всегда с удовольствием. Мой отец энергично продвигал Мотэлэва сына по служебной лестнице военной авиации, и Мотэлэ следовало быть благодарным. Вскоре он вызвал меня к себе и, оглядев, с неудовольствием сказал: -- Мне повезло: в свое время я окончил медицинский факультет Гамбургского университета. Твой Первый Мед в Ленинграде, которым ты гордишься, сущее говно перед моим. Хочешь, чтоб я дальше развивал эту мысль? Я не поверил своим ушам, залился краской, но сразу и навсегда полюбил старика-разбойника. -- Не знаю, что из тебя получится, парень, однако попробовать мы должны. Я обещал твоему отцу, -- сказал он и начал рыться в бумагах на старинной работы письменном столе, украшенном резьбой и латунными инкрустациями, со множеством ящиков и красивой деревянной оградой, как на корабельной палубе. Я был здесь впервые и с любопытством раглядывал антикварный кабинетный гарнитур: высокие, похожие на тронные, стулья с подлокотниками в виде львов, кожаными спинками и сиденьями, большой, кованный по краям сундук с могучим висячим замком, где, как позже прознал я, хранился кафедеральный спирт; такой же могучий кожаный диван с высокой спинкой и полкой с фигурками китайских божков, несколько книжных шкафов с книгами на немецком в толстых кожаных переплетах... -- Ну что ты стоишь, как поц! -- сказал Мотэлэ с Манькиными интонациями. -- Иди сюда. Я, кажется, нашел. Смотри! -- и он протянул оттиск журнальной статьи на английском. -- А что ты делал в институте, кроме того, что играл в джазе, мальчик? -- продолжал он напористо. Сильно удивившись, я собрался перечислить предметы, но Мотэлэ, видя мое замешательство, остановил: -- Немецкий, английский, идиш?... -- Н-немецкий, -- признался я. -- Сможешь перевести с английского? -- П-попробую. -- Меня интересует выделение кальция с мочой у больных сахарным диабетом, которых нам часто приходится оперировать.... Не читай, когда я говорюблядь! -- заорал вдруг Мотэлэ, вырвал оттиск и швырнул на пол. -- Это английский! Все равно ведь нихуянепонимаешь! Старик-босяк в звании академика, с кучей орденов Ленина, все больше и больше нравился мне. Потрясенный, я глядел на Мотэлэ влюбленными глазами. -- Обследуешь тридцать больных с диабетом в отделениях терапии и тридцать в хирургических отделениях: до и после операций. У каждого в течение двух недель будешь собирать ежедневно суточную мочу, из которой станешь отбирать пробы для определения концентрации кальция... Подумай, какие еще анализы могут понадобиться. Через три месяца жду от тебя статью с результатами твоей деятельности на этом поприще, -- ехидно добавил он и встал из-за стола. Уже у дверей меня вновь догнал сердитый голос: -- Переведи статью, поц! Там всего семь страниц. Она тебе поможет разобраться в проблеме. Управишься за две недели с переводом?! -- П-постараюсь, -- без всякого энтузиазма ответил я, подсчитывая в уме лошадиные объемы мочи, с которыми предстояло иметь дело. В растерянности стоял я за дверями Мотэлева кабинета и шевелил губами. По самым грубым подсчетам выходило, что в течение месяца надо было перелить более полутора тонн чужой мочи. -- Зачем эти огромные объемы? Я же собирался стать хирургом... Чертов старый еврей! -- нервно бормотал я, не обращая вниманию на толпившуюся вокруг хирургическую публику, сочувственно смотревшую на меня, как они всегда смотрели на каждого, кто хоть недолго побывал в кабинете Мотэлэ. На следующий день я купил три десятка трехлитровых банок, не забыв послать чек в бухгалтерию клиники, и, договорившись со старшими сестрами отделений, разнес банки по туалетам. В тот же день я жестко проинструктировал больных, сестер и санитарок, что и как надо делать с банками, выплатив небольшие гонорары из собственного кармана ключевым фигурам своего первого научного исследования. Затем отнес Мотэлэ перевод статьи. Он забрал и сразу уткнулся в бумаги, не поинтересовавшись, почему так быстро... Несколько дней я наслаждался, наблюдая, как больные собирают мочу, отбирают пробы и несут в биохмическую лабораторию. Санитарки занимались мочой послеоперационных пациентов. Через несколько дней санитарка, ежедневно таскавшая Мотэлэ стакан крепкого чая с коньяком, заплетавшимся от страха языком сообщила, что тот в сильном гневе и требует к себе. Не чувствуя вины, я спокойно вошел в кабинет и уставился на любимого профессора. С трудом продираясь сквозь громовой Мотэлев мат, пословицы на идиш и немецком и брызги слюны, долетавшие до дверей, я понял, что это моя личная и прямая обязанность самому заниматься мочой, а не перепоручать по-жидовски гешефт санитаркам и уж тем более больным. Я должен доказать персоналу хиругической клиники, что не брезгую черновой работы. -- Да, да! -- громыхал Мотэлэ. -- И в жопу больному пальцем лазить... и нюхать вынутое говно или гной из раны... и, если надо, лизать их, и во влагалище грязной бабы совать пальцы, и в разлагающиеся органы трупа в морге, потому что иначе хорошим хирургом не стать! Потому что хороший хирург не только хорошо оперирует, но хорошо лечит и лучше всех ставит диагноз! С этим трудно было спорить, но согласиться было еще труднее. Я повернулся и вышел из кабинета. Почти месяца после этого скандала вся клиника хихикала, наблюдая, как каждое утро я перемещаюсь по отделениям и этажам с банками мутной урины. Я так пропах мочой, что пассажиры в трамваях удивленно оборачивались, а Манька каждый вечер загоняла меня под душ и с остервенением терла спину, будто там крылся источник мерзкого запаха. -- Чего он хочет от тебя, Бэрэлэ, этот старый поц с орденами? -- спрашивала она. -- У моего покойного братушки Левушки, когда он заведовал военным госпиталем в Полтаве, было орденов не меньше, но он никогда так не выебывался! -- Манька! Я верю: твой б-братан был с-святым. Это п-про него: "Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны чистые сердцем, ибо они увидят Бога!" Но орденов и з-званий у него было в с-семь раз меньше, чем у Мотэлэ, и нечего обижаться, старая к-карга! Когда я пришел к Мотэлэ с готовой статьей, тот даже не взглянул на нее, зато на следующий день потребовал полностью переделать. Я исправлял осточертевшую статью семь раз, пока не догадался принести первый вариант. -- Годится! -- сказал Мотэлэ, едва взглянув. -- Можешь публиковать. Я был рад, что выдержал испытание и не послал все к черту, и влюбленными глазами смотрел на старика, и улыбался в ожидании похвалы. -- Ступай! -- сказал чертов жид и выставил из кабинета. Скоро он опять зазвал к себе: -- Я пишу книгу о болезнях венозной системы. Мне срочно нужны данные о гистологической структуре вен новорожденных. Тебе придется пару недель поработать в морге. Будешь иссекать подкожные вены конечностей у трупов... Потом проанализируешь и опишешь результаты работы гистологов. Можешь идти. Я готов был набросится на старика с кулаками и, взявшись за ручку двери, размышлял, что, пожалуй, пора похерить этот гнусный хирургический мир, где мне не позволяют ассистировать даже на операциях аппендицита... -- А когда ты успел научиться английскому? -- раздался голос за спиной. Я повернулся, чтобы сказать гадость, и уже открыл рот, но он вдруг легко встал со стула-трона и, подойдя ко мне, произнес: -- Стоп, стоп, Бэрэлэ! Не горячись. Приходи сегодня на ужин. Либа будет рада. Помузицируете в четыре руки... Только без джаза... -- И я сразу простил ему все, и любовь к проклятому старикану вспыхнула во мне с еще большей силой. Через несколько месяцев из гонимого всеми жалкого щенка, способного лишь на транспортировку мочи по этажам клиники и отстойную работу в зловонном морге, я превратился в Мотэлева фаворита, которого тот повсюду таскал за собой: на обходы, консилиумы, ассистенции практически всех своих операций... Он по-прежнему нещадно ругал меня грязным уральским матом, бил инструментами по рукам, долго выдерживал в гнойном отделении, полагая, что только там наиболее часто возникают нестандартные ситуации, заставляющие хирурга творчески мыслить, что только из гноя, грязи и жуткой вони может родиться настоящий хирург: не брезгливый, смело мыслящий и хорошо ориентированный анатомически, потому что не по картинкам исследует рациональные хи хххрургические доступы к органам, сосудам и другим структурам человеческого тела... Я незаметно подружился с Ривой, Мотэлевой женой, и теперь, часто бывая у них в доме, научил ее играть буги-вуги, и мы с наслаждением лабали в четыре руки, импровизируя на все лады. Чопорный консерваторский профессор Рива, которая даже по дому разгуливала в туфлях на каблуках и строгом, почти концертном костюме, заводилась, как последняя джазушница, и, притоптывая отечными, с варикозно расширенными венами, ногами, бацала бит или выдавала правой рукой такие виртуозные каденции, что у меня отваливалась челюсть... -- Рива! -- взволнованно говорил я, пританцовывая. -- Вы р-родились для д-джаза! Вы уральский К-каунт Бейси. Н-настоящий джаз так же г-глубок и с-серьезен, как к-камерная музыка. К с-сожалению, вам никогда не п-приходилось слышать настоящих мастеров... -- Либочка! -- лез Мотэлэ, серьезно поддав. -- Может быть, этот Рыжый поцушник прав? Если честно, мне тоже нравится джаз. Тот дрэк, что ты заставляешь меня слушать по пятницам в филармонии, утомляет... Суровый и злой матершинник, никому не дававший спуска в клинике, дома Мотэлэ разгуливал в полосатой пижаме и шлепанцах, похожих размерами на детские санки, и был при этом не менее элегантен, чем нарядная Рива. Через год счастливой хирургической жизни у меня погиб больной. Я не был виноват: больной был очень тяжелым и его не следовало оперировать.. В клинике ответственность за послеоперационную смерть брал на себя Мотэлэ, но хирург всегда приносился в символическую жертву, и Мотэлэ отправил меня на два месяца в ссылку в глухую уральскую тайгу. Маленький городок с населением в несколько тысяч и прекрасной библиотекой с еще дореволюционной классикой, отлично сохранившимися энциклопедиями и словарями, редкими изданиями двадцатых-тридцатых годов и толпой подписных изданий, от вида которых я возбуждался и гнал прочь преступные мысли о кражах, предназначался рабочим леспромхозов и персоналу окрестных тюрем. Больничка, располагавшаяся в небольшом каменном строении, имела стационар на десяток кроватей, где лежали старухи с неизвестными мне терапевтическими болезнями. Я был здесь единственным врачом, под началом которого состояли три медсестры, одна с усами, несмотря на жару всегда одетые в телогрейки и сапоги. Больных было немного, и я проводил первые дни в библиотеке. На третий день приятной, как у революционеров, царской ссылки, в библиотеку прибежала сестра с усами и, превозмогая одышку, уральской скороговоркой выпалила, что из тюремной больницы привезли умирающего зэка. В коридоре, на голом полу -- носилки, на которых его принесли, были приставлены к стене -- лежал, свернувшись калачиком, маленький, похожий на подростка, заключенный с землистым лицом. Он тихо стонал и шепотом матерился, монотонно повторяя: -- Блядьбуду... блядьбуду... Три молодых мужика в форме солдат внутренних войск МВД, с автоматами наперевес и закатанными рукавами гимнастерок, стояли возле носилок с видом полной непричастности к происходящему. -- Что с-случилось, д-джентльмены? -- спросил я, глядя на них. Солдаты молчали и удивленно разглядывали меня... Я увидел себя глазами людей с ружьями: всклокоченные рыжие волосы, напоминающие соломенную крышу сарая, шорты, сандалии на толстой подошве на босых ногах и плотная студенческая майка с символикой какого-то американского университета, которую мама, заведовавшая родильным домом, привезла прошлым летом из Сочи. -- Я с-спрашиваю, что с-случилось, офицеры? -- наседал я, люто ненавидя этот мир тюрем, лагерей и КГБ. -- Эта падла замастырила себе что-то, -- произнес один из них и после секундного раздумья, видимо, убедившись, что я не представляю опасности, грязно выругался. -- Я не п-понял. Вам п-придется повторить, -- как можно мягче сказал я, ненавидя и боясь их еще больше. -- Этот чмырь, заделал себе мастырку! -- проорал мне в ухо охранник. -- Что такое м-мастырка? -- Ну вы даете, доктор! -- вмешалась медсестра с одышкой и усами. -- Где вы росли? Но я уже догадался, что это значит. "Господи! -- подумал я. -- Эти бедные ээки намеренно калечат и истязают себя, лишь бы вырваться на волю или попасть в тюремную больницу." Я сразу вспомнил чьи-то рассказы, как зэки заражаются туберкулезом, поедая мокроту больных, которую те продают за деньги или пачки чая... -- Что он н-натворил? -- спросил я. Кто-то из солдат назвал номер статьи Уголовного Кодекса. -- Убил кого-то... -- перевела сестра, нервно проведя рукой по усам. -- Я с-- спрашиваю, что этот п-парень сделал с собой? - Мы не знаем и тюремный врач не знает, -- сказал охранник, не глядя на меня. -- Поэтому его привезли сюда. -- П-пожалуйста несите его в п-перевязочную. Я сейчас п-приду... Сестры раздели зэка, и теперь он лежал на операционном столе под слабой операционной лампой, едва освещавшей худое и немытое,