Наталья Давыдова. Вся жизнь плюс еще два часа ----------------------------------------------------------------------- Авт.сб. "Вся жизнь плюс еще два часа". М., "Советский писатель", 1980. OCR & spellcheck by HarryFan, 26 June 2001 ----------------------------------------------------------------------- 1 Со мной поступили так: отдали в мою лабораторию две темы, по всем признакам совершенно безнадежных. Тема номер один давно переходила из плана в план. Она значилась в другой лаборатории, в той, от которой отделилась наша. Понять это сразу я не могла, а когда поняла, было поздно. Обе темы, номер один и номер два, висели на нас. Предстояло с ними тонуть. Выплыть невозможно. Лабораторию я получила внушительную. Пять комнат и кабинет с моей фамилией на дверях и опытная установка. Лаборанты. Из окна кабинета видно, кто идет по двору. А по двору идет весь институт - тридцать лабораторий, опытный завод. И толпы командированных. Командированные к нам не ходят: у нас им нечего делать. У нас пока стадия стекла, какая будет дальше стадия - неизвестно. За окнами _территория_. Некоторые здания в кажущейся небрежности поставлены поперек двора, некоторые затиснуты в угол. Строилось по плану, но что-то привольное, бесшабашное есть во всем этом. Вдалеке завод у каменной ограды, легкое современное здание склада в центре двора, четыре скучных лабораторных корпуса по одному проекту, как четыре брата, а впереди всех - добротный, в традициях русской усадебной архитектуры, административный корпус, дом с колоннами. Все это выросло за последние пять лет, после майского Пленума. Кругом на многие километры тянутся заборы и проволока - заводы, заводы и ТЭЦ. Молодые сотрудники много говорят о том, что было бы лучше жить среди сосен, на берегу реки, без индустриального пейзажа. Наверно. Другим отраслевым химическим институтам, также родившимся после майского Пленума, повезло больше. Но это мелочи. Важно, кто лучше работает, у кого больше отдача. Отдача - вот что. Остальное не главное - дырчатые навесы у подъездов, окна без переплетов, пластики. Но об этом у нас тоже много говорят, мы как раз те, кто создает эти пластики, синтетические волокна... Я не была здесь с самого начала, не вкалывала со всеми, не мерзла, не ходила по грязи с мокрыми ногами, а приехала на готовое. И все-таки... Мы - НИИполимер, большая химия, боевое направление. Хочется, чтобы вокруг были яркие краски. А наши краски - коричневый цвет кирпича, серый цвет бетона и никакой - снега. От дома с колоннами к лабораторному корпусу тянется широкий асфальт. Проходит группа девушек в комбинезонах, поворачивает в сторону завода, потом мужчины с желтыми и черными папками. Потом школьники с учительницей. А вот идут двое, у них есть еще третий друг - это физики, отличные ребята. Если бы переманить их в нашу лабораторию, они обеспечили бы физический фронт работ. Тогда, может быть, можно было бы что-нибудь сообразить с темой N_2. С темой N_1 ничего не придумаешь никогда, даже если бы к нам в лабораторию пришел сам Менделеев, сам Штаудингер, сам Петров, сам Эйнштейн и сам папа Байер. Надо намекнуть этим ребятам, что, работая во вспомогательной физико-химической лаборатории, обслуживая весь институт, они погибнут, выродятся. Будут выполнять чужие заказы. За физиков я бы отдала пять девочек, вполне хороших девочек-лаборанток, которые нам, однако, не нужны. Вон идут эти ребята, со здоровыми, веселыми, спортсменскими лицами. Завтра в обеденный перерыв пойду и поиграю с ними в пинг-понг. Они говорят, что их "учили" атомным бомбам и чему-то еще, но они полюбят полимеры, если дело будет поставлено правильно. В теме N_2 кое-что заложено, но тема N_1 - смерть. Они могут не согласиться, из-за того, что я женщина. Женщина-шеф - это покажется им унизительным. И ненадежным. И без того для физика работать в химической лаборатории - падение. Даже стыдно сказать, что он, физик, герой века, работает в химической лаборатории. На фоне своих громадных установок, весь в электронных лампочках, он героичен. А тут химическая лаборатория, женщина-шеф. Трудно будет их уговорить. Пять лаборанток я бы отдала, двух оставила. Одна - Регина, высокая девушка с глухим, низким, как будто пропитым голосом. Выглядит она несколько мрачно, густые кофейно-коричневые волосы нависают над лицом. В столовой около нее крутятся пижоны, обслуживают, относят поднос, приносят компот, а она молчит, смотрит из-под волос. Все это мы, руководители, не любим. Но я видела, как она работает. Видела ее руки, сосредоточенность у опыта и ее записи в журнале. Работает-красиво, чисто, у нее ум в пальцах. Вторая лаборантка, Аля, тихая девочка с металлическими брошками на халате, на платье и на пальто. На брошках изображены города, рыбы, детские головы. Аля краснеет, когда видит меня, что-то хочет спросить, но не решается. А берет скальпель и начинает резать бумагу на столе или ногти или строгать карандаш. Я нервничаю, жду, что она порежется. Аля удивляет своей кротостью и спокойствием, переходящим в медлительность. Задача - заставить ее двигаться быстрее. Ровно в четыре ее уже нет в лаборатории и в институте, нет как не было. Только синий халат с брошкой висит на стене. А Регина не убегает и не бросает работу. С вопросами она ко мне тоже не обращается. Не из-за робости - какая там робость! - она меня не признает. А мне она нравится. Многие мне нравятся. Но часто настоящими людьми оказываются те, кого я не заметила. Я слышу в коридоре голос моего старого друга. Он идет ко мне. Начальник отдела кандидат наук Роберт Иванов, без пяти минут доктор, восходящее светило. Мы дружны с ним давно, домами; друзьями были еще наши родители. Кажется, совсем недавно, в Ленинграде, он был длинным худым студентом, уезжал на картошку с потертым рюкзаком. И недавно он был аспирантом, носил ковбойку, обедал мороженым, брился не каждый день, имел привычку работать ночами и говорил: "Я все могу". Роберт - человек талантливый и блестящий. Теперь на нем замшевая куртка с серебряными пуговицами, красная шерстяная рубашка и графитово-черное пальто на бело-розовом меху. И пальто и куртка кажутся случайными: ковбойка с закатанными рукавами шла ему больше. Теперешний Роберт хотя и худ по-прежнему, но гладко выбрит, пахнет одеколоном, носит кожаный портфель на молниях. - Привет, Маша, как дела? - Он швыряет свои розовые меха на диван и разваливается на стуле. - По-моему, я горю, - говорю я. - По-моему, да. - Он смеется. - Тебя предупреждали. - Смеешься. Ты не знаешь, каким образом я так влипла? - Знаю. Интриги товарища Тережа. Теперь никуда не денешься. Делай, авось. - Не могу, Роб. Это липа. Мономера нет. - Глупышка, будет. Будет. Пока вы делаете, подоспеет мономер. Побольше оптимизма. У меня есть идея. - У тебя всегда есть идея, - кисло говорю я. - Не хочешь - не надо. Он смеется. Он неунывающий человек. Мне повезло, что он здесь. Собственно говоря, и я здесь, потому что он здесь. Он первый приехал в это благословенное место. - Плюнь на гостиницу, переезжай к нам. Дело в том, что я до сих пор живу в гостинице, квартиру мне пока не дали, обещают со дня на день дать. - Живя в гостинице, человек учится ценить домашний очаг. Наверно, зря я уехала из Ленинграда. - Все образуется, Маша, все будет хорошо. - Еще как. - Перестань. Сделаешь ты свой полимер! - Нет. - Хорошо. Не сделаешь. - Ты какой-то баптист, - говорю я. Но разговор меня подбодрил. - Баптист? - Ладно. Какая у тебя идея? - У меня их много. - Ты мне скажи, директор - порядочный человек? - Дир? Очень. Но он директор. - Значит, ты считаешь, что бесполезно просить его нам помочь? - Абсолютно. Он ничего не может. На институте твои темы висят... - Я и говорю, надо снять с института. - Ты очень умная, Маша. Даже мудрая какая-то. - А что ты делаешь, Роб, когда видишь, что работать бессмысленно? - Работаю. - Ну и как, Робик? - Все нормально. Многие так работают в науке, заранее зная, что ничего не получится. Отрицательный результат - это тоже положительный результат. И я должна. Почему я считаю, что вижу лучше других? - Что ты делаешь, Роб, когда видишь, что работать бессмысленно? Повтори. - Работаю. Или делаю вид. Я вижу в его волосах раннюю седину, слышу нервозность в голосе. Он и раньше был нервным, постоянно крутил что-нибудь в пальцах, отстукивал дробь, много смеялся, торопился, острил. Пожалуй, он стал нервнее. - Ты обедала? Два часа. Весь институт уже пообедал. В это время обедают начальники: начальники лабораторий, отделов, главный инженер, главный бухгалтер, директор. В коридоре мы встречаем Алю со скальпелем. Как обычно, у нее такой вид, как будто она хочет меня о чем-то спросить. Соседняя лаборатория заставила коридор ящиками с заливкой. На их улице праздник, внедряются в промышленность. Все возбуждены, куда-то едут и жалуются на шум, который устроили сами. Ах, реклама, пресса, ах, корреспонденты, не умеют писать и в химии не смыслят и все опошляют! Пусть они к нам не ходят! Если так говорят, значит, дела идут хорошо. Худенький мальчик в очках взваливает на спину ящик с пенопластом, похожим на взбитые сливки, и бежит по лестнице вниз, показывая, как легко тащить этот ящик, он огромен, но не имеет веса, Кто-то кричит: - Старик, попроси его пластинки бандеролью послать. Привет Москве! - Внедряетесь! - говорит Роберт в сторону дверей, откуда кричали про пластинки. - Молодцы! - Что делать? - спрашиваю я. - Прежде всего надо разрезать институт на несколько частей, - говорит он. Мне представляется, как мы режем наш бедный институт на части. Я смеюсь. Реорганизовать и профилировать - это нам всегда требуется. - Смейся. Только запомни этот смех. Я знаю, что смеяться нечего. Но мы смеемся. В вестибюле дома с колоннами запах ванильного теста, яблочного пирога с корицей. Кажется загадочным, почему так прекрасно пахнет в вестибюле и так неважно в столовой. Столовая помещается в подвале. Надо пройти через бетонные бункера, и попадешь в просторную конюшню с низкими потолками. Само по себе это вполне современно и могло бы даже нравиться, если бы не мокрые столы и мягкие ложки и вилки. В ноже и вилке все же должна быть какая-то жесткость и надежность, а эти гнутся от прикосновения и потому имеют странные формы. Надо взять поднос, положить на него странные ложки и вилки, поставить поднос на металлические рельсы и ехать с ним от раздатчицы к раздатчице. Порядок получения блюд обратный порядку обеда. Кофе, беф-строганов, суп. Некоторые толкают свои подносы весело и просто, не придавая особого значения этому обряду. Роберт читает меню, говорит комплименты кассирше, старушке, которой никто не говорит комплиментов. А вон физики, берут в буфете минеральную воду. Некоторые словно стесняются того, что все-таки приходится обедать каждый день. Серьезные люди должны стоять с подносами, и это им нелегко. Другие стараются подчеркнуть ничтожность происходящего, шутят, но с оттенком язвительности. Например, начальник лаборатории, в прошлом директор различных заводов, "домов, пароходов", бывший министр мистер Твистер, Иван Федотович Тереж. Увидев меня, Иван Федотович кричит: - Ах, какая девица бесподобная! Мне бы годков двадцать сбросить, даже пятнадцать, и то уже было бы в норме. Не шучу. Он все шутит. Рассказывают, что в прежние времена он был суров и крут, но шутил. Даже, говорят, любил пугать. И сейчас все шутит. Это Тереж спихнул на меня тему N_1 и тему N_2 с феноменальной ловкостью, это были его темы. - Помню, стояли мы в Рейхенбахе, паршивенький такой городишко... - Будет очередная "дамская" история Тережа из военных воспоминаний. У него их не счесть. Я дергаю поднос, проливается суп. - Осторожнее на поворотах, гнедиге фрау, - смеется Тереж. За столом в одиночестве сидит наш подкупающе молодой директор и демократично хлебает борщ. К нему подсаживается Тереж, говорит громко: - Ну что это все такое, скажите вы мне. Где белоснежные скатерти, где фужеры с минеральной водой, где цветы, где, понимаешь, хрусталь, где культура? Нет, товарищи, товарищи, как хотите, а я враг самообслуживания, сторонник обслуживания. Мельчаем. Шутит Тереж. "Мельчаем" - лейтмотив его шуток. А директор, обычно не расположенный шутить, подает серьезную реплику: - С завтрашнего дня буфет будет открыт с утра и до вечера. За другим столом сидят две женщины. Одна из них - маленькая, с мягкими начесанными на лоб волосами, с яркой седой прядью - ученый секретарь. Она тихо и старательно выговаривает слова: - Садитесь с нами, Мария Николаевна, мы обсуждаем планы на лето. Это такая приятная тема, что, хотя до лета еще далеко, поговорить об этом и то большое удовольствие. Очень грамматичная, любезная и важная женщина, выговаривает все точки и все запятые. - Садись с ними. - Роберт пожимает мне руку и шепчет: - Внедряйся. - Как вы устроились, довольны ли вы своей квартирой? - спрашивает меня ученый секретарь Зинаида. - Благодарю вас, я пока еще живу в гостинице, но в скором времени перееду, - отвечаю я, мгновенно впадая в грамматический стиль. Теперь буду так говорить весь день. - В нашем институте стало традицией вручать ключи от квартиры вновь прибывающим товарищам, - продолжает Зинаида все в том же духе. - А мне не вручили. - А мне вручили, - говорит вторая женщина, Нинель Петровна. - Я, когда приехала, поставила чемодан, села, огляделась и как начала реветь! Вот оно, одиночество в малогабаритной квартире. Все комнаты из каких-то кусков. И квартира новая, а кажется, что в ней уже кто-то жил. Везде подтеки, все обшарпанное. Такая тоска, господи, думаю, куда меня занесло! Еще прошлась по старому городу, эта старина чертова так на меня подействовала, могу только реветь. Ну чего тебе здесь надо, чего ты не видела, ведь работала в Ташкенте, город-красавец, виноград, абрикосы ведрами!.. Реву и реву. - Наш город также очень своеобразен, в нем надо пожить, чтобы его полюбить, и старина и родные березы, - Зинаида обводит рукой стены столовой, - всегда будут дороги русскому сердцу. - Самое главное, чтобы был на высоте институт, - говорю я внушительно. - Институт, институт, - бормочет Нинель Петровна, женщина-загадка. Она ничего не делает, и не год, не два, а со дня основания института, как приехала из Ташкента. На нее даже не сердятся, с интересом наблюдая, что будет дальше. Своими крепкими белыми руками она отшвыривает всякую работу, какая только попадается на нашем научном пути. Если о ней вспомнят: вот поручим Нинель Петровне, - она поднимается, солнечно-рыжая, румяная, в пуховых кофтах, с крутыми, сильными плечами, и начинает отбиваться. - Вы что? - говорит она, нисколько не стремясь к научно-академическому стилю. - Я вам девочка здесь? Вы что думаете? Кто это будет делать, я? Директор сердито скажет: - А что, я? - И замолчит. Он человек деликатный, перед наглостью он пасует. Ну, может быть, скажет укоризненно: - Нинель Петровна, Нинель Петровна, мы можем не только попросить, мы еще можем приказать. А она обведет собрание немигающими, несмеющимися серыми глазами, пожмет плечами и сядет на место. Она все сказала. И проходят эти дешевые номера, вот что удивительно. - Вчера в обувном были хорошенькие кларки, - замечает Нинель Петровна. - Мои вишневые с пупочкой сносились за месяц, вот вам, пожалуйста, англичане, - говорит Зинаида, - один вид. - Поэтому я перестала покупать кларки, - заключает Нинель Петровна. Мне бы поддержать разговор, у меня тоже есть что сказать-по этому поводу, но тема исчерпана раньше, чем я сообразила, что речь идет о туфлях английской фирмы "Кларкс". Директор пообедал и ушел. Тереж ушел, пошутив что-то насчет женского клуба и трудовой дисциплины. Роберт, уходя, помахал портфелем и незаметно мне подмигнул. Выехала уборщица с железным ящиком на колесиках и собирает посуду. Это почти цирковой номер: посуду кидают об железо, и она не бьется. Летят изогнутые вилки, летят тарелки и граненые стаканы. Мы поднимаемся из-за стола. Зинаида бросает лозунг: - Надо браться за работу. Работы всегда много. Нинель Петровна розовеет, даже такое напоминание о работе бесит ее. - Рвут на части, - говорит она. Я улыбаюсь. - А что у вас на ногах, ну-ка, ну-ка? - спрашивает вдруг Зинаида и пристально смотрит на мои туфли. - Кларки! - радостно отвечаю я. ...Но уж если я не могла работать по-настоящему из-за тем N_1 и N_2, то, во всяком случае, могла делать все остальное. Остального было немало. Во-первых, оборудование, во-вторых, бумажки, в-третьих, деньги. Я пошла в свой залитый солнцем кабинет с пустыми, ничем не украшенными стенами и решила заняться тремя этими делами. Стены кабинетов других начальников лабораторий украшены выставочными стендами. Стенды демонстрируют успехи и достижения, выполняют роль рекламную и отчетную. У меня не было на стене стенда. Нет, вернее, стенд был - деревянная рама, поделенная красными крашеными рейками на мелкие квадраты. В каждом квадрате должен помещаться образец рожденного в лаборатории продукта. Квадраты моего стенда были пусты и чисты, цвета серого с рябинами - прессованные опилки. А в институте были лаборатории, где не хватало одного стенда и рядом с ним приколачивали другой и в каждый квадрат находилось что прицепить. У меня на стене висела периодическая система Менделеева. "Сейчас пойду на склад, потом займусь посудой", - подумала я и увидела записку, написанную четким почерком Али, выполнявшей в нашей лаборатории обязанности секретаря: "Вас вызывает директор". Это было совершенно естественно. Раз поручили невыполнимую работу, ее будут строго и неукоснительно спрашивать. Слишком долго Тереж доказывал, что темы N_1 и N_2 перспективны, слишком много государственных денег было в них всажено. Комитет не снимет с нас этих тем. 2 Из окон номера гостиницы видны древние стены маленького кремля в свете зимнего туманного рассвета. Оперная декорация, от которой щемит сердце. Что заставляет человека уходить из родного дома, который не был плохим и был родным? Что заставляет уезжать, когда можно оставаться на месте и жить, прилаживаясь к привычным и понятным условиям, ходить пешком через Марсово поле и Кировский мост, по Кировскому проспекту, мимо памятника "Стерегущему", с которым связана юность? И работать. Не совсем по специальности, но все-таки по специальности. Встречаться с друзьями. Однако я уехала искать свое счастье. В этом городе, правда, у меня есть старые друзья - Роберт Иванов и его жена Белла. Еще нескольких человек я знаю; химики знакомы между собой: все они Менделеевка, Карповский, Ленинградский технологический, Ленинградский тонкой технологии. Ленинградский - это марка. Я из Ленинградского университета. Здесь директору института тридцать шесть лет, заму по науке тридцать три и всем остальным соответственно. Маститых почти нет, но есть энтузиасты. И дело поставлено с размахом. Нет тесноты, как в крупных центрах. Строят по современному, можно работать не на голове друг у друга. Институт молодой, а город старый, музейный. Это Россия. Кремль, крепостные стены, гостиные дворы, подворья, церкви, иконы. "Интурист" возит сюда иностранцев. На рынке грибы, лук, сплетенный косами, клюква, мед. Резные деревянные бадейки, ложки, лукошки. Надо подумать, как провести длинное, одинокое гостиничное воскресенье. Нельзя раскисать. Надо вскочить со странных казенных пуховиков, принять душ, позавтракать в буфете на втором этаже - и что? Что делать? Пойти на рынок меду купить. Можно было бы купить яиц, но их негде варить. Плитка у дежурной на этаже все время перегорает, и неловко таскаться с кастрюлькой через холл, где полно физкультурников и цыган. Областным физкультурникам бронируют лучшие номера, их кормят по "талонам калорийной пищей и следят, чтобы они вовремя ложились спать. По вечерам они смотрят телевизор в холле. И цыгане из ансамбля смотрят телевизор. Цыганята школьного возраста в отцовских тапках бегают по коридору, гремя бутылками кефира и лимонада. В буфете сверкающая никелем стойка, батарея вин и коньяков. А на фоне пестрых наклеек и рубиновых, зеленых, благородно темнеющих бутылок буфетчица Фая режет черный хлеб, раскладывает гуляш и разливает водку. Физкультурники уже уехали на тренировки. За столами, покрытыми прозрачной пленкой, сидят офицеры, едят гуляш, пьют водку и кормят маленькую девочку пирожным с красным кремом. Девочка тихо и послушно ест пирожное, а офицеры наклоняются к ней и гладят ее мохнатую серую шапочку. Уборщица водит тряпкой по столам, где стоят граненые стаканы с салфетками и чайные блюдца с горчицей. Буфетчица Фая налегает всем телом на ненадежную ручку венгерского кофейного агрегата. А за окном все та же сказочная декорация, что простояла тут четыре или пять столетий. Она все та же, но она изменилась, вдруг позолотилась, поголубела и придвинулась ближе. Белая зубчатая кремлевская стена теперь совсем рядом. Я медленно пью черный кофе и ем пирожок с кислой капустой, который дала мне Фая. Фая - добрая душа, в лиловой кофте, в серьгах и бусах, с малиновым полупившимся маникюром на широких коротких пальцах. Она жалеет всех: и меня, и девочку, которую привели за ручку офицеры, и тех мужчин, которые заходят сюда с улицы в пальто, в ушанках и в валенках, и отпускает им сто граммов, хотя это запрещено. В пальто - запрещено, без пальто - не запрещено. Она оставляет для меня пирожки с капустой и большие мокрые куски пирога с повидлом, особенно ценимые жильцами гостиницы. - Ну ладно, спасибо, - вздыхаю я, - сколько с меня? - Как всегда, - меланхолически отвечает Фая, - семь плюс девять. - Шестнадцать, - говорю я, - недорого. Так жить можно. - Голодная будете, - говорит Фая, - быстро схудеете. Хоть бы ряженку взяли. Я одеваюсь и выхожу на главную улицу. Последние запоздавшие лыжники садятся в троллейбус. Главная улица, называемая Шаталовкой, Шалопаевкой и Бродвеем, немноголюдна. По Бродвею озабоченно идут женщины в пальто с воротниками из чернобурки и хозяйственными сумками. За поворотом на косогоре открывается собор невиданной красоты. К нему ведут дорожки со стендами антирелигиозной пропаганды. Идя к обедне, можно прочитать, как церковники поносят женщину и мерзко к ней относятся, призывают к братоубийству и человеконенавистничеству, отрицают прогресс и науку. В соборе людно. Сырым жаром веет из решеток, вделанных в каменный пол. Идея преисподней отлично материализована в этих черных горящих решетках. Запах чего-то, что здесь жгут и называют благовониями, сечет дыхание. Я протискиваюсь сквозь толпу молящихся старых женщин. Впрочем, не все здесь старые и молятся тоже не все. У стен стоят парни и девушки с блеском интеллигентности и туристской любознательности в глазах. Всем своим отстраненным, снисходительным и спортивным видом они говорят: "Мы это презираем, нас это все смешит, но, с одной стороны, немного жаль этих темных старух, а с другой, мы интересуемся искусством, русским зодчеством и иконами. Где знаменитые иконы, на что надо смотреть и любоваться?" Знаменитые иконы недоступны, центральный неф и подходы к нему заняты молящимися. Идет важная служба, служит архиерей. Все мрачно, торжественно, серьезно. У задней стены собора располагается торговая сеть. В киосках продают свечи, просфоры, нечто вроде фотоикон и нечто вроде сувениров. Старухи продавщицы переговариваются между собой, ругают отца Вячеслава за непомерную лень. - Ничаво отец не жалает делать, - говорит одна старуха. - Совсем разленился, - отвечает другая, сверкнув острым черным глазом. А рядом за столами сидят церковные канцеляристки и делают записи в книгах, а нечесаный старик красными дрожащими руками связывает в холщовые мешочки монеты - доход сегодняшнего дня. Получаются крепкие, толстенькие мешочки вроде детских новогодних подарков. "Хватит, - говорю я себе, - на сегодня довольно". Испарилась моя любовь к искусству - ах, икона, ах, Рублев! - и наслаждением кажется выйти на морозный воздух. В голову лезут слова-штампы - церковные крысы, религиозный дурман, поповский обман, опиум и почему-то расстрига. "О, расстриги, расстриги", - повторяю я про себя. Хотя знаю, что расстриг там как раз не было. Галерея лиц, виденных в церкви - русских, суровых, изможденных, щемящих, - стоит перед глазами. Возле рынка покупаю два горячих пирожка с вареньем. Я съедаю их, спрятавшись за телегу с сеном. Было бы некрасиво, если бы кто-нибудь увидел, как я ем на улице пирожки. "О, мещанка", - говорю я себе, вытирая губы. Конечно, мещанка. Человек, если он никому не вредит, может делать все, что хочет. Кому плохо, что я съела пирожки? Только мне. Я растолстею. Поворачиваю назад, не заходя на рынок. На рынке нечего покупать. Что там есть? Мед. Меда полно - три рубля кило. А кроме того, сушеная рябина, скрюченные ягоды шиповника, кривые палки хрена, горы клюквы и большие черные ушастые соленые грибы. У ворот рынка стоит начальник четырнадцатой лаборатории Леонид Петрович Завадский, задумчивый, как всегда небритый, в боярской меховой шапке, и смотрит на пирожки. Я хочу пройти мимо, чтобы не смущать его, но он замечает меня и приветственно поднимает руки. Он большой, как два человека, и растерянно радостный. Добрый великан в очках. Классический тип ученого, неумирающий, неувядающий образ; если бы его у нас не было, его бы пришлось выдумать. Мне кажется, что я знаю его давным-давно. Сейчас, увидев его на рынке, я вдруг понимаю, что мы с ним похожи. "Он мой двойник, - думаю я, - да, да, этот смешной толстый человек - мой двойник. На первый взгляд абсурд, но это так. Я узнаю себя. Это я". - Мария Николаевна, привет. Куда навострили лыжи? "О боже, это я. Это я острю, разговариваю, как петрушка. От смущения и неловкости. Это я". - В гостиницу. - Пошли вместе. По дороге будем интенсивно обмениваться информацией. Перехожу на прием, слышу вас хорошо. Как вы себя чувствуете? - Кто? Я? - Снимаю вопрос - как вы можете себя чувствовать? Но не падайте духом. Вначале я тоже чувствовал себя ужасно. Сперва, когда мне дали лабораторию, бац, я был счастлив, я был бог, но потом... когда прошел первый шок, ох несладко... Вообще перемена пе-аш среды... Но не расстраивайтесь, будьте мужественны, но будьте бдительны. Дир здесь сам талантливый администратор и хочет сделать из нас маленьких администраторов. - Моя лаборатория обречена работать вхолостую... - Моя лаборатория не работала два года. Первые две зимы мы только оснащались. Сперва вообще ничего не было, не было стаканов, лапок, клянчили посуду. Это называлось - Период позорной нищеты. Потом пошла другая жизнь, называлась - Честная бедность. Опускаем подробности. Следующий период - Умеренный достаток. И наконец - ля ришесс. Это сейчас. Два года как один миг. Зато теперь... Ля ришесс, - повторяет он, - это уже, знаете ли, нечто. - Ну и... - Ну и теперь потихонечку, полегонечку начинаем. И поверьте моему слову, скоро и вас перестанут ругать. Нас уже перестали... почти... Боже мой, это я, просто я. Я так говорю, я так думаю. Во мне сидит такой же вот беспомощный, совершенно неприспособленный толстый Завадский - все хочет, ничего не может, боится перемены пе-аш среды, боится Дира-администратора и всех тридцати начальников лабораторий, всех лаборантов, всех аспирантов, тщательно скрывает свои комплексы неполноценности и думает, что скрыл тем, что не скрыл. Ужасно! - Хотите я вам помогу? - Голова у Завадского наклонена набок. И я так наклоняю голову. - А можно помочь? - спрашиваю я. - Еще как! - восклицает он. - Можно сократить расстояние, использовав мой опыт. Не повторите моих ошибок, уже хорошо. Пойдете сами - проплутаете, сделаете лишних семь верст и придете черт знает куда, и вас волки съедят. Если вы свободны, я приду к вам вечером в гостиницу потрепаться. К себе не приглашаю: в моем холостяцком жилище немного не того. То есть для меня там прекрасно, но дама... Даме может не понравиться. - Договорились. В семь жду вас. Я смотрю на его пижонски распахнутое пальто с раздробленными пуговицами, жеваные штаны и доисторический вязаный жилет, незнакомый с химчисткой. Потом смотрю ему вслед, на его широкую, но неспортивную спину в дорогом ратине. Завадский был первым, кто мне встретился, когда я приехала сюда на постоянное местожительство. Роберт и Белла были в отпуске, я вышла из вагона и отправилась искать машину. На привокзальной площади было полно такси, но никто не соглашался везти меня и мои чемоданы в гостиницу "Интурист". Все желали заполучить дальних пассажиров. Шоферы кричали: "Эй, кому в Петров, кому в Покров, граждане, налегай!" Шоферы подмигивали, хохотали, предлагали рейс до Москвы, почесывая в затылке, тягуче говорили: "Не-е". "Печальная ситуация", - сказала я себе. - Не могу ли я быть вам полезным? - спросил меня мужчина с большим добрым лицом. - В каком смысле? - Например, донести ваши Чемоданы. - Таксисты далеко везут, но до гостиницы не везут, - сказала я. - Увы, это так. - Чемоданы тяжелые. Тащить их в гору невозможно. - Ладно, попробуем уговорить какого-нибудь деятеля, - ответил небритый и стал ходить от одного шофера к другому. Потом помог мне сесть в такси и вежливо сказал: - Видите, а вы уже решили, что вас волки съедят. Вы в гости? Жить? Работать? Институт, завод? Химия? Биология? "Помог", - подумала я. - Институт, - ответила я, - НИИполимер. - Я сам оттуда. Разрешите представиться: Завадский, начальник лаборатории номер четырнадцать. - Я из Ленинграда, новый начальник десятой лаборатории! - крикнула я и умчалась на соседний пригорок, где располагалась гостиница, знакомая мне еще по первому разведывательному приезду сюда, в старинный русский городок, каких много в Советском Союзе. ...Простившись с Завадским до вечера, я захожу в гастроном. В гастрономе, как в буфете гостиницы, большой выбор вин. Продаются также конфеты и шоколад. Сахар в синей обертке, какой подают к чаю в поездах, продается под названием "ресторанский". До семи много времени. Вполне достаточно, чтобы пойти и принять душ, стоя на склизкой решетке в холодной камере, именуемой ванной, пообедать в ресторане, почитать и использовать телефонный талон - поговорить с Ленинградом. Разговор по телефону с Ленинградом, как всегда, разворотил душу, принес знакомое ощущение неблагополучия. При этом он не был чрезвычайным. Обычный междугородный разговор с мамой, к которому я, как всегда, оказалась неподготовленной. - Мамочка, привет! Это я, Маша! - Слава богу, что ты позвонила. Я уже думала, что что-нибудь случилось. - Ничего не случилось. Звоню, как обещала. Сегодня воскресенье. - А я уже не знала, что думать. Я думала, что ты заболела. Я решила ехать к тебе. - Все у меня в порядке. Как твои дела, мамочка? - Какие у меня могут быть дела? - Ну все-таки. Как? - Никак. - То есть? - Никак и никак. - А здоровье? - Тоже никак. - Что это значит? - Никак значит никак. Ни хорошо, ни плохо. Не живу, не умираю. - Прекрасно. А деньги? - Деньги мне не нужны. Чем ты болела? - Я не болела, мамочка. - Ты меня не переубедишь. - Абонент, время, - говорит телефонистка. - Кончили, абонент. Мама не хотела меня огорчать. Повесив трубку, она будет терзать себя, что плохо разговаривала. Но в следующий раз будет разговаривать так же. И опять возникнет впечатление нависшей беды, более зловещее, чем сама беда. Предчувствие, недоговоренность, дым неблагополучия поплывут над сотнями километров. Это достигается не словами, а тоном и молчанием. Мама - классическая мучительница, она мучает только тех, кто ее любит и кого она любит. Если я испытываю беспричинную тревогу, я всегда знаю, в чем дело. Моя тревога - мама, она во мне всегда. Допустим, можно купить еще талон и позвонить. И даже будет удачнее, чем было сегодня. Если повезет, можно неожиданно услышать совсем молодой мамин голос, даже смех или шутку. Правда, шутка будет особенная, невеселая. Но все равно это будет мамина шутка, а мне больше от нее ничего не надо, только пусть она пошутит. Как умеет. Я представляю себе, как она сейчас сидит в комнате, глядя перед собой в одну точку, сжав папиросу, как оружие, из которого она стреляет в себя. Окружена дымовой завесой. Она сидит в какой-то необыкновенно неудобной позе, одна нога поджата, другая вытянута вперед. Не знаю, кто и на чем может так сидеть, - она так сидит на стуле, и ей удобно. Ела ли она сегодня что-нибудь? Или только пила чай и курила? Уехав из Ленинграда на самостоятельную трудовую жизнь, я проявила силу воли, характер, самостоятельность и бросила ее. Теперь звоню по телефону. И все стараюсь представить себе, как оно все есть и как будет дальше, и почти никогда не думаю о том, как было. А было так. Всегда, всю жизнь, всю ту ленинградскую юную далекую жизнь, я была единственной дочерью любящих родителей. Это очень хорошо до тех пор, пока ты ничего не понимаешь и живешь, имея перед собой простые задачи - учиться, читать, гулять, дружить, расти, не болеть. Но потом, в какое-то мгновение все опрокидывается, резко меняется, и твои родители становятся твоими детьми. А ты пропала. Я уже не помню, когда и как это случилось, знаю, что давно, и, хотя мама продолжала и до сих пор продолжает давать советы на все случаи жизни и говорить о плохой погоде и теплой одежде, теперь я отвечаю за нее, а не она за меня. Внешне все оставалось по-прежнему. По-прежнему я должна была отчитываться, куда иду и с кем и когда вернусь, звонить по телефону, если задерживаюсь, и по возможности не задерживаться, выполняя тот свод правил поведения, которые родители изобретают для своих детей. Хороши эти правила или плохи, не мне судить. Сначала их выполняешь, потому что мир открывается тебе вместе с ними, а потом просто выполняешь. Тебе это нетрудно, а родителям важно. Им это страшно важно, может быть, важнее всего на свете. А в один прекрасный день берешь и уезжаешь. Для того чтобы уехать, потребовалась вся жестокость. Как я сумела это сделать, не знаю. Но сделала. Повторить это было бы невозможно. Я посылаю маме деньги, звоню ей, пишу письма, зову приехать. Но она не приезжает, не может. Теперь дома она одна. Все там осталось на своих местах, только нет тех, кто там жил. А рояль стоит, и буфет красного дерева стоит, и письменный стол отца, и его рабочее кресло, картина на стене - японская гравюра невыясненной художественной ценности, книги на полках и в шкафах. И все книги читанные, хорошо знакомые, как и чашки в буфете. Уютная квартира, но темная, окна во двор, и потому всегда горит электричество. И в окнах напротив тоже всегда горит электричество. Давным-давно научилась я страшиться за благополучие родного дома. Да и не благополучие, его не было вовсе, а за само существование его. Давно поняла его невечность, его слабость и его боль... Я поставила на круглый стол стаканы, вино, шоколад и ресторанский сахар. И не стала переодеваться к приходу гостя, осталась в брюках и свитере, вспомнив раздробленные пуговицы и вязаный жилет. В первую секунду я, как говорится, не поверила своим глазам. Так безупречно элегантен был человек, которому я открыла дверь. Повеяло Москвой и Ленинградом, университетом в торжественные дни и филармонией в вечера знаменитых концертов. Я уперлась глазами в неслыханный по своей изысканности мраморно-серый галстук с красными рапирами и сказала: - Прошу. Нет, этот пижон - это уже была не я при всей моей спортивности и стремлении быть модной. И мужская элегантность выше женской. Мой гость плюхнулся в хилое креслице "модерн", а я села на бархатный диван с валиками. Обстановка гостиничного номера отражала общее положение в городе, на транспорте, в институте - везде новые, современные формы жизни наступали, а старые отступали. Мы закурили и посмотрели друг на друга с удовольствием. - Итак, мадам, что вас интересует? - спросил Леонид Петрович. - С чего мы начнем? Ваш ленинградский опыт вам пригодится, но у нас, разумеется, есть свои _нюансы_. Начальство твердит, надо профилироваться, надо специализироваться, а, с другой стороны, держим четыре института в одном. Тогда надо четыре замдира по науке. А то получается глубоко ненормальная вещь, которая ведет к глубоко ненормальным последствиям. С первыми словами этого чудака, тайного моего двойника, я услышала про то, что меня интересовало. Я так любила это святое недовольство существующим положением вещей. Наш институт, все в нем, конечно, неправильно и не так, хотя он на прекрасном счету в Комитете, он выдает продукцию - пластики, синтетическое волокно, он внедряет, он один из самых внедряющих институтов, молодой, растущий, современный. Сейчас мы выработаем программу реорганизации института. Каждый институт нуждается в такой программе - московский, ленинградский. Неплохо сказано - четыре замдира по науке. И я представляю себе, как четыре замдира дерутся между собой. На экране телевизора нечто вроде ринга, одновременно выступают две пары боксеров. И никогда нельзя понять, кто победил, пока не скажут. Я пошла в маленькую комнату, где дежурные восьми этажей день-деньской пили чай с булками и хлебом. Плитка была не сломана. Я поставила греться здоровый артельный чайник. Мой гость предупредил, что пьет много чая. Физкультурники и цыгане одобрили мои короткие клетчатые брючки деликатным свистом. Завадский попросил разрешения снять пиджак, и мы продолжили нашу беседу. - Что получается. Науку с меня не спрашивают, зато очень строго спрашивают побочные вещи. А меня, черт подери, интересует наука, а все эти посторонние дела, они мне вот где, - он сжал себе горло и показал, что задыхается. - Ладно, - сказала я, - посторонние дела тоже нужны. Без них не проживешь. Наука наукой, но институт отраслевой, кто-то должен обслуживать промышленность. Кто-то должен внедрять. - А-а, внедрять, - зарычал он. - Академик Арбузов в тысяча девятьсот пятом году открыл реакцию Арбузова. Пятьдесят лет прошло. Тоже внедрение. - Аа-а, - сказала я, - Чаплыгин в том же году рассчитал крыло сверхзвукового самолета, а понадобилось в сорок пятом. И так далее. - Все ясно, - сказал толстяк. - Как там чай? Я притащила чайник и заварила чай. - Кому-то надо давать материалы, в которых нуждается страна, - сказала я скрипучим голосом фразу, более пригодную для публичного выступления, нежели для частной дружеской беседы. Я убеждаю себя не бояться таких фраз, хотя бы потому, что многие мои товарищи их боятся. И Завадский посмотрел на меня с удивлением. Теперь мне уже будет труднее объяснить, что я, как и он, верую свято - из ничего чего не получается. Без науки можно делать только примитивные вещи. В программе записано: наука станет производительной силой. А с нас требуют работы, которые как пробки вылетали бы из института. Нужна галочка - внедрилось, внедрилось, внедрилось. Нас торопят, толкают, ругают, подстегивают, подгоняют... Мы нервничаем, спешим, начинаем халтурить, у нас получается плохо. И мы это знаем, но ничего не можем поделать. В химии вся быстрая работа от лукавого. Если бы можно было быстро и хорошо! - Ладно, - сказала я, - я пошутила. Все все понимают. Бессемер, Чаплыгин, Арбузов, Циглер, Натта. Все-таки я сумела сделать так, что мой гость замкнулся в себе. Со мной так часто получается, что я сбиваю человека с толку, создаю о себе превратное впечатление. Неосторожным словом, или репликой, или неожиданной резкостью. В конце концов Завадский, меня еще мало знал, а может быть, я дура, может быть, намерена не