в тоске возвратился в казармы шестого полка. Тоска по Ямато... Вот уж чего Сато никак не мог понять! Он долго посмеивался, вспоминая унылую фигуру Цугамо... Стоит ли тосковать по вяленой камбале и сорному ячменю, если здесь каждый день дают тофу, рис, сахар и овощи, а по праздникам леденцы и сакэ? С гордостью Сато оглядывал новый полушубок, подбитый белой овчиной, бурки и шерстяные перчатки. Чего стоил один только китель с прекрасными бронзовыми пуговицами, жестким воротником и поперечными красными погонами! А просторный ранец, набитый запасными башмаками, бельем, патронами и галетами, - скрипучий, восхитительно пахнущий свежей кожей и лаком... А гладкий алюминиевый котелок... А ящик с лекарствами... Нет, надо быть грязной свиньей, чтобы после всего этого зубоскалить, подобно Цугамо. Щеки Сато лоснились. Он был сыт, благодарен, счастлив. Еще ни разу он не открывал банки с гусиным салом, не растирал спиртом побелевших пальцев. Толстая фуфайка, горячая кровь и ладанка из хвоста ската отлично защищали его от мороза и ветра. С первого взгляда ладанка не внушала доверия, но гадальщик был так назойлив, что Сато пришлось раскошелиться. За три иены он получил шершавый мешочек и несколько ценных советов. Он узнал, что должен остерегаться пятницы, не спать с раскосыми женщинами и ждать несчастья на сорок третьем году жизни. Сато шел двадцать второй. Подпрыгивая на высокой автомобильной скамье, он спокойно рассматривал мертвую степь. Земля поражала Сато безлюдьем. Он привык к побережью Хоккайдо, где на каждом шагу видишь мокрые сети и слышишь "конници-ва" [здравствуйте, добрый день]. Здесь только арбы, скрипевшие в стороне от дороги, напоминали о жизни, фанзы маньчжур были пусты, пергамент на окнах разорван, печи холодны. На глиняных полах валялись груды тряпья и бумаги. Встречались и трупы - темные, занесенные пылью, застывшие в удивительных позах. Возле потухших кузниц валялись колеса. Мехи и железо были унесены в горы, где ковались самодельные сабли и пики. Несколько раз ночь заставала колонну в мертвых поселках. Это были короткие остановки без приключений и занимательных встреч. Одна ночевка была похожа на другую, как потертые циновки, на которых спали солдаты. Сначала санитарный врач исследовал воду в колодцах и отмечал желтым мелком негодные фанзы, затем отряд располагался на ночлег. Света в фанзах не зажигали. Только пламя, вспыхивавшее в низких печах, освещало то стриженые солдатские головы, то руки, жадно ловившие тепло. Странно было видеть издали темные, молчаливые фанзы, из труб которых вылетали искры и дым. Обыскивая один из таких поселков, отделение Сато обнаружило в фанзе старуху. Растрепанная, в стеганых солдатских штанах, она сидела на корточках возле казанка. Хозяйка даже не обернулась, когда в дверь вошел господин поручик в сопровождении переводчика и солдат. - Встать! - закричал Сато, но старуха не шелохнулась, только глубже вобрала голову в плечи. В порыве усердия Сато ударил чертовку прикладом и получил за это замечание от господина поручика. - Отставить! - сказал Амакасу, - вы слишком старательны... - Слушаю, господин поручик. - ...Старательны и глупы. Вы должны разъяснять населению их ошибки и внушать уважение к императорской армии. Господин Мито, переведите этой женщине, что я порицаю поступок солдата. Но и это великодушное замечание не подействовало на старуху. Она продолжала сидеть на корточках, размешивая ложкой какое-то клейкое варево. Переводчик подумал, что хозяйка глуховата; он наклонился к ней и крикнул прямо в ухо: - Господин поручик порицает поступок солдата! Старуха медленно повернула голову и уставилась на сапоги господина поручика, точно завороженная их блеском. - Сын, - сказала она монотонно. Господин Амакасу не понял. Он присел на корточки напротив старухи и стал терпеливо объяснять, почему население сделало ошибку, уйдя в горы. Поручик умел говорить увлекательно. Не повышая голоса, не угрожая репрессиями, он осуждал безрассудство ушедших и рассказывал о великой миссии императорской армии. Шесть солдат и фельдфебель почтительно слушали прекрасную речь господина поручика. Желая дать низшим чинам наглядный урок вежливости, Амакасу назвал грязную старуху почтенной. - Терпение и благоразумие - лучшие качества земледельца. Пусть очаг освещает вашу почтенную старость. С этими словами господин поручик привстал и с любопытством заглянул в котелок. - Сын, - повторила старуха. - Ну-ну... Вы еще увидите лучшие времена. Что-то похожее на любопытство засветилось на сморщенном лице китаянки. Губы ее растянулись, и не успел переводчик докончить фразу, как хозяйка схватила темными руками казанок и выплеснула горячее варево на Амакасу. ...Ее не расстреляли, хотя новая куртка господина поручика была основательно испорчена. Старуху просто выдрали шомполами. После этого к ней вернулась любезность. Утром, когда господин фельдфебель умывался, хозяйка держала кувшин. Она стояла согнувшись и сухими глазами смотрела на упрямый толстый затылок, оттопыренные уши и скачущую струйку воды. Руки ее дрожали от тяжести кувшина. Умывшись, фельдфебель великодушно сунул обмылок в сухую старушечью руку. Через час ветер и моторы соединили свои монотонные голоса. Снова понеслась вдоль бортов промерзшая земля. Взгляды скользили по ней, не задерживаясь на пологих холмах. Изредка, делая огромные прыжки, перебегали дорогу шары перекати-поля. Сато с любопытством провожал их глазами. Дико выглядела горбатая земля и скачущие по ней клочья травы. Дальше к северу стали чаще встречаться леса и постройки из бревен. В одном из поселков солдаты увидели странные мелкоглазые дома с высокими крышами. Пахло дымом, сеном, скотом. Стаями маршировали злые жирные гуси. Из многих калиток выглядывали женщины с большими красными щеками. Точно рыбаки, они повязывали головы цветными фуросики [платок, в котором носят мелкие покупки и завтраки]. У въезда в село трое мужчин остановили головную машину. То были носатые рослые старики в бараньих шубах и войлочной обуви. Самый старший - великан с раздвоенной бородой и колючими светлыми глазами - держал блюдо, прикрытое полотенцем. От блюда шел пар. - Кто это? - спросил Сато, пораженный необычайной внешностью жителей. Сидевший рядом с ним пулеметчик Кондо вздрогнул и открыл глаза. Равнодушный и ленивый, он всегда дремал в машине, несмотря на запрещение господина ефрейтора. - Кажется, это русские, - сказал он. - Разве мы ошиблись дорогой? - Не знаю. Многие вскочили, чтобы лучше разглядеть, что происходит у головной машины. - Сесть! - крикнул ефрейтор. - Можно подумать, что вы ни разу не видели росскэ. - Простите, я не уяснил... - Потому что вы хлопаете ушами на занятиях. Это росскэ, но они враждебны России. Коммунисты расстреляли их императора и семь русских генро [императорский советник] "Расстрелять императора! - Сато осторожно хихикнул. Он не знал еще, что полагается делать: негодовать или смеяться. - Сына Аматерасу? Человека с кровью богов. Шутник этот Акита!" Но лицо ефрейтора было серьезным, и солдат остолбенело уставился на начальника. Это звучало так дико, что Сато даже засопел от изумления. Микадо... Овальное матовое лицо, густые брови, лишенные блеска глаза, яркий рот, оттененный усами. Это лицо, загадочное и спокойное, было с детства знакомо каждому сыну Ямато. Оно глядело с газетных страниц и открыток, с детских кубиков и обложек журналов... Сато попробовал представить себе другого, русского императора, бородатого, в каске и лакированных сапогах, с голубой лентой, усеянной орденами коршуна всех степеней. Но и русский император был грозный, живой, - мертвого Сато никак представить не мог. С чувством уважения смотрел он на трех русских самураев, потерявших царя. Изо рта старшего вырывались клубы пара. Он точно давился свистящими и рычащими звуками. Переводчик еле успевал подхватывать отдельные фразы: - ...Свет с Востока... Трудолюбивые сеятели, тоскующие по отчизне... Монаршая милость... - Чего они хотят? - поинтересовался поручик. - Они приветствуют воинов Ямато и просят принять пирог и шкуру медведя... Подарки были положены на сиденье машины, но казак продолжал говорить, поблескивая острыми хитрыми глазами: - Русские сироты... Сыновья радость... Братство закона и правды... Господин Амакасу терпеливо ждал, когда оборвется поток свистящих и рычащих звуков. Наконец, он поднял руку. Русский самурай почтительно крякнул и придержал дыхание. - Очиен хорошо, - сказал господин поручик по-русски. - Передайте населению наше благодарю и ура. Ротный писарь передал казакам подарки: банку чаю, две зажигалки и коробку трубочного табаку. Колонна медленно проехала мимо стариков, козырявших каждой машине. Когда высокие крыши деревни скрылись из глаз, господин Амакасу приподнялся и выбросил пирог из машины. Горячее тесто долго дымилось в ржавой траве. Термометр показывал минус тридцать градусов. Чем дальше продвигался отряд к северу, тем резче сверкал иней и сильней становились морозы. Многие надели очки-консервы. Темные стекла и наносники придавали солдатам вид угрюмых ночных птиц. Стали чаще встречаться повозки с огромными колесами, обитыми гвоздями. На дорогах валялось тряпье. Наконец, возле самого Цинцзяна, в болотистой низине, заросшей шпажником, отряд встретил маньчжур. На берегу протоки белели палатки саперного батальона. Больше тысячи крестьян, мобилизованных на дорожные работы, насыпали высокую дамбу, по гребню которой шел паровой каток. На готовом участке красными кирпичами были выложены иероглифы: "Мир, труд, благоденствие". Беспомощный вид землекопов, их унылые, темные лица и засаленная одежда отлично подтверждали слова господина фельдфебеля о превосходстве японского духа. Увидев отряд, крестьяне опустили мотыги. Землекопы поспешно расчистили узкий коридор для колонны. Однако ни один из них не ответил на приветствие господина фельдфебеля. - Наверно, они оглохли, - заметил с усмешкой Тарада. - Кроты! - Взгляните, какая у этого зверская рожа... - Типичный хунхуз! - Вот падаль! Видя благосклонную усмешку господина фельдфебеля, ротные остряки открыли беглый огонь по молчаливой шеренге маньчжур. Каждая шутка вызывала взрыв хохота. Так приятно было прочистить глотки после томительного молчания в степи. Даже увалень Сато не удержался и крикнул: - Здорово, навозные черви! Возле протоки колонна остановилась. Раздалась команда: - Набрать воды в радиаторы! Сато и Кондо первыми схватили брезентовые ведра и спустились на лед. Протока промерзла до дна. Ветер сдул снег. Гладкая голубая дорожка уходила на юг. Солдаты побежали по ней, скользя и падая. Это было занятное путешествие. В пузыристой светлой воде стояли неподвижные рыбы. Сато топнул ногой. Рыбы не шевелились: они вмерзли в лед. Тогда Сато вынул тесак и вырубил кусок льда вместе с рыбой. Она была плоская, с острыми красными плавниками и золотистым брюшком. Наконец, они отыскали глубокое место, где темнела вода, и наполнили ведра. Возле поселка работал взвод саперов. Звенела круглая пила, связанная приводом с автомобильным мотором. У солдат были пепельные щеки и седые от мороза ресницы. Сато поделился сигаретами с одним из саперов. То был настоящий солдат, подвижной, обтертый в походах крепыш с насмешливым багровым лицом. Глотка его шипела, как испорченный кран. - Так вы с Хоккайдо? - спросил сапер, с трудом выталкивая слова. - Говорят, в Саппоро несчастье... Ячмень упал еще на две иены... - Не знаю, - сказал Сато. - Здесь всегда такой холод? - Всегда... Две иены на коку... [коку - мера веса, равная 180 кг] Так вы ничего не слышали насчет ячменя? - Нет... У нас уже четверо отморозили ноги. - Холодно, очень холодно, - повторил сапер, пританцовывая. - Видите сваи? Это наш семнадцатый мост. Клен как железо... Утром сменили два диска... Так вы куда, приятель, - в Цинцзян? - Ничего не известно. - Ну-ну... Видно, вы первый год носите ранец. В пустяках не бывает секретов. - Говорят, здесь высокие урожаи? - заметил Сато уклончиво. - Дерьмо! Рай для каторжников. Пока они разговаривали, вода в брезентовом ведре успела подернуться иглами льда. С берега неслись нетерпеливые гудки автомобилей. - Берегите уши, - просипел сапер на прощание. Но Сато не слышал. Держа ведро и замерзшую рыбу, он мчался по голубому пузыристому льду к автомашине. Они проехали еще с полсотни километров, и вдруг автомобили подняли дружный рев. Впереди за болотистым полем виднелись две башни. Низкая глиняная стена, укрепленная контрфорсами, обегала городские постройки. Тявкал небольшой колокол. На улицах качались разноцветные кисти и бумажные шары, а из каждой трубы, напоминая об огне и горячей еде, поднимались колонны синего дыма. То был город, живой и теплый. Изо всех фургонов глазели переселенцы, закутанные в одеяла и разноцветные платки... - Ано-нэ! - крикнул громко Огава. - Да здравствует Цинцзян! Ему нестройно ответило несколько застуженных глоток. Из городских ворот навстречу колонне уже мчались кавалеристы в шлемах, отороченных мехом. 5 После бесконечных поездок, шума и резкого света новостроек "Казачка" поразила Коржа своей тишиной. Низкое здание заставы, сколоченное из дубовых бревен, стояло в ложбине. Можно было подъехать к "Казачке" вплотную и не заметить ни темной крыши, ни мачт радиостанции, ни забора, раскрашенного черно-желтыми пятнами. Здесь лошади не ржали, собаки не лаяли, сапоги не скрипели. Многие из красноармейцев, отправляясь в дозор, заматывали копыта коней тряпками, а пешие надевали ичиги. День и ночь на заставе не имели границ: люди жили здесь в нескольких сутках сразу. Просыпаясь, бойцы видели в окнах вечернее солнце и засыпали с петухами, чистили сапоги ночью и умывались в полдень. ...Только три дня прошло с тех пор, как на утренней поверке впервые выкликнули фамилию Коржа, но бойцам и начальнику уже казалось, что всю жизнь они видели это веселое лицо и беспокойные крапленные веснушками руки. Корж много ездил и, вероятно, один видел больше, чем целый взвод красноармейцев-барабинцев. Стоило только вспомнить какую-нибудь область, город или новостройку, как он немедленно вмешивался в разговор. Он знал, что в Новороссийске из города на "Стандарт" ездят на катерах, что в Бобриках выстроили кинотеатр "почище московских", что Таганрог стоит на горе, что в тифлисских банях вода пахнет серой. Он мог рассказать, сколько суток идет пароход от Казани до Астрахани, как выглядит домна и в какой цвет окрашен кремлевский дворец. На заставу Корж привез уйму цепких словечек, смешных рассказов, песен, а главное - настоящий хроматический баян с могучими мехами, ремнем на зеленой подкладке и таким количеством перламутровых пуговок, что их хватило бы на сотню косовороток. В первый же вечер Корж вынул баян из футляра и поставил перед бойцами на стол. - Кто желает? - предложил он небрежно. Все замолчали, поглядывая то на баян, то на незнакомого широкоротого первогодка. Инструмент слепил черным лаком и никелем застежек. Боязно было прикоснуться к его сверкающим клавишам. Осторожно кашлянул только повар - маленький кривоногий человек с лицом калмыка. Он был запевалой всех песен и первым музыкантом заставы. - Разрешите? - спросил повар почтительно. - Я сейчас. Он сбегал к рукомойнику, вымыл руки яичным мылом и только тогда принял на колени тяжелый инструмент. - Ну держитесь! - сказал отделком Гармиз. - "Ой, за гаем, гаем!" - Полечку, Ростя... Но баян молчал. Повар растерялся. Его руки, привыкшие к тульской трехрядке, вдруг окостенели на перламутровых клавишах. Беззвучно потрогав кнопки, он снял ремень и с сожалением посмотрел на свои короткие красные пальцы. - Извиняюсь... Баян шумно вздохнул. Заиграл Корж... Уже по одному вступительному аккорду, зарокотавшему, как волна, стало ясно, что баян в хозяйских руках. Знакомая легкая мелодия венгерки на цыпочках прошлась по комнате, пробуя упругим носком половицы. Корж не торопил ее. Он сидел, наклонив голову, шевеля бровями, точно удивляясь отчетливым звукам, вылетавшим у него из-под пальцев. Гармонь почти не дышала, хотя на помощь одинокому альту уже выбегали тенора и временами одобрительно поддакивал мягкий басок. Мелодия медлила. Она еще обегала второй круг, но по лицу Коржа видно было, что вот-вот грянет настоящее. Брови музыканта взлетели высоко и замерли, маленькие крепкие ноздри раздулись. Движением плеча он поправил ремень. И баян грянул. Все, что было в нем веселого, озорного, звонкого, сразу вырвалось из мехов и осветило казарму. Высоко поднялись девичьи голоса, еще выше их - скрипки и флейты. Ударили по контрабасам смычки, вскрикнули домры, проснулись колокольчики, дружно зарокотали гитары, октавы расстелили под ноги танцующим свое густое гуденье, а бубен, глупый и веселый, побежал вдоль круга, догоняя мелодию. Корж сидел неподвижно. Только вызолоченные веснушками беспокойные пальцы легко и цепко трогали пуговки. И вдруг кто-то крикнул: - Лампа! Копотная струйка поднималась к потолку и разлеталась черными мухами. Музыка оборвалась. Отделком, ворча, стал закрывать стол газетными листами. - Нотно сыграно! - сказал повар почтительно и немного грустно, потому что втайне завидовал музыканту. Все с уважением посмотрели на крепкого большеголового первогодка, небрежно перебиравшего лады. У него было простодушное лицо деревенского парня, но в глазах блестела хитринка. Проводник Нугис, огромный молчаливый латыш, погладил баян и спросил: - Тысячу потянет? Музыкант засмеялся. - А вот уж не вешал... Премия... И он показал серебряную дощечку, врезанную в крышку баяна. Стоял февраль - единственный зимний месяц, когда снег не сохраняет следов. Ветер точно работал по сговору с нарушителями. Он заметал все: лыжни, спички, окурки, остатки костров, прятал в пушистой снежной толще запахи овчины, сапог, табака. Участок был трудный. Давно прошли времена, когда нарушители рисковали головой из-за дюжины чулок или банки ханьши [китайская водка]. Контрабанда стала не самоцелью, а маскировкой. Шел стреляный зверь - без документов, без адресов, без оружия, агенты доихаровской [Доихара - организатор японского шпионажа на Дальнем Востоке] школы, умевшие с равным искусством лгать и молчать на допросах. Конные дозоры беспрестанно объезжали распадки, проводники собак, пулеметчики, снайперы неутомимо прочесывали дубняк и заросли ожины, тянувшиеся вдоль границы. Задержали старуху, шедшую "исповедоваться" к попу на ту сторону границы - реки. Она несла длинный поминальный список усопших, и между именами старушечьих родственников Дубах нашел вписанные молоком фамилии командиров укрепленного участка. Привели глухонемого корейца с замечательным фотоаппаратом, вделанным в ручные часы. Подстрелили голубя, и в записке, примотанной к лапке, прочли: "Петр будет в субботу. Ждем папирос..." Сам Дубах, надев белый халат, вышел навстречу гостю. Две ночи он провел в секретах вместе с бойцами... В субботу Петр не пришел, но в понедельник, во время сильной пурги, в соседнем китайском городишке Цинцзяне поднялась стрельба. На рассвете отделком Гармиз задержал возле знака N_17 двух партизан, бежавших из маньчжурской тюрьмы... У обоих были обрезаны уши. Больше всех задержаний имел Нугис, проводник знаменитой овчарки Рекса, - молчаливый отделком с плечами Поддубного и крутым девичьим румянцем во всю щеку. Не истратив за зиму ни одного патрона, он доставил на заставу тридцать семь человек. Несколько раз Корж сопровождал арестованных. Это был пестрый народ: зеленщики, макосеи, перебежчики-солдаты из цинцзянского гарнизона, родственники зарубежных казаков, бандиты, объединенные одним общим словом - нарушители. С тех пор как появились первые партии японских переселенцев, стали чаще попадаться маньчжурские землеробы. В поисках работы и мира они переходили границу целыми группами и, прежде чем достать документы, показывали широкие и жесткие ладони. Впрочем, трудно было сказать, кто друг, кто враг. Всех без исключения нарушителей распутывали в отряде. В наряды Корж еще не ходил. Он уже привык по тревоге одним рывком сбрасывать одеяло и сон, мог с завязанными глазами собрать пулемет и неплохо держался в седле, но начальник не спешил с назначениями... Прежде чем стать командиром, Дубах долгое время водил поезда. На всю жизнь он усвоил жесткое правило машиниста - ничего не делать с рывка. Он набирал скорость постепенно, приучая первогодков бить без промаха, угадывать дорогу по звездам, заучивать каждый камень, куст, пень на земле, которую им предстояло охранять в течение трех лет. Он воспитывал в молодых бойцах зоркость к обыденному, острое чувство подозрительности к предметам и людям, попавшим в запретную полосу. Однажды Дубах принес на занятия обыкновенный окурок, подобранный нарядом в лесу. - Что вы видите? - спросил он у Коржа. - Бычок! - Только-то? Осмотрите и доложите. Корж старательно осмотрел окурок. Он был сырой, желтый, с надписью золотом: "Бр. Лопато Харбин". - Китайский бычок, товарищ начальник! Дубах улыбнулся. - На этикетку не смотрите... У нас не школа ликбеза. А видим мы вот что... И Дубах прочел десятиминутную лекцию об окурке. Оказалось, что переход был совершен давно (окурок успел пожелтеть), нарушитель шел из-за границы (на нашей стороне харбинских папирос не курят). Нарушитель шел днем (ночью курят только сумасшедшие). Нарушитель был или малоопытен, или неосторожен (иначе бы спрятал окурок). Нарушителю помешали (половина папиросы не докурена). Нарушитель пользуется мундштуком с очень узким отверстием (конец папиросы сильно скручен). - Замечайте, - сказал Дубах, пряча окурок в коробку, - все замечайте. Как дятел кричит... Когда японцы караулы сменяют... Где Пачихезу можно вброд перейти... Замечайте и подозревайте. Вопросительный знак - великое дело. Как всякий начальник, Дубах был одновременно командиром и педагогом. Одним и тем же красным карандашом он отмечал пулевые следы на мишенях и ошибки первогодков в диктанте. Чертовски много нужно было знать молодому бойцу. Как влияет ветер на полет пули и велик ли в этом году урожай на Кубани? Сколько выстрелов в минуту дает пулемет Дегтярева и каковы тактические особенности японской пехоты? Что есть баллистика? Как устроен фильтр противогаза? Как изображают на картах сопки и лес? Сколько ребер у лошади? Для чего служит печень? Как перевязывать голень? Знать нужно было много, пожалуй, больше, чем знали иные комдивы времен гражданской войны. И все же, по мнению Дубаха, чего-то в занятиях не хватало. Чего именно - он еще сам не знал. Не установок, не новых идей... Скорее - какой-то очень простой и мудрой формулы, объединяющей в себе все, что защищали бойцы на этом участке: народы всех союзных республик, их земли, моря, их хлеб, железо, корабли, города. И слово было сказано партией. Родина. Сильнее, короче, ясней не придумаешь. Сначала Дубах стал вырезать все передовые на тему о патриотизме. Потом перешел к статьям, где говорилось о подвигах патриотов. Он решил вести "Книгу героев" - подробную летопись подвигов, совершенных советскими патриотами после эпопеи челюскинцев, когда миллионы людей так ясно почувствовали все могущество Родины... Он разыскал в городе огромный альбом с шишкинскими медведями на переплете и стал наклеивать в него газетные вырезки и портреты героев. Это была хрестоматия двадцатистрочных рассказов о мужестве, находчивости, скромности малоизвестных советских людей. Системы тут не было никакой. Женщина-врач, привившая себе ради опыта бациллы чумы, встречалась на одной странице с участниками путешествия в стратосферу. Девушки-лыжницы - со студентом, спасшим женщину во время пожара; золотоискатели, раскопавшие сказочный самородок, - с чабаном, отстоявшим от волков отару овец... Были здесь летчики, налетавшие по миллиону километров, лучшие снайперы СССР, профессор, предложивший обезболивать роды, пионер, задержавший бандита, советские сталевары, музыканты, танкисты, актеры, пожарные, академики... День за днем книга рассказывала бойцам, кто такие Коккинаки, Демченко, Бабочкин, Лысенко, Ботвинник... Ее цитировали на политзанятиях, читали вслух каждый вечер. Дубах гордился затеей. Он серьезно уверял коменданта участка, что с тех пор, как появилась "Книга героев", у всех стрелков пули стали ложиться заметно кучнее, чем прежде. Приближалась весна. Снег сошел, но в распадках еще лежал темный, мартовский лед. Сторожевые псы скулили. Из цинцзянской степной полосы полз дым - горел подожженный японскими колонистами гаолян. Дубах ходил мрачный, посапывал носом, точно принюхиваясь. Третий месяц на участке существовала "дыра". Кто-то осторожный, опытный, знающий местность, как свою ладонь, водил пограничников за нос. Было использовано все: усиленные наряды, конные дозоры, секреты, лесные облавы, - и все напрасно. Каждый переход, как прыжок в воду, - бесследен. Пробовали пускать собак, но даже Рекс, распутавший на своем веку больше сотни сложных клубков, сконфуженно чихал, окунув нос в траву: перец и нюхательный табак, рассыпанный нарушителем, жег собачьи ноздри. Наконец, подвесили на тонких нитках колокольчики. Шесть ночей подряд прислушивались пограничники. Колокольчики молчали. Зато каждый день звонил телефон, и каждый раз начальник отряда суховато спрашивал: "Ну?" Это "ну" стоило Дубаху многого. Он пожелтел, ссутулился, по суткам пропадал в тайге и, вернувшись, сразу сваливался на тахту. К нему вернулась скверная фронтовая привычка - ложиться не раздеваясь. Шестилетняя дочка Дубаха - Илька, спавшая рядом, с испугом смотрела на оплетенные жилами руки отца. Они были так неподвижны и так тяжелы, что Ильке казалось - отец совсем не проснется. Но стоило только скрипнуть сверчку, как Дубах, не открывая глаз, поднимал тяжелую руку и говорил: "Я вас слушаю". Телефон стоял возле самой подушки начальника. Дубах был глуховат и стыдился признаться в этом врачу. В сырую погоду глухота совсем одолевала начальника; тогда он клал трубку с собой в постель и засыпал, привалившись к мембране щекой. Телефонная линия шла тайгой. Птицы садились на проволоку, белки пробовали на обмотке свои зубы, грозы наполняли линию треском и шорохом. Мембрана старательно нашептывала всю эту галиматью на ухо начальнику, в то время как он бормотал и ворочался, отмахиваясь от шепота, как от мух... Илька любила подслушивать в полевой телефон разговоры. Это можно было делать только тайком, когда отца нет на заставе. Стоит приложить трубку к уху, нажать клавиш, - и она начинала болтать всякую чепуху: "Минск! Минск! Минск! - звал кто-то глухим голосом, точно из подвала. - Когда вы вернете Гуськова?" - "Фртьуррю-фр-р-тьуррю", - отвечали неожиданно птицы из Минска. Потом трубка начинала храпеть, совсем как отец, когда разоспится. Илька понимала, что где-то заснул часовой. Она знала, что спать на посту нельзя, и, чтобы разбудить красноармейца, несколько раз поворачивала ручку. Храп обрывался... "Кремль шестнадцать! - говорил быстрый, отчетливый голос. - Кого вызываете? Кремль шестнадцать". И снова начиналось старое: комариный писк, гудение, странные разговоры Калуги с Кремлем о комсомольском собрании, валенках, мишенях, щенках... "Кремль шестнадцать!" - надрывался телефон. "Не надо спать!" - отвечала Илька, подражая отцу, и, довольная, выбегала из комнаты. С тех пор как Илька стала самостоятельно отворять двери, Дубах окончательно потерял влияние на дочку. Илька все время пропадала в казарме. Особенно она любила сушилку и кухню. В сушилке всегда замечательно пахло табаком, кожей, дымом. На жердях рядами висели огромные болотные сапоги с подковами, сырые шинели и гремучие плащи с капюшонами (в этих плащах можно было отлично прятаться от отца). Красноармейцы сидели на низкой скамье, курили, вспоминали какой-то Барабинск и рассказывали разные интересные истории, в которых Илька почти ничего не понимала. Еще интереснее было на кухне. Здесь чугунная дверца была румяной от жара, на больших зеленых кастрюлях плясали крышки, а если Илька подходила близко к плите, черный чугунок говорил "пф-ф". Повар тоже был совсем особенный, не такой, как другие красноармейцы. Он был немного выше Ильки, маленький, кривоногий, с широким лицом и розовыми от огня белками. Вместо зеленой фуражки и шинели он носил смешной белый колпак и фартук, в карманах которого всегда лежали стручки гороха и губная гармоника. Звали повара Великом. Илька дружила с ним из-за гармоники и интересных рассказов. Велик знал все: как разговаривают собаки и дятлы, до скольких лет живет щука, почему у телефона привешена ручка, может ли пуля долететь до луны и зачем у мухомора точки на шляпке. Он мог еще играть авиамарш, склеивать змея, показывать фокусы с пятачком и предсказывать погоду. Он знал все. Когда Илька приносила из лесу холодные прозрачные ягоды костяники на тонких стеблях, Велик говорил настойчиво и сурово: - Бросьте... Это рыбий глаз. Он не мог точно объяснить, как рыбьи глаза попали в тайгу, но Илька верила другу твердо. Однажды в апреле, когда папоротник выбросил из прогретой земли свои острые стрелы, вдруг снова стало холодно. В ложбину, где стояла застава, прорвался ветер, ивы зябко зашевелили листьями, и отец приказал Ильке надеть противное пальто. Встревоженная, испуганная, она побежала к повару. - Белик, - спросила она грустно, - это опять зима, да? - Нет, - отвечал повар смеясь. - Это у дуба лист прорезается. Сегодня ночью будут почки трещать. Ночью Илька выбежала в чулках на крыльцо. Дубы стояли за ручьем, корявые, черные, подняв к месяцу голые руки. Рядом блестели тонкие прутья ветел. Клены укрывали от ночного холода сирень и орешник. Всюду пробивалась зелень, даже пробковое дерево выбросило несколько острых листков. Только дубы еще упрямились, делали вид, что не замечают травы, щекочущей им корни. Илька долго прислушивалась. Дубы молчали. Они были так упрямы, что у Ильки застыли ноги. Но все-таки она дождалась и услышала слабый звук, похожий на стук капли. Звук повторился. Сдерживая волнение, Илька бросилась к ручью. Она подбежала к самому толстому и упрямому из дубов и прижалась ухом к шершавой коре. Дерево молчало. Стучали рядом, падая на дно жестянки, капли березового сока - то Велик собирал квас. Никакого треска Илька не слышала и вернулась в постель раздосадованная, в мокрых чулках. Она долго чихала, прежде чем заснула, а утром снова побежала к дубам. На этот раз Илька увидела, что повар был прав: маленькие упрямые листочки прорезались из красноватых почек. Илька едва не заплакала от досады. Дуб перехитрил ее. Видимо, почки трещали как раз тогда, когда она чихала в постели. Впрочем, Велик тут же успокоил ее, сказав, что почки стреляют раз в девяносто два года. 6 - Ну и музыка! Корж в отчаянии уставился на сапоги. Черт знает что выделывала свежая кожа. Она пела, пищала, стонала, скрипела, оповещая границу о приближении наряда. Пять километров надсадного поросячьего визга. Ни смалец, ни рыбий жир не могли смягчить рассвирепевшую юфть. Скованный визгом, Корж боялся пошевелиться. А нужно было спешить. Низкое солнце уже било в глаза. - Шагай на носках, - посоветовал Нугис. Он стоял возле Коржа, заботливый, сероглазый великан в порыжелых ичигах, и придерживал за щипец овчарку. Рекс повизгивал, нервничал. Запах юфти жег ноздри. Раздался скрип. Корж шел на цыпочках, широко расставив руки. Он побагровел от досады. Он ждал всего: тревожного шепота, взрыва гранаты, выстрела в спину, прыжка японского разведчика, только не этого надсадного, мерного визга. Корж завидовал Нугису, его обмятой шинели, легким ичигам, глуховатому голосу. Все было выверено, обтерто и пригнано у этого спокойного человека. Кобура его нагана была расстегнута, хотя Нугис почти никогда не стрелял на границе. И пули и слова он расходовал одинаково редко. ...В молчании они перебрались по бревну через ручей, перешли рисовое поле и вошли в падь, такую глубокую и узкую, что раньше срока над их головами блеснула звезда. Потом пролезли под валежиной, свернули в старое русло Пачихезы и стали подниматься вверх, прыгая с камня на камень. - Запоминай, - сказал Нугис. А запоминать пришлось много; в глазах рябило от пней, ручьев, тропок двойняшек-берез и камней, похожих друг на друга, как пара патронов. Изредка встречались окопчики, закрытые дерном и хворостом, залитые весенней водой. В одном из них валялись кусок патронного ящика и обрывок бинта. Между тем тропа поднялась на гребень... Точно широкое казацкое седло, лежала гора среди дубняка. Две пади обегали мохнатые бока сопки и, сливаясь в узкую промоину, уходили на юг. Прячась в зарослях багульника, они спустились с гребня, обошли солонцы, подернутые, точно плесенью, блеклой травой, и залегли за коряжиной метрах в двухстах от границы. За промоиной, среди кочковатого поля, стоял глиняный город. Таких Корж не видел ни разу. По грязным улицам носилась солома, чадили жаровни. Пританцовывая под тяжестью коромысла, шел с корзинами зеленщик. Возле колодца, раскинув руки, лежал ничком человек - не поймешь издали, мертвый или пьяный. Изредка проезжали неуклюжие повозки с огромными колесами. Китаец в ватных штанах сидел у входа в харчевню, и ветер трепал над его головой бумажный тюльпан. Едкий запах бобового масла, чеснока и мочи плыл через ручей, заставляя Рекса чихать. Непролазной нищетой, скукой старой маньчжурской провинции несло от глиняной крепости. Не было видно тут ни свежего теса, ни штабелей кирпича, ни бетонщиков, пляшущих в ямах. Корж смотрел на маньчжурский город с высоты своих двадцати двух лет. - Ну и курятник! - заметил он удивленно. - Это Цинцзян, - сказал Нугис, - город серьезный... Два батальона... - А дохлый... - У него жизнь ночная... особая. Раздался резкий звук горна. Нугис поспешно извлек часы. - Тревога!.. Смотри, засекаю время... Из глиняной казармы выскакивали и бежали к конюшне солдаты. Тонконогие, похожие на мальчишек конники приторачивали тючки прессованного сена, термосы и пулеметные коробки. У всех солдат были широкие меховые наушники, серые перчатки и суконные гамаши, закрывавшие носки ботинок. Офицер, выделявшийся среди солдат только обезьяньим воротником куртки и блестящими голенищами, взмахнул рукой - очевидно, скомандовал. Маленький отряд на рысях выехал за глиняные ворота и вскоре исчез в желтоватой мгле, висевшей за сопками. - Ну, завтра будет гонка, - сказал отделком, - опять в норму не уложились... - На тактические поехали? - Какая тут тактика! Вчера переселенца в колодце нашли. Прячась в кустах, они прошли еще с полкилометра и легли в холодную мокрую траву. Небо позеленело, замутилось, утратило высоту. Наступили минуты многозначительного молчания, той сумрачной кратковременной тишины, которая отделяет вечер от ночи, как узкая полоска горизонта - землю от неба. Сопки уже превратились в силуэты, но кроны деревьев еще не потеряли глубоких и нежных оттенков. Выпь первой нарушила паузу. Глухим подземным уханьем приветствовала она первую звезду. И сразу со всех низин ей ответили лягушки. Согретые болотной водой, изнемогающие от блаженства, они точно ждали сигнала. Восторженный, неистовый рев поднялся над рисовым полем. Лунь пролетел над водой, поворачивая круглую, кошачью голову. В его когтях бился суслик... Странное чувство подавленности и тревоги охватило Коржа. Только что все вокруг было так невозмутимо и ясно: блестела вода, лежал на тропе белый голыш, качались кленовые листья. Теперь даже соседний куст жил двойной, загадочной жизнью. Все шуршало, пряталось, шептало, скользило, ползло; ручей и тот бормотал не по-русски. Только честные собачьи глаза, звезды да циферблат часов были бесспорны в этом мире намеков. Корж вертел головой, рискуя сорвать позвонки. Он ждал. Он был терпелив. Как всякий новичок, он делал уйму ненужных движений: перекладывал винтовку, лазил в подсумки, ощупывал гранаты, ручной браслет. Нугис лежал рядом, огромный, теплый, спокойный. Из травы торчал только конец шлема. Казалось, проводник даже посапывает. Постепенно Корж успокоился. Среди тысячи неясных, случайных звуков он стал различать знакомые шумы. Где-то бесконечно далеко, за сопками, взвыл буксующий грузовик. Голос его то повышался до комариного звона, то гудел возмущенным баском... Все глуше и глуше звучал утомленный мотор. Он точно жаловался окружающим сопкам на свое бессилие, на холод и грязь. И вдруг донесся короткий торжествующий крик клаксона. Шофер вырвал машину. Слышно было, как грузовик, ворча, удаляется от опасного места. Корж обернулся на звук мотора: там, где недавно исчезла полоска заката, снова горел свет; не багровый отблеск палов и не дымные прожекторные столбы - просто небольшой светлый венчик, точно земля отдавала накопленное за день тепло. Горело электричество. В глубоких котлованах возле Георгиевки, в тайге, на полевых базах, где заправлялись машины, в новом городе Климовске, в окрестных колхозах, вдоль железнодорожной ветви, уходившей на север, - всюду светились огни. Они согревали, ободряли бойцов, лежавших в мокрой траве, напоминали о великой бессоннице, охватившей Дальний Восток... Чувство огромного спокойствия наполнило Коржа. Радостно было думать, что в каких-нибудь пятнадцати километрах за его спиной по пыльной улице ходят в обнимку дивчата, что сейчас, ночью, ворчат бетономешалки, бегают десятники со складными метрами в карманах, что люди спят в поездах, учат дроби, аплодируют актерам, распрягают коней, пляшут, целуются, ведут автомашины. И все это охранял он. Корж... Он еще раз нащупал гранаты. Их авторитетная тяжесть успокоила его. Корж приподнялся, чтобы подползти ближе к Нугису, но проводник неожиданно поднял руку. Рекс вскочил на ноги. Что-то странное делалось с псом. Он подобрал хвост, приложил уши и стал пятиться, издавая чуть слышный щенячий визг. Нугис сжал ему пасть. Собака дрожала. По гребню сопки быстро шли двое. Шли прямо на куст. Потом их оказалось четверо... Что случилось дальше, Корж вспомнил только под утро. Кажется, он успел окликнуть два раза. Винтовка выстрелила сама по себе, в упор, в черную овчину бандита. Трое бросились в сторону. - Назад! - крикнул Нугис. Но Корж не слышал. Он стрелял на бегу. Он знал только одно: трое живы, трое прорвались, трое уходят. Не задумываясь, не ожидая товарища, он устремился за ними... В два часа ночи Дубах отстегнул маузер и снял болотные сапоги. Он был доволен - день прошел тихо. Никто не докладывал о следах нарушителей, не просил пополнить подсумки, не счищал с нагана сизую гарь. Из отряда звонили только два раза, и то по мелочи: требовали сдать стреляные гильзы и спрашивали, готовы ли инвентарные списки библиотеки. Да комендант напомнил под утро, чтобы партийцы выехали на делегатское собрание за два дня, потому что дорогу сильно размыло дождями. На цыпочках, чтобы не разбудить дочь, начальник прошел к полке и достал кусок холодной телятины. Илька спала на тахте, нахмурив пушистые брови, сердито сжав кулачки. Что-то страшное снилось девочке. Она ворочалась, невнятно шептала, пищала тонко, как суслик... Дубах посмотрел на нее и вздохнул. Обидно было, что Илька растет дикарем. Мать ее была казачкой. Он привез ее из Ростова прямо со школьной скамьи - веселую зеленоглазую девчонку с пышной шапкой медных волос. Рот ее никогда не закрывался. Дубах ворчал - слишком шумно стало в казарме. Потом привык. То была женщина не слишком умная, но с горячим, радостным сердцем. Она любила свой Ростов, степь, тополя и побаивалась тайги.