иемником, силясь поймать Москву. Это было нелегким делом. С тех пор как Илька разбила шестую лампу, Москва отодвинулась на лишнюю тысячу километров. - ...волновый... переда... Восемь теней на потолке замерли, даже игроки в домино осторожнее застучали костяшками. Где-то выше антенны, выше дубов, окружающих заставу, несся тихий голос Москвы: - ...рит... расная площадь... И снова поросячий визг, щелканье, дробь морзянки вырвались из-под терпеливых пальцев Нугиса. Как всегда бывает в Октябрьские дни, разговаривали сразу сотни станций... Во Владивостоке выступал китайский театр. Глухо гудел бубен. Точно ивовая дудочка, звучала горловая фистула певца. В Хабаровске вынесли микрофон в городской сад, к обрыву над Амуром, и дикторша, торопясь, говорила: - ...Вот вижу лодки с флагами на корме... На всех гребцах синие береты и желтые майки... Вот четыре катера... Вот плывет пароход... А на палубе танцуют мазурку... Вот... - ...лейтенант Вдовцов исполнит арию Хозе, - предупреждала радиостанция города Климовка. - У рояля жена воентехника третьего ранга Клавдия Семеновна Воробьева. В радиостудии Николаевска-на-Амуре собрались старики партизаны. Второй час сипловатый стариковский басок, перебиваемый морзянкой, не спеша вспоминал: - ...Тогда, оставив в затоне шесть раненых, мы решили дать бой и пробиться к товарищу Шилову. На ут... - Крути назад! - крикнул Корж. - Дай партизан послушать. - Хочу про японцев, - сказала Илька. Но Нугис только мотнул квадратной головой. Он страшно торопился. Перед ним лежали часы. Было без четверти пять по местному и около десяти по московскому... С минуты на минуту должен был начаться парад. Нугис упрямо пытался пробиться к Москве сквозь позывные пароходов, плывущих вдоль тихоокеанского побережья, сквозь кабацкие фокстроты, летевшие из Харбина. Капитаны краболовов поздравляли друг друга и спрашивали об уловах, японский диктор без конца повторял какое-то рекламное объявление, радисты передавали, что в бухте Ольга опять битый лед... А Москва, лежавшая на другом краю мира, все еще молчала. Бойцы сидели вокруг Нугиса торжественные, одетые по случаю Октября в свежие гимнастерки. Пулеметчики, снайперы, стрелки, проводники собак терпеливо ждали конца путешествия Нугиса по эфиру. - Пощелкай, - посоветовал повар. - Бывает, лампы застаиваются... Подняли крышку, и Нугис осторожно пощелкал по стеклам, чуть освещенным изнутри золотистым сиянием. Раздался оглушительный визг. За окном горестно взвыла овчарка, грянул хохот. Нугис был раздосадован неудачей. Он встал и спрятал часы. - Отставить! - объявил Корж. - Задержка номер четыре... - Пойду поищу запасные, - сказал Нугис упрямо. Но старый приемник уже не внушал бойцам доверия. Кто-то из пулеметчиков заметил: - Опять парад проворонили... - Хоть бы танки послушать... - А у нас в Верхних Кутах сегодня оладьи пекут, - вспомнил неожиданно пулеметчик Зимин. Это случайное замечание точно распахнуло стены казармы. Сразу стали видны барабинские степи, Новосибирск, Смоленск, Свердловск, Полтава, Елабуга - все, что лежало по ту сторону тайги. Каждому бойцу захотелось вспомнить добрым словом родные города и поселки. - А у нас в Мурманске на каждой мачте - звезда, - сказал Велик. - Днем флаги, ночью иллюминация. Ледокол "Чайка" портрет Буденного вывесил. Весь из рыбьей чешуи... Серебряный чекан, и только! Его норвежцы у себя в Тромсе склеили и в подарок рыбакам привезли. Начальник порта хотел в Третьяковскую галерею отправить, да ледокол не отдал. Повар стал было описывать, из какой чешуи был сделан портрет, но Велика перебил Гармиз. - Нет, ты послушай! - закричал он, вскочив с табурета. - Какой Мурманск! Ты Лагодех видел? Через Гамборы ночью ходил? Там есть поляна - каждому дереву тысяча лет. Больше! Две с половиной! Листья с ладонь. Всю ночь пляшем. Внизу на дорогах арбы скрипят, виноград, вино в город везут... Потом девушек провожаем... В горах темно... Фонари к звездам идут. Крикнет один - тысяча отвечает... Послушай! Какой ветер у нас! Станешь спиной к пропасти, раскинешь рукава... Весь день будешь стоять... Вот! Гармиз взмахнул руками и замер, обводя всех глазами, точно ища того, кто усомнился бы в силе гамборских ветров. Никто не ответил... Сибиряки, украинцы, белорусы, татары - бойцы сидели задумавшись... Молчал даже Корж, беспокойный, не умеющий минуты прожить без острого слова. Он сидел верхом на табурете и силился представить, что делается теперь дома. Он так редко бывал в деревне, что сразу не мог сообразить, чем занят сегодня отец. ...Сейчас десять утра. Вероятно, отец вместе с Павлом находится в кузне... Кузня низкая, точно вырубленная из сплошного куска угля... В раскрытые двери видны горн, руки, взлетающие над наковальней. Когда молот опускается, открывается отцовское лицо - черное, с толстыми солдатскими усами, из-под которых сверкают зубы... Маленький длиннорукий Павел раздувает горн. У него, как у всех Коржей, светлые озорные глаза и большой рот. Он приплясывает на одной ноге, насвистывает и бесстрашно лезет короткими щипцами в самый жар, где нежно розовеет железо. Весело смотреть на отца с сыном, когда они в два молота охаживают толстенную полосу, а железо вьется, изгибается, багровеет, превращаясь в тракторный крюк или шкворень фургона... Впрочем, какая же сегодня работа!.. Наверно, все сидят за столом. Мать выскоблила доски стеклом, поставила берестяную сахарницу и голубые... - Внимание!.. Красная площадь, - негромко сказал репродуктор. - Все глаза обращены... асской башне... Через... уту... чнется парад. Корж вскочил. Все обернулись к приемнику. - Я нечаянно! - закричала Илька, поспешно отдернув руку. Говорила Москва. Затухая, точно колеблемый ветром, звучал голос диктора. Он описывал все: простор площади и свежесть осеннего утра, освещенные солнцем звезды Кремля, появление делегаций, стальные шлемы пехоты, скульптурную группу напротив ворот Спасской башни, называл людей, стоявших у Кремлевской стены, - имена, знакомые всем, от чукотских яранг до поселков горной Сванетии. Накапливались войска. Оживали трибуны. Кому-то аплодировали, где-то музыканты пробовали трубы. Прозрачный неясный гул висел над Красной площадью. И вдруг сразу стало тихо, как в поле. На том краю мира не спеша били часы. - Десять, - сказал тихо Белик, и все бойцы услышали дальний звон подков. Ворошилов объезжал войска, здороваясь и поздравляя бойцов. Площадь отвечала ему всей грудью, дружно и коротко. Потом они услышали глуховатый голос наркома. Он говорил, сильно паузя, отчетливо и так просто, что забывалась торжественная обстановка парада. Он напоминал о том, что было сделано за год, о силе и целеустремленной воле народа. Последние его слова, обращенные к Красной Армии, были заглушены треском атмосферных разрядов, точно по всей стране прогремели орудийные залпы салюта. ...Вошел на цыпочках Дубах и сел сзади бойцов. Илька вскочила к нему на колени. - Танк больше лошади? - спросила она. - Тес... Больше. - Значит, главнее. А почему пустили вперед академию? Она больше танка? Сделав страшные глаза. Дубах закрыл Ильке рот ладонью... Сквозь марш пробивались отчетливые, мерные удары. Разом впечатывая многотысячный шаг, проходила пехота. - Товарищ начальник, - спросил Корж, - что сначала идет, артиллерия или конница? Дубах подумал. Он ни разу не видел московских парадов и стыдился в этом признаться. Ездить приходилось много, но всегда по краю страны. Негорелое, Гродеково или Кушку он знал лучше Москвы. - Как когда, - ответил он осторожно. - Сегодня - не знаю... По камням Красной площади хлестал звонкий ливень... Скакала конница. Вихрем летели к Москве-реке тачанки. Потом наступила долгая пауза. Странное, еле слышное пофыркивание неслось из Москвы. - Вся площадь в автомашинах... - пояснил диктор. - Теперь движутся гаубицы... их колеса обуты в резину. И вдруг какой-то странный рокочущий звук ворвался в казарму, точно над Москвой разорвался длинный кусок парусины. - Слышали? - спросил рупор поспешно. - Это истребитель... Он похож... Голос его потонул в низком реве пропеллеров, в лязге танковых гусениц. Парусина над площадью рвалась беспрерывно. - Девятнадцать... двадцать... двадцать семь... сорок два... - считал Велик, - сорок три... пятьдесят! - Это целый дредноут! - крикнул диктор. - У него четыре башни. В нашем здании стекла дрожат! ...Зажгли лампу. Закрыли ставни. Восемь бойцов - сибиряков, белорусов, украинцев - стояли на площади. Они видели все: бескрайнее человечье половодье, освещенное солнцем, красногвардейцев с седыми висками, сталеваров, народных артистов, горделивых московских метростроевцев, академиков, старых ткачих, детей, сидящих на плечах у отцов, - сотни тысяч лиц, обращенных к Кремлю. Они стояли бы на Красной площади до конца праздника, но батареи питания заметно слабели, шум демонстрации становился все тише и тише, точно Москва отодвигалась дальше, на самый край мира, и, наконец, приемник умолк... - Семичасный, Кульков, Уваров, в наряд! - крикнул дежурный. Мягкий треск полевого телефона вывел Дубаха из дремоты. Не открывая глаз, он протянул руку и снял трубку. Говорил постовой от ворот: - Две женщины и лошадь с повозкой - к вам лично. Прикажете пропустить? - Пропустить, - сказал начальник, безжалостно скручивая ухо, чтобы прогнать сон. Он сидел, навалившись грудью на старенький самоучитель английского языка. Лампа потухла. Сквозь ставни брезжил рассвет. Дубах успел одеться прежде, чем часовой закрыл за приехавшими ворота, и встретил женщин вспышкой карманного фонарика. Одна из них, птичница соседнего колхоза, была знакома начальнику. Он не раз охотно беседовал с домовитой хозяйкой, терпеливо выслушивая ее долгие рассказы о муже, утопленном интервентами в проруби. То была опытная, рассудительная женщина, умевшая отлично залечивать мокрец и выводить собачьи глисты. Ее спутница, девочка с суровым, испуганным лицом, одетая в ватник и мужские ичиги, сначала показалась начальнику незнакомой. - Ой, лишенько! - сказала Пилипенко, едва начальник показался на крыльце. - Ой, маты моя... Ой, идить сюда скорийшь, товарищ начальник... - Что за паника? - удивился Дубах. - Откуда у вас эти дрючки? - Боже ж мий!.. Колы б вы знали... Ось дывытесь... Не выпуская валежины из рук, птичница подошла к телеге и разгребла солому. Открылись тонкие ноги в распустившихся обмотках, короткий зеленый мундирчик, затем глянуло чугунное от натуги лицо японского пехотинца. Во рту полузадушенного, скрученного вожжами солдата торчала фуражка. - Ось злодий! - сказала птичница, дыша злобой и возбуждением. - А ось тесак его. Вин, байстрюк, мини усю робу распорол. И громким плачущим голосом она стала рассказывать, как это случилось. Они с дочкой ехали в город - забрать лекарство. У кур развелось так много блох, что полынь и зола уже не помогали. Были еще и другие дела. Гапка хотела купить батиста на кофточку. По дороге дочка накрылась кожухом и заснула. Они ехали дубняком... Нет, не возле мельницы... У них в колхозе дурнив нема, чтобы нарушать запрещение. Сама Пилипенко тоже сплющила очи. И вдруг выходит той злодий, той скорпион, блазень, байстрюк с тесаком, той японьский офицер, и кажет... - Прошу в канцелярию, - предложил Дубах. Птичница кричала так громко, что из казармы стали выскакивать во двор полуодетые бойцы. Увидев на столе начальника бумаги и малахитовую чернильницу - подарок уральских гранильщиков, Пилипенко перешла на официальный тон... Нехай товарищ начальник составит протокол. И пусть об этом случае заявят самому наркому. Если бы не Гапка, она осталась бы там, в лесу, а шпион подорвал бы мост... Когда она остановила лошадь, он спросил по-русски, где Кущевка, а потом, как бешеный, кинулся с тесаком. Спасибо, что на дороге была глина и злодий поскользнулся. Офицер только оцарапал птичнице шею и пропорол кожух. Они упали на повозку, прямо на Гапку, а девка спросонок так хватила японца, что злодий выпустил тесак. Он царапался и искусал Гапке руки, но женщины все-таки связали офицера вожжами. - Это солдат, - заметил Дубах. Пожилая женщина в унтах и распахнутом кожухе, открывавшем сильную шею, взглянула на пленника сверху вниз. - А я кажу, що це офицер, - сказала она упрямо. - Верно, дочка? - Офицер, - сказала Гапка, с уважением посмотрев на мать. - Вин разумие по-русски... - Скоси мо вакаримасен [ничего не понимаю], - сказал торопливо солдат. - Я весима доруго брудила. - Это видно, - заметил Дубах. - Отсюда до границы четыре километра. - Годи! - крикнула Пилипенко, со злобой глядя на стриженую голову солдата. - Я стреляная. Чины знаю. Три звезды - офицер. Полоса - капитан. - Мамо, - сказала вдруг Гапка баском, - а мабуть, вин скаженый? И она с тревогой показала багровые подтеки на своих смуглых сильных руках. От волнения и страха за дочку Пилипенко расплакалась. Женщин успокоила нянька Ильки - Степанида Семеновна. Она увела казачек к себе, приложила к искусанной руке Гапки примочку из арники, вскипятила чай. Они сидели, долго перебирая подробности нападения и ожидая Дубаха. Птичница вспомнила, как пятнадцать лет назад японцы, расколотив пешнями лед, загнали в прорубь мужа. Аргунь была мелкой, снег сдуло ветром, и все проезжие видели, как ее Игнат из-подо льда смотрит на солнце. Днем труп нельзя было вырубить. Она приехала на санях ночью со свечкой и топором. Так, замороженного, в виде куска льда, она привезла мужа домой и заховала его во дворе. Она обернулась к Гапке, чтобы показать, какую девку она все-таки выходила, но дочка уже не слышала беседы. Забравшись на тахту начальника, утомленная и спокойная, она заснула, забыв об офицере и своей искусанной руке. 12 Светало. Звездный ковш свалился за сопку. В сухой траве закричали фазаны. Предвестник утра - северный ветер - пробежал по дубняку; стуча, посыпались перезревшие желуди. Солдаты ежились, лежа среди высокой заиндевелой травы. Терли уши шерстяными перчатками, старались укрыть колени полами коротких шинелей. Поручик демонстративно не надевал козьих варежек. Сидел на корточках, восхищая выдержкой ефрейторов, только изредка опускал руки в карманы шинели, где лежали две обтянутые бархатом грелки. Акита не возвращался... Уходило лучшее время, растрачивалась подогретая водкой солдатская терпеливость. По приказанию поручика двое солдат, стараясь не звенеть лопатами, выкопали и положили в траву погранзнак. Теперь Амакасу с досадой поглядывал на поваленный столб. Стоило два часа морозить полуроту из-за такой чепухи! Закрыв глаза, он пытался представить, что будет дальше... К рассвету он опрокинет заслон и выйдет к автомобильному тракту. Пулеметные гнезда останутся в двух километрах слева. Застава будет сопротивляться упорно. Русские привыкли к пассивной обороне... Они даже имеют небольшой огневой перевес, но при отсутствии инициативы это не имеет значения. К этому времени полковнику постфактум донесут о случившемся. По крайней мере министерство еще раз почувствует настроение армии... Он ясно представил очередную ноту советского посла, напечатанную петитом в вечерних изданиях, и уклончиво-удивленный ответ господина министра. Только осторожность удерживала Амакасу от броска вперед. Благоразумие - оружие сильных. Он вспомнил готические окна академии и пренебрежительную вежливость, с которой полковник Гефтинг объяснял японским стажерам методику рейхсвера в подготовке ночных операций... "Благоразумие - оружие сильных", - говорил он менторским тоном... Амакасу презирал толстозадых гогенцоллерновских офицеров, проигравших войну. Они не понимали ни японского устава, ни наступательного духа императорской армии. И все-таки Амакасу слегка колебался. Молчание противника было опаснее болтовни пулеметов. Наконец, явился ефрейтор Акита. Рассказ его был подробен и бессвязен... Вместе с Мияко они прошли весь лес, от солонцов до заставы. Нарядов не встретили. Окна заставы темны... Потом пошли отдельно... Слышно было, как проехала крестьянская повозка. - Почему крестьянская? - спросил поручик раздраженно. - Пахло сеном, и разговаривали две женщины. - От вас пахнет глупостью! - Не смею знать, господин поручик. - Где Мияко? Подумайте... Ну? - Вероятно, заблудился, - сказал ефрейтор, подумав. - Он ждет рассвета, чтобы ориентироваться. Разведка оказалась явно неудачной, но ждать больше было нельзя. Амакасу отдал приказ выступать... ...Два глухих взрыва сорвали дежурного с табурета. Это было условным сигналом. Наряд Семичасного предупреждал заставу гранатами: "Тревога! Ждем помощи. Граница нарушена..." Люди вскакивали с коек, одним рывком сбрасывая одеяла. Света не зажигали. Все было знакомо на ощупь. Руки безошибочно нащупывали винтовки, клинки, разбирали подсумки, гранаты. В темноте слышались только стук кованых сапог, лязг затворов и громыхание плащей. Бойцы, заснувшие всего час назад, хватали оружие и выскакивали во двор, на бегу надевая шинели. Люди двигались с той привычной и точной быстротой, которая свойственна только пограничникам и морякам. Через минуту отделение заняло окопы впереди заставы. Через три - небольшой отряд конников, взяв на седла "максим" и два дегтяревских, на галопе пошел к солонцам. Сигнал Семичасного, еле слышный на расстоянии двух километров, отозвался эхом на соседних заставах. Бойцы "Казачки" седлали коней, когда дежурные на "Гремучей" и "Маленькой" закричали: "В ружье!" Здесь тоже все было известно на ощупь: маузеры, седла, пулеметные ленты, тропы, камни, облюбованные снайперами, сопки, обстрелянные сотни раз на учениях. Проводники вывели на тропы молчаливых овчарок. Конники на галопе пошли по распадкам, с маху беря ручьи и барьеры из валежин. Пулеметчики слились с камнями, хвоей, пропали в траве. Наконец, десятки людей услышали беспорядочные слабые звуки - точно дятлы вздумали перестукиваться ночью. Прошло полчаса... Соседние заставы, выславшие усиленные наряды, продолжали ждать. Никто не имел права бросить силы к "Казачке", оголив свой участок. И вдруг зеленая ракета беззвучно поднялась в воздух. Описав огромную дугу, она долго освещала мертвенным светом вершины голубых дубов и лесные поляны. Дятлы опешили, а затем застучали еще настойчивее. Дубах вызвал начальника отряда. - В Минске идет снег, - предупредил он спокойно. Эта метеорологическая сводка настолько заинтересовала начальника, что он тут же поделился новостью с маневренной группой и авиачастью, находившейся в ста километрах от границы. - Два эскадрона к Минску, галопом! - приказал он маневренной группе. - Предупреждаю: в Минске снег, - сообщил он командиру авиачасти. - Греемся, - лаконично ответила трубка. ...В остальном в Приморье было спокойно. В полях возле Черниговки гремели молотилки. Посьетские рыбаки уходили в море, поругивая морозец. На амурских верфях электросварщики, работавшие под открытым небом, зажигали звезды ярче Веги и Сириуса... Летчик почтового самолета видел огненное дыхание десятков паровозов. Шли поезда, груженные нефтью, мариупольской сталью, ташкентским виноградом, учебниками, московскими автомобилями. В шестидесяти километрах от места перестрелки рыбак плыл по озеру в поселок за чаем, вез белок, вспугивал веслами глупую рыбу и пел, радуясь тишине осеннего утра. Ни один чехол не был снят в эту ночь с орудий укрепленной полосы. Сопка Мать походила на казацкое седло. Широкая, затянутая бурой травой, она лежала между падями Козьей и Рисовой. Правым краем это седло упиралось в ручей, против левого расстилались кусты ежевики и солонцы - плешивый клочок земли, истоптанный и изрытый зверьем. Отделенные от сопки широкой поляной, стояли по ту сторону границы невысокие голые дубки. Траву на поляне и сопках никогда не косили. Дикой силой обладала рыжеватая почва, не видевшая никогда лемеха. Будяки вытягивало здесь ростом с коня, ромашки разрастались пышнее подсолнухов. Щавель, лилии, повилика, курослеп, лебеда, лютик, гвоздика соперничали в силе, ярости и жестокости, с которой они душили друг друга. Иногда властвовали здесь ромашки, делавшие поляну чистой и строгой. Иногда лиловым пламенем вспыхивал багульник или ноготки заливали сопки медовой желтизной. К осени все это пестрое сборище выгорало, твердело, превращаясь в густую пыльную шкуру. ...Конники спешились у рисового поля за сопкой. Три пулемета ударили с каменистой вершины по взводу японцев, обходивших сопку с флангов... Клещи разжались, освободив наряд Семичасного, изнемогавший под огнем "гочкисов". Лежа в каменной чаше, среди заиндевелой травы, Корж долго не мог отдышаться. Бешено билось сердце, разгоряченное скачкой. Кажется, взяли от лошадей все, что могли. И все-таки не успели. Кульков, запевала, редактор газеты, тамбовский столяр, лежал плотно - пальцы в траву, щека к земле, точно слушал, идут ли. У Огнева пробитая пулей ладонь была вывернута на сторону. Рядом с Коржем лежали Велик и связная собака Барс. Тревога застала повара на кухне, и Велик не успел даже снять фартука. Теперь он был помощником наводчика. Быстро присоединив пароотводный шланг, он установил патронную коробку и помог Коржу продернуть ленту в приемник... Три пулемета брили траву за солонцами. "Гочкисы" огрызались с той стороны поляны отчетливо, звонко. За спиной Коржа рикошетили, волчками крутились на сланцевых плитах пули... Прошло полчаса. Вдруг Дубах, лежавший в двенадцати метрах от Коржа, поднялся и крикнул: - Стой! Пулеметы поперхнулись, не дожевав лент. Из дубняка, помахивая белым флажком, вышел молодцеватый солдат в каске и короткой шинели. Трава закрыла его с головой. Каска покачивалась, как плывущая черепаха. Обвешанный репейником пехотинец взобрался на сопку и молча передал Дубаху записку. Написанная по-русски печатными буквами, она походила на издевательство: "Русскому командиру (комиссару). Покорнейше приказываю немедленно прекратить огонь и отойти в расположение заставы. Сохраняя жизнь доблестных русских солдат, остаюсь в полной надежде. Амакасу". - Дивная нота, - проворчал Дубах, поморщившись. - Желаете хамить до конца? - Вакаримасен, - сказал солдат быстро. - Дозо окакинасай [Не понимаю. Пожалуйста, напишите]. Дубах вырвал листок из блокнота и вывел тоже печатными буквами: "На своей территории в переговоры не вступаю. Рассматриваю ваш отряд как диверсионную банду". Потом подумал и приписал: "Покорнейше приказываю прекратить провокацию". Маленький солдат отдал честь и, сохраняя достоинство, стал погружаться в заросли будяка. Корж посмотрел ему вслед. Он в первый раз видел японца вблизи. - Молодой, а до чего коренастый, - заметил он насмешливо. На левом фланге противника подняли маленький флажок с красным диском. Несколько пуль взвизгнуло над самым гребнем сопки. Вдоль горы, от пулемета к пулемету, прокатилась команда: - К бою!.. По перебегающей группе... очередями... пол-ленты... Огонь! - Огонь! - крикнул Корж, и пулемет задрожал от нетерпения и бешеной злости. Дубах не сидел на месте. Негромкий голос его слышался то на левом краю седловины, то возле пулеметчиков Зимина и Гармиза, то возле ручья, где отделком Нугис с группой бойцов наседал японцам на фланг. Усатый, в широком брезентовом плаще и выгоревшей добела фуражке. Дубах походил на мирного сельского почтальона. В зубах начальника торчала погасшая трубка. Он отдавал распоряжения так спокойно, точно перед ним была не полурота японских стрелков, а поясные мишени на стрельбище. За полчаса он успел несколько раз изменить расположение пулеметов и направление огня. Это была вдвойне удобная тактика: она не позволяла противнику как следует пристреляться и путала его представление о числе огневых точек на сопке. Глядя на Дубаха, ободрились, повеселели бойцы, смущенные было численностью японо-маньчжур. Начальник ни разу не повысил голоса, но потухшая трубка сипела все сильнее и сильнее. Дела пограничников были далеко не блестящи. Нугису удалось перейти ручей и уничтожить пулеметный расчет, менявший ствол "гочкиса", но одно отделение и дегтяревский пулемет были не в силах сковать продвижение полуроты стрелков. Все чаще и чаще, в паузах между очередями, Дубах прислушивался, не звенят ли в Козьей пади копыта. - Корж перенес огонь вправо, - доложил командир отделения. - Зимин устраняет задержку. Дубах ответил не сразу. Сидя на корточках, он плевался, но вместо слюны шла розовая пена. По губам командира отделком угадал приказание: - Рассеянием... на ширину цели... огонь! Начальника оттащили вниз, к распадку, где стояли кони. Расстегнули рубаху, начали бинтовать. Но Дубах вдруг вырвался и, как был, с окровавленной волосатой грудью и волочащимся бинтом, полез на четвереньках в гору. У него еще хватило сил влезть в яму и отдать распоряжение о перемене позиции. Дубаха беспокоила соседняя сопка Затылиха. Она запирала вход в падь, и каски наседали на нее особенно нахраписто. Потом он вздумал написать записку командиру взвода Ерохину. Морщась, полез в полевую сумку и сразу обмяк, сунувшись носом в колени. Ответ Дубаха обрадовал Амакасу. Он с удовлетворением отметил твердый почерк и решительный тон записки. Было бы скверно, если бы русские отступили без боя. Глупо с отрядом стрелков торчать на месте возле столба. Но еще хуже двигаться в неизвестность, рискуя солдатами. Дружные голоса пулеметов вселяли в поручика уверенность в счастливом исходе операции. Он знал твердо: это новая страница блистательного романа Фукунага. Она будет перевернута, прежде чем министерская сволочь успеет продиктовать извинения. Сила не нуждается в адвокатах. Стиснув зубы, русские будут пятиться и бормотать угрозы до тех пор, пока их не заставят драться всерьез. Между тем перестрелка затягивалась. На правом фланге, возле солонцов, лежал взвод маньчжур. До тех пор пока не требовалось двигаться дальше, солдаты держались неплохо. Многие, по старой хунхузской привычке, стреляли наугад, упирая приклад в ляжку. Они выбирали неплохие укрытия и готовы были вести перестрелку хоть до обеда. Как все крестьяне, они были прирожденными окопниками - медлительными, абсолютно лишенными солдатского автоматизма. К свисту пуль они прислушивались старательнее, чем к окрикам фельдфебелей. В конце концов показная суетня маньчжур привела поручика в ярость; он приказал выставить в тылу взвода "гочкис", - только тогда солдаты, прижимаясь к земле, медленно двинулись к сопке. У края солонцов они снова остановились. Память о разгроме армии Ляна под Чжалайнором [конфликт на КВЖД с белокитайцами в 1929 году] была еще свежа в Маньчжурии. Никакими угрозами нельзя было заставить солдат продвинуться вперед хотя бы на метр. Лежа на второй линии, Сато с восхищением поглядывал на Амакасу. Поручик сидел выпрямившись, не обращая внимания на пыль, поднятую пулеметами пограничников. Из-под зеленого целлулоидного козырька, защищавшего Амакасу от солнца, торчали обмороженный нос и жестяной свисток, на звук которого подползали ефрейторы. Изредка он отдавал распоряжения своей обычной ворчливой скороговоркой. Заметив восхищенный взгляд солдата, Амакасу поднял согнутый палец... Он вызвал еще рядовых второго разряда Тарада и Кондо и в кратких энергичных выражениях объяснил солдатам задачу. - Храбрость русских обманчива, - заявил Амакасу. - Русские пулеметчики или пьяны, или сошли с ума от страха... Чтобы привести их в себя, нужно пересечь солонцы, зайти к пулеметчику с левого фланга и швырнуть по паре гранат... Разнесите их в клочья. Они еще не знают духа Ямато! - С этими словами Амакасу снова взялся за бинокль. Три солдата поползли к солонцам. - Прощайте! - крикнул товарищам Кондо. - Вернемся ефрейторами! - отозвался Тарада. - Хочу быть убитым... - сквозь зубы сказал Сато. Суеверный, он надеялся, что смерть не исполняет желаний. Пулеметчик на левом фланге противника работал длинными очередями. Гневное рычание "максима" становилось все ближе, страшнее, настойчивей. Возле солонцов Сато остановился в раздумье. Не так-то просто было двигаться дальше по голой площадке, покрытой вместо травы какими-то лишаями. Если русский солдат действительно сошел с ума, то его пулемет сохранил здравый рассудок. Пули посвистывали так низко, что голова Сато против воли сама уходила в плечи. "Дз-юр-р-р", - сказала одна из них, и Сато почувствовал резкий щелчок в голову. Он осторожно снял каску. На гребне виднелась узкая вмятина, точно кто-то ударил сверху тупой шашкой. Между тем Кондо успел переползти солонцы и вскарабкался до половины склона. - Получи! - крикнул он, размахнувшись. Граната упала, не долетев до гребня, и покатилась обратно. Вслед за ней съехал на животе Кондо. Донесся звенящий звук взрыва. Пулемет поперхнулся. Русский стал менять ленту. - Иду! - крикнул Сато. Он разбежался и кинул гранату прямо в брезентовый капюшон пулеметчика. Клочья материи и травы взметнулись в воздух. Рота ответила торжествующим криком... Зубами Сато вырвал вторую шпильку. "Хочу быть убитым, хочу быть убитым", - повторял он упрямо, зная, что слова эти прочны, как броня. Пулемет был бессилен, он молчал. Зато все громче и громче раздавались голоса солдат, воодушевленных удачей. Вся рота видела, как Сато добежал до половины холма, взмахнул рукой и вдруг, точно поскользнувшись, растянулся на склоне. Раздался приглушенный взрыв, и тело солдата сильно вздрогнуло. Пулемет заговорил снова. Рыльце его высунулось из камней метрах в двадцати от места взрыва. Солдаты слились с землей, утопили в траве свои круглые шлемы. Лежали молча, ожидая сигнала, чтобы рвануться вперед. Сато грыз землю - чужую, холодную, твердую. Не понимая, что произошло, он выл от ужаса и боли и, наконец, затих, выбросив ноги и раскрыв рот, набитый мерзлой землей. В полукилометре от него Амакасу смочил палец слюной и выбросил руку вверх. - Сигоку [отлично], - сказал он улыбнувшись. Ветер гнал с юго-востока в сторону сопок грязноватые облачка. ...Два пулемета били с каменистого гребня. Уже кипела вода в кожухах и дымились на винтовках накладки, а конца боя еще не было видно. Гладкие стальные шлемы, сужая полукруг, выползали к солонцам. Отчетливо стали слышны жестяные свистки и резкие выкрики командиров, подымавших солдат для броска. Подготовляя удар через солонцы, японцы старательно выбривали гребень сопки. Высушенная морозом земля, на которой пулеметы сосредоточили свою злость, дымилась пылью, точно тлела под зажигательными стеклами. Иней исчез. Небо стало глубоким и ярким. Перепелки, не обращая внимания на выстрелы, вылезали из кустов греться на солнце. Семь пограничников удерживали сопку Мать. Они не лежали на месте. Земля дымилась под пулями. Лежать было нельзя. Послав пару обойм, они искали новую складку, камень, яму, бугор. Стреляли... Снова увертывались... Семеро знали сопку на ощупь. Три года назад они пережили здесь страхи первых дежурств. Они видели сопку, заваленную снегом, сверкающую всеми красками уссурийской весны, голую после осенних палов. Каждая складка, куст, камень, родник стали близки, как собственная ладонь. Эта горбатая, беспокойная земля была пограничникам более чем знакома. Она была своей. Нахрапистый противник не озадачил бойцов. Бывало и хуже. Семеро сибиряков били расчетливо, по-хозяйски. Не спешили, не заваливали мушек, придерживали дыхание, спуская курок. Стрелки занимали седловину. Пулеметы были вынесены на края. Зимин отжимал правый фланг, работая очередями, короткими, как укусы. Левый фланг и соседнюю сопку Затылиху прикрывал Корж. Барс лежал рядом, повизгивал, хватал воздух зубами, когда осы пролетали над ухом. В десяти шагах от Коржа отделенный командир Гармиз разрывал пакеты с бинтами. Черт знает сколько горячей крови было в начальнике! Она вышибала тампоны, пробивала бинты и рубахи, дымилась на промерзших камнях. И все-таки волосатое тело Дубаха не хотело умирать, дышало, ежилось, вздрагивало. Гармиз был плохим санитаром. Он извел четыре бинта, прежде чем спеленал командира. Странное дело: кровь уходила, а тело становилось "все грузнее и грузнее. Наконец, оно стало таким тяжелым, что Гармиз понял - придется драться одним. Он прикрыл начальника плащом и побежал к Зимину менять диск. Брезентовый плащ мешал Коржу работать. Он скинул его и остался в одной гимнастерке. Холода он не замечал. Трое солдат, медленно извиваясь в траве, ползли к солонцам. Он перенес на них огонь, раздавил одного. Двое успели укрыться. Гармиз взял плащ и, оттащив его метров на двадцать в сторону, поднял сучками капюшон над травой. - Пускай упражняются, - сказал он, вернувшись. - Где начальник? - спросил Корж. - Возле ручья. - Ранен? - Не знаю. Очередью, короткой, как окрик. Корж придержал группу солдат возле дубков. Два японца слева снова оживились и перебежали через солонцы. Лента кончилась. - Упустил! - крикнул Корж. И вдруг капюшон плаща разлетелся в клочья. Велик кинулся навстречу гранатометчику, но Зимин уже сшиб со склона два шлема. "Максим" гулко раскашлялся навстречу бегущим солдатам. Затем наступила пауза, прерываемая только отрывистыми винтовочными выстрелами. Барс выставил вперед уши и звонко чихнул. - Салют микаде! - заметил Корж. - Отступают? - спросил Велик, обрадовавшись. - Нет, перекурку устроили. Острый камень колол Коржу бок. Он отшвырнул его, лег еще плотнее, удобнее. Никакая сила не могла вырвать теперь его из каменной чаши, усыпанной гильзами. Он слышал голоса товарищей, окликавших друг друга. Красноармейцы отвечали командиру взвода, как на утренней перекличке: приемисто, коротко. Трое не ответили вовсе. Но когда голоса добежали до левого фланга, Корж громко ответил: - Полный! Барс снова чихнул. Из дубняка тянуло не то кислым запахом пороха, не то кизячным дымком. Корж выглянул из-за щитка и выразительно свистнул. Горели луга. Рваной дугой изгибалось неяркое, почти бездымное пламя. Было очень тихо. Над лугами дрожал горячий воздух. Японцы молчали. Вскоре ветер усилился. Костры, зажженные солдатами в разных частях поляны, слились в один полукруг. Три полосы: голубая, рыжая и седовато-черная - дым, огонь и выжженная трава - приближались к сопке. Сладковатый запах гари уже пощипывал ноздри. Несколько красноармейцев вскочили и стали вырывать траву на гребне. Затем смельчаки спустились еще ниже, чтобы поджечь багульник и создать защитную полосу пепла прежде, чем на сопку взберется огонь. Тогда с той стороны заговорили винтовки и "гочкисы". Вслед за пламенем перебегали солдаты. Стали видны простым глазом их жесткие стоячие воротники, гладкие пуговицы и бронзовые звезды на касках. Маленькие и настойчивые, они напоминали назойливых насекомых. Корж прижимал их к земле. Он чувствовал злость и могучую силу "максима". До тех пор пока пулемет пережевывал ленту, солдаты были во власти Коржа. Он мог нащупывать их за камнями, подстерегать, настигать на бегу. Охваченный яростью к цепким ядовитым тварям, он не терял головы. Искал... отбрасывал, рассекал. ...Тем временем пламя подкралось к сопке и исчезло из глаз. Сильнее потянуло дымом. Велик поплевал на пальцы и смазал глаза. Корж сделал то же. "Чадит, - подумал он с облегчением, - значит, кончилось". Внезапно стая фазанов выскочила из травы и, размахивая короткими крыльями, помчалась по гребню. Их сиплые голоса звучали испуганно. Пара бурундуков наткнулась на Барса, подпрыгнула и, точно по команде, бросилась вправо. За бурундуками зигзагами бежали перепелки. Подгоняя рыльцем подругу, прошел еж. Все, что жило в этой рыжей траве, - пернатое, четвероногое, покрытое иглами, мехом, - карабкалось по склону, спасаясь от огня. Потянуло сухим зноем. Воздух над сопкой поплыл волнами. Горбы сопок стали двойными. - Рви! - крикнул Корж. Велик скинул плащ и выполз вперед. Он запустил руки по плечи в могучую пыльную шкуру сопки. Ломал, мял, выдергивал жилистый щавель, стволы будяка, рвал крепкую, как проволока, повилику. Но что могли сделать пальцы бойца, если косы не брали здешнюю траву? Огонь опередил его, забежал с тыла к Коржу. Велик схватил плащ и, ползая на коленях, душил желтые языки. Барс метался сзади, цеплялся за гимнастерки пулеметчиков и звал людей назад. Люди не шли. Нельзя было уйти, потому что Мать своим грузным телом закрывала две пади. Тот, кто терял гребень, уступал точку опоры. Четыре стрелка били с сопки. Били расчетливо, по-хозяйски. Не спешили, придерживали дыхание, спуская курок. Ветер дохнул в лицо Коржу огнем. Пулеметчик утопил голову в плечи. Языки проскользнули под "максим", и краску на кожухе повело пузырями. Пулеметчик крикнул Велика, но вместо повара отозвался кто-то картавый, чужой. - Эй, русский! - крикнул картавый. - Оставь напрасно стрелять... Корж хотел крикнуть, но побоялся, что голос сорвется. - Вр-р-решь! - ответил "максим" картавому. - Эй, брат! Оставь стрелять! - Вр-р-решь! - отозвался "максим". Раздался взрыв ругательств. Озлобленные неудачей, прижатые пулеметом к земле, солдаты обливали руганью обожженного, полумертвого красноармейца. Они кричали: - Эй, жареная падаль! Они кричали: - Ты подавишься кишками! Они кричали: - Собака! Тебе не уйти! Пулеметчик не слышал. Ему казалось, что горит не трава - кровь, что живы в нем только глаза и пальцы. Глаза искали картавого, пальцы давили на спуск. Наконец, пулемет поперхнулся. Солдаты взбежали на гребень. - Стой! Оставь стрелять! - закричал Амакасу. - Вр-р-решь! - ответили "максим" и Корж. Это было последним дыханием их обоих. 13 - Они попали в мешок, - сказал Дубах, придерживая коня. - Мы приняли лобовой удар, а тем временем эскадрон маневренной группы... Видите вот этот распадочек? Всадники обернулись. Всюду горбатились сопки, одинаково пологие, мохнатые, испещренные яркими точками гвоздик. Всюду синели ложбины, поросшие дубняком и орешником. Был полдень - сонный и сытый. Птицы умолкли. Только пчелы, измазанные в желтой пыли, ворча, пролетали над всадниками. - Не различаю, - признался Никита Михайлович. - Не важно... Падь безымянная. А сыну вашему придется запомнить: эскадрон на галопе вышел отсюда и смял левый фланг японцев... Одной амуниции две тачанки собрали. - Говорят, им по уставу отступать не положено. Дубах улыбнулся - зубы молодо сверкнули под пшеничными усами. Даже от черной повязки, прикрывающей глаз, разбежались колючие лучики. - Ну, знаете, они не формалисты, - сказал он лукаво. - Господин лейтенант, как его, Амакаса... тот, я думаю, сто очков братьям Знаменским даст. - Ушел? - Нет, раздумал. Вернее, его Нугис уговорил. Не видали? Очень убедительный человек. Любопытно вот что, - заметил Дубах, вводя коня в ручей. - Когда стали перевязывать раненых, оказалось, что почти вся самурайская гвардия под хмельком. С маньчжурами еще удивительнее: зрачки расширены, сонливость, потеря чувствительности. Врачи утверждают - действие опия. - Под Ляоянем нам водку давали, - вспомнил Никита Михайлович. - Полстакана за здоровье Куропаткина. Он собирался уже начать рассказ о памятной маньчжурской кампании, но Павел поспешно перебил отца: - А как же японцы? - Возвратили... Двадцать три гроба, шестнадцать живых. Нам чужого не нужно. - С церемонией? - Не без этого... Их майор даже речь закатил. Говорил по-японски, а кончил по-русски: "Я весима радовался геройски подвиг росскэ солдат". Пересчитал трупы, подумал и еще раз: "Очиэн спассибо!" Капитан Дятлов по-японски: "Не за что, говорит, а качества наши всегда при себе". Они подъехали к заставе. Здесь было тихо. Двое красноармейцев обкладывали дерном клумбу, насыпанную в виде звезды. Возле них в мокрых тря