ых данных. Но недостаточных. Наконец, третье, что нас сейчас интересует -- вера. Это отношение, которое основывается на данных недостаточных и недостоверных. Вера по своему смыслу исключает себя. Сказав это, он нечаянно взглянул в сторону Вонлярлярского. Тот пристально изучал его. И тут же, немного запоздав, опустил глаза. Чтобы не смущать его, Федор Иванович отвернулся и встретил серьезный, несколько угрюмый взгляд Стригалева. И этот опустил задрожавшие веки. "Они все боятся меня", -- подумал Федор Иванович и отвел глаза. И прямо наткнулся на строгий, внимательный взгляд Лены сквозь очки. Похоже, весь этот вечер Туманова устроила по их заказу -- чтоб они "на нейтральной почве" могли присмотреться к Торквемаде. И дядик Борик потому сел рядом и даже иногда приобнимал его -- он знал все и хотел поддержать Учителя. Опять прозвучал хрустальный сигнал. Это был Василий Степанович Цвях в своем командировочном темном и несвежем костюме, краснолицый, мускулистый и седой. Он появился в двери и окинул общество доброжелательным взглядом. Увидел Туманову, пронес свои желтоватые седины к ней, представился и, кланяясь, попятился к двери. -- Извиняюсь, -- сказал он, вежливо дернувшись. -- Я прервал вашу беседу. -- Васи-илий Степанович! -- пропела Туманова баском. -- С вашим участием она потечет еще веселей! Вот кого мы сейчас спросим. Вы не слышали нашего спора. Как вы считаете, Василий Степанович, может быть в добре заключено страдание? -- В добре? Вполне. Это была самая любимая тема моего отца. Я запомнил с его слов несколько цитаток. Одна как раз сюда подходит. "Сии, облеченные в белые одежды, -- кто они и откуда пришли?" -- Тут Цвях поднял палец. -- "Они пришли от великой скорби". -- Ого! -- почти испуганно сказал Стригалев. -- Это он сам сочинял такие вещи? -- Такие вещи не сочиняют, -- сказал Василий Степанович с чувством спокойного превосходства. -- Их берут из жизни, записывают... И текст сразу становится классическим трудом. Это Иоанн Богослов, был такой мыслитель. Ваш вопрос занимал людей еще тыщу лет назад. Наступило долгое молчание. -- Василий Степанович... -- осторожно проговорила Лена. -- Мы тут гадали. Хотите погадать? -- Никогда не гадаю. Даже в шутку. -- Не верите в судьбу, а? -- хитро подсказала Туманова. -- Вообще ни во что, -- был скромный ответ с потупленными глазами. Федор Иванович удивленно на него посмотрел. -- Позвольте, но когда-нибудь вы верили? Кому-нибудь... -- осведомился Вонлярлярский, трясясь от старости и изумления. -- Когда-то... Когда совсем не думал. Тут или думай, или верь.... Но, товарищи, у каждого накапливается опыт. И у меня, значит, это самое... -- Еще один неверящий! -- Туманова захлопала в ладоши. -- И вы с нами поделитесь? -- А что делиться, дело простое, -- Василий Степанович прошел к столу, уселся и хозяйским движением руки попросил себе чаю. Лена ответила чуть заметным наклоном головы. -- Я могу позволить себе верить только на основе личного опыта, -- сказал Цвях, принимая от нее стакан. -- Личного опыта, который, к примеру, говорит: "Дед Тимофей всегда верно предсказывает погоду". Здесь я доверяюсь своему опыту и получается уже не вера -- а почитай что знание. А когда говорить про погоду берется неизвестный мне человек, тут я могу только притвориться для вежливости. Стало быть, никакой веры. Никаких призраков. -- Простите, простите... -- послышался голос Вонлярлярского. Эти мысли для него были новы, и он странным образом крутил головой, чтобы они улеглись как надо. -- Простите, -- сказал он, -- как же я могу жить в семье, если "никакой веры"? -- А зачем верить? Ты ведь знаешь, что они тебя не обманут. Простите, я хотел сказать, вы знаете. Так это же лучше, чем говорить им: "Я допускаю, что вы меня не обманете, я верю вам". Особенно, если с затяжечкой такой скажу. Нет! Я знаю вас! И безо всяких там колебаний, без веры отдаю вам все свое. Беритя! -- Иногда у Василия Степановича прорывался деревенский акцент. -- Ив коммунизм нельзя верить, а можно только знать? -- не отставал Вонлярлярский, округлив глаза, крутя головой. Федор Иванович посмотрел на него с укоризной. -- Не можно, а нужно знать, -- ответил Цвях. -- Этим он и отличается от религии. -- В общем, да, конечно... А вы-то много знаете? -- Если честно сказать, очень мало. Не имею достаточных данных. -- Вот видите... А говорите, верить нельзя. Как же без веры? -- Очень просто. То есть, вернее, сложно. Ищу данные и буду искать, пока не найду. -- И тут данные! Вы не сговорились с Федором Ивановичем? -- спросил изумленный Вонлярлярский. -- А чего сговариваться? К этому все придем. Зачем мне верить, что "а" есть "а", если я знаю это. Зачем мне верить, что "а" есть "б", когда я знаю, что это не так. Правда, современная мудрость говорит... Ну, пусть докажет. Верить -- это значит передать свой суверенитет. Можно матери. Можно другу. Можно -- испытанному авторитету. Испытанному. И все -- до определенной точки. Я верю матери, но знаю, что она недостаточно образованна. И когда она говорит об эпилептическом припадке: "Возьми за мизенный палец, подержи и все пройдет", -- я мягко, чтобы не обиделась, обхожу ее совет. И никому я не поверю, кто мне скажет: "Возьми за мизенный палец". Даже если это будет говорить самый что ни на есть... Я вычеркиваю начисто всякую веру и отлично, товарищи, обхожусь одним знанием. А так как я знаю, что его у меня маловато, -- тем более. -- То есть как? -- изумился Вонлярлярский. -- А так. Не суюсь! -- Феденька, а почему это ты ни во что не веришь, можно узнать? -- Я? Тот же путь. Бывают встречи, столкновения... И налагают печать на всю жизнь. -- На тебе так много печатей? Видно, бедокурил в юности, так я понимаю? -- А кто в юности не бедокурил? -- добродушно заметил Цвях. -- Все бедокурят. -- Федяка, ты что-нибудь нам... Случай какой-нибудь из опыта... -- Расскажу, -- и Федор Иванович посмотрел на Лену: -- Пожалуйста, мне стаканчик чаю. -- Может, мужчины хотят водочки? -- предложила Туманова. -- Могу дать. -- Не-е, -- Цвях отвел водку рукой. -- С водкой так не поговоришь. Самовар! Наливайте полный самовар! Да чаю еще заваритя! Получив свой чай, Федор Иванович помешал в стакане ложечкой. -- Только это будет не та, не первая история, где добро и зло. Ту историю я пока поберегу. А вот некоторую сказку... Про черную собаку... -- тут он страшно на всех посмотрел и добавил: -- ...с перебитой ногой. Черная такая была, аккуратная собачоночка. Она была не виновата, что родилась с красивой блестящей черной шерстью. Как будто черным лаком облитая... Не была она виновата и в том, что люди именно черный цвет назвали цветом проклятия и несчастья. И тайной всякой пагубы. Не серый и не желтый какой-нибудь, а черный. Он не спеша, чувствуя, что все заинтересовались и забыли о своем другом интересе к нему, отпил полстакана чаю. -- Вот так... Было это в Сибири, в тридцатом, кажется, году. Мне было двенадцать, и родители устроили меня на лето в деревню, к знакомому крестьянину... -- Не мешай! -- гаркнул Вонлярлярский на жену, сбросил ее руку со своего плеча и уставился на Федора Ивановича. -- Ну, понятное дело, единоличник. Изба, амбар, рига. Спали мы с хозяйским сыном в амбаре на ларе. Хозяин, помню, все говорил о нечистой силе. Не спите в амбаре, говорит, она, в основном, шебаршит там, где икон нет -- в амбаре да в овине. Ходил я с ними и в поле помогать. Весело работали. Весело и дрались с соседней деревней по праздникам. Да... Дрались-то дрались, а вот ведьму гнать объединились. Обе деревни. Сама ведьма жила в нашей деревне, на краю. Учительницей когда-то была. Все ее боялись. Хозяин говорил: ведьма как ведьма, очень просто. Чувствуете? Он так верил, что это казалось знанием! Ведьма она и есть. Как ночь -- перекинется собакой черной и бегает по огородам, вынюхивает, значит. А корова потом молока не дает. И не ест ничего. Не залюбила ведьма нас, -- это хозяин говорит, -- не подвез я ей дров. Некогда было, да и с ведьмой связываться кто захочет? Все ему, хозяину, было ясно... Вот и отправились две деревни и мы всей семьей. Родители, дочка -- пятый класс, сын из техникума, шестнадцатилетний, и я, ваш покорный слуга. Чистим оба зубы "хлородонтом", а в нечистую силу верим! Под утро вернулись с победой. Черную собаку подняли на огородах, погнали. Наш Толя бросил удачно палку, перебил ей переднюю ногу. На трех ускакала. А на следующий день ведьма вышла из своей избы, мы глядь -- а у нее рука замотана тряпкой. И на перевязи... А потом -- через несколько дней -- ведьма исчезла куда-то. Изба так и осталась пустая. Никто не селился. Думаю, учительница вышла специально -- попугать дураков, посмеяться. Руку я сам видел. Ну, а Толю я встречаю лет через восемь -- он уже в этом районе пост занимал. В партии уже был. Я ему говорю: "А помнишь, Толя, как ты ведьме руку перебил?". Как он смутился, как заелозил! "Во-он, что вспомнил. Глупость то была, детство, нечего и вспоминать". А сам оглядывается -- разговор при публике был. Я думаю, у многих людей в жизни была такая встреча с черной собакой. Не только у отсталых крестьян. Гонят -- и верят, что гонят ведьму... -- Собака и образованных навещает, -- сказала Туманова. -- Только тут собака породистая. Черненькая такая болоночка... -- Именно, -- подтвердил Цвях. -- Тут даже дело не в образовании, а в вытаращенных глазах. Бывает, образованный, а глаза вытаращит раньше, чем подумает. Я помню, в тридцатых годах прямо полосами находила на людей дурь. Безумие такое. Вдруг начинают выискивать фашистский знак, будто бы ловко замаскированный в простенькой и ясной картинке спичечного коробка. Ищут -- и у всех вытаращенные глаза. И оргвыводы, понятно, для несчастного художника. Или на обложке школьной тетрадки вдруг высмотрят руку, протянутую к советскому гербу -- чтоб сорвать. И пошло -- шепот на закрытых собраниях, отбирают у ребятишек тетрадки. В огонь! Знаний мало, вот и кажется всякое. Верят! В разную чертовщину... -- Вроде вейсманизма-морганизма, -- подсказал Стригалев. У гостей повеселели глаза. Но Цвях этого не заметил. -- Напомни им сейчас, кто остался жив, про тетрадки, про спичечный коробок. "Что-о? -- закричат. -- Еще что вздумал -- в старье копаться!" -- Я все же до конца не удовлетворен, -- возразил обиженный голос Вонлярлярского. -- Что же тогда нам делать с этими прекрасными стихами: "Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой"? -- Там сказано, Стефан Игнатьевич, во-первых, "если". Если мир дороги найти не сумеет, -- возразила Туманова. -- А мир отыщет ее в конце концов. Я, во всяком случае, верю... -- Не верю, а надеюсь, -- поправил ее Цвях. -- А золотой сон -- что? Одни будут спать, а другие -- шарить у них по карманам. Где вера, там больше всего спешат от верящего что-нибудь получить. Авансом. Деньгами. Или подсунуть бумажку какую-нибудь подписать. Нет, сна не нужно. Только знание. Когда гости начали расходиться, Туманова подозвала Федора Ивановича, потянула его к себе, зашептала. -- Дай сюда ухо. Как тебе моя компания? Как тебе эта девочка? Не правда ли, хороша? У нее и жених подходящий, скажу я тебе. -- Кто? -- А вот стоял. Стригалев, ты с ним уже знаком. Они вместе работают над картошкой. У него есть кличка, студенты прозвали. Троллейбус, хи-хи-и! Ты их уж не трогай, когда начнешь свою ревизию. Хватит с него, он ведь уже сидел. За это самое -- за Менделя -- Моргана. И твой брат, к тому же, фронтовик. Ладно? Поэтому, прощаясь с Леной, Федор Иванович был сух и даже невежливым образом продолжал разговор с Цвяхом, показывая, что очень увлечен. Это у него получилось само собой -- он не смог бы иначе скрыть свое неожиданное страдание. Она же, держа его руку и слегка пожимая, не отрывала глаз от его лица. Но пришлось все же оторвать, и, надев кофту, она поспешила к двери, за которой на лестничной площадке ее ждал этот угрюмый Троллейбус. Даже тот, кто хорошо знает этот город, попав на его улицы вечером, каждый раз примечает некую особенность. Если днем город с его преобладающими двухэтажными домами дореволюционной постройки кажется однообразным и сонным, то с наступлением темноты он как бы оживает. Пестрота человеческих судеб, скрывающаяся днем в этих одинаковых грязно-желтоватых стенах, за одинаковыми окнами, отчетливо выступает, как будто ночью-то здесь и начинается настоящая жизнь. Вот яркий, как звезда, свет. Как окно больничной операционной. Вот фисташковый -- будуар русалки. Вот желтое окно -- как стакан слабого чая. Вот -- стакан вина. А вот искусственный дневной свет, мертвенный, как в морге. Здесь прячется от суда читающих газеты современников упорный идеалист-кибернетик. Или вейсманист-морганист кует свои вымыслы, идущие на пользу врагам человечества. Из тех, кто смотрел на этот город только днем, никто, конечно, не мог подумать, что здесь может родиться и даже прогреметь знаменитое групповое дело с участием профессоров и студентов. Федор Иванович и его "главный" -- Цвях медленно брели по тускло освещенным улицам, углубленно курили и молчали. И на них произвело впечатление живое разнообразие смеющихся и подмигивающих окон. Они прошли добрую половину пути, когда Василий Степанович вдруг сказал: -- Чем больше читаю, Федя, тем больше вокруг дремучего леса. Словно как поднимаюсь вверх над тайгой, и нет ей конца. А там, внизу, на чистой полянке, было все так ясно! Вот мы говорим, ругаем, насмехаемся, а она возьмет да и подтвердится. -- Кто? -- Кого ругаем. Лженаука... Они прошли в молчании несколько шагов. Вдруг Василий Степанович остановился. -- Хошь, признаюсь, Федя? У нас за деревней, где я родился, в поле был холм. Вроде кургана. А на нем каменный крест. В двадцатых годах молодежь наша деревенская собралась -- накинули на этот крест веревку и сдернули его, сволокли куда-то. Теперь он лежит, даже не знаю где. И я участвовал -- всю жизнь, считай, этим подвигом гордился. А вот теперь маленько из истории узнал. Батый по этим местам проходил, татары. А в курганах-то этих русские кости. Наших защитников. Крест-то был, Федя, к делу поставлен. Видишь, чем я гордился всю жизнь! Они опять двинулись дальше. Цвях развел руками: -- Куда деваться! Переучиваться? Делать все наоборот и понимать наоборот? А будет ли толк? Стоит ли вносить этот хаос в башку, когда для дела нужна максимальная ясность? -- Вносишь все-таки не хаос, а ясность... -- Так раньше тоже считали -- уж куда ясней. И новую ясность ведь пересматривать придется, черт ее... -- А не вносить ясность -- еще больше будет хаоса. Тогда надо, в вашем-то случае, историю перемарывать. Вычеркивать заслуги людей, страдания, кровь... В нормальной человеческой душе всегда должны оставаться хоть несколько процентов ее объема -- для сомнений. Это чтоб не было потом хаоса... Спать ложились, не зажигая света. Разуваясь, Цвях кряхтел. -- Да-а-а... Вот ты ревизовать приехал. Ре-ви-зо-вать! Значит, у тебя этих процентов сомнения нет? Чего молчишь? Василий Степанович затих, дожидаясь ответа. Но не дождался. -- Ты хорошо сегодня утром выступал, -- проговорил он, почесываясь. -- Это правда, наша наука другая. Ей свойствен наступательный характер, -- Цвях, видно, убедил себя в чем-то и успокоился. -- Ни к чему ей эти несколько процентов в душе. Пятая колонна сомнений. Мы опираемся на надежный фундамент. Потому и в разговоре с "ними, это верно, ты умеешь взять нужный тон. Убеждаешь... -- А вот про кукушку -- вы это уже слыхали, Василий Степанович? Что она вовсе не несет яиц, а просто скачкообразно возникает как новый вид в яйце другой птицы... Определенного вида... В результате условий питания... На какой же это фундамент может опираться? -- Слышал, слышал. Да, это высказывание и меня, пожалуй, озадачило. Ну да... Но ведь и Иосиф Виссарионович нашего академика не одернул. А уж Иосифу Виссарионовичу не откажешь в знании диалектики. Сосед затих, Федор Иванович начал согреваться под одеялом. Он уже представил себе Елену Владимировну, как она ходит среди людей -- чистая, слегкч приветливо кланяясь каждому, с кем встретится глазами... Вдруг ему показалось, что в комнате кто-то шепотом позвал: "Вася, Вася, Вася..." Вздрогнув, он широко открыл глаза и, поняв, в чем дело, рассмеялся. Это Василий Степанович в раздумье чесал волосатую грудь. Потом совместил этот звук с обширным вздохом. -- Галстук не снял. Думаю, что мешает? Надо же, рубаху снял, а галстук остался. Тоже когда-то был черной собакой. Отрекались ведь от него... Он опять почесал грудь. -- Думаешь, я не повышаю уровень? Знаешь, чем больше повышаешь, тем больше сомнений родится. Вот наследственное вещество. Мы его так легко ругаем. Во всех учебниках. А в чем же еще наследственность, как не в веществе? -- Цвях возвысил голос, даже со слезой. -- В святом, что ли, духе? Третьего-то места ведь нет! III Вот все говорят: интеллигенция! -- громко провозгласила тетя Поля, войдя со щеткой и ведром в комнату, где легким утренним сном спали члены комиссии. -- Опять разоряешься, Прасковья? -- спросонок пробурчал Василий Степанович. -- Да еще поэт! -- тетя Поля прыснула и покачала головой. -- Сундучок... Хотела выкинуть. Пора, думаю, пятьдесят ему лет, если не боле. Весь растрескался, крышка болтается. Кинула за сарай. Так этот, бородатый, в женских туфлях тут крутится. Как Золушка. Сначала кругами ходил. Я думаю, что такое, не студентку ли где присмотрел. Потом хвать сундучок -- да ловко как! -- и засеменил, засеменил... Беда с вамп, с интеллигентными! -- Выдумывай. На что ему сундучок? -- Он знает, на что. Пригодится. Вас сегодня когда ждать? -- Сегодня мы ухолим в учхоз. До вечера... Они пришли в учебное хозяйство к девяти. Пройдя ворота, Федор Иванович увидел поле, разбитое на множество делянок. Среди делянок двигались фигуры -- студенты и пожилые преподаватели с раскрытыми журналами. По вспаханному краю поля в сопровождении группы студентов ехал гусеничный трактор, волоча какую-то сложную систему из колес и рычагов. Вдали стояли две ажурные оранжереи. Туда и направилась комиссия. -- Наверно, все собрались сейчас там и смотрят на нас из-за стекол, -- сказал Цвях. -- Ждут. -- Могло бы быть и наоборот, -- заметил Федор Иванович. -- Могли бы они нас проверять. -- Это ты верно. Если бы ихняя взяла... Сегодня был первый основной день ревизии -- проверка работ в натуре, первый решающий день. Федор Иванович где-то в глубинах своего "я" чувствовал боль -- там уже зародилась туманная и болезненная симпатия к Стригалеву -- может быть, из-за того, что Троллейбус не только сталью зубов и не только повадками был похож на одного геолога, которого уже не было в живых и по отношению к которому в душе Федора Ивановича осталась кровоточащая царапина неискупленной вины. Ведь Троллейбус к тому же и "сидел"... Новая рана назревала, уже начинала чувствоваться -- ведь Федор Иванович "рыл яму" не под кого-нибудь, а именно под того, кто был женихом Лены. Прямо как кроткий царь-псалмопевец Давид, который возжелал Вирсавию и потому послал ее мужа Урию в самое пекло войны, чтобы там его убили. "Удивительно, -- невесело подумал Федор Иванович, -- что ни случится в жизни, какая ни сложится ситуация -- ищи в Библии ее вариант. И найдешь!" Они вошли в боковую дверцу и оказались в теплой застойной атмосфере оранжереи. Действительно, у выхода собрались человек восемь, и среди них -- Стригалев в сером халате, как бы наброшенном на крест. Последовали рукопожатия, несколько шуток были выпущены на волю. Как весенние мухи, они не взлетели, а проползли слегка и замерли, дожидаясь тепла. Вежливый смех только усилил напряженность. Федор Иванович сразу определил нескольких "своих", то есть четких приверженцев так называемого мичуринского направления. Они предлагали начать с них и весело листали журналы, готовясь демонстрировать свои достижения. -- Ну что ж, -- сказал Федор Иванович и сам почувствовал, что глаза его нервно бегают, ищут кого-то и не находят. Лены здесь не было. Хотя нет, -- и она была здесь, стояла позади Стригалева. Но, увидев Лену, он потерял уверенность -- ему нельзя было теперь смотреть в эту сторону. -- Пожалуйста, начнем. Чьи это работы? -- хрипло проговорил он, подходя к стеллажу, на котором плотно, один к другому стояли глиняные горшки с темно-зелеными картофельными кустами. Федор Иванович сразу определил, что это прививки -- здесь занимались влиянием подвоя на привой и обратно -- по методу академика Рядно. -- Это мои работы, -- сказал пожилой бледный человек с угольными бровями и черными, глубоко забитыми, как гвозди, печальными глазами. -- Моя фамилия Ходеряхин, Кандидат наук Ходеряхин. Здесь представлены несколько видов дикого картофеля, а также культурные сорта "Эпикур", "Вольтман", "Ранняя роза"... Он долго, как экскурсовод перед группой провинциалов, приехавших в ботанический сад, показывал культурные и дикие растения. Кусты имели хороший вид. Темные плотные листы блестели. -- Азота многовато кладете, -- сказал Федор Иванович. -- Для опытов по вегетативному взаимодействию это не мешает, -- парировал Ходеряхин и продолжал свой пространный доклад. Федор Иванович, склонив голову, слушал и все плотнее сжимал губы. -- Простите, я вам помогу, -- прервал он, наконец, Ходеряхина. -- Вы, товарищ... пишете вот здесь, в московском журнале, о достигнутых вами результатах. "Сорт "Эпикур", -- это ваши слова, -- будучи привит на сорт "Фитофтороустойчивый", приобретает ветвистость куста, листья утрачивают свою рассеченность... -- и так далее. -- ...Листья сорта "Ранняя роза" при прививке на "Солянум Демиссум" становятся похожими на листья этого дикаря" -- и тэ дэ... -- Негусто... Боюсь, что нам придется давать еще одну статью о ваших экспериментах. Вы пишете, Василий Степанович? Пожалуйста, пишите. Это важно. На очереди стояли несколько аспирантов Ходеряхина -- каждый около своих растений. Подобравшись, как для битвы, уже не видя ничего, кроме очередного горшка с картофельным кустом и очередного прячущего тревогу лица, Федор Иванович проходил от одного стеллажа к другому и уже не столько проверял, сколько учил молодых людей. -- А вы не пробовали вырезать глазки из клубней цилиндрическим сверлом для пробок? -- слышался его уже спокойный, мягкий голос. -- Попробуйте, это очень удобно, и привой точно входит в вырез на клубне подвоя. -- Никаких мало-мальски достойных внимания результатов, -- вполголоса сказал он Цвяху. Кто-то все-таки услышал -- шепот порхнул среди людей, стоявших поодаль. -- Здесь уже мои растения, -- пропел у него над ухом чей-то снисходительный тенор. -- Кандидат наук Краснов. -- Знакомая фамилия, -- сказал Федор Иванович, задержав взгляд на тонком и извилистом носе вежливо склонившегося к нему лысоватого спортсмена со значком. -- Я читал в журнале вашу статью, товарищ Краснов... -- Мною... нами было замечено, -- начал докладывать спортсмен и, выпрямившись, развернул тяжелые плечи, но привычная сутулость опять стянула их, пригнула книзу, -- ...было замечено, что сорта "Лорх" и "Вольтман", которые росли по соседству с местным сортом "Желтушка" -- через дорогу... опылились пыльцой последнего, которая подействовала и на клубни обоих сортов... Последние стали в большинстве похожи на клубни сорта "Желтушка"... -- Это я все читал в вашей статье, -- сказал Федор Иванович и умолк, медленно краснея. Помолчав, спросил: -- То есть, вы хотите доказать, что если мать блондинка, а отец брюнет, то не только их дитя будет черноволосым, но и у матери глаза и волосы должны в ходе беременности почернеть... Таких случаев наука еще не знает. Следующей весной вы, наверно, повторите ваш эксперимент? -- Зачем? -- оскорбленно, но сдержанно передернул тонкими девичьими бровями Краснов. -- Я уже другой запланировал. -- А известно ли вам, товарищ Краснов, что картофель не перекрестное, а самоопыляющееся растение? Вы же вуз кончали! Пыльце вашей "Желтушки" здесь нечего делать. Это вы представляете себе? Да она и не перелетит через дорогу! Краснов, странно улыбаясь маленьким ротиком, глядел в сторону. Федор Иванович, окинув его фигуру быстрым взглядом, невольно задержался на громадном красно-фиолетовом кулаке, который двигался внизу, как самостоятельное живое существо. "Что он там делает?" -- подумал Федор Иванович и сразу увидел стиснутый в кулаке теннисный мяч. "Ага, он тренирует кулак", -- осенила догадка. Шевельнув бровью, он покачал головой. -- Товарищ Краснов! Я вижу, вы не согласны. Но вы должны это знать -- картофель не ветроопыляемое растение. У него пыльца не как у злаков, не может летать. Она тяжелая, как крахмал. И устройство пыльников -- они никогда не раскрываются полностью. Там есть такая маленькая пора -- и через нее пыльца просыпается по мере созревания, прямо на собственное рыльце. Понаблюдайте, насекомые не посещают цветков картофеля -- там нечего брать. И не потому, что пыльца какая-нибудь невкусная. Я сам, еще студентом... Останется, бывало, в пробирке лишняя пыльца картошки -- высыпал ее на прилетную доску в улье. Пчелы мигом всю подбирали! Поняли? То, что вы говорите, физически невозможно: тяжелая пыльца, если не прилипнет к рыльцу, отвесно падает на землю. Слава богу, очень рад, что не могу назвать ваш опыт каким-нибудь таким словом... Здесь, к счастью, просто полное незнание того, с чем имеешь дело. Ох, ох, товарищи... Что это -- два часа? Нет, на сегодня я уже мертвец... -- Продолжим завтра? -- сказал Цвях. -- Вот именно, -- странно мигая одним глазом, шевеля гибкой бровью, Федор Иванович пошел из оранжереи. Цвях еле поспевал за ним. -- Уж больно ты их... Без снисхождения. Касьяну не понравится. Что это с тобой? -- Но почему он напечатал их статьи в своем журнале! -- Федор Иванович остановился. -- Почему Касьян их напечатал! -- Ладно, Федя, хватит правду искать. Пошли в столовую. В столовой Федор Иванович сел за какой-то стол, чем-то закусывал, что-то брал ложкой из тарелки и все смотрел куда-то сквозь стены. Он не видел, что через стол от него прошли и сели Стригалев с Еленой Владимировной и несколько аспирантов. Лена что-то крикнула, и Цвях ответил, а он только оглянулся на них, ничего не понимая. -- Произвели они, однако, на тебя впечатление, -- заметил Цвях, принимаясь за лапшевник. Пообедав, они сели на лавку около столовой и закурили. -- Что будем сейчас делать? -- спросил Цвях. -- Я прогуляюсь часок. -- А я по старой испытанной привычке пойду лягу поспать. Лапша человека вяжеть, он набухнеть и спать ляжеть. И как только Цвях скрылся за воротами учхоза, из столовой быстро вышла Елена Владимировна, Федор Иванович в это время подобрал около лавки лежавшего на спине красивого жука-скрипуна. Его облепили муравьи и уже раскидывали умишками, как бы начать его заживо жрать. Федор Иванович старательно обдул муравьев. А думал о Стригалеве. "Хорошо, что отложили на завтра", -- думал он, рассматривая жука. Это Рыл большой узкий жук с живыми черными глазами, с длинными усами, похожий на интеллигентного дореволюционного авиатора в черном жилете из блестящего шелка, застегнутом доверху. А сюртук на нем был темно-серый, в мелкую светлую крапинку. -- Можно около вас сесть? -- спросила Елена Владимировна, садясь. -- Что вы тут делаете? Ого, кто у вас! -- Вот видите, жук... Скрипун. Налюбовавшись, Федор Иванович осторожно посадил жука на землю, и "авиатор" бросился наутек, взмахивая ногами, как тростью, и не теряя осанки. -- Как вам наши генетики и селекционеры? -- Выше всяких похвал. Чудеса! -- Какие у вас планы на сегодня? -- она нагнулась и пальцем провела на земле дугу. Он вопросительно посмотрел. -- Вы не слышали вопроса? -- спросила она. -- Я ответил пантомимой. -- А вы словами ответьте. И по существу. -- Сейчас я пойду куда-нибудь. Только природе страданья незримые духа дано врачевать. -- Давайте врачевать вместе. Я покажу вам наши поля. -- Давайте, -- сказал Федор Иванович ленивым голосом. Она взглянула на него удивленно. -- Может, подождем Ивана Ильича? -- спросил он. -- Иван Ильич уже ушел, -- она еще холодней посмотрела на него сбоку, начиная розоветь. -- Тогда пойдемте, -- он решительно поднялся. И они долго шли молча куда-то вдоль какой-то канавы. Лицо Елены Владимировны постепенно заливала лихорадочная пунцовость. -- Слушайте, -- сказала она, решившись и отойдя от него вбок шага на два. -- Вы сегодня не похожи на себя, на вчерашнего. Вонлярлярский сказал бы, что у вас пропала коммуникабельность. Давайте, как пассажиры дальнего поезда, как случайные пассажиры, попутчики... Вы не знаете меня, я вас. Вы ведь уедете. -- А отвечать кто будет за разговор? Тот, кто задает вопросы? -- Да... Вы уедете -- и разговора не было! -- Ну, пожалуйста. Задавайте вопросы. -- Где ваша коммуникабельность? -- Я катапультировался. -- Что это означает? -- все так же лихорадочно, но весело она посмотрела на него. -- Нажимаю на кнопку, и меня выстреливает. Потом раскрывается парашют, и я мягко приземляюсь в другом мире, где и слыхом не слыхали о каких-то моих... неполадках на борту. -- А самолет? -- А самолет летит дальше. -- И разбивается? -- Мне с земли не видно. А потом там еще есть первый пилот. А я и не летчик. Дилетант без диплома. -- А если первого пилота нет? Самолет ведь может разбиться. Дилетанту без диплома и поднимать его в воздух нельзя было. Это государственная собственность. -- А я и не поднимал. Как я в самолете оказался -- сам не знаю. Вижу, экипаж укомплектован. Перегрузка. Вот и нажал поскорей... Что -- я неправ? -- А кто вам сказал про экипаж? -- с раздражением спросила Елена Владимировна. -- Вчера одному товарищу... Диспетчеру... показалось, что я проявляю дилетантский интерес к авиации... -- Ах, вот!.. Теперь все ясно. Вечно она меня замуж выдает! Нет никакого пилота, поняли? И никто вас не вызовет на дуэль, так что давайте разговаривать и катапульту не трогать. -- Дайте честное слово, -- сурово потребовал Федор Иванович. -- Ну, даю. Честное слово. -- Хорошо. С чего же мы начнем? Она начала искать что-то на краю канавы. Потом наклонилась и сорвала какой-то жиденький стебель с яркими желтыми цветками. -- Природа сейчас излечит нам все страдания незримые. Что это такое? Я в первый раз вижу. -- Это? -- Федор Иванович взял стебель, свел брови. -- Это, действительно, нечасто встретишь. Потентилла торментилла, вот что это. Калган. Слышали такое название? -- Ого! -- она почти с ужасом на него посмотрела. -- Ничего себе... Я бы ни за что не определила. Потентилла -- как дальше? -- Торментилла. Калган, или, еще его называют, лапчатка. А вот я сейчас... Сейчас я вам... -- поискав в траве, он сорвал что-то. -- Что это? -- Плантаго! -- торжествуя, сказала Елена Владимировна. -- А какой плантаго? Подорожников много. Майор, минор, медиа... -- Ну, это, конечно, не минор... -- Майор. Плантаго майор. Видите, черешок длинный и желобком. -- Хорошо. Федор Иванович, а почему страдания незримые? -- она заглянула ему в лицо. -- Разве вы ничего не видели? -- По-моему, торжество справедливости должно вызывать прилив... -- Но это так неожиданно, это торжество... Я вам прямо скажу: такие дураки мне еще не попадались. Да еще среди "своих". -- Ну, у наших с Иваном Ильичом ребят такого вы не найдете. Если мы и будем вас надувать, то по крупному счету. По рыцарскому. Они остановились. Он посмотрел ей в глаза. Она не отвела взгляда. -- Имейте в виду, я буду глубоко копать, -- сказал он. -- Ну и что? Вот вы копаете и устанавливаете, что я морганистка, льющая воду на мельницу... -- А это я и так знаю. Я читал вашу диссертацию. По-моему, о преодолении нескрещиваемости... Там есть спорные места... Так что ваше лицо мне ясно. -- Посмотрев ей в лицо, он улыбнулся. Она так и подалась к его улыбке. Но он ничего не заметил и не понял возникшей паузы. -- Как вы учите студентов, мы знаем, -- продолжал он. -- Цвях сидел в вашей группе. Говорит, товарищ Блажко учит студентов правильно. -- Но я чувствую, Федор Иванович, по вашей хватке, кому-то из нас придется сушить сухари. А? Это не мои слова. У нас на кафедре об этом шепчутся многие. -- Лично я выгнал бы этих двоих... И больше никого. Пока... -- Вы сейчас сказали рискованную вещь. Я вижу, вы мне верите. -- Нет. Не верю. Но знаю, что вы меня не продадите. И потому отдаю вам все мое. Беритя! Они оба засмеялись, и обоим стало хорошо. -- Откуда же у вас взялось это знание? Сколько мы знакомы? Два дня! -- Я вам сейчас изложу мою завиральную теорию. У нас, Елена Владимировна, в сознании всегда звучит отдаленный голос. Наряду с голосами наших мыслей. И наряду с инстинктами. Мысли гремят, а он чуть слышен. Я всегда стараюсь его выделить среди прочих шумов и очень считаюсь с ним. По-моему, тут обстоит так: ни один человек не может скрыть свою суть полностью. Скрывается то, что может быть схвачено поверхностным вниманием. А голос -- отражение наших бессознательных контактов с той сутью, которой никому не скрыть. Хотя бы потому, что эту суть сам человек в себе не может почувствовать. Животные, на мой взгляд, руководятся больше всего отдаленным голосом, он у них более развит и не заглушается никаким стуком сложных умственных деталей. Поэтому животные не лгут. -- Возможно, что все так и есть, -- Елена Владимировна тронула его руку. -- Голос правильно шепнул вам, что я не выдам. Федор Иванович слегка смутился от этого избытка взаимной откровенности, и потому кинулся к природе -- шагнул в траву и стал искать что-нибудь редкостное. -- Вот, -- сказал он. -- Вот. Что это? -- Щавель! -- взяв у него красный стебелек с острыми листками, Елена Владимировна пожевала его. -- Самый настоящий "Румекс". -- Не спешите с ответом, товарищ Блажко. Род "Румекс" состоит из нескольких видов. И все щавели. Вы жуете... Что вы жуете? -- "Румекс ацетозелла", -- сказала она и пошла вперед, торжествуя и покачивая головой вправо и влево. Действительно, природа сразу поставила все на место, погасила все неловкости. Они давно уже вышли через калитку из пределов учхоза и теперь брели по каким-то межам среди каких-то пашен к чернеющему институтскому парку, заходили ему в тыл. Елена Владимировна шла впереди, иногда оборачиваясь к нему и предлагая очередную ботаническую загадку, и он, роняя удивляющие ее безошибочные ответы, любовался ею, ее особенной женской мощью, которая так и заявляла о себе. Это была маленькая веселая недоступная крепость. Лишь взглянув на эту девушку в очках, мужчина должен был отступить, угадав в ее натуре требования, соответствовать которым в состоянии далеко не всякий. Она все время двигалась в чуть заметном танце, в безоблачной меняющейся игре, и ее пальцы и все прекрасные узости фигуры в сером подпоясанном халатике непрерывно писали тексты, читать которые дано не каждому. Он еще вчера, с первых же минут навсегда отказался говорить ей безответственные приятности, которые, как и цветы, принято подносить женщинам. Строжайшее предупреждение на этот счет прочитал он в ее сдвинутых черных бровях. В них и была вся сила. И сегодня эти брови хоть и разошлись, но все время были готовы к жестокой расправе. Обойдя с тылу почти половину парка, они перешли по мосту из бревен овраг с бегущим по его дну ручьем, притоком громадной реки, что незримо присутствовала, укрывшись за парком. Начались первые шестиэтажные дома города из серого кирпича. -- Дальше меня, пожалуйста, не провожайте, -- вдруг сказала Елена Владимировна. Взглянув на ее строгие брови, он, конечно, и не подумал показать ей свое удивление. Он тут же скомкал все свои пожитки и даже отступил на полшага. -- Я, собственно, и не... Но Елена Владимировна объяснила: -- У меня гора дел. Надо сходить в магазины. А потом я иду к Тумановой. Сегодня я варю ей борщ. "Вот этого бы не следовало ей говорить, -- почему-то шепнул ему отдаленный голос. -- Никто не требовал от нее таких уточнений". -- Превесьма... -- сказал полушутливо и, как на шарнире, повернулся было, чтобы идти. Но она стояла с протянутой рукой. "Все еще катапультируетесь?" -- говорило ее лицо. Он пожал ей руку. "Я ведь катапультировался еще вчера, -- ответила его изогнутая бровь. -- Сейчас я стою на твердой земле, вдали от всяческих летательных аппаратов". И он пошел, не оглядываясь, к парку, туда, где розовели вдалеке стены институтских зданий. Он вошел в комнату для приезжих и увидел там своего "главного". Василий Степанович сидел на койке и закусывал. Перед ним на стуле была расстелена газета, на ней он расположил сваренные еще дома крутые яйца, растерзанную селедку, измятые в чемодане домашние пирожки. Тут же лежала книга Энгельса "Диалектика природы". -- Давай, подсаживайся, Федор Иванович, -- сказал он. -- Поможешь дошибать припасы, а то завоняются. Москва сейчас будет звонить. Докладывать буду Касьяну про наши успехи. Федор Иванович подсел и взял пирожок. -- Понимаешь, Федя, -- Цвях ел, энергично двигая всем лицом. -- Понимаешь, смотрел я на тебя сегодня. Здорово ты знаешь свое дело. Здорово, ничего не скажешь. Правда, иногда ловлю себя: чем же кончится такая наша ревизия? Я бы один всех бы подряд одобрил. И Ходеряхина этого, и Краснова. Здорово ты их накрыл. Как они до сих пор держались? У меня, конечно, знания не то, что у тебя. Я практик. Доктора мне дали за результаты. Мне дед мой и отец -- они были любители-селекционеры -- столько оставили материалу, столько всего наоставляли, что мне и делов было -- только осваивай да выдавай подготовленные почти за сто лет сорта. Две яблони у меня уже давно районированы. А ведь и это далеко не все. Ну, а научное обоснование -- тебе-то покаюсь -- академик Рядно и Саул мне приделали. Саул этот, ох, и языкатый, сволочь, не дай бог к нему под горячую руку попасть. Ни одного живого места не оставит. Задребезжал телефон. Цвях схватил трубку и, вытирая рот, покраснев, вступил в переговоры с Москвой. -- Ай?.. Да-да! Заказывал. Повторитя, барышня... Ай? Академик Рядно? Касьян Демьянович? -- Я тебе говорил, -- как комар, запищал в трубке ответный голос, и Цвях чуть отвел ее от уха, чтоб слышал Федор Иванович. -- Какой я тебе Касьян? Кассиан Дамианович. Ну-ка, повтори... -- Кассиан... -- Я ж тебе говорил! -- академик загоготал весело. -- Хоть я и народный, а имена у меня византийские. Императорские. Вот так, Вася. Ну, докладывай, как там наш молодой... -- Ой, не говорите, Кассиан Дамианович! Молодой, да ранний. Чешет так, что пыль и перья... С первой встречи, как даст... Нотацию им провел, мозги на место поставил. Ну, а сегодня работы смотрели. Нет, нет, формальных генетиков пока не трогали. Тут же с наскоку не возьмешь -- надо присмотреться. Но Федя нанюхает, он крепко берет. Дело зна... Ай? Двоих наших пришлось... Окоротили. Чистая фальсификация,