гостя -- что бы такое сказать ему помягче... Свешников, видимо, тоже чувствовал себя виноватым. Он быстро справился с неловкостью. -- Это у вас на подоконнике, по-моему, мой подарок. Любуетесь? -- Грим ведь предназначен... очень определенно. До сих пор не знаю, что с ним делать. -- И не надо знать. Это -- средство общения, -- полковник дружелюбно улыбнулся. -- Если бы я тогда опередил вас, это средство лежало бы на вашем окне. -- Разумеется... -- Свешников опять замолчал, поглядывая по сторонам. -- Что это за таинственные знаки вы тут понаставили? Вот я вошел -- и куда ни посмотрю, везде они. На стене, на подоконнике... Тут вот, на столе, сразу три. Крест какой-то... Это икс? У вас был неразрешимый вопрос? Или знак умножения? Что это такое? -- Не крест и не икс. Объемная фигура, вроде песочных часов. Видели песочные часы? Два конуса. Вот этот конус вверх расходится, в бесконечность. А второй -- вниз. Тоже в бесконечность. -- Это вы рисовали, когда впервые пришло в голову? Обдумывали? -- Когда впервые услышал от другого человека. Рисовал, чтоб понять то, что услышал. -- Я забыл... У вас всегда автор мысли не вы, а кто-то другой. А вас больше интересуют разработки и интерпретация готовых идей. -- Лучше не скажешь! -- Хорошо... И что же они показывают, эти песочные часы? -- Ну, отчасти то, что бесконечностей в мире бесконечное число. -- Хороший символ. Наглядный. В общем-то это мы и так знаем. -- Это особые бесконечности. Их вы еще не знаете. Один мой знакомый открыл. -- Умный человек. А мне можно что-нибудь про них узнать? Про эти песочные часы... -- Потом как-нибудь. -- Вы куда-то собираетесь? -- Да. Если бы вы пришли минут на пять позднее... -- Так пойдемте! Я вас провожу, можно? Федор Иванович! Поверьте, у меня самый непосредственный, личный и дружественный интерес к вашим... концепциям. Безопасный для вас. Они всегда очень оригинальны и всегда дополняют... чем-то существенным... "Нет, не отстанет", -- подумал Федор Иванович. Он мог бы, конечно, уйти от опасного человека. Решиться и порвать с ним. Но его тянуло к нему, и если полковник долго не появлялся, чувствовалось что-то вроде тоски. Они оделись и вышли на яркий, сверкающий лужицами воды снег, и их сразу оглушило отчаянное, радостное карканье грачей. -- Весна! -- сказал полковник, покачав головой. -- Да! -- покачал головой и Федор Иванович. -- Она свое, а человек, знай, гнет свое. Полковник сразу услышал намек, взглянул, но не стал развивать невыгодную для него мысль. Только начал оправдываться: -- Федор Иванович! Вы же меня сами заразили этим. Философией. Помните, вы мне что-то говорили о ключе... -- О ключе? Вам? Никогда не говорил. -- А тогда? Помните, когда пришли... -- Тогда у меня еще и ключа не было. Это вам кто-то. Кто Моргана дал... -- Может быть, и так, -- Свешников бросил на Федора Ивановича быстрый смущенный взгляд. -- Но вы мне и так многое доверили. Так валяйте до конца, я не продам. Давайте про ключ. Он так и ломился вперед со своими вопросами. -- О ключе это очень много, -- сказал Федор Иванович. -- Вы хотите часовую лекцию? -- Да, да! Именно! -- Ну, во-первых, поскольку существует авторское право, я должен заявить вам, что все, что будет... если будет... изложено ниже, принадлежит не мне, я уже говорил... А будет всего-навсего вольным пересказом чужих мыслей, и не претендует на полноту. Фамилию автора я пока не назову. -- Меня фамилия автора не интересует, даже если бы это были вы, -- сказал Свешников как-то небрежно, слегка презрительно и даже с торжеством, и Федор Иванович сразу понял, что его новая попытка уйти из упряжки пресечена. Кроме того, ему очень хотелось хоть один раз изложить свои мысли в чьи-нибудь, в посторонние уши. Родившаяся новая мысль не дает покоя, пока ее не выскажут другому человеку. -- Ну ладно. С чего бы начать? Вот, представьте себе, человек тонет. Под лед провалился. А я ищу шест -- помочь. А мой приятель молча мне говорит. Глазами. Говорит, не ищи особенно. Я все же увидел шест, хочу взять. А он поскорее -- молча -- закричал: ты нс видишь этого шеста! Может быть, это и не шест! Пойдем лучше, покричим на помощь, а он в это время утонет. Вы не чувствуете здесь, в этом примере, взятом из жизни, неполноты? Чего-то не хватает, верно? Ответов нет. Почему кричит "не ищи"? Почему доверяется мне, крича это? Наверно, знает, что у нас с ним может быть единство на этой почве? Почему надо пойти, а не побежать за помощью? Почему покричать все-таки и;' помощь, когда все делается так, чтоб человек утонул? Наконец, кто этот тонущий, верно? Почему я его вес же хочу спасти, а приятелю непременно нужна его смерть? Федор Иванович посмотрел на Свешникова. Толстые светло-розовые губы полковника уже вытянулись в трубку. -- Михаил Порфирьевич, разве разберешься в таких отношениях с помощью кодекса? -- Разбираются... -- заметил полковник. -- Ну да, это если налицо мертвое тело. А если дело происходит на защите диссертации? Или касается занятия должности? Или внесения вашей фамилии ц список на получение? Тут кодекс и вся криминалистика теряют свою силу. Кодекс -- это старинная пищаль... Аркебуза ржавая... На поле боя, где действуют танки. А? -- Вы оригинальный мыслитель. Тропинка в жидком снегу вела их прямиком к парку. -- Мы общаемся с миром... А он весь прямо вибрирует от пересекающихся скрытых интересов. -- Федор Иванович входил в любимую колею и чувствовал, что уже не сможет остановиться. -- Активность каждого из нас начинается с намерений. А намерения ведь разные бывают... Одни направлены на вещи, а другие, смотришь, и на человека... Я в лесу увидел цветок и хочу понюхать. Или копаюсь в огороде и нашел камень, бросить его хочу за межу. Чтоб огурцам расти не мешал. Другой человек и его интересы здесь не присутствуют... Федор Иванович умолк. Полковник тоже молчал, внимательно слушал. -- А вот теперь совсем иной тип намерений. Я хочу человеку преподнести что-нибудь хорошее, чтобы он таким образом получил удовольствие. Хочу неожиданно подарить вещь, которую тот безуспешно искал. Огорошить счастьем. И человек вспыхивает от радости. И я с ним. Доброе у меня намерение, верно? Что придает ему эту черту? Заключенное в намерении добро. -- Я слышал уже об этом. В городе уже многие говорят. Видимо, настоящий автор тоже не сидит сложа руки, бесстрашно высказывается, -- полковник с улыбкой косо глянул на Федора Ивановича. -- Но, по-моему, это очень отвлеченно. А вот ключ... -- Мы уже говорим об этом ключе. Нужен ведь подход. Давайте рассмотрим еще такой случай. Я завидую чьим-то успехам, а может быть, просто хочу получить некое благо, а человек по неведению уселся у меня на пути. Добросовестно владеет, дурак, и доволен, не хочет со своим счастьем расстаться. Новый сорт картошки нужен мне, а его вывел другой. Тогда как я идеально подхожу в авторы, это мне яснее ясного. Знаменитый ученый, а своего сорта нет! Всю жизнь это меня грызет. Да еще правительству наобещал. И я хочу причинить ему вред, завалить, а готовый сорт прикарманить. Еще не прикарманил, бегаю вокруг. Но это хотение уже сложилось во мне и горит огнем. -- Горит! -- согласился полковник. -- Ох, горит! -- Горит! И знаю ведь. что, если отниму у него его счастье, он может даже не перенести удара. Но все равно горит. И ничем не унять. Или добро или зло -- что-то должно лежать в основе наших намерений. Если они касаются другого человека. Их даже физически чувствуют! Вам знакомы такие слова? -- "Задыхаясь от злобы", "предвкушая гибель своего врага". Или наоборот -- "светился доброжелательством", "предвидел крушение его надежд и страдал от этого". От этих ощущений можно даже заболеть! И то, и другое ощущается! Существует вне моего сознания, если я -- посторонний наблюдатель происходящего. Хотя, правда, и мое сознание сразу кинется участвовать. Есть, впрочем, такие, у кого и не кинется... Это нужно сказать тем, Михаил Порфирьевич, кто вас за эти мысли обвинит в идеализме и потащит, как дядика Борика... -- Ну-ну. Оговорки при мне можно не делать. Давайте дальше. -- Добро и зло родят и действия, специфические для соответствующих случаев. Можно даже классифицировать и составить таблицу. Обратите особенное внимание... какая получается зеркальность! -- Федор Иванович, сильно взволнованный, повернулся к собеседнику: -- Смотрите! Это же чудеса! Открытие! Добро хочет ближнему приятных переживаний, а зло, наоборот, хочет ему страдания. Чувствуете? Добро хочет уберечь кого-то от страдания, а зло хочет оградить от удовольствия. Добро радуется чужому счастью, зло -- чужому страданию. Добро страдает от чужого страдания, а зло страдает от чужого счастья. Добро стесняется своих побуждений, а зло своих. Поэтому добро маскирует себя под небольшое зло, а зло себя -- под великое добро... -- Как? -- закричал полковник, останавливаясь. -- Как это добро маскируется? -- Неужели не замечали? Ежедневно это происходит, ежедневно! Добро великодушно и застенчиво и старается скрыть свои добрые мотивы, снижает их, маскирует под морально-отрицательные. Или под нейтральные. "Эта услуга не стоит благодарности, чепуха". "Эта вещь лишнее место занимала, я не знал, куда ее деть". "Не заблуждайтесь, я не настолько сентиментален, я страшно жаден, скуп, а это получилось случайно, накатила блажь. Берите скорей, пока не раздумал". Один друг моего отца, побеседовав с ним по телефону, говорил: "Проваливайте ко всем чертям и раздайте всем детям по подзатыльнику". Добру тягостно слушать, когда его благодарят. А вот зло -- этот товарищ охотно принимает благодарность за свои благодеяния, даже за несуществующие, и любит, чтобы воздавали громко и при свидетелях. Добро беспечно, действует, не рассуждая, а зло -- великий профессор нравственности. И обязательно дает доброе обоснование своим пакостям. Михаил Порфирьевич, разве не удивляет вас стройность, упорядоченность этих проявлений? Как же люди слепы! Впрочем, иногда действительно бывает трудно разобраться, где светлое, а где темное. Светлое мужественно говорит: какое я светлое, на мне много темных пятен. А темное кричит: я все из серебра и солнечных лучей, враг тот, кто заподозрит во мне изъян. Злу иначе и вести себя нельзя. Как только скажет: вот, и у меня есть темные пятна, неподдельные, -- критиканы и обрадуются, и заговорят. Не-ет, нельзя! Что добру выставлять свои достоинства и подавлять людей благородством, что злу говорить о своей гадости -- ни то, ни другое немыслимо. -- Нет, никак, -- Свешников закивал. -- Никак немыслимо. -- Он похоже, понял что-то главное и был согласен. -- Ни в коем случае нельзя, -- тут он задумчиво выпятил свою мягкую трубку -- губы. -- Прямо как у одного теоретика получается, -- сказал он вдруг невинным тоном. -- Если переносим член уравнения на другую сторону, он меняет знак... Федор Иванович на миг остро на него взглянул. Полковник собирал все его высказывания, оброненные в разное время и в разных местах. -- Вы правы, Михаил Порфирьевич, -- сказал он, овладев собой. -- Здесь скрывается целая наука. Белое пятно. Только изучай. Зло ведь не только норовит себя преподнести как добро, но и доброго человека любит замарать. Под злого замарать. "Очернитель!", "Лжеученый!". -- Точ-чно! И вдруг полковник, взыграв глазами, тронул Федора Ивановича за локоть: -- Вейсманист-морганист! -- Я вижу, вы уже пробуете применять этот ключ на практике, -- с прохладной улыбкой сказал Федор Иванович. -- Несомненные успехи! Его не так-то легко было захватить врасплох. Произошла минутная заминка. Полковник думал о чем-то своем, Федор Иванович, не зная, откуда может грозить неведомая опасность, осторожно присматривался к нему. -- Для этой очень ценной науки, видимо, еще не настало время, -- вдруг сказал Свешников. -- Или, может быть, пропущено. -- Почему? -- осторожно спросил Федор Иванович. -- Зло перекочевывает из одной формы в другую. Было бы наивно... И смертельно опасно... думать, что с революцией, с Октябрем зло полностью из общества отфильтровано. Этот вирус проходил пока через все фильтры... Во все века в шествии счастливых рабов, сбросивших оковы, шло и оно, Михаил Порфирьевич... -- Парашютист шествовал, -- задумчиво обронил полковник. -- Вы о чем? -- Так... Это уже мое открытие. О парашютисте говорю. О спустившемся парашютисте. О нем пока не стоит... Мысли ваши мне понятны. Я их разделяю. Но это не значит, что некоторые... -- Это не для официального обнародования. -- И суд будет не на вашей стороне, если включить в практику. Судебному секретарю нечего будет записывать в протокол. -- Это не для секретаря и не для протокола. Это должно помогать человеку там, где суд бессилен. Это для беззвучного внутреннего употребления. -- М-может быть... Согласен. У меня кое-какая практика есть, я тоже наблюдал, но не с того конца. Когда живешь в гуще событий, невольно суммируешь свои наблюдения. И когда-нибудь, когда мы лучше узнаем друг друга... Можно бы и сейчас, но, по-моему, мы еще не исчерпали... "Хорошо стелешь, -- подумал Федор Иванович. -- Не зря полковником стал". -- У нас не решен еще один важный вопрос, -- задумчиво проговорил Свешников, останавливаясь. Широко открыв белесые с желтинкой глаза, он прямо взглянул в лицо собеседника и сложил губы в напряженный толстый кукиш. "Он серьезно вникает в это дело!" -- открыл вдруг Федор Иванович. -- Один вопрос мне пока недостаточно ясен. Вы говорите, для внутреннего употребления. Вот я хочу употребить этот ключ. Этот критерий. Так это же и зло может сказать: я тоже думаю о критерии! -- Ничего вы еще не поняли! -- загорячился Федор Иванович. -- Сама ваша тревога о критерии уже есть критерий. Раз в вас сидит эта тревога -- вам-то самому это ясно, тревога это или маска! Тревога есть -- имеете право занимать активную позицию. -- А если мне ясно, что тревоги нет, и что мои слова -- маска? -- Раз маска -- значит, есть за душой грех. Если есть грех, если вы хотите заполучить новый сорт, анализ намерений вас не будет интересовать. Зло своих намерений не изучает. Его интересует тактика. Как достичь цели. -- Пусть. Но я же закричу! И за голову схвачусь. Ах, я так тревожусь! -- А я вас тут и накрою. Ваш крик -- маскировка злого намерения. Тактика! Тревога этого рода существует не для того, чтобы заявлять о ней другим. Я же сказал -- для внутреннего употребления. Кто искренне тревожится -- молчит. Страдает и ищет путь. Искреннее добро редко удается подглядеть в другом человеке. -- Тонковато это все... -- Еще как! Вообще все эти дела требуют тончайшей разработки. Я же говорю -- белое пятно. Нужна наука, тома исследований. -- Молодец! -- сказал полковник, любовно оглядывая Федора Ивановича. -- Первый раз встречаю человека, так глубоко зарывшегося в эту сторону наших переживаний. По-моему, вы уже лет восемь болеете... разрабатываете эти идеи. Вас тянет что-то к ним... Привязывает... -- Правильно, болею. Привязывает. Болею и не могу выздороветь. Потому что допустил в жизни кое-что... И никак не разберусь. И продолжаю допускать. А еще, потому что впереди меня ждет будущее, и там мне придется что-то допускать... Каждый поступок, малейшее движение оставляют след. Семь раз отмерь -- не зря сказано. -- А можно узнать, -- полковник все еще оглядывал его. -- Можно узнать, по какому списку вы такой полушубок отхватили? -- Подарок академика. -- Любит он вас. Подождите-ка... Я сейчас вам...Маленький непорядок... Полковник шагнул, протянул к груди Федора Ивановича руку, и тот, проследив за его пальцами, почувствовал легкую досаду, почти оторопь. Эти короткие розоватые пальцы с желтыми крапинами поддевали ногтями, тащили из толстого шва на груди полушубка туго свернутую бумажную трубку. -- Ишь, не дается, -- приговаривал Свешников, увлеченно трудясь. -- По-моему, это любовная записка. Почта амура. Он выдернул, наконец, бумажный стерженек и, не развертывая, протянул Федору Ивановичу. Тот уже знал, что может быть в этой бумажке -- на протяжении минувших трех месяцев он нашел в полушубке две таких записки -- одну нащупал в кармане, как только надел присланный из Москвы подарок, другую обнаружил недавно в случайно открытом секретном кармашке на груди. -- Поскольку вы нашли это, вам и читать, -- несколько опрометчиво сказал он. -- Федор Иванович! -- Свешников серьезно посмотрел на него. -- Я не настаиваю. -- Оглашайте. -- Ну что ж... -- полковник развернул трубку. -- Это действительно... Ого! Значит, так: "Сынок, батько видит все. Не предавай батьку". Широко открыв веселые глаза, посвященные в чужую тайну, Свешников передал записку Федору Ивановичу, и тот сунул ее в карман. -- По-моему, он чувствует, что дитя выросло. На вашем месте я бы серьезно задумался над этим. Старик располагает какими-то источниками. Его информируют... То есть, я, разумеется, хотел сказать, дезинформируют. -- Это он авансом. Ему постоянно чудятся подкопы вейсманистов-морганистов, дезинформатор играет на этом. А старик и лезет на стену... Вернейшие кадры начинает подозревать. -- По-моему, у академика достаточно жизненного опыта, чтобы прокладывать свою собственную дорогу. -- В науке -- да. В науке у него не просто дорога. Стальные рельсы -- вот его путь в науке! А в жизни наш академик очень прост. До сих пор остается крестьянином. Доверчив, как дитя. Федор Иванович бросил эти слова как бы вскользь и торжественно пошел по тропке вперед. Спиной он чувствовал недоумевающий и острый -- лесной -- взгляд из-под хмуро опущенных желто-белых бровей. Долго шли они молча по утоптанному снегу Поперечной аллеи -- между черными голыми деревьями. С ними вместе и навстречу им двигался воскресный людской поток, но они не видели никого. Полковник о чем-то размышлял, остекленело уставясь в невидимую точку перед собой. Федор Иванович с веселым напряжением ждал нового захода. -- Федор Иванович... Да не спешите вы так! Куда понесся? А что же песочные часы? Два ваших конуса -- вы так и не объясните мне, с чем их едят? -- -- Я же говорил, это не мои конусы, а одного моего знакомого. Мне никогда не допереть до таких вещей. -- Еще больше заинтриговал. Может, вкратце, посвятите? -- Отчего же не посвятить. Это графическое изображение нашего сознания -- как оно относится к окружающему миру. Изображение условное, конечно. Верхний конус, который уходит в бесконечность, все время расширяется, это Вселенная, мир, вмещающий все, за исключением моего индивидуального сознания. Или вашего... -- Как это за исключением? Разве я и вы не составные части мира? -- Конечно, составные. Но как только я о нем начинаю думать, я противопоставляю себя ему. Отделяюсь мысленно... -- Ах, вот как... -- А нижний конус, который тоже в бесконечность уходит и у которого нет дна, это я. Вы стремитесь, я же это вижу, проникнуть через вход внутрь бесконечности моего сознания, посмотреть, что там делается. А дырочка узка, и вам никогда внутрь моего "я" не протиснуться. Вы это знаете, вам же приходилось допрашивать... Оставьте надежды навсегда. Можем и поменяться местами. У вас свой конус, ваше сознание. А я могу быть для вас внешним объектом. Я топчусь в верхнем конусе, у входа. И тоже хочу проникнуть в ваше сознание. Хочу кое-что понять. Что это он так мною интересуется? Чем я для него привлекателен, интересно бы посмотреть. Но и мне к вам тоже не пролезть. И я ничего не узнаю, если вы не пожелаете меня посвятить. А посвятите -- тоже узнаю не все. С ограничением. Разве по ошибке выпустите наружу информацию. Но и тут... Еще никто не проникал в сознание индивидуального человека. Даже того, который твердит, что он большой коллективист. Наша внутренняя свобода более защищена, чем внешняя. Здесь никто в спину не ударит. Мысли не звучат для чужого уха. Пока технари не придумали свой энцефалограф, над которым упорно бьются. Пока не научились записывать наши мысли и чувства на свою ленту с дырочками, до тех пор может жить и действовать неизвестный добрый человек, скрывающийся в тени, готовый биться против ухищрений зла. Что такое добро, что такое зло, вы уже знаете. -- Вертелся, вертелся и поставил мне мат. Они оба засмеялись. -- Федор Иванович! Это верно, когда такой записывающий аппарат начнут сериями кидать с конвейера, тут уже вашему неизвестному солдатику места в жизни не будет. Полковник умел в некоторые минуты смотреть на собеседника добрым мягким провинциалом. Умел и мгновенно перемениться, показать свой металл. И сейчас, после своих слов, поглядев на Федора Ивановича с лаской, он вдруг как бы перешел к делу. -- Но имейте в виду, Учитель, мотайте на ус. То, чем я, как вы говорите, интересуюсь в вас, я все-таки получил. -- Захотелось прихвастнуть? -- Федор Иванович был спокоен. -- Тактика учит, что лучше не показывать достигнутое преимущество. Полковнику понравились эти слова. Он помолчал, любуясь собеседником. Потом продолжал: -- Можете также быть уверены, что я ни с кем не поделюсь своей находкой. Приятной находкой... Хотя да, вам же нужна не вера, а знание... Он остановился и с полупоклоном развел руками. И Федор Иванович развел руками и чуть заметно поклонился. Оба покачали головой и двинулись дальше. Наступил долгий перерыв в беседе. Потом полковник опять остановился. -- Как я понимаю, у зла есть тоже своя нижняя колба песочных часов. Свой внутренний конус. Бесконечность... -- Только маленькая разница, Михаил Порфирьевич. Но существенная. Самонаблюдение злого человека не интересует. Его жизнь -- во внешнем конусе, среди вещей. За ними он охотится. Ему нужно все время бегать во внешнем пространстве, хватать у людей из-под носа блага и показывать всем, что он добряк, благородный жертвователь. И вся эта маскировка может быть хорошо видна добру, которое наблюдает из своего недоступного укрытия. Если оно постигло... Если научилось видеть. Добро, постигшее эту разницу, будет находиться в выгодном положении. Это сверхмогучая сила. Особенно если она осенена достаточно мощным умом. Точка, на этом я заканчиваю. Вы получили от меня весь курс. Продолжая беседовать -- теперь уже о других, но не менее мудреных вещах, -- они вышли из парка, пересекли, идя по тропинке, край протаявшего черно-пегого поля, протопали по уже высохшему толстому настилу моста и вышли на улицу, которая вела Федора Ивановича к его цели. Когда приблизились к знакомой арке, он постарался вести себя так, чтобы нельзя было догадаться, что именно здесь, за аркой заканчивается его маршрут. Не замедлив шага и не взглянув в сторону арки, он прошел мимо. Ему помог в этой маскировке Кеша Кондаков. Дымчатым, но зычным голосом вдруг окликнул сверху: -- Учитель! Учитель! Он стоял на своем балконе над спасательным кругом, завернутый в малиновый халат. -- С учениками гуляем? Что же не заходишь, равви? Михаил Порфирьевич, вы-то почему мимо? Зашли бы! Федор Иванович и полковник энергично помахали ему. -- Учитель, заходи! Подарок получишь! -- вдогонку крикнул поэт. -- Как вам наш областной гений? -- спросил Свешников, когда они миновали магазин "Культтовары". -- У него есть хорошие стихи. -- Я его сначала недолюбливал. Без изъятья. За некоторые особенности личной жизни. Почти всегда пьян. И прочее... А потом смотрю -- дело-то сложнее. Он мне напоминает одного моего друга у нас во дворе. Лет шести. У вас есть дети? -- Нет. -- И не было? -- И не было. Есть в мечтах один, белоголовенькнй После войны вдруг начал снитьсл. Один и тот же. Недавно опять... -- И у меня нет. Вот я и завел во дворе дружка. В доверие вошел. Говорю ему как-то: где ты был летом? Серьезно отвечает: путешествовал. Куда же ты ездил? На острова Зеленого Мыса. Наш поэт тоже такой путешественник. То на островах Зеленого Мыса обретается... то вдруг в сугубо реальной действительности. Стараюсь замечать его, когда он на островах. У него есть очень грустные стихи про болотный пар и про головастиков. Наблюдения над самим собой, довольно критические... Федор Иванович простился наконец со Свешниковым на площади около городской Доски почета, где на него строго взглянул с фотографии папа Саши Жукова. И сразу торопливо зашагал, почти побежал назад. В его распоряжении был еще час, и он решил оставить дома полушубок и надеть "мартииа идена". Он и сделал это, и через пятьдесят минут по Советской улице уже быстро шагал стройный и решительный молодой мужчина без шапки и с озабоченным лицом -- журналист или, быть может, архитектор. Так преобразило Федора Ивановича это любимое пальто. Он свернул в переулок и подошел к дому Лены через проходной двор. Этот новый путь ему показала она. "Потому что эта вещь любит тайну, темноту и иносказание", -- так она объяснила необходимость пользоваться проходным двором. Он пренебрег лифтом, взбежал на четвертый этаж и позвонил у крашеной двери с табличкой "47". Открыла бабушка -- чистота, привет, интерес к молодости и привядший колеблющийся пух на голове. Маленькая и выразительная в движениях, как Лена. -- Здравствуйте, Вера Лукинишна! -- Здравствуйте, Федя. Хоть один грамотный человек в гости ходит. А то все Луковной... Да еще поправляют. Раздевайтесь, проходите. -- Лена дома? -- Проходите, сейчас будем обедать без нее. -- А Лена? -- Леночка убежала. Приказала обедать без нее. -- Но ведь воскресенье! -- По воскресеньям-то у нее самые-самые дела. -- Тогда я, может быть, пойду... -- Ничего подобного! Будем обедать. Она приказала не отпускать вас. Федор Иванович покорился и, повесив пальто, ничего не видя вокруг, был за руку переведен в комнату и почти упал на тот стул, который ему был указан. Усевшись, закрыл глаза, вникая в тихую боль. Не удержался -- громко вздохнул. Бабушка пристально на него посмотрела и ушла на кухню. "Ведь ты же сама, сама же пригласила, -- шептал Федор Иванович. -- Неужели у тебя так... До того дошло... Назначила же время. Три часа. Знала, что приду. Что прибегу..." -- Кому говорю, -- сказала бабушка около него. -- Ешьте суп! Перед ним уже стояла красивая старинная тарелка с желтым бульоном, и в нем празднично краснели кружки моркови. Он опустил в бульон старинную тяжелую, отчасти уже с объеденным краем серебряную ложку, и тарелка мгновенно опустела. -- А пирожки? Она же специально для вас пекла! Он взял пирожок. -- Федя! Ну что с вами? Вы не здоровы? Почему вы так похудели? Вы знаете, я врач. Так худеть не годится, даже от любви. -- Почему я похудел... -- Ешьте, ешьте пирожки. Я сейчас еще положу. Правда, вкусно? -- Почему похудел... Отчасти в этом виновата ваша внучка. -- Так у нее же очень сложное положение! Бедняжка разрывается между двумя огнями. -- Не полагается. Вера Лукинишна, иметь сразу два огня. -- Знаете, что... Вот послушайте, -- бабушка сидела против него и, склонив набок голову, окруженную колеблющимися легкими волосами, смотрела на него с печалью. -- Вот послушайте, это вам адресовано. Айферзухт ист айне лайденшафт, ди мит айфер зухт, вас лайден шафт Поняли? У нее был, видимо, настоящий немецкий язык. Слова круглые и с пришепетыванием. -- Что-то частично понял, -- сказал Федор Иванович. -- Про ревность что-то. И про страдания. -- Именно. Ревность это такая страсть, которая со рвением ищет то, что причиняет страдания. Пожалуйста, не страдайте, у вас нет причин. Съешьте еще тарелку бульона, я пойду за вторым. Он послушно, быстро, сам того не заметив, опорожнил вторую тарелку. -- Молодец, -- сказала бабушка, внося блюдо с очень красивым куском жареного мяса. У Федора Ивановича, несмотря на его страдания, на миг проснулся аппетит. -- У нее, у бедной, не закончены некоторые дела, -- сказала бабушка, разрезая мясо и кладя в тарелку Федора Ивановича. -- Я их немного знаю. Они для вас не опасны. -- Вера Лукинишна, она водит меня за нос! -- почти закричал он. -- Нет! Что вы! Она вас так любит! -- Она очень пылко относится к своему незаконченному делу. -- У интеллигентных девушек пылкость может быть распределена между двумя объектами, совсем разными... "Вот-вот..." -- подумал Федор Иванович. -- С этим надо считаться. Они творят иногда сумасшедшие вещи. Могут и на карту поставить... "Именно..." -- подумал он. -- Она хорошая девчонка. Берегите ее. Вы не найдете второй такой нигде. -- Но я никуда не могу уйти от этого чувства... Айферзухт... которое ищет со рвением... Страдания-то и искать не приходится! -- Ничего, ничего. Это все не страшно. Ревность -- это сама любовь. Любовь в своем инобытии, -- философ сказал. Философ моей молодости. Не теряйте время на глупости, наслаждайтесь своим богатством и ни о чем страшном не думайте. Часа три они беседовали так за столом. Вера Лукинишна, положив сухонькую теплую руку на его крупный костлявый кулак, мягким голосом толковала ему о ревности. О том, что в ней, в ревности, есть хорошая сторона. Стремление удержать того, по ком сохнешь. -- Продолжайте стремиться, держите покрепче, -- говорила она. -- Я не хочу, чтобы ревность ваша ослабла. Не привыкайте к этому, это было бы худым предзнаменованием. Федор Иванович все прислушивался -- не заворочается ли ключ в замке дальней двери. Так и не дождавшись Лены, он, наконец, поднялся. -- Пойду... -- Ничего, ничего. Все будет хорошо, -- сказала бабушка, выйдя за ним на лестничную площадку. Она с тревогой глядела ему вслед. Спустившись вниз, он остановился во дворе. Сумерки, сильно надушенные весной, что-то таили. Он чувствовал себя как бы спустившимся на грешную землю. Да, ревность это страсть, которая специально, жадно ищет то, что задевает всего больнее. Он уже смотрел на подъезд, ведущий к поэту. Он быстро зашагал к нему. Зарычала пружина, и дверь хлопнула. "Лифт не работает", -- прочитал мимоходом и понесся по лестнице вверх. У черной двери с бронзовыми кнопками позвонил. Поэт тут же открыл, как будто ждал. -- Ты что, Кеша, видел меня? -- Почуял. По обстоятельствам сообразил. -- Ну, здорово. Где подарок? -- Не торопись. Поедим? -- Ну давай, поедим, -- Федор Иванович сказал это для того только, чтобы заглянуть на кухню. Ах, здесь все было не так, как раньше. Цветная страница из иностранного журнала с голой юной красавицей куда-то исчезла. И ни одного таракана. -- Ксаверий где? -- Казнен, Федя, -- отозвался поэт из дальней комнаты. Он шарил в своем заоконном мешке, собираясь кормить гостя. -- Ладно, не старайся, я раздумал, -- сказал Федор Иванович, переходя из кухни к нему. -- Я уже пообедал. Так где подарок? В обеих полутемных комнатах был беспорядок -- как будто здесь готовились к ремонту. Поэт зажег в спальне большую лампу ярко-белого накала. Посредине комнаты стояли два чемодана. Деревянную кровать хозяин разобрал, и ее части были стоймя прислонены к стене. Волоокие девы поблескивали лакированными выпуклостями. Только сейчас Федор Иванович заметил, что Кондаков сильно изменился. Лицо потемнело, беспомощно и грустно отекло. -- Ты что -- пил много? -- спросил Федор Иванович. -- Вопросы какие-то задаешь... Ты как, воздухом дышишь? Или у тебя жабры, и ты ныряешь в ведро? У меня, например, внутри жабры... И я должен туда регулярно заливать. Он не забывал шутить, но на месте ему не стоялось, все время срывался бежать куда-то. Заставлял себя остановиться и смотрел на Федора Ивановича, готовя какое-то важное слово. -- Не торопись получить свой подарок, -- сказал наконец. -- Никуда не уйдет. Никуда не уйдет. -- Что это все означает? -- спросил Федор Иванович, садясь на чемодан. Он не снял пальто, только слегка распахнул. -- Затеял ремонт? Поэт, как прикованный, смотрел на пальто. Пощупал ткань. -- Давно у тебя? Продай! -- Ремонт будет? -- Федор Иванович оглядывал стены. -- Ну да. Ремонт будет. Ремонт... Вот, я решил подарить тебе эту кровать. По моим сведениям, у тебя дела идут на лад. Кровать необходима. А у меня перемена в жизни. Похоже, навсегда. -- Женился? -- Нет, это ближе к разводу, Федя. Так возьмешь? Отдаю со всем набором, с одеялом и подушками. На улицу жалко бросать такую вещь. Если что-нибудь заплатишь, не откажусь. Мне она тоже от хорошего человека перешла. Примерно в таких же обстоятельствах. -- Ты-то почему с этой штукой расстаешься? -- Для твоей дамы будет сюрприз. Им нравятся такие удобства. -- Почему ты вдруг... -- Блажь, блажь. Ухожу в монастырь. "Она бросила его! -- подумал Федор Иванович. -- Она обманывает не меня, а его". -- У нее, ты сам понимаешь, и до меня было. Нс ты должен разбираться -- одно другому рознь. Она от того ушла вроде как ко мне. Муж, муж у нее был. Но и от меня быстро улетела. Посмотрела вплотную -- не тот. И улетела. Только перышко осталось в руке, а ее нет. Это очень, скажу тебе, Федя, неприят-ствен-но. Даже не то слово. Пытка! Казнь! Вот даже стихи сочинил. Хочешь? И он, придвинувшись, глядя куда-то в сторону, загудел глухим полушепотом: Был я бесьей породы, Баламут родниковой струи, И терпела природа Несуразные песни мои. Был судьей всем, кто ползал И летал средь прибрежной травы, И взимал в свою пользу Я налоги с беспечной плотвы. В этом месте поэт остановился и сквозь всю свою грусть со слабой улыбкой покачал головой: -- Было, было... И, переждав свои воспоминания, продолжал гудеть стихи: Ведал дремой болотной, На мели головастиков пас... Но без жалости отнял Все судьбою назначенный час. Грянул гром небывалый, В поднебесье послышался стон, Лебедь белая пала, Обагряя притихший затон. Я дела забываю, Я к ослепшей от боли лечу, Песнь любви запеваю, -- Ту, которой от горя лечу. Дал я ране закрыться... Но, очнувшись от тяжких обид, Видишь ты, что не рыцарь -- Пень чудной на болоте стоит. Поднялась молодая, -- Только крыл пролилось серебро... И, навек улетая, Обронила в болото перо. И не знала, что нищий, Навсегда обездоленный черт В тине знак тот разыщет И к душе деревянной прижмет. Наступило молчание. -- Вот какие стихи родятся от горя, -- заговорил наконец Кеша. -- Только крыл пролилось серебро, представляешь? Улетела... -- Но ты, я вижу, еще жив, Кеша... -- заметил Федор Иванович. -- Никогда не воскресну. Нет. Она приходит и сейчас иногда, можешь себе представить такую пытку? Жалеет! И, так сказать, понимаешь, готова... Я ее беру, держу ведь в охапке. Но чего-то нет. Что такое? Одни перья... Перья держу, а самой ее нет. Сама где-то в другом месте, вся там. -- А раньше? -- Раньше все было мое. И перья, и душа. Недолго, правда. Несколько дней. Кондаков взял веник и начал подметать комнату. То хмурясь, то усилием расправляя лицо. Федор Иванович, выгнув бровь, смотрел на него слегка сбоку. -- К кому улетела -- хотелось бы глазком глянуть, -- Кондаков посмотрел на него. -- Морду набить счастливцу... Он подметал, сгоняя в кучу какие-то бумажки и, между прочим, чей-то портрет на почтовой открытке. Федор Иванович узнал -- это был Рахманинов, коротко остриженный, почти наголо. Выхватив открытку из-под веника, он стал протирать ее платком. -- Эту открытку я забираю себе. -- А я не отдаю. Променять могу. -- Так ты же кровать такую даром отдаешь! -- Если возьмешь кровать, и Рахманинова бери. А так -- нет. Так -- только за эквивалент. Я видел у тебя ботиночки летние, видные такие, с дырками. Давай на них. -- Они же ношеные! -- Ничего. Еще год проходят. -- Ну что ж... Считай, они твои. -- Мне еще нравится твой пиджачок. "Сэр Пэрси", так ты его зовешь. Что хочешь за него? Могу вот Оскара Уайльда. Два тома. Чего молчишь? Хочешь вот Есенина? Правда, только один том. С березами, первое издание. -- Странно как-то... В общем-то, конечно! За Есенина давай... -- Принеси сначала "сэра Пэрси". -- Он же на тебя не налезет, Кеша. -- Это моя печаль. Похудею. Какая-то новая странность открылась в этом Кеше. Он явно что-то задумал. Какой-то свой невиданный шахматный ход. -- Ты это самое... Скажи мне. Берешь кровать? Не бойся, клопов нет. Не хочешь платить -- не надо, бери так. Ты, я вижу, не веришь. Представь, дарю! Накатила щедрость... Не говорить бы ему этих слов, о щедрости. Федор Иванович сразу почуял маскировку. И сам ушел в тень. -- Хорошо. Приду еще и заберу. Спасибо, Кеша. -- А ты не можешь сегодня? И потом доложишь, как понравится даме. Обязательно! Это будет твоя плата. Договорились? Дурачок! Он был весь как на ладони. Свихнулся от своей дамы. -- Нет, сегодня не заберу, -- Федор Иванович с грустью на него посмотрел. -- И вообще... Надо еще транспорт... Нет, в ближайшее время не смогу. И сразу Кеша засуетился, глаза забегали. -- Надо же мне что-нибудь на память тебе... Возьми вот скрепки. Коробочку. Ты таких никогда не видел. Заграничные. Федор Иванович, быстро взглянув на него, взял коробок. Неудачно выдвинул картонный ящичек, и на пол со стуком просыпалось штук десять больших канцелярских скрепок для бумаги. Они действительно были особенные -- оранжевые, блестели эмалью. Федор Иванович, присев, стал собирать их. Собирая, он думал: "Да, конечно, у нее мог быть и муж. Почему не быть... Когда люди сходятся в нашем возрасте, каждый приносит свой чемодан, и не пустой. И заглядывать туда нельзя". Он собирал скрепки, а Кондаков наблюдал, оскалив непонятную полуулыбочку. -- Учитель, а не понял, почему дарю. Эти скрепки -- особенные. Они помогут тебе глубже понять и оценить красоту женщины. Федор Иванович поднялся, внимательно посмотрел. -- На женщину надо каждую секунду смотреть, Федя. Стой на цыпочках, как будто лезгинку танцуешь, и не своди глаз. Каждая женщина -- необыкновенное явление. Неповторимое. -- Но ведь во всех сидит Модильяни, -- заметил Федор Иванович. -- Не мешай! -- вдруг озлился Кеша. -- Я тебе этого не говорил никогда! Ты лучше слушай, -- голос его стал тихим. -- Ты слу-ушай. Когда она разденется... Когда шагнет к тебе, она увидит эту коробочку. А ты ее заранее подставь. На видное место. И еще лучше, если нарисуешь на ней собачку смешную. Она схватит, обязательно схватит! И пальчиком тык туда. И все скрепки рассыплются по комнате. Ах! -- кинется их собирать, забудет все. Федька! Это такие движения! А ты смотри! Смотри! Не упусти ничего. Это пятьдесят процентов познания жизни! Больше никогда такой живой красоты не увидишь. Чудо! Пик жизни! Пройдет и все -- жизнь пролетела. И не вернешь. Я там донышко выдрал, в коробке. Как ни повернет -- все равно рассыплются. -- Ишь ты, изобретатель... -- Спасибо скажешь, дурачок. А мне остается только слушать твой рассказ... -- Ну вот ты повесил нос. Так она же к тебе и сейчас приходит. -- Жалеет, я же говорил. Жалеет. Невозможно терпеть! -- Но