беж... Еще в апреле, когда все ходили на свободе, он уже начал высматривать, что я делаю на своем огороде. Где землю рыхлю, что сажаю. Я не знал еще тогда, что это именно он. Как подойду к его лежке, к ежевике в конце огорода -- сразу, как кабан, вдруг сорвется и с треском ломится наутек... Вниз по ручью. Уже сколько дорог в ежевике проложил. Как кабан. Я берусь за грабли и слышу в другом конце прутик -- тресь! Вернулся, сволочь. Приходилось ночью работать. Ночью он ленится караулить, спать хочет. И сейчас прутики потрескивают. Ребята из шестьдесят второго давно бы схватили, увезли. А этот наблюдает. Еще не донес. -- Я его убью, -- твердо сказал Федор Иванович. -- Не вздумайте! Не имеете права. Он уже и без вас... Привязан к судьбе. На него есть уже заявка. Надежная. Стригалев подчистил тарелку, бережно отставил ее в сторону и посмотрел ей как бы вслед. -- Да... Так я подметил у него этот интерес. И, хоть и по ночам приходится, поливаю, как вы понимаете, не то, что ему хотелось бы. Пришлось ради маскировки много всякой всячины посадить. А то, что ценно, я прикрыл. Тоже двойниками, Федор Иванович. Та же тактика. "Контумакс", я его вам поручаю, вы найдете его в малом дворике. Там альпийская горка и георгины. Вы же ботаник, у "Контумакса", действительно, листья, как у георгина. А с удвоенными хромосомами -- почти копия! Я его в горшки и прикопал там в камнях, среди георгин. Три горшка. Их тоже касается первый пункт. Пока не зацвели, не страшно. У него кремовый цветочек, маленький. Можно сразу опылить и через сутки оборвать венчик, чтоб в глаза не бросался. Это себе заметьте. Опыление -- это будет пункт два. Он звучит так: потихоньку делать дело. "Контумакс" входит в этот, второй, пункт. Поливайте бдительно, не жалейте воду и на георгины. Я видел, вы все восемь бочек натаскали. Смотрел, и сердце радовалось. Мой двойничок поработал. -- Может, мы на сегодня кончим, Иван Ильич?.. -- осторожно спросил Федор Иванович. -- Нет. Доставайте чистую тетрадку, будем писать. Я оцарапан, Федор Иванович. Яд разливается по телу. Надо говорить и говорить. Чтоб успеть, не забыть ничего. И писать. Берите тетрадку. Через двое суток, когда толстая тетрадь почти вся была заполнена записями, таблицами и формулами сложного шифра и стала для Федора Ивановича сжатой программой работы на несколько лет вперед, -- как раз часа в три ночи, под утро, продиктовав последнюю запись, Стригалев сжал обеими руками виски и задумался. -- Кажется, ничего не забыл. Кажется, все. Все, Федор Иванович. И поднялся -- уходить. -- У меня последний вопрос, -- Федор Иванович удержал его за руку. -- По нашей программе получается, что у нас задача только одна. Только сохранение "наследства" и, может быть, небольшое продвижение вперед, по одной теме. С "Контумаксом"... Стригалев опустился на койку. Молчал, ждал главных слов. -- Так и будем сидеть на зарытых сокровищах? -- Нет, не все время будем сидеть. Придется в конце концов выходить на свет. Подкопим аргументы, наберемся духу и выйдем. В журнале выступим. Может сложиться так, что вам, Федор Иванович, придется одному. Не боитесь? -- Нельзя, чтоб сложилось... -- Не будем гадать. Журнал -- это будет третий пункт. Напишете о новом сорте, о том, как получен. О полиплоидии напишете. Да! Чуть не забыл, -- новый сорт. У нас же восемнадцать кустов... В огороде растет, там у меня старичок "Обершлезен" посажен -- среди него. Кусты -- что тот, что другой -- совсем одинаковые. И цветки такие же. Я вам потом на месте покажу, как искать... Выступим с этим сортом и с фундаментальной работой по "Контумаксу". Это будет хорошенькая новость. Для многих. Журнал читают... -- А где выступим? -- Не полагалось бы зря... Но скажу. Вам уже надо знать. Услышите и сейчас же забудьте название. -- Стригалев наклонился к Федору Ивановичу и загудел горячим полушепотом: -- В "Проблемах ботаники"... Там вся редколлегия... Они с толком действуют. Касьяновы сенсации тоже дают, даже чаще наших работ. Но наши -- только когда поступит серьезный, хорошо обоснованный труд. Редактор давно уже меня торопит. Все уже сговорено. Даже готов идти на риск. Да вот... Не успел я. А теперь я -- главарь шайки. Связан с "иноразведкой". Теперь мне нельзя... Вы, вы будете общаться. Редактор знает... Он опять встал. -- Поспали бы, Иван Ильич, -- убито попросил его хозяин комнаты, зная, что просьба останется без ответа. -- Завтра ночью и проводил бы... Иван Ильич не сказал ничего. Обнял одной рукой своего друга, в другую взял холщевую сумку с припасами, которую приготовил Федор Иванович. -- Ухожу. Больше мне нельзя. Нельзя, чтоб меня увидели даже поблизости от вас. Вы должны быть вне подозрений. Незачем вам повторять мой путь. Придумаете другой. И они пошли в темноте через холодный предутренний парк. Когда подошли к Первой Продольной аллее, Иван Ильич остановился. Плюнул с сердцем: -- Если бы мне сам Сталин сказал, что в интересах государства и народа эти наши работы надо похерить и эту картошку уничтожить... А мне же почти это и сказали... Почти от имени Сталина... Я бы не уничтожил и пошел бы на все. Я на все и пошел. Вот -- жизнь! А если доживу -- опять буду прав! Я уже был однажды прав. После нескольких лет неправоты. И опять ведь буду прав! А за картошку даже чествовать будут! Если доживу. Надо дожить... Когда подошли к Второй Продольной аллее, Иван Ильич, остановившись, загородил дорогу. -- Теперь идите назад. Даже вам нельзя знать, куда я дальше пойду. Даже в какую сторону сверну -- нельзя знать. Не бойтесь, дорогой, я буду приходить. Всегда держите наготове сливки... V Миновали еще два дня. Подошло воскресенье. Этот день Федор Иванович весь провел в трудах на огороде Стригалева. Он нашел в пристройке тяпочку с коротенькой палкой и слегка окучил картофельные кусты. Их было около трех тысяч -- тридцать рядов по сто точек. Огород радовал чистотой, все кусты подросли, все были одинаковой высоты -- на одну пядь не доставали колена, и уже дружно завязывали бутоны. На альпийской горке все лысины камней исчезли под темными зарослями георгинов. Федор Иванович уже знал те стебли, которые надо не замечать, и, помня о лежке в кустах ежевики, не замечал их, даря георгинам подчеркнуто любовный уход. Правда, некоторые листы георгинов он быстро и даже грубовато оборвал, а иные прищипнул с целью косметики -- те листы, которые слишком были типичны и могли выдать скрывающегося между ними двойника. Все там, на горке, росло, как надо, и если чей-нибудь глаз мог бы обнаружить такой тонкий обман, то, во всяком случае, не глаз альпиниста. На свою работу в огороде Федор Иванович пришел открыто, своих движений не таил -- он прилежно выполнял задание академика. Заглянул он и в дом, и на чердаке в углу обнаружил желтый дубовый футляр с микроскопом. Забросал его обрезками досок. И толкушку нашел в кухне, сунул ее в карман. Все было сделано, что наметил на воскресенье. Он вылез наружу, привычным махом перескочил через забор и не спеша зашагал по тропе домой. Уже догорало позднее послеобеденное время, пора было варить картошку. Он шел в одиночестве, наедине с природой, с плотной путаницей ежевики, с голубоватым полем, мелькавшим в разрывах зелени. Все было вокруг, как сто лет назад, но, покрывая тихий и гармоничный шум вечности, врывался, не давал успокоиться нервный гомон текущего дня. Не раз вторгавшееся в жизнь Федора Ивановича многоголовое безумие вот уже несколько лет все сильнее давало о себе знать, ждало впереди -- там, куда он шел. Смотрело вслед. Огромная страна содрогалась от этой дури. Где-то объявился странный человек с круглыми глазами, в галстуке того типа, который не выделяет человека, а налагает мертвящую печать невзрачности. Но это была только внешность, -- все было внутри. Он написал нашумевшую докторскую диссертацию о порождении сорняков культурными растениями. Это было сенсационное самозарождение новых видов, диалектический скачок, то, о чем твердил и академик Рядно. Люди открывали журнал и читали там, что сорняки родятся от ржи и пшеницы, а потом уже начинают ронять собственные семена. Полоть огород - -- пустое дело. Если сеешь хлеб, будь готов -- в твоей чисто посеянной ржице появятся васильки. Таких нелепых порождений в действительности не было, сенсация должна была в конце концов сгинуть, как дурное сновидение, -- такова была ее судьба. Но пока о ней все еще кричали, писали журналисты и оспаривать ее было рискованно. В другом научном институте некий ученый-новатор ввел курам кровь индейки и получил в потомстве оперированных кур птенца с индюшачьим пером. И у этой истории была та же судьба, что и у вышеупомянутой диссертации, но и о ней все еще кричали, шум об этом эксперименте был в самом разгаре. Он переплетался с грохотом, поднятым вокруг неожиданно открытого зарождения жизни в стакане с сенным отваром. Открывательница поставила на окно стакан с процеженным через марлю отваром, а когда через неделю посмотрела в микроскоп на каплю этой жидкости, там плавал и играл ресничками целый микроскопический народ. Вдруг прогремело имя Саула Брузжака -- он выдул из куриного яйца часть белка и заполнил пустоту содержимым утиного яйца. Дерзкий ученый, успешно пробовавший силы во многих областях, публиковал статью за статьей, описывая полученного им цыпленка со странным оперением, хотя никто этого цыпленка не видел. Писатели создавали книги о переделках озимой пшеницы в яровую и яровой -- в озимую. Где-то сосна породила ель. Все еще кричали о кавказском грабе, который породил лещину -- лесной орех. Всем, особенно неспециалистам -- газетчикам, военным и школьникам, -- вдруг стало ясно: на смену многолетним вредным заблуждениям пришла пора истинной биологической науки. Политики стали авторитетами в области травосеяния. У всех открылись глаза. Те, у кого зрение было устроено не так, как у большинства, благоразумно молчали, лихорадочно листали книги, ходили взъерошенные, что-то шепча. И все это была дурь, она была уже знакома Федору Ивановичу по другим событиям в его жизни, не относящимся к биологии. Как и те события, она возникла в массе того недостаточно образованного большинства, которому легко внушить, что оно-то и обладает конечным знанием вещей. Этому безумию, как и истории с черной собакой, суждено было однажды растаять, оставив после себя изломанные судьбы и тщательно скрываемое чувство вины и стыда. Так, слушая тихий шум вечности и резкие звуки современности, Федор Иванович шел по тропе, потом по полю, а когда, наконец, вступил в парк, вдруг увидел в воскресной толпе медленно идущего крупного сутуловатого мужчину в спортивной многокарманной куртке из синего вельвета. Брюки были ему узковаты и обтянутые ягодицы самодовольно поигрывали, напоминая о гусаре, который крутит вверх то правый, то левый ус. Это шел уже излишне располневший Краснов, с его отечными руками и с тем же хорошо уложенным барашком просвечивающих волос на лысоватой голове. Федор Иванович был уже предупрежден, и тем не менее, замедлив шаг, он некоторое время шел за этим существом -- настолько отвратительным, что начал действовать закон, притупляющий наши чувства, если источник впечатлений слишком обилен. Федор Иванович шел в ногу с ним, бессознательно примериваясь: вот сюда можно было бы чем-нибудь ударить этого губителя людей, в его недоступную пониманию завитую башку. Чуть повыше уха, откуда начинается розовое свечение сквозь волосы. Не дожидаясь шагов медлительного правосудия, повязавшего тряпку на глаза. Вот сюда, видно, и трахнет его в ближайшее время справедливая судьба, тот, кто сделал на него заявку. Федор Иванович высматривал подходящие места, но лишь потому, что розовое свечение само манило к таким мыслям. И еще потому, что однажды он сказал Стригалеву по этому поводу решительное слово. А если говорить серьезно, Краснов настолько переполнил его впечатлениями, что он перестал его остро ненавидеть. Вообще с ненавистью у него было слабовато. Федор Иванович никогда еще по-настоящему не испытывал этого чувства. Но нужно было переходить к неизбежному разговору, рано или поздно первая встреча должна была состояться, и следовало встретиться так, чтобы альпинист не почувствовал, что Федор Иванович дышать не может от брезгливости. Он ускорил шаг и, обходя спортсмена, сказал: -- Однако! -- и так как глубоко задумавшийся Краснов не услышал, повторил громче: -- Гм, однако! Однако его там голодом не морили! Краснов сильно вздрогнул и, придя в себя, как после обморока, посмотрел дурными глазами, совсем очнулся и радостно осклабился. -- Вы откуда? -- спросил Федор Иванович. -- Оттуда, откуда и вы. -- Ну, я с огорода, а вы все-таки из ежевики. Мой труд не сравнить с вашим. -- У вас более квалифицированный труд, -- сказал альпинист. -- За ваш больше платят. У меня только глаза работают, а у вас вон и голова, и руки. И глаза задачу имеют... Федор Иванович благосклонно промолчал, потому что все это звучало двусмысленно. Приходилось терпеть. -- Когда вас выпустили? -- спросил он. -- Позавчера, -- был простодушный ответ, и Федор Иванович удивился умению Краснова врать и владеть собой. -- Позавчера, -- повторил спортсмен. -- Меня и старика Хейфеца. На днях и остальных отпустят... -- И Троллейбуса? -- Нет. Троллейбус крепко сидит. А впрочем... Ведь я же не знаю, как там решат. -- Что ж, приступайте к делам. В понедельник... -- В понедельник у нас нерабочий день. -- Что такое? -- Вы верите, Федор Иванович, в порождение одного вида другим? -- Почему же мне не верить? Я не верю, а знаю, и никогда не сомневался. Плоский эволюционизм Дарвина никогда не удовлетворял меня. Это толкование развития не включает в себя диалектику с ее закономерностями. -- Ну, вас не захватишь врасплох, -- Краснов засмеялся. -- Кого вздумал захватить! -- хохотнул и Федор Иванович, но довольно твердо. -- Вы все равно, знаю, не верите. А я иначе. Я, конечно, верю, Федор Иванович, у меня и опыта меньше, и знаний. Я просто верю. Я верил всегда, но у меня душа все еще ждала последнего доказательства. -- Ну что же. Она дождется. -- Она дождалась, Федор Иванович. Дождалась! В понедельник весь наш институт будет слушать сообщение академика. -- Он здесь? -- Приехал сегодня утром. Ему прислали в Москву письмо. Учительница одна. Во время экскурсии с ребятами она нашла в лесу березу, на которой выросла ветка серой ольхи. Чистая ольха! Я сам видел сегодня. Никакой прививки. Из березового сука растет, понимаешь... Вполне естественно. Круглые такие листочки... Увидите, вы же ботаник. Ольха! Вам тоже не помешает лишнее доказательство. Вашему полному знанию. Посмотрите, и тоже окажется, что до этого вы знали, да немножко не совсем. -- Я нисколько не удивлюсь... -- Ладно. Вы не удивитесь. А академик -- тот прямо плясать то и дело пускается. Вспомнит -- и плясать! Ну скажите, почему? К Варичеву целоваться полез. От ветки не отходит. Смотрит, щупает, глазам не верит. Лупу потребовал. Кричит что-то -- не разберешь. Даже у него, у него что-то с верой было, оказывается, не на месте. Вот так, товарищ завлаб... "А у меня на месте", -- хотел сказать Федор Иванович, но смолчал. Понял, что это уже будет не похоже на "правую руку" академика. Вызовет подозрение. -- Ну, если доходить до тонкостей, могу сказать и я... Я тоже сейчас понесусь ветку смотреть. И очень даже резво. И в этой резвости может оказаться что-то, Ким Савельевич... Что-то такое, в чем и сам себе отчета не даешь... -- Вот-вот, Федор Иванович! Во-от! Точно сформулировал. -- Только это не сомнение. Не надо путать сомнение с жаждой познания. И потом ведь ветка же есть! Где он ее держит? -- В сейфе. Есть-то она есть, Федор Иванович. Но не будешь же ее все время при себе носить. Вот я ее не видел несколько часов -- и опять хочется посмотреть. -- Я только что подумал, что верно, слишком большой энтузиазм может вызвать у наших тайных схоластов... может дать толчок для инсинуаций. В плане вашего высказывания... о неверии. Надо сказать академику. Чтоб не при всех плясал... -- Эта мысль пришла сегодня и мне... Федор Иванович расстался с Красновым среди розовых корпусов института и некоторое время смотрел вслед его слегка согнутой, перегруженной нетренированными водянистыми мускулами фигуре. Альпинист словно нес на загривке трехпудовый мешок. Проводив его глазами, Федор Иванович ушел к себе обедать. Пока грелся чайник, позвонил в ректорат. Несмотря на воскресенье, Раечка была на месте. Оказывается, академик звонил ему несколько раз, а сейчас они -- из Москвы их приехало двое -- на машине укатили в деревню к учительнице, и академик увез с собой ключ от сейфа. Так что посмотреть на ветку в этот день не пришлось. Ночью зазвонил телефон. -- Ты уже слышал про нашу радость? -- словно дунуло из трубки степным бураном. -- Слышал, слышал, Кассиан Дамианович! -- Что-то мало радости в твоем голосе, сынок! Ты хоть понимаешь, перед каким фактом нас поставила природа? Ты умеешь чувствовать историю? -- Кассиан... -- Не-е, ты еще не дорос. Тебе еще расти и расти около батьки... -- Кассиан Дамианович! -- Соси соску... Завтра чтоб не опаздывал на мое сообщение. Поздравь, дурачок, меня и себя. Теперь мы можем вызывать на бой всю буржуазную схоластику. Смотри мне, не опоздай... Все-таки Федор Иванович опоздал немного на эту лекцию академика. Дела в учхозе поглотили все утро, и когда он неслышно вошел в переполненный актовый зал, он сразу же понял, что академик прочно держит в руках напряженное внимание всей аудитории. Кассиан Дамианович, в своем вечном старомодном неглаженом сером костюме, с торчащими врозь и вверх плечами и с несвежим галстуком в косую полоску, высокий, с шарнирными движениями окостеневшего тела, торжествуя, шел по краю широкой сцены. Потом совершил порывистый разворот и, под общий смех говоря что-то, вдруг показал всему залу костлявый кукиш. Сзади него за небольшим столом хохотал Варичев, а рядом с ректором слегка корчился, излучая одобрение, еще некто, очень маленький, но быстрый. Взглянув на него, Федор Иванович сразу напрягся. У этого человека было странное лицо. Черный протертый войлок волос таял и исчезал спереди, и тут, прямо на лбу, начинался длинный висячий нос, задавая тон всей физиономии. Подбородка не было, там разместился мокрый красный рот, круглый и направленный, как у некоторых рыб, слегка вниз -- чтоб подбирать со дна вкусные вещи. Человек этот все время водил вправо и влево большими черными глазами, полными сладости. Это был Саул Брузжак, "карликовый самец", левая рука академика. Внимательно посмотрев на него, Федор Иванович почувствовал знакомые еще с фронта собранность и готовность к встрече артиллерийского налета. Потому что Саул был агрессивен, безжалостен и приехал сюда неспроста. Касьян привез его, чтобы он пощупал здесь воздух своими не ошибающимися рыбьими губами. "Та-ак, -- подумал Федор Иванович. -- Дела у меня вроде в порядке. С "наследством" пока все чисто. Вот, может быть, экспертиза..." -- Ну и что? -- весело дудел со сцены фагот Кассиаиа Дамиановича. -- Ну и говори, сколько угодно, а молекул живых не бывает. Наследственность не вещество, а свойство. А раз свойство -- не ищи атомов. Если о наследственности. Вот я такое спрошу у вас. Спящая красавица была живое тело или нет? Думайте, думайте! Зал зашумел. -- Ладно, не буду вам морочить головы, дам попроще. Вот утопленник. Конечно, если его откачают, он живое тело. А если не откачают? -- Клиническая смерть! -- закричал кто-то в зале. -- Вы мне догмами не сыпьте! Вы думайте! Я вам скажу. В гербарии пролежит ветка пять лет. Дайте ей условия -- и она оживет! Поняли, куда гну? Нет границы между живым и неживым. Есть воображаемая граница. Она все время движется по мере того, как человек постигает тайны природы. Он умолк и пошел вдоль края сцены, давая залу отшуметься. -- Вот еще об ассимиляции, -- он остановился. -- Это ведь процесс. Видимо, его можно рассматривать по частям. Начало, середина и конец. Конец -- это ясно, наступает изменение. А вот в середине что происходит? Ведь это легко слово кинуть -- ассимиляция. А по существу -- кинул, значит, тут же и уклонился от участка познания. Как и эволюция. Это ж тоже термин. Хлоп термином -- и все! И отвязался. А в эволюции целый комплекс явлений! Думайте! Разрешаю и вопросы с мест. Я вас к одному и тому же веду. Мы сегодня берем ассимиляцию в целом. Бурное время не позволяет копаться, что и как... Мы схватили явление, нам важен результат, конец. Время требует! Теоретически -- бог с ним, нам важно практически. Подвергли воздействию условий -- и озимое растение превращается в яровое. "А как оно превращается? -- сразу начинает приставать схоласт. -- Хочу познать процесс". Частности, видишь, его интересуют. Вязнет, за гачи хватает, философастер такой. Зубастый, черт. Не дает шагу ступить вперед, виснет. А я отвечаю: это вам еще скажут, не бойтесь. Те скажут, кто будет заниматься частями целого -- морфологи, цитологи, физиологи... Там их много. Всегда за передовыми частями, ведущими наступление, следует трофейная команда. Так что можно не бояться, трофеи будут собраны. Ничто не останется на поле боя. -- Как вы относитесь к ботанике? Это тоже трофейная команда? -- послышался из глубины зала звонкий мальчишечий голос. -- Правильно, спрашивай, сынок. Твое дело -- побольше спрашивать. Будет чем и ответить в свое время. Как я отношусь к ботанике? Обыкновенно отношусь. Но у них же абсурд! Они делят растения на высшие и низшие. Гриб -- какое растение? -- Низшее! -- крикнули из зала. -- Пшеница -- какое? -- Высшее! -- крикнул зал хором. -- Вот видите же сами! А я и спрашиваю: кто же кого ест? Гриб пшеницу или пшеница ест гриба? Академик и блоха -- кто кого ест? Зал грохнул от хохота. Академик, смеясь, прошелся по сцене. Потом вернулся к трибуне. Чуть опустил голову, чуть поднял руку. И зал сразу стих. -- Вот так, детки. Давайте, давайте ваши вопросы. Я не просто так здесь балагурить с вами пришел. Мы здесь не на завалинке с вами сидим и семечки лускаем. Я разрушаю перед вами догмы. И вы учитесь их разрушать. Догма -- это камень, который надо убрать с дороги. Думайте, ох, ребята, думайте... Вам говорили: бабочка каллима похожа на сухой лист. Говорили? Ну вот, я ж знаю... Защитная окраска. Выработано отбором. А вот у витютня яйцо -- белое! А гнездится он где? В лесу! Открыто гнездится, не слушает вашего лектора! А яйцо галки -- пестренькое. А гнездится она в дымовой трубе. Пестрота не имеет значения. Что вы мне на это скажете, господа философских дел парикмахеры? Вот вам и бабочка каллима, вот вам и отбор. Почему перед лицом таких фактов я не могу подумать о скачкообразности в природе? Почему я не могу применить диалектический метод? Тем более если до меня применил его в анализе природы такой гигант, как Фридрих Энгельс? Он прошел к стоявшей в стороне большой коричневой классной доске и, стуча, кроша мел, крупно написал на ней: "Диалектический метод". Хлопнул в ладоши, отряхивая мел, обернулся. -- Вот он, -- академик протянул меловую руку к Брузжаку. -- Разрешите представить, доктор Саул Борисович Брузжак, мой коллега, друг и оппонент. Он со мной не согласен. Он считает... -- Подождите, Кассиан Дамианович, постойте! -- Брузжак наклонил голову, довольно дерзко поднял на академика усмиряющую руку. -- Я не с методом не согласен. Я -- другое. Скажите: вот крокодил, вылупившийся из яйца в горячем песке... Почему он в первые же секунды безошибочно спешит к воде? -- В самом деле! Почему? -- академик, как бы захваченный врасплох, оглянулся вправо и влево. -- Вот так. подловил! Тону, товарищи!.. Я тебе, Саул Борисович, еще добавлю: почему океанская черепаха... Почему черепашка... маленькое такое, только вылезло из яйца, а уже к морю ковыляет? Доктор наук Брузжак думает, что в ней действует складывающийся тысячелетиями механизм. В процессе пресловутого отбора. Тут и вейсманизмом-морганизмом издалека пованивает. Вы еще не чуете, а у меня ж нос -- ох, чует эту пакость. Так вот, в процессе, значит, отбора. У кого механизм был неисправен, тот, значит, бежал не к морю, а в другую сторону. И, естественно, погибал! И где же это ты, Саул Борисыч, видел такого крокодила, неисправного... Чтоб от воды бежал? Умозрение, умозрение, товарищи. Догма. Простой человек, мужик, не учится, а ближе к истине подходит. Спроси его: почему крокодил, маленький такой, с палец, а бежит уже к реке, дрянь такая... Знаете, что он ответит? Крокодил бежит туда, где ему пахнет водой. И это не простые слова. Инфузория, одноклеточное -- а ему уже пахнет водой, товарищи! Вода -- основа жизни. Всему живому пахнет водой. Зал слушал. У всех блестели глаза. В тишине чеканились резкие носовые звуки -- слова академика. -- Вы пришли, товарищи, в сельское хозяйство. В биологию. Это не математика и не физика. Это живая природа. Иметь дело с ней -- нужен талант. Талантливого парня я чую за версту. И поднимаю. Я знаю, у тебя, мальчик, получится, только делай, как батько говорит. Биология -- это особенное дело. Колдовство, если хочешь. Это не чистая наука. Это вдохновение. Тут он посмотрел на свои руки, выпачканные мелом, и застыл, оцепенев, растопырив пальцы. Решал задачу, как быть. И Варичев стал оглядываться, заерзал. -- Полагается класть к доске губку. Где мел... -- сказал академик. И двумя пальцами потащил из кармана платок. Вытянулся длинный пестрый жгут, и из него на пол посыпалась земля. Академик замер. Просиял. -- Хо-хо!.. Это ж я лазил сегодня утром по грядкам! В учхозе! Это она, матушка земля, в карманы ко мне... -- он умиленно покачал головой. -- Вот, Саул Борисыч. Перст свыше. Когда к тебе земля сама начнет в карманы залезать, тогда ты запросто будешь решать детские вопросы. Почему крокодил к воде бежит... Федор Иванович стоял у задней стены зала, прислонясь спиной к дубовой лакированной панели, и осматривался вокруг, останавливая повеселевшие глаза то на академике, то на увлеченных, словно похудевших лицах его слушателей. Варичев не положил для академика губку к доске! -- радуясь открытию, хохоча, кричала его душа. -- Почему не распорядился? Он знал, знал, важный старый хитрый толстяк! Академик и при нем уже вытаскивал когда-то из кармана свой платок и сыпал землю! И Саул -- он тоже не первый раз играет с Касьяном этот водевиль! Что-то происходило в Федоре Ивановиче и вокруг него. Какая-то очередная перемена. Господи, сколько же их еще впереди! Отошла еще одна мутноватая штора, и ясный свет с новой четкостью предъявил ему всех людей, которых он, казалось, так хорошо знал. "Где же я был раньше? Как я раньше ничего этого не замечал? Почему ходил около него, как монашек, как служка монастырский, прислушивался ко всем этим премудростям сельского грамотея? Ну, берегись теперь, грамотей..." Он, оказывается, до этого дня все еще шел Касьяну навстречу. Тоже ведь клюнул когда-то на этот платок с землицей -- всего год назад. Да, что-то еще оставалось до этого дня! Автоматически чего-то не слышал, что-то прощал ради его самородного таланта и что-то автоматически перетолковывал для себя под созданный в его, Федора Ивановича, сознании сложный образ! Ах, и сейчас нельзя упрощать, света прибыло, но и сложности стало больше. И нет ничему предела. Ни низости, ни высоте. -- ...Он меня спрашивает, -- говорил о чем-то на сцене академик. -- Сколько вам нужно времени на лекцию? Сколько мне нужно времени! Странный вопрос. Откуда я могу знать. Сколько нужно, столько и возьму. Это тебе не химия. Не ферум, кальций и все такое. Это сама жизнь! Как ты ее измеришь, вгонишь в рамки? Сорок пять минут! Это ты про ферум, про кальций говори. Там можно. Веселые аплодисменты вспорхнули и слились в дружный одобрительный грохот. Аудитория была на стороне академика. И он это чувствовал. -- Вы, ребятки, вопросы, вопросы давайте. Аплодисментов я уже наслушался за свою жизнь. Вопросов не вижу, -- сказал, отечески улыбаясь. Вышел на самый край сцены. Тут что-то вспомнил, вяло махнул рукой. -- Я был недавно на заседании комитета по премиям. Вопрос решали -- премию дать одному... За взрывы. Что-то там мокрым порохом придумал взрывать. Огромные массивы земли перекидывал с одного места на другое. За огромные массивы ему. Тут я и выступил. Всех удивил. Я всегда удивляю. Потому что свободное мышление... Новый взгляд им, без догм. Нельзя, говорю, землю взрывать. Земля -- живая. Она пугается и перестает рожать. Догматически мыслящие члены -- у-ух, так и взвились. Как так? А так, говорю. Земля -- живое тело. И как живой организм -- представляет из себя целое. Це-ло-е! Природа дает нам достаточно примеров многообразия проявлений жизни. Рой пчел -- думаете, это сообщество особей? Ничего подобного! Это одна особь с расчлененными функциями. Кто строит, кто питает, кто санитарную функцию несет, а кто функцию размножения. И у муравьев то же. Один -- солдат, другой -- работник, третий -- мать, четвертый -- воспитатель. А все вместе -- расчлененный организм. Каждый муравей -- это клетка большого тела. Так вот, ребятки, земля -- наисложнейший организм. Разве это не чудо, что на ней растут всевозможные деревья, злаки... По ней ходит человек! Ее населяют целые миры микроорганизмов, и все они дополняют друг друга, поддерживают, кормят, лечат... А догматик свое долбит. Борьба за существование! Внутривидовая борьба! Ни черта не понимает, кто так говорит. Не борьба, а взаимодействие, поддержка, единство, гармония! Макрокосмос -- вот что такое земля. А он ее взрывать! Жить на чем будешь, взрыватель! Знаете, я их убедил. Тут академик, замолчав, властно протянул руку в зал и ткнул во что-то пальцем. Молчал и клевал пальцем, звал кого-то, торопил. Ах, вот в чем дело -- по залу неторопливыми скачками двигалась к нему бумажка... -- Давайте, давайте записку! Живей! -- торопил он. -- Мало спрашиваете. Давай, милый, неси сюда. Хватит передавать... Ну-ка, что тут... Ого, тут целое послание! Академик развернул лист, подошел поближе к окну, достал большие очки в черной квадратной оправе. -- Ну-ка... "Дорогой Касьян Демьянович..." Сразу с первых строк ошибка! Меня же, деточки мои, Касьяном звали, пока был крестьянином-бедняком. А теперь, когда Советская власть меня подняла на пост, теперь я Кассиан. Кассиан Дамианович. Императорское имя. Византия. Куда там императору по сравнению с моими титулами! Ну-ка дальше... -- он повернул лист к свету, отстранился от него. -- Тя-ак... Кто это писал? В глубине зала кто-то поднялся. Чисто прозвучал девичий голос. -- Писала я... -- Молодец. Много написала. Значит, серьезно относишься к делу. Иди сюда, детка, и сама мне все зачитай. Мелковат почерк. Академику и в очках не справиться. По проходу быстро застучали каблучки. Федор Иванович узнал эту девушку. Почти черные волосы двумя долями, как плотные скорлупки, охватывали сердитое чистое лицо и соединялись сзади в толстую недлинную косу. И вокруг летал прозрачный коричневый пух. Она была красива и строга. Федор Иванович видел ее в первый раз, когда они с Цвяхом после собрания нагнали в сумерках шеренгу студенток. Они все тогда наперебой, толкая друг дружку, терзали имя Саши Жукова. И эта, красивая, сжав маленькие губы, клюющими движениями трясла головой и требовала: "Гнать, гнать его из комсомола!" Потом Федор Иванович не раз встречал эту девушку среди студентов четвертого курса. Даже принимал у нее зачет по практике. Она была отличница, прекрасно знала все положения мичуринской теории и новшества, внесенные в нее академиками Лысенко и Рядно. Когда Федор Иванович во время зачета привел некий неоспоримый факт из известного ей материала по физиологии злаков и по цветению пшеницы, а затем попросил объяснить этот факт с позиций мичуринского учения, она тут же сбилась, ей пришлось бы подтвердить правоту монаха Менделя. Она, как отличница, не могла простить себе такую запинку, и Федору Ивановичу показалось, что она возненавидела его за это. Федор Иванович навсегда запомнил этот случай. Задавать такие вопросы студентке -- это был страшный, неоправданный риск. -- Как тебя зовут, детка? -- спросил академик, когда девушка взошла к нему на сцену. -- Женя Бабич, -- ответила она бесстрашно. -- Ну что ж, Женя Бабич. Давай, читай... что ты тут мне пишешь. Женя Бабич... И Женя взяла у него длинный лист и улыбнулась академику и своим друзьям, сидевшим в зале. -- Дорогой Кассиан Дамианович, -- произнесла она с большим уважением и, подняв мягкие темные бровки, стала читать, то и дело открывая рот для глубокого вздоха: "На протяжении четырех лет, что я учусь в институте, я с особенным интересом занималась проблемами видообразования, которые изучаете вы, уважаемый академик. В первый же год я пристала к группе аспирантов, которой была поручена переделка яровых пшениц в озимые, и все свободное от учебы время проводила в учхозе. Мы с подружкой даже завели там себе маленькую деляночку. С большим интересом мы наблюдали за работой аспирантов, они сеяли под зиму яровые сорта. Значительная часть растений вымерзала, но отдельные экземпляры перезимовывали и давали урожай. И уже в следующем году при повторном подзимнем посеве полученных семян появлялись стойко озимые растения. Наследственно озимые. Это было удивительно! Это было чудо!" Академик кивал, любовался девушкой, не отрывал глаз. -- "Я много читала разных книг по физиологии растений, и мне было уже тогда известно, что нормальная, то есть весной посеянная яровая пшеница, во время цветения выставляет наружу только тычинки. Только пыльнички висят..." -- Тут Женя оторвалась от письма и пояснила: -- Лохматый такой колос бывает. И академик умиленно закивал. -- "Это ее нормальное цветение, -- продолжала она читать. -- Рыльце в яровом варианте вообще не высовывается, и поэтому получается закрытое опыление, то есть самоопыление с сохранением в потомстве всех свойств, в том числе, и яровости. Однако мы с подружкой заметили: те яровые растения, которые высевались под зиму и после такого посева перезимовывали, -- они начинали цвести иначе! Они вместе с тычинками высовывали и рыльце. Мы сейчас же раскрыли книги. В книгах пишут, что так оно и бывает всегда, если яровое растение перезимует. А так как весной кругом цветут другие злаки и летает масса пыльцы..." -- Если дождь пройдет, все лужи желтые, столько кругом пыльцы, -- пояснила она опять. И академик опять закивал. -- "...Наверняка чужая пыльца попадает и на рыльца наших перезимовавших пшениц, -- читала Женя дальше. -- Происходит уже перекрестное опыление! И мы уже не можем сказать с уверенностью, что перед нами в результате: переделанное растение, как результат промораживания, или же это плод беспорядочного опыления чужим сортом. С последующим менделевским расщеплением..." Она смело произнесла страшное слово. Академик уже без улыбки посмотрел на нее и кивнул несколько раз. -- "Эта мысль пришла в голову нам с подружкой сразу, и мы сказали это нашим аспирантам. И даже посоветовали им весной надеть на перезимовавшие растения бумажные изоляторы, чтобы закрыть таким образом доступ чужой пыльце..." Академик опять кивнул. -- "Аспиранты согласились с нами. Колпачки были надеты, но руководительница аспирантов их сняла". -- Кто руководительница? -- спросил академик. -- Анна Богумиловна, -- упавшим голосом ответила девушка. -- Та-ак, -- проговорил академик. -- Так это, значит, ты затейница всей этой заварушки с изоляторами? По-моему, два года назад... Слышишь, Анна Богумиловна? Я думал, еще кто-нибудь вздумал нас напугать... Ничего, ничего, детка. Не бойся. Не доверяешь, значит, профессору? -- По-моему, профессор не доверяет... -- Вот оно нынче как! -- Касьян обернулся к Варичеву и Брузжаку. -- Они нам уже не доверяют! Сами читают! Придется в отставку подавать, а? Раз такой вотум недоверия. Отцы и дети! Ничего, Женя Бабич, не пугайся, ты правильно поступаешь. Только так и можно изучать науку. Только так... -- Можно читать дальше? -- спросила Женя. -- Давай, детка. Давай, милая. Интересно, чем у тебя кончилось. -- Еще не кончилось, Кассиан Дамианович, -- и Женя стала говорить уже без бумажки. -- Когда у аспирантов были сняты колпачки, мы с подружкой перенесли опыт на свою деляночку. Тайком. На всякий случай, чтобы колпачки не сняли. Мы высеяли яровую пшеницу под зиму. Морозы были сильные, но несколько растений уцелело. И весной мы надели на них изоляторы. Уцелевшие растения нормально выколосились. А когда посеяли под следующую зиму полученные семена, никакой переделки у нас не получилось. Тот же процент вымерзания, те же несколько уцелевших яровых растений... В зале наступила страшная тишина. Федор Иванович, чувствуя надвигающуюся беду, запустил пальцы в волосы, сжал лоб, еще раз запустил... -- Я подумала: что же это такое? -- громко говорила Женя. -- Прав Мендель? И испугалась... -- А ты читала и Менделя? -- Читала... -- тихо сказала девушка. -- И я почувствовала, что без вас, Кассиан Дамианович, я этот вопрос решить не смогу. Особенно после того, как на зачете... меня спросил об этом же преподаватель. Он, наверно, видел нашу с подругой... Подпольную... -- Женя хихикнула, -- деляночку. Выследил. И спросил как раз об этом. Какова цель эксперимента. К какому выводу приводит эксперимент. А вывод напрашивался. Нехороший. И я не смогла произнести эти слова... -- И какую отметку он тебе поставил?.. -- Пять баллов. -- За что? За те знания, которых ты сама испугалась? -- Не знаю... -- Ну что ж, ты заслужила свои пять баллов. А кто был преподаватель? -- Федор Иванович. -- Тебе, надеюсь, он потом разъяснил, что к чему? -- Нет. Он сказал: это вопрос другого, не студенческого уровня. -- Ушел, значит, от объяснения. Ну, мы его сейчас спросим. Чтоб не ставил студентам вопросы профессорского уровня. Вопросы, на которые сам не может ответить. Вон он стоит. У стены. Иди к нам, Федор Иванович. Просвети нас, в чем тут дело. Федор Иванович оттолкнулся от стены и быстро, весело прошагал через зал на сцену. Нельзя было показывать Касьяну, что ты растерян, что у тебя ноги стали ватными от предчувствия катастрофы. Он бодро шел, и впереди, как пуля, ждала его гибель всего. -- Что ж ты, дружок, оставил без ответа такой вопрос? -- ласково спросил его академик, предварительно оглядев в молчании с ног до головы. -- Тоже, выходит, в зобу дыханье сперло? Зачем же тогда спрашивать полез? Что хотел узнать у девушки? И Брузжак наставил свои сладкие глаза, не скрывая торжества. Федор Иванович в это время мягко смотрел на Женю, и она прятала от него глаза. Он видел в ней себя -- того честного пионера, которого вызвали когда-то в палатку, чтоб узнать от него всю правду о геологе. А сам он был сейчас тем геологом, и так же мягко смотрел, прощая Жене ее честный донос. "Ага, уже прячешь глаза. Это хорошо. Сейчас ты уйдешь отсюда и понесешь в себе на всю жизнь ту же мою болезненную царапину непогашенного долга, -- думал он. -- Ничего, неси, от этого ты станешь человеком... Если