мы на новую реку. Задачу подыскать интересное место для рыбалки брал на себя опять-таки мой приятель. Места он выбирал со значением. Это было первое лето после смерти Сталина. Хотелось поговорить... Мы сложили в мою "Победу" нужные вещи и припасы и отправились в сторону Калужской области, за город Юхнов. На заднем сиденье расположился наш всегдашний спутник -- племянник Бориса Николаевича Павлик -- худощавый насмешник с усиками и золотым зубом. Он был слесарем высокой квалификации и, кроме того, специалистом по изготовлению особенно уловистых блесен. Когда-то Борис Николаевич проговорился, и я таким образом узнал, что Павел по его чертежам изготовил однажды машинку, которую установили на некоей калитке вместо ручки, и она пробила руку чрезвычайно опасному негодяю, когда тот сунулся, чтобы украсть плод многолетних трудов одного ученого. В дороге от нечего делать Павлик иногда окликал с заднего сиденья: "Дядик Борик!" Борис Николаевич, хорошо знавший племянника, все же оборачивался, и тогда Павлик заключал: "Хреновский ты рыбачишка!" Через два часа мы вкатились в Юхнов, проехали по его главной улице, где на пепелищах уже строились новые, послевоенные дома, миновали этот город и, свернув на боковую дорогу, углубились в пышную, темную зелень калужских лесов. Зеленый занавес раскрылся и закрылся за нами, отсекая нас от мест, населенных людьми. Мы замолчали. Даже Павлик отстал от своего дяди. Целый час, пробиваясь к реке, мы петляли по лесным, размытым дождями и изуродованным войной дорогам. Несколько раз занавес леса раскрывался, и мы въезжали на широкие поляны, где стоял одичалый бурьян в человеческий рост и из него поднимались обгорелые кирпичные трубы стертых с лица земли деревень, когда-то украшавших здешние места. Зайцы выскакивали из-за этих труб и бросались наутек. -- Дудик, -- говорил Борис Николаевич (так он называл меня). -- Вот еще деревня, вот формы, которые примет жизнь после гибели человечества... За все время, что мы колесили по этим местам, ища безопасного проезда к реке, мы не встретили ни одного человека. Ни одной живой человеческой тени... Так, пришельцами с другой планеты, в своем неземном бензиновом аппарате мы и вырвались наконец на яркий отлогий берег неширокой, но быстрой, веселой реки. Дядик Борик, выйдя размяться, исчез куда-то. Потом я увидел его вдали, у самой воды. Его длинная фигура была напряжена, по ней проходили волны изумления. Застыв перед каким-то чудом, он звал нас высоко поднятой рукой, которая рисовала в воздухе нервные, повелевающие крючки. Я подбежал первым и увидел крупного, чуть короче моей руки, голавля, который, лежа на боку, на песке, в мелких волнах речного прибоя, тянул в себя большим ртом пену. Волны, откатываясь, утаскивали его, и тогда, махнув красными плавниками, частью в воде, частью в воздухе, он опять ложился на бок, подгонял себя хвостом, голову его окатывало волной, и сейчас же в пене возникала большая засасывающая воронка. -- Сюда, сюда! -- кряхтящим криком звал меня Борис Николаевич уже с другого места, из густого низкого ивняка. -- Скорей иди сюда! Под ивняком, склонившимся над рекой, сквозь чистую воду, как через большую приближающую линзу, виднелось дно, все вымощенное белым камнем. На этом ярко-белом фоне, колеблющемся от быстрого течения, то тут, то там сверкали словно бы зеркала, ловили вечереющее солнце. И вдруг поперек всей этой яркой белизны и сверкания прошла темная тень: большой лещ, слегка повалившись на бок, сверкнув на миг, отразив солнце, развернулся и, вздрагивая плавниками, пошел к противоположному берегу, погруженному в глубокую тень. -- Дядик Борик! -- уже кричал от машины Павлик. -- Куда ты положил червей? -- Не скажу, -- ответил задумчиво Борис Николаевич. -- Успеем со своей цивилизацией. Давай сначала посмотрим на природу. Как она вздохнула без человека. И без его страстей... Перед нами китайской стеной высился ржаво-глинистый противоположный берег реки, весь погруженный в тень. Он обрывался к воде почти отвесно, обнажая слоистые, чуть ступенчатые тайны здешних недр. Закинув головы, мы долго смотрели на эту стену снизу вверх. Еще через час мы уже сидели вокруг скатерти с закусками, расстеленной на сухом холме. Были как перовские охотники на привале. Откупоривая бутылку и разливая водку по стопкам, дядик Борик, ставший строгим, то и дело посматривал туда, на тот берег. Мощь высокой стены притягивала нас. Солнце было еще высоко, но уже касалось деревьев, росших там, наверху, над обрывом. Пригубив, мы принялись за бутерброды с крупно нарезанной колбасой. Все так же осторожно, как бы с опаской, посматривали на тот берег. -- Кто из вас, друзья, мне объяснит, -- начал дядик Борик рыбацкую беседу. -- Почему тот берег такой высокий, а этот, где мы сидим, такой низкий и ровный. Что за явление? -- Проще простого, здесь же пойма, -- сказал Павлик. -- Пойма, Паша, это не причина, а следствие. Ладно, вы не занимались этим вопросом. Тот берег высокий -- потому что он правый. Земля вращается с запада на восток, понял? Берег постоянно надвигается на реку, вода по инерции ударяет в него и подмывает. Бэра закон слышали? Закон Бэра. А с нашего берега река постоянно отступает, берег из-под нее уходит на восток. Оседает ил, песок. Поэтому здесь остается низина. Образуется пойма. Такое же явление, как в маятнике Фуко. -- Чей маятник? -- спросил Павлик. -- Ешь и помалкивай. -- А все-таки... Дядик Борик... -- Ну что тебе? -- Хреновский ты рыбачишка! Борис Николаевич, морщась, с сожалением на него посмотрел. -- Не, я серьезно, рыбачишка ты хреновский. У тебя нет реакции. Видишь такую рыбу... -- Ты лучше посиди, посмотри вокруг себя и подумай. В этот вечер из уважения к природе Борис Николаевич не разрешил разводить костер. Мы легли спать в машине, сдвинув к рулю переднее сиденье и опустив его спинку. Проснулись мы с Павликом хоть и рано, но Бориса Николаевича все же упустили -- в машине его не было. Мы быстро разыскали ящичек с червями и убежали к реке. Нетерпеливо размотав удочки, закинули их там, где был ивняк. Минут через сорок у меня мелко запрыгал, задробил поплавок, и я вытащил растопыренного леща... Тут меня за плечо тронул неслышно подошедший Борис Николаевич. -- Дудик, -- осторожным, выразительным шепотом позвал он. И пальцем поманил. -- Успеете на рыбу насмотреться. Окунь, он везде полосатый. Надо на природу смотреть. Она, правда, тоже везде присутствует... Мы уже шли куда-то, от реки. -- ...Присутствует везде. А проявления у нее индивидуальные. Сейчас увидите кое-что. А мальчишка пусть ловит. Ему еще только тридцать лет... Приказав Павлику развести костер и сварить уху, он поманил меня дальше властным пальцем. И подтвердил свою волю строгим взглядом. Не проронив ни слова, мы ушли от реки, углубились в плотный яркий кустарник, который рос здесь линией, повторявшей линию берега, и, миновав эти кусты, оказались на ровном, открытом месте с ямами и канавами, поросшими мохом и пучками травы. -- Окопы, -- шепнул мой торжественно притихший приятель и присел перед небольшой кочкой, приподнявшей мох. Бережно снял с нее зеленый лоскут. Там оказался почерневший, раздавленный временем человеческий череп. -- Видишь, молодой был человек. Зубы все на месте. Ни одной пломбы. А вот его подсумок. Кожа, видишь, цела. И патроны... Вон как их, позеленели... Кружка вот его. И в кружку попало... Дядик Борик поднял синюю эмалированную кружку, пробитую насквозь пулей. Подержал и положил на место. А я, осмотревшись, нашел то, что осталось от сапог солдата -- юфтовые головки. Увидев их, Борис Николаевич помял кожу. -- Видишь, кирза истлела, а головки как новые. Деготь консервирует... Дядик Борик закрыл череп тем же моховым лоскутом и поднялся, держа серую челюсть, усаженную светлыми крепкими зубами. Мы огляделись. 'Вокруг, там и сям виднелись такие же моховые кочки. Приподняв мох на одной из них, Борис Николаевич тут же опустил его, еще больше помрачнел. -- То же самое... Некоторое время мы постояли среди этих кочек. Потом я услышал новый, несмелый голос Бориса Николаевича: -- Дудик... Он все еще держал в пальцах серую челюсть. Я молчал -- знал, что главное сообщение мой давний и глубокий собеседник еще не сделал. Хотя приготовил его уже давно и давно уже ведет меня к чему-то главному. -- Дядик Борик просит у вас извинения за то, что не сказал вам сразу о цели этой поездки. Я считаю, что мысли надо осваивать, непосредственно наблюдая объект. Я уже был здесь однажды. И он слабо улыбнулся, показав беззубые десны. После этого он повернулся лицом к реке. Вернее, к торжественной ржаво-красной стене противоположного берега, слоистые выступы которой были ярко выделены утренним солнцем. -- Они все были там, на высоком берегу. Выгодная позиция. Всегда стараются захватить высоту. Спокойно, с высоты постреливали в наших. А наши ребятки, Дудик, лежали на равнине. Как на ладони лежали. Хоть и зарылись в землю. Выбирай и бей. Спрашивается, почему же не наши отступили, а немцы? Почему вот этот солдатик, спрашивается... Почему не убежал? -- дядик Борик с уважением и страхом посмотрел на челюсть, которую все еще держал перед собой. -- Ведь видел -- гибнут кругом ребята. И лес же рядом! Почему не спасти жизнь? Вот у нас в цехе из-за премиальных, из-за десятки черт знает на что способны... А тут жизнь... Ну, конечно, дезертира могут поймать, есть трибунал, расстреляют... Но все равно -- три, пять дней поживешь. Пять дней! А могут и не расстрелять. Даже не поймать могут. А тут через час... А может, даже через минуту... Ведь он не убежал! Вот он, Дудик... Остался здесь. И другие... А те -- прекрасно вооруженные, занимавшие господствующую над плацдармом высоту... вдруг сами снялись... И не побежали, нет, а организованно, осторожненько исчезли. Утром глядь, а тот берег уже оставлен врагом. Смылись, понимаешь... Дядик Борик уже загорелся своей идеей. -- Умные люди могут сказать: враг отступил, потому что сложилась невыгодная для него ситуация. Хорошо, хорошо, понимаю. Да, да, так оно и было. А из чего эта ситуация складывалась? Ведь до Берлина много рек приходилось переходить, и у многих речек, если и был высокий берег -- то с той стороны, с западной. А с нашей -- низина. Закон Бэра помогал не нам А все равно ситуация для них складывалась так, что надо уходить. Погоди, я знаю, что скажешь. Полководцы. Да, да, да. Полководцы сделали свое дело. А кроме? Почему этот солдат не убежал, а послушался полководца и лег здесь, свою молодую жизнь положил?.. И мы умолкли, глядя на красно-коричневую стену высокого берега, которую все ярче разжигало утреннее солнце. -- Я тебе скажу, Дудик, -- Борис Николаевич взял меня под руку. -- Это явление не простое. Хотя и не везде так ярко увидишь... Это не просто частность войны. Наоборот, это закономерность... Которая лишь в частности... частным образом проявилась и на войне. А может проявляться и в других обстоятельствах... человеческой жизни. В критических ситуациях. Вот такое я разглядел. Например, возьмите инквизицию... -- тут взгляд Бориса Николаевича как бы остановился -- дядик Борик переходил к своим выношенным выводам, к железному завершению своей мысли. -- Инквизиция всегда била своих врагов и весь простой народ с высокого берега. С высочайшего берега она их клевала, как хотела. Христос, дева Мария, христианство -- это ли не позиция! Это ли не высокий берег! Чтобы старуха добровольно несла охапку хвороста к костру, на котором сжигают Яна Гуса, ее ого-го как надо распропагандировать. А что получилось в итоге? Что получилось? Никто же инквизиторов не бил, не преследовал. Ручку им целовали! А все-таки сами, сами вдруг слезли со своего высокого берега и ушли. Вроде как и не было... -- Дядик Бо-орик! -- донесся от реки голос Павлика. -- Они чувствовали, с каждым днем сильнее, что они неправы и что они преступники, которым припомнится все. Уже стали недосчитываться своих. Дезертиры у них уже появились. А лежащие в низине все яснее видели свою правоту. И знали, что те, на высоком берегу, уже подумывают об организованном отходе. О том, как сохранить лицо... Прояснение наступало всеобщее. Ясность! Она сидела и в этой голове, -- Борис Николаевич посмотрел на серую челюсть, которая лежала на его ладони. -- В этом черепе светился вечный огонь правоты! И потому паренек не поднялся и не бросился бежать. -- Дядик Бо-о-о! -- послышалось от реки. -- Ну что тебе? -- крикнул Борис Николаевич, подняв голову, как орел. -- Хреновский рыбачишка! Ты посмотри, что я поймал! -- А, иди ты... -- Борис Николаевич отмахнулся. -- Один человек, который заразил меня мыслями... Он открыл, что есть критерии, по которым всегда можно узнавать зло. Про высокий берег он еще не додумался. Он бы уцепился за этот критерий. А инструмент то-очный. Это так и есть, Дудик, подумайте об этом. Тому, кто прав, нет нужды бить себя кулаком в грудь. У него есть простые доказательства. Могу еще один пример... Ох, Дудик, у нас в институте четыре года назад что творилось, какие страсти. Одного ученого убивали сообща. Хорошего человека, мудреца. Образец был доброты, труженик... Вот его... И конечно, с высокого берега били, потому что были неправы. Каждый в своей речи так подводил, что это не наш, что он враг... Отравитель умов... Только и слышно было: марксизм, передовая советская наука, единственно правильная мичуринская биология, интересы народа... Такие были высоты. Пристроили одного, куда надо, мешал он им. Потом за молодых принялись, кружок накрыли. Хорошие были ребята, прятались от этих, изучали клеточные структуры, настоящую науку. Никого не били, высокий берег не искали. Их тоже, с тех же позиций. Ясен тебе критерий? И еще одного гнать кинулись. Этого сначала не разглядели, думали, свой. А он не свой и не чужой, он ученый. И увидели наконец... Какой поднялся шум! Не знаю, где он сейчас, жив ли. Не его ли косточку держу... От реки потянуло костром, и мы медленно побрели на этот запах. -- Вот он-то, этот последний, меня и втянул в размышления. Федор Иваныч. Он прав. Страдание, так он говорил, вечно. Пока есть живые люди, пока их не стали делать из пластмассы, будут страдать. Это главный его тезис. Есть живой человек, значит, найдется у кого-то и желание причинить ему боль. Вот это и есть зло. И оно всегда свободно. Никто злу не запрещает. И не может запретить. Кто мне запретит желать жены ближнего, осла его и вола его? Кто запретит желать? Я буду ласково улыбаться и желать, жела-ать! Желаний закон не карает, даже не видит. А исполнить то, что хочу, это мне -- пфу! -- раз плюнуть. Было бы желание. Тут только вопрос умения... Вот в вопросе умения -- тут злу и помогает высота... Дудик, зло всегда норовит вести огонь с высокого берега, с высоты. Мы вошли в кустарник, отделявший вчерашнее поле боя от берега. Дядик Борик вспомнил что-то и, тронув меня рукой, чтобы я ждал его здесь, затопал рысцой назад. Вскоре вернулся с мягкой, беззубой улыбкой. -- Косточку на место положил. Где была. Примерно через час мы сидели у костра и по-товарищески хлебали крепкую горячую уху -- тремя ложками из одной большой кастрюли. Дядик Борик за едой был неразговорчив и хмур и, отправляя в рот ложку, на миг сердито выкатывал глаза, что говорило о его крайней сосредоточенности. -- Дядик Борик! -- сказал ему Павел. И, не дождавшись ответа, добавил: -- Хреновский ты рыбачишка. Кто же так, без внимания, ест двойную уху! Но и тут Борис Николаевич ничего не сказал. Вместо ответа он поднялся и пошел к машине. Взял там свой черный пиджак, стал шарить во внутренних карманах. Достал наконец какую-то сложенную бумагу и, вернувшись, протянул ее мне. -- Вот вам наглядно... Можете посмотреть, как это происходило. Под строгим взглядом Бориса Николаевича я развернул лист. Он оказался перечеркнутым своими складками, как оконным переплетом. Там был газетный текст, переснятый на тонкую бумагу каким-то неизвестным для меня способом. "Сорную траву с поля вон!" -- кричали черные буквы заголовка. И шел крупно набранный столбец: "Мы, студенты и аспиранты факультета растениеводства, просим ректорат освободить нас от обязательного слушания лекций..." Тогда я впервые прочитал это страшное коллективное письмо. Не мог оторваться от подписей, выстроившихся под ним двумя стройными колонками. -- А кто эта Шамкова? Вы ее знаете? -- спросил я. -- Я заметил, вы потемнели лицом. Прямо как ночь... Как только начали читать этот текст. Хочу обратить ваше внимание, подчеркнуть. Эта газетка, как только ее напечатали, совсем иначе воспринималась! Тогда это был нормальный тон. Такие вещи писали иногда даже в экстазе. Весь текст с высокого берега подавался. Во имя счастья человечества. Были такие, что подписывали с радостью! Тот же материал, тот же! -- а сегодня читается по-другому. С ним что-то случилось внутри, а? Или с человеком... Что? Вы же сами, Дудик, читали такие тексты пять лет назад с другим чувством! Вы ужаснулись, а должны были узнать фразеологию... Она же порхала когда-то вокруг вас! Где произошла перемена? Ответьте мне! Это же факт -- в одну из ночей зло осторожненько, без шума покинуло позиции. Побежало дальше, искать новый высокий бережок... Я попросил Бориса Николаевича подарить мне эттг лист на память. Мой приятель, держа на весу ложку с ухой, сказал: -- Никак не могу, родной. В следующий раз привезу вам такой лист. А этот нужен для дела. Для великой, секретной акции. Которую мне доверила судьба. В то же лето, но ближе к сентябрю, в московской коммунальной квартире, по-старинному огромной, с тускло освещенным коленчатым коридором, а если точнее сказать, лишь в одной из четырнадцати комнат этой квартиры -- в длинной сорокаметровой комнате с лепным потолком -- происходило чествование ее жильца, старого профессора-химика в связи с его семидесятилетием. За длиннейшим столом, составленным из нескольких недоступных взору предметов, оказавшихся под рукой, соединенных досками и закрытых по крайней мере пятью накрахмаленными скатертями, сидели возбужденные гости, в основном, задорные старички. Ближе к концу стола, плотно сбившись, теснились на досках мужчины и женщины помоложе, горящие интересом к не совсем обычной юбилейной беседе. А за спинами сидящих толклась молодежь -- младшие научные сотрудники, аспиранты и даже студенты. Несколько нарядных и юных тоненьких девиц, из них две или три в очках, проталкиваясь через толпу гостей, разносили на блюдах и подносах бутерброды с вареной колбасой, селедку в овальных лоточках, посыпанную резаным луком и политую маслом, соленые огурцы и вскрытые консервные банки со щукой в томате. Множество бутылок мерцало вдоль всего стола. Уже выпили за юбиляра, уже возник ровный шум. В этом шуме, который летал над столом, как туча воробьев, трудно было разобраться. Но даже новому гостю через минуту становилось ясно: здесь чествовали не химика. И сам профессор, хоть он и преподавал органическую химию, лишь на днях защитил докторскую диссертацию по своему предмету. А четыре года назад он был доктором биологических наук, и имя его академик Рядно навсегда внес в кафтановский приказ. Это обстоятельство с некоторого времени почему-то перестали скрывать, а совсем недавно о нем даже стали говорить так, как говорят о подвигах и наградах. Конечно же, стойкий вейсманист-морганист, удачно пригревшийся на химическом факультете в отдалении от Москвы и никогда не бросавший улыбки в сторону Кассиана Дамиановича, привлекал к себе внимание. Сидя во главе стола, он купался в лучах всеобщей и заслуженной симпатии. И те, кто сидел перед ним за длинным столом, тоже были, в основном, биологами той школы, которую совсем недавно считали разогнанной навсегда. Беседа шла весело. Она уже разбилась на отдельные очаги, и в каждом было интересно. В одном месте бывший доцент-генетик рассказывал о том, как он укрывался в зоопарке, где друзья поручили ему ухаживать за слонами. В другом -- белоголовый и краснолицый доктор биологии, после разгона ставший фармацевтом, тонко давал понять, что в фармакологическом институте он тайно от начальства вырастил добрых два десятка ребят, из которых получатся толковые генетики. Хоть он и пользовался иносказаниями, но, по существу, он сообщал всем о том, что им было выращено "кубло" -- и не боялся этого. -- Вчера были выборы, -- громко сказал кто-то. -- Знаете, кто у нас теперь председатель научного общества? Ким Савельевич Краснов! -- Что еще за Краснов? -- спросили сразу несколько человек. Никто не знал этого человека и внимание всех, кто сидел или толпился в длинной комнате, скользнув мимо незнакомого имени, опять разветвилось и осело в разных концах стола. Вдруг взрыв громкого хохота во главе застолья оборвал все беседы. Один из главных соратников и приятелей юбиляра, франтовато одетый и красивый старикан с пробором -- из тех, о ком до самого конца говорят "мужчина", рассказывал про академика Рядно. Имя академика он не упоминал -- за четыре года, протекшие после знаменитой сессии академии, все уже прошли специальную школу безопасного разговора. -- Вы же помните, эта яркая звезда начала уверенно закатываться, -- рассказчик чувствовал, что он нравится и, тая улыбку, поигрывал головой и корпусом. -- Звезда эта уверенно покатилась к горизонту. Конечно, ему помнили конфуз с "Майским цветком" и эту историю с Мадсеном... Он же нарядил своего человека под Ивана Ильича Стригалева, которого до этого успел пристроить... кое-куда. И представил эту подставную липу иностранцу. Какой высший пилотаж, а? А иностранец, знал нашего Ивана Ильича еще по войне... -- Там сложнее было дело... -- вмешался выцветший и ломкий старческий голос. -- Человек, которого нарядили, оказался не свой, тут наш корифей дал маху... -- Да, я тоже слышал об этом... -- ...Этот неизвестный научный сотрудник пожертвовал собой. Воспользовался случаем, чтоб избавить науку от этого хрипуна... -- Да, это так и было. Но я сейчас выделяю только то, что нужно для моей узкой темы. Так вот... У моего героя, оказывается, был сильный противник. О чем классик в угаре славы не подумал. Он, оказывается, во время известных чаепитий, не щадя, поливал... помоями своего красноречия... одного человека. Личность которого сегодня я уже не рискну вам назвать... даже намеком. Высмеивал его познания в сельском хозяйстве, особенно, его увлечение "агрогородами". За что тот даже был слегка высечен. Эта припарка была сделана ему с подачи нашего мичуринца. Дурак, ведь только что опростоволосился с иностранцем. Сиди и зализывай раны. Нет, друзья, он отважный человек!.. Все понимали, о ком шла речь, и все наслаждались этой игрой в коллективную конспирацию, которая в действительности была первым порывом ветра свободы. Хоть и несмел, осторожен был этот ветер, но четыре года назад такая игрушечная маскировка была невозможна. -- Когда умер Иосиф Виссарионович... -- продолжал франтоватый приятель юбиляра, -- естественно, чаепития прекратились. А обида -- вещь стойкая. Мы с вами все это можем подтвердить. Наш любитель проводить заседания ученых в поле, с обязательным сидением участников на земле, -- он обидел того, который мечтал об "агрогородах". А между тем акции этого обиженного вдруг стали подниматься. Почти вертикально... Он уже занял, скажем... пятое место в государстве. Обозначились серьезные перспективы. Наш друг мичуринец зачуял это дело. И сунулся к товарищу. К растущему... Со своей улыбкой. Со своим оскалом... Сунулся и назад. Ай-яй-яй! Ручку-то ему не подали! И беседовать не пожелали! И пошли они, солнцем палимы... Через неделю наш византийский император... померкший... снова ткнулся -- позвонить. А его даже не соединили. А тут еще учебник ему возвращают. Новый он затеял печатать... Возвращают с замечаниями. И звезда покатилась, покатилась потихоньку. Сик транзит... -- ну-ка, студенты, как оно дальше? -- Глориа мунди! -- бодро крикнули из толпы несколько голосов. -- Только она в нашем случае если и "транзит", товарищи, то далеко еще не "сик". Совсем иначе. Это было только легкое пошатывание. Звонок, предупреждение судьбы. А до "сик транзит" еще далековато... Наступила тишина. Ждали продолжения. А рассказчик не торопился. Налил в узкую -- с наперсток -- рюмку водки и поставил ее перед собой. -- Я ведь, товарищи, планирую тост. Вот селедочку приготовлю... Теперь можно продолжать. Н-да... Покатилась, значит... Проходит месяц, проходят три месяца... Лицо, которое оскорблено, отправляется в поездку по колхозам. Товарищ на подъеме, он уже на уровне министра, серьезно интересуется сельским хозяйством. Урожайность его интересует, сорта. Только, конечно, не наша схоластическая наука, не генетика. Наши формулы ему ничего не говорят, над мухами он хохочет. Его интересуют быстрые результаты и силы, таящиеся в народе. В одном колхозе он хочет побеседовать со специалистами-практиками. Председатель уступает ему свой кабинет. Он входит, а там наш Диоклетиан... Что? Я ошибся? Наш народный Веспасиан там, в сапогах, в телогреечке... Сладенько переминается. Как это случилось, как пролез -- информации у меня нет. Но факт, встреча состоялась. Дверь плотно захлопнулась, а из-за нее крик, крик... И такие, знаете, слышны шлепки... Вроде как император схватил несколько раз по морде... От государственной ручки. И затихло. Сунулись посмотреть -- увидели две спины. Беседуют. Добрый час стояла там тишина. Потом дверь распахивается и выходят. В обнимку. Сияют. Хотя рожа у нашего ученого слегка припухла. Товарищ... имен не будем касаться... держит в ручке весы с костяными чашками. А в другой -- горсть колосьев. А в двух пальцах отдельно -- у него сверхколос. Какой-то необыкновенный, толстый, восьмигранный. Наш гундосый где-то такое чудо раскопал. Встречаются иногда такие аномалии в посевах обыкновенных пшениц. Земледелец знает: высеешь семена из такого колоса -- опять пойдут рядовые растения. А вот товарищ этого не знал. Все столпились, смотрят. Очевидец рассказывал. Товарищ кладет на одну чашку этот колос... Торжественно кладет и предлагает присутствующим уравновесить обыкновенными колосьями. Один колос, другой кладут... Третий, четвертый... Только пятый перетянул. "Скорей сорт давай на поля! -- кричит товарищ в восторге. -- Сколько лет тебе нужно?" -- "Четыре года, -- обещает самородок. -- Через четыре дам пшеницу, превосходящую все мировые сорта по урожайности!" Этим колосом он и усмирил начальство. И задержал ход истории... Все ему тут же забыли, и "Майский цветок", и Ивана Ильича, и датчанина. Пошел у него второй виток. И он, конечно, набросится на этот толстый колос. Примется его "воспитывать условиями бытия". Вот когда он посеет семена из этого колоса, и вступят в действие законы природы... Которых он не понимает и не признает, -- вот тогда, наконец! -- будет "сик транзит". И тогда начнется для всех нас настоящая работа... Ишь, как все просто! Четыре года и дам сорт! Не надо ждать милости от природы, надо взять! Для них "взять" -- это одномоментное действие. Хвать -- и милости в руке. Друзья, предлагаю тост -- за великие законы природы, для которой не существует ни начальства, ни высоких слов. За их неотвратимость! За их познание! -- Виноват... -- юбиляр вдруг тронул ножом стекло и поднялся. -- Я целиком и с энтузиазмом поддерживаю этот тост. Но в порядке ведения данного собрания, пока не выпили... В порядке вставки... Мы сегодня как-то забыли о важной вещи. Я просил бы прерваться на минуту и почтить память тех наших выдающихся братьев и товарищей... которых по тем или иным причинам с нами сегодня нет. И благодаря которым в следующем веке будут говорить, что среди бессмертных у нас был не только академик Рядно. Назовем их имена... Загремели стулья, прокатился шум и тут же вступила тишина. Все стояли. -- Я назову первое имя. Николай Иванович Вавилов... -- поникнув, произнес юбиляр. Потянулась глухая пауза. Потом кто-то внятно проговорил: -- Георгий Дмитриевич Карпеченко... И сейчас же из дальнего конца донеслось: -- Дмитрий Анатольевич Сабинин... -- Григорий Андреевич Левитский... -- Николай Максимович Тулайков... Одно за другим целую минуту падали в тишину знакомые имена. Отцы науки, основоположники школ, подвижники лабораторий как бы выступали вперед из вечности и, поклонившись, шагали назад. Потом напряженные остановки, похожие на пробелы в памяти, стали затягиваться. Люди молчали, боялись пропустить достойное имя. Изредка все же вспоминали, кто-то произносил с уважением знакомое всем слово. Когда в очередной раз замолчали и тишина, овладев пространством, перешла некоторую понятную всем границу, стулья начали греметь. Люди усаживались. Тут-то, когда гости уселись, но разговоры еще не ожили, в конце стола, где плотно сидели на досках молодые, негромкий, поющий женский голос внятно произнес: -- Иван Ильич Стригалев... И ничего особенного не произошло бы, но сидевший неподалеку от юбиляра старичок, тот самый, у которого был выцветший и ломкий голос, стал всматриваться в дальний конец стола, даже слегка привстал. -- Простите... Я сейчас другие очки... По-моему, я знаю эту женщину... Которая... -- он вдруг начал дрожать. -- Простите меня... Вы -- Анжела Даниловна Шамкова. Как же вы можете, -- он затрясся сильнее, и голос его заходил, как колесо, соскочившее с оси. -- Как вы, простите меня... которая является одной из первых виновниц гибели этого замечательного человека... Как у вас повернулся ваш язык, сегодня, здесь, на нашем празднике... -- Я пересмотрела... -- тихо сказала Шамкова. -- Я уже не с ними... -- Пересмотрели! -- старик побагровел, вытаращился и стал кашлять. -- Но прежде, чем пересмотреть... -- Натан Михайлович... -- франтовато одетый, красивый его сосед развел руками и, застыв в такой позе, цепенел, пока Натан Михайлович, смутившись, не прекратил сопротивление. -- Стоит ли в нашу замечательную встречу... Вносить интонации, от которых мы... Которых давно не было слышно... Мы давно забыли, как они звучат. Прошлое, утратившее свою остроту, надо ли гальванизировать? -- Но вы же сами сейчас!.. -- заревел низким басом кто-то в том же конце стола. -- Я вас не понимаю, дорогой... -- Победитель, который прав... Что мы правы, это было ясно всегда. А что победители, это, по-моему, хоть и дело будущего, но дело решенное. Победитель -- тот, кто прав, добивает врага благоразумием, выдержкой, юмором и добродушием... -- Виноват, виноват... -- Натан Михайлович Хейфец, сильно постаревший, опять затрепетал над столом. У него перехватывало голос, но старик решил не сдаваться. -- Ведь она... Она!.. будучи ученицей и аспиранткой Ивана Ильича... Этого замечательного чистого человека... Она при мне на собрании... Донесла! Донесла на него! В двадцати шагах от меня! Разоблачила врага -- как тогда говорили. Топтала прекрасного ученого... Прямодушного, доброго, мужественного человека. А потом она же, простите меня! -- она организовала еще политический донос на него в газете! Вы же, вы, Анжела Даниловна... Ходили по группам, заставляли студентов подписывать эту пакость, которая потом была напечатана!.. Не далее как вчера я наткнулся в библиотеке на этот отвратительный... организованный донос с тридцатью подписями. Знаете, глазам не поверил... Она там, эта газета! Подшита! Анжела Даниловна, там и ваша подпись стоит. На первом, на первом месте. Советую посмотреть, если вы так быстро забываете... Я чуть не задохнулся... Нельзя, товарищи, мешать человеку чувствовать себя преступником и негодяем, если он является таковым. Единственное лекарство... Все молчали. Никто не решался вмешаться или продолжить этот тяжелый разговор. Или даже взглянуть на Шамкову. А она сидела спокойно и прямо, и своими белыми волосами и красными плоскими серьгами, как и раньше, была похожа на прислушивающуюся курицу. И тем ужаснее и громче поразил всех грохот доски, на которой сидели пять человек, и среди них она. Доска загрохотала, и четыре человека упали на пол -- оттого, что пятый, уравновешивавший всех, немного тучный седоватый гигант в белом заграничном костюме с погончиками на плечах и карманах, выпрямившись, порывисто шагнул к выходу. Не оглядываясь на произведенную им катастрофу, трепеща своими погончиками, протолкался к двери и исчез. За ним, оправившись после падения, бросилась и Анжела Шамкова. И все молча смотрели им вслед. Еще в пятидесятом году доктор наук и ближайший сотрудник академика Рядно -- Брузжак добился перевода Шамковой в Москву. Она переехала, не закончив своих дел с Анной Богумиловной и не став кандидатом наук. В Москве твердая рука Саула Борисовича ввела ее в один из научно-исследовательских институтов, в ту группу ученых, где занимались малознакомой для нее областью науки -- физиологией растительной клетки. Брузжак, рекомендовавший этот переход, сказал, что физиология, уж она-то дело верное, и ее надо изучать. Анжела Даниловна, слушая его, тут же догадалась, что переделка пшениц из яровых в озимые -- дело сомнительное. Сразу вспомнилось и письмо, которое одна смелая девочка-студентка написала академику Рядно. Надо было тогда же попробовать этот эксперимент с изоляторами. Проверить... Так что переделку пшениц пришлось бросить, и новая москвичка-физиолог, надев белый халат, села за микроскоп. Брузжак не забывал о ее существовании и вскоре нашел ей тему для диссертации. Теперь он гудел ей во время их участившихся свиданий о проблеме холодоустойчивости растений. Анжела хорошо знала его, понимала, что это не сам он придумал -- и потому прислушивалась. "Если ты будешь определять устойчивость к холоду летом, она будет мала, -- гудел он. -- А зимой резко повышается. Почему? Подумай, понаблюдай. Увидишь, что клетки, закаляясь к холоду, меняются. В них обособляется протоплазма. Сейчас же начинай летнюю стадию наблюдений. А зимой закончишь. И в феврале поедешь в Ленинград, там защитишь. Все будет подготовлено, пройдет на высоком уровне". Анжела Даниловна провела наблюдения, все так и получилось, как говорил Брузжак. Не во всех, но во многих клетках протоплазма обособлялась. Сердце замерло, она впервые почувствовала холодок открытия. Написала диссертацию, снабдила ее фотографиями, и в начале февраля поехала в Ленинград докладывать свой материал на ученом совете. После ее коротенького доклада встал несколько удивленный доктор по этой специальности, совсем молодой, ровесник Анжелы, и, разведя руки, перед всеми честно признался: "Ни разу не видел обособления протоплазмы, о котором говорит докладчица. Предлагаю соискательнице степени продемонстрировать такое обособление не на фото, а у меня в лаборатории". На следующий день Анжела Даниловна со своей лаборанткой, привезенной из Москвы, явилась к нему. Отправились в сад и нарезали там веточек, на которых должны были демонстрировать открытие. Анжела сделала бритвой срезы почек, поместила на предметное стекло, подпустила воды. Посмотрела в микроскоп, настроила его и, красиво поведя рукой, уступила место загоревшемуся недоверчивым интересом молодому доктору с засученными рукавами. "Видите, вот клетка. Протоплазма сжата. Между нею и оболочкой -- пустое пространство. Вакуоль". И мелькнула мысль: "Этот был бы получше Брузжака". Доктор посмотрел в микроскоп и забарабанил пальцами по столу. "Знаете, что это такое, товарищ Шамкова? Травматический плазмолиз, вот что это! Клетка повреждена при изготовлении среза. Протоплазма в ней свернулась. Белок всегда коагулирует при любых повреждениях. А если посмотреть глубже, куда ваша бритва не достала... Давайте перефокусируем... Вот! Можете убедиться. Неповрежденная протоплазма. Никакого обособления!" Соискательница ученой степени припала к окуляру -- и в который уже раз в жизни Анжелы -- душа ее упала. Такую простую, ясную вещь -- и она просмотрела! Шляпа! Целый год смотрела и не могла заметить... "А все ты, Саул. Потому что ни ты, ни твои друзья ни черта же не знаете, а суетесь! -- шевелились ее губы, беззвучно кляня Брузжака. -- А гонору сколько! Доктор! Советник академика!.." "А чтобы вы убедились, что первая ваша клетка мертвая, -- доброжелательно говорил ей настоящий ученый, -- вот вам баночка с нейтральротом. Краска в живых клетках занимает только вакуоль. А в мертвых и ядро. Способ отличить живое от мертвого. Общеизвестный... Давайте, подпустим сюда красочки... Так и есть!" И диссертацию не допустили к защите. При этом все весело смотрели на москвичку. Всесторонне смотрели -- она за последние годы еще больше отяжелела книзу, при той же маленькой белой головке. Опасная черта была рядом. Анжела приближалась к ней. Там же, в Ленинграде, она узнала, что Брузжак завел в университете новую любовь -- совсем молоденькую студентку. Каждую неделю приезжает из Москвы -- читает лекции, а вечерами увозит ее на Мишине. Купил ей колечко с камнем, золотые часы. Бегает около нее, совсем обезумел. По этому поводу состоялось объяснение, прямо на Невском проспекте. Анжела горько и искренне рыдала -- она была так уверена в своем уродце, думала, что такой никому не нужен, даже полюбила. Саул Борисович, холодно глядя ей в лицо, сказал, что надо им расстаться, но что он никогда не оставлял даму, не обеспечив ей условий жизни. Отступное было приличное -- место научного сотрудника в московском институте и однокомнатная квартира. И они расстались. Летом пятьдесят второго года на пляже в Химках па нее обратил внимание не старый еще, статный седоватый гигант. Во время беседы он картинно поворачивал к ней громадные плечи. На пляже он был и японских змеино-пестрых плавках, и Анжела не могла отвести глаз от его загорелого живота, где, несмотря на округлости начинающегося ожирения, еще проглядывали бугорки и ямки мускулатуры. Анжела думала, что это артист кино, но колоссальный человек оказался довольно известным скульптором. "Надо брать, надо брать!" -- затопали и закричали девчонки из лаборатории, которым она показала свою находку. Скульптор был простодушен, у него появилось что-то вроде чувства. Весной пятьдесят третьего он дал ей вторые ключи от своей мастерской на окраине Москвы. Эта мастерская была, как дача, окружена садом со стеклянными шарами, а от глухой улочки ее отделял очень высокий непроницаемый забор фисташкового цвета. Над ним виднелись четыре или пять гипсовых голов Сталина -- это все были неотправленные заказчикам готовые памятники вождю, они как бы сошлись в одном углу сада и беседовали. Анжела стала бывать у скульптора, как дома, даже затеяла в мастерской переделки. Парень увлекся красивой женщиной в чистейшем белом халате, умеющей рассказывать тонкости из жизни растений. И дело закончилось бы замужеством, если бы Анжеле Даниловне не пришло в голову повести этого тянущегося ко всему новому громадного ребенка на юбилей в дом ученого, если бы не дернуло ее покрасоваться пе