Уложив вещевой мешок, он решил идти в поселок не дорогой и грейдером, а над рекою, по Дону. Он не хотел встреч с людьми, попутных машин, быстрой дороги. Идти не торопясь, шагать и шагать над водой. Не успеет до вечера, тоже не беда, заночует, костерик разожжет. Напоследок Тимофей заглянул в жилище Чифира, думая найти там какой-нибудь след прошлой жизни. Может быть, адрес, чтобы, жене сообщить, детям... Но в комнате было пусто и чисто, подсыхал свежевымытый пол. Закинув за плечи рюкзак, Тимофей зашагал мимо кошар и базов, не оглядываясь на черное пепелище. Над Доном, над кручами холмов, в затишке было жарко. Тимофей прошел недолго и почуял усталость. Позади лежала бессонная ночь, просило тело покоя. В устье балки, чуть поднявшись на взгорок, в тени Тимофей лег отдохнуть. И заснул. Проснулся он под вечер, испуганно вскинувшись. Показалось ему, что пасет он скотину и заснул. Он вскинулся, сел и сразу пришел в память, успокаиваясь. Чуть слышно шелестела мягкая, молодая листва деревьев, куст шиповника светил розовыми цветами. Рядом по земле тянулась муравьиная тропа: светлая нить набитой дорожки, а по ней живая черная прядь муравьев." Муравьи спешили друг за дружкою. Наверх порожнем, и вниз - с ношею травяных семян. Их беззвучное движение завораживало. Неслышно, безостановочно они шли и шли. Текла и текла нескончаемо живая нить. Это была жизнь чужая, непонятная. Она теплилась рядом, бок о бок, но словно в мире ином, не видя Тимофея и не зная о нем. Таинственная, странная жизнь: заботы, неустанный бег даже на исходе дня. И не ведают, что склонилось над ними и следит то ли добрая сила, а может - смертная тень. Вдруг повеяло холодком. И почудилось, что кто-то иной, великий вот так же склонился над людской муравьиной кучею, наблюдав ее. Сам Тимофей, хозяин, бедный Чифир, не больно счастливая Зинаида, сиротливый мальчонка, а рядом еще и еще... Все в заботах, в суете муравьиной, голову некогда поднять: дела и дела. А кто-то склонился, глядит... Вот так же. Тимофею вдруг стало страшно. Он явственно чуял этот взгляд. Хотелось вскинуть голову и увидеть... Но медленно распрямлялась спина. Вечерело. Солнце уходило за гору. Смолкли птицы. Тимофей развел на берегу костерик, вскипятил в котелке воду, заварив доброй жменей сухих ягод шиповника и розовыми лепестками цвета. В терпком, душистом питии не хватало привычной горечи. Можно было уходить. По вечерней прохладе не спеша идти и идти. Но Тимофей решил остаться и провести на берегу ночь, потому что более он сюда не вернется, лишь будет вспоминать кучерявую зелень займища на том берегу, тихую вечернюю воду, удушливо-пряный запах цветущего лоха, обрывистый берег, изъеденный сотами птичьих нор. Там уже упокаивались верткие ласточки-береговушки, золотистые щурки да голубые сизоворонки. И ясно вдруг вспомнилось, что возле хутора, где-то здесь, проходила через Дон каменная гряда, мелководье почти от берега к берегу. Там хорошо ловилась стерлядь в давние времена, когда еще не было плотины у Цимли. Вспомнилось лето ли, осень - теплая пора. Он мальчонкою у деда в гостях. Так ясно увиделось: Дон неширокий, плетенная из чакана кошелка у деда в руках - стерляжий перемет проверяют. Течение быстрое, на гряде трудно стоять. И выплывает из светлой воды стерлядка, чудо-юдо остроносое, в золотистой, кольчуге, с костяными бляшками. Это было здесь, от хутора недалеко, вниз по течению. Сверху, под горой, послышался голос мотора. Невдалеке от балки и Тимофеева становья, где вода подступала к обрыву, мотор смолк. Шелестящие, похрустывающие по мелкому камню и ракушке шаги приближались. Это был мальчик Алик, хозяйский сын. Он подошел к костру, сел у огня. И Тимофей теперь уже вслух продолжал свои мысли: - Раньше в голову не вошло, лишь ныне вспомянулось. Наш хутор звался Каменнобродским, потому что поперек Дона каменная коса. К осени на быках переезжали. И на этой косе всегда стерлядка держалась. Ты ее на лицо видал? - Нет, - ответят мальчик, - лишь на картинке. - Картинка - ерунда. Стерлядка на личность до чего приглядная. Прогонистая, носатенькая и без солнца горит, светит. Ловили ее на переметы. Так и назывался: стерляжий перемет. Шнур, на нем поводки, на конце крючок самодельный, без бородка, острючий, прям жало. А сверх крючка пробка. На быстрой воде, на перекате стерлядка играет с пробкой - и на крючок. Словно и не было позади вчерашней ночи, беды, нынешнего расставания. Словно обычным вечером у костерка собрались они. - Время тогда голодное. В колхозе вовсе не платили. По весне стерлядкой спасались. Сетей нет, и ниток нет их сплесть, а переметы полегче. Бабаня потом вспоминала: "Стерлядь и стерлядь... Утром несет дед, а я его корю: когда уж мы до добрых харчей, доживем, обрыдла твоя стерлядка". А. теперь бы поглядеть на нее, - посмеялся Тимофей, - поискать, может, остался перекат? - Ты же уходишь... - сказал Алик, поднимая на Тимофея глаза. - Да, да... - вспомнил Тимофей. - Сам понимаешь, нельзя мне оставаться, - проговорил он виновато. Мальчик вздохнул, стал ворошить палкою угли костра. Лицо его в неверных отблесках угасающего пламени было печальным. - Ты не горюй! - воскликнул Тимофей. - Не горюй! Я далеко не уйду, я тут, наблизу, на той стороне, в Рюмине, наймусь или в Камышах, а может, в поселке. Буду пасть. А ты набегай. У тебя лошадка железная, незаморенная. Ты избегай, мы по озерам побродим. - Правда? - спросил Алик. - Ты не уедешь в город. - Не к спеху туда, - сказал Тимофей. - Все озера с тобой пройдем: Нижнее, Среднее, Бугаково, Некрасове, Линево, Карасево, Назмище. Там наша воля. Поглядишь, какие места. Вроде и рядом - а все другое. Птица чудная есть: кулик-сорока. Нос у нее долгий и краснючий, как морква. А телом - сорока. Цапли - чапуры, по-нашему. Журавли - на Назмище. Ты журавлей видал? - Нет. - Повидаешь... В затухающий костер мальчик бросил сухого плавника, и вспыхнуло пламя, раздвигая зыбкие сумерки летней погожей ночи. - Уйдем на Лучку, на Старицу... Там теплые воды. Сплетем пару вентерей. Нам много не надо. Лишь на погляд да ушицу сварить. Линей будем брать. Нашего линя из воды вынешь - он золотой, светит. И враз пеплом подернется, потемнеет. Кто не видал, не поверит... Уйдем на озера, там камыши, пески... Мальчик прилег у костра: в языках пламени, в жарких углях виделись ему далекие золотые озера в окружении камышей и песков. Над огнем, наклонясь, сидел Тимофей, рассказывал, и, послушные ему, из зыбкой глуби озер поднимались сказочные золотые рыбы и вновь уходили. Осторожные ночные птицы вздымались и реяли рядом, овевая лицо, и звали за собой. Это был сон, золотой сон, когда лишь забудешься, вскинешь руки во сне и поднимает тебя над землей. Сначала кружишь осторожно и низко, еще не веря, потом, осмелев, вздымаешься выше и выше, испытывая дух. И наконец, поверив, смело устремляешься в полет. Все выше и выше. Далеко внизу - золотые озера, золотой огонек костра, над ним человек склоненный, что-то бормочет, усыпляя и сам затихая. Уходит. Послушное легкое тело стремительно мчит, набирая высоту и скорость. Вперед и вперед... Где-то там, далеко, у синеющих гор, ждет его мама. ПУТЕВКА НА ЮГ 1 На хуторе Ветютнев по-хорошему относились. И, словно грибы-зеленухи, полезли на свет божий по дворам и Забазьям копны и стожки, скирды и прикладки, веселя хозяйский глаз. Сено клали по-разному. Солонич и управ Арсентьич - высоким шеломистым стогом. Тарасовы за красотой не гнались, их квадратный тяжелый скирд был неуклюж, но мощен, как и сам хозяин, Гаврила Тарасов. Каждый клал сено по-своему. Приблудный цыган Мишка, тоже в этом году косил, и кривоватый стожок его красовался посреди расхлебененного цыганского двора. Откосились. И посветлели, будто проредились сады, просторнее сделались поляны займища и обережная над Ворчункой полоса. И только зеленые тропы втолоченных в землю трав тянулись по светлой еще кошенине. Откосились, и по утрам в бригадной конторе, на утреннем наряде сделалось людно: собирались пораньше и не спешили уходить, перебирая хуторские сплетни да новости. Николай Скуридин на наряд не ходил. Он пас молодняк и без указов знал, что ему делать. Нынче с утра он подле конюшни лошадей запрягал. А тут наряд кончился, народ повалил из конторы, и управляющий Арсентьич вышел на крыльцо. Вышел, огляделся, увидел Скуридина и крикнул: - Николай! Скуридин! Иди-ка сюда! - Чего? - издали отозвался Николай, - Иди, иди... Николай особо с начальством разговаривать не любил и потому к крыльцу пришел не сразу. - Ты чего нынче не пасешь? - спросил управляющий. - Зеленку буду подвозить. Арсентьич глядел, глядел на Николая, а потом широко улыбнулся и сказал: - Пляши. - Чего? - недоуменно ответил Николай. - Пляши, говорю! - в голос, повторил управляющий. И все люди, что вокруг находились по тону его поняли: дело идет о добром. Поняли и притихли, слушая. Николай ничего не понимал. Ему было неловко, и он повторил, досадуя: - Ну, чего? - Чего-чего... Расчевокался... - влез в разговор дружок его Алешка. - Пляши, а там разберемся. Кто-то засмеялся, и управляющий решил не тянуть. Он откашлялся, построжел и заговорил громко, чтобы все слышали: - Правление колхоза награждает Скуридина Николая путевкой в санаторий для лечения и отдыха! Путевка на юг! Бесплатно! - добавил он. Народ, что у крыльца толпился, и даже бабы, которые к домам поспешали, чтобы перед работой кое-что на скорую руку доделать, - весь народ разом смолк и замер и стоял, замерев минуту-другую, стараясь понять, не шутит ли управляющий. Управляющий не шутил. И тогда, тоже разом, прошло остолбененье и развязались языки. - На курорты... - Задарма... - Вот это везет! - Я ж говорил, пляши... Лишь управляющий да Николай стояли по-прежнему молча. Арсентьич улыбался, довольный. Эту путевку добыл он и, надо сказать, совершенно случайно. Вчера ездил он в правление и к свояку зашел, тот главбухом работал. Свояк и сказал ему о путевке, которую для себя добывал. Но теперь она ему разонравились. - Желудочный санаторий... - жаловался он. - Будут какой-нибудь отравой кормить. Может, ты поедешь? Арсентьич рассмеялся. - Чего я поеду? Да в такое время, кто отпустит? - И тут совершенно случайно вспомнил он про Николая Скуридина, который по весне месяц в больнице отвалялся. У него язва желудка была, и ее уже резали, а теперь она снова начиналась. Он вспомнил о Николае и сказал свояку: - Отдай нам путевку, на отделение. Скуридину Николаю, скотнику. Хороший мужик, язвенник. Пусть подлечится. Да от жены отдохнет, от тещи. - Сйкуридин? Николай? Это Ленка его жена? - вспомнил свояк. - Ну да... - Такому надо... - посочувствовал свояк. - Забирай. Только чтоб втихаря. Договорись с профсоюзом. С профсоюзом Арсентьич договорился. И вот теперь стоял на крыльце довольный произведенным впечатлением. Удивленный народ гудел. Лишь Николай не радовался и не удивлялся. Он поглядел на Арсентьича поглядел и проговорил с досадою: - Так... Брехни тачают... Курорты... - и, повернувшись, пошел к арбе и коням. И большого труда стоило Николая вернуть. И только лишь в кабинете управляющего, когда под нос Николаю сунули розовую, лощеной бумаги путевку, лишь тогда он поверил. Поверил, но не особо обрадовался: - Чего это я... - сказал он. - Чего поеду?.. Людей смешить. - А чего их смешить? Поедешь, полечишься. - Нет, - решительно отказался Николай; - Нечего там делать. Людей смешить. - Чего ты заладил? - разозлился управляющий. - Людей смешить, людей смешить... Вроде тебя черти куда посылают. Курорт, понимаешь, курорт. Юг, море, врачи там собрались. Люди за такую путевку знаешь, что отдают? А тебе бесплатно. У нас их сроду и не было, таких путевок. Раз в жизни попала, хватай и поезжай. - Один съездил, - отводя глаза в сторону, сказал Николай. Это был тонкий намек. В прошлом году тракторист Митька Тегелешкин ездил по городам-героям. Тоже бесплатно путевку дали, в правлении. А пока он ездил, его жена Фрося управляющего принимала. Арсентьич намек понял, но виду не подал. - То туристическая, а здесь лечить тебя будут. Ты весной в больнице лежал? - Ну лежал... - Вот доктора об тебе и побеспокоились, - соврал управляющий. - Да еще бесплатно. Ты же больной человек, кожа да кисти остались. Спасибо надо говорить, что о тебе заботятся. А ты еще... - в сердцах выругался Арсентьич и вытащил папиросы. Задымили вместе. Задымили, и Николай закашлялся. Кашель его был Тяжелый, и что-то клокотало там, внутри. - Застудился, - пожаловался он. - Застудился... - головой качая, повторил управляющий и отвернулся, не хотел глядеть. Смотреть ни Николая и вправду было несладко. Сорокалетний мужик, он гляделся престарело: черноликий, худой, почти беззубый, какой-то сгорбленней и с по-старчески усыхающим телом. - Да я, Арсентьич, чего... - начал сдаваться Николай. - Я, говорю, страшно. В отпуске-то никогда не был, а тут курорты. Да у нас никто и не ездил на эти курорты. Люди смеяться будут, скажут... - Ну, да... Вот пьянствовать вы не боитесь. Сутки в райцентре сидеть - это, ничего. А вот на курорт поехать, подлечиться... В общем, чего тебя уговаривать. Не хочешь - верну путевку. Сейчас вот позвоню по телефону, - потянулся он к трубке. Николай вздохнул. - Чего вздыхаешь? Сено накосил? - Накосил. В копнах. - Вот свози и собирайся. Поедешь, там профессора, сразу тебя возьмут в оборот. Поглядят, пощупают, назначат лечение. Будешь режим соблюдать, принимать лекарства. Питание усиленное, ванны, уколы, новейшие методы лечения. Не то что в наших больницах. Поселят тебя во дворце, мрамор вокруг, кипарисы, море синее. Управляющий умел говорить. Он нарисовал такую сказочную картину, что Николай поневоле заслушался. А дослушав, снова тяжко вздохнул. - Мне оно конечно, и манится, - сказал он, - край надо бы подлечиться. Да как же скотина, скотину не кинешь? - Найдем кого-нибудь на подмену. - Кого найдешь?.. Да и теперь чего же... Снова переваживать. А потом снова здорово. И привесы сейчас пойдут, заработок терять. Управляющий задумался. - Хрен с ними, с привесами. Об себе надо подумать. Хотя постой... - вдруг нашелся он. - Зятек твой, зятек преподобный. Пускай он твой гурт берет и пасет. Вот и деньги не потеряете. Он же пас скотину? Сможет? - Смогет-то смогет... - сказал Николай. Управляющий понял его правильно и враз построжал. - А вот пусть попробует откажется. Никакого дома не дам, - пригрозил он. - Не получит. Скажи, пусть зайдет. Будет пасти, никуда не денется. - Ладно, - ответил Николай. - Поглядим. - И глядеть нечего, давай собирайся. Поезжай. Лечись. Бесплатная путевка. - А дорога? - Ну ты больно много хочешь. И так за путевку колхоз сто пятьдесят платит. Так что на дорогу разорись. Туда рублей пятнадцать да обратно. - С собой немного взять, - добавил Николай. - Ну и с собой возьмешь рублей двадцать. Больше зачем? Кормать будут, на всем готовом. Ты же не пьянствовать: едешь, не гулять? Тебе ж лечиться надо? - Неплохо бы подлечиться, - потирая впалый живот и морщась, сказал Николай. - Болит? - Не кажеденно, а как схватит... - Вот пить надо меньше да курить, а вылечиться по-настоящему. Ты не перебирай, а езжай и лечись, коли лафа подвалила. Много у нас на курорты посылают? Вот то-то и оно. Там тебя на ноги поставят. Приедешь во какой... - надул щеки и плечи расправил управляющий. Николай на него поглядел, засмеялся. И так нехороша и даже жутковата была эта улыбка, ощерившая темные, прокуренные зубы на высохшем в кулачок лице, так нехороша была, что управляющий отвел глаза и сказал твердо: - Дурака не валяй, собирайся. А зятя пришли, если кобызиться начнет. Николай вышел из конторы, управляющий через окно проводил его взглядом и решил твердо: "Поедет. Не я буду, поедет. Саму Ленку заставлю стеречь, Ленку вместе с тещей. Но Николай, в санатории будет". А скорая на помин Ленка, жена Николая, уже спешила к конторе. И как всегда, с матерью. Ленке было сорок лет, матери подпирало к шестидесяти, но с годами они становились похожими друг: на друга, словно сестры. Обе красные, налитое, грудастые, толстоногие; и ходили-то они одинаково, по-солдатски махая руками, словно маршировали. В хуторе поговаривали, что Николай путал их по ночам, и Ленка, угождая матери, молчала. Мать осталась сторожить на крыльце, Ленка вошла к Арсентьичу и затрубила: - Здорово живешь, куманек? Не болеешь? - Да слава богу, - ответил Арсентьич, удивляясь, как быстро по хутору вести несутся. - А кума Лелька? Чего-то я ее не вижу. Ни родством, ни свойством управляющий с Ленкой не был связан. Но она откуда-то выискала седьмую воду на киселе и упорно звала Арсентьича кумом. - А я к тебе, кум, с бедой. Не прогонишь? - Жалься, - коротко ответил Арсентьич. - Люди говорят, моему дураку курорты дали. Взаправди? - Не сбрехали. А ты, значит, поблагодарить пришла? - Не смеись, кум, - обиженно прогудела Ленка. - Я не смеюсь. Мужик у тебя занужоный. Мослаки торчат, хоть торбу вешай. - Нехай водки помене жрет, - строго сказала Ленка. - Вот он и съездит, пить там не будет, подлечат его. - Он не доедет, - уверенно сказала Ленка. - На станции напьется и под поезд попадет. Детву осиротит. А вот мы так раскладаем, ежли начальство об нем г_о_рится; нехай эти деньги наличностью отдадут. прямо в руки. Вот мы его и подлечим. Лекарства какие прикажут - возьмем. Будет лечиться при нас; при своей домачности. Так-то лучше, чем в какую турунду ехать. Он здеся вназирку живет и то пьяный кажный божий день. А тама... Так что деньгами нехай дадут. - Какими деньгами? - удивился Арсентьич. Вы что? Это же путевка, понимаешь? Путевка, ЕЙ уже оплатили. - Нехай назад деньги возвернут. - Кто их вернет, в банк перечислили за путевку. Понимаешь? На путевку. На лечение. Профсоюз дал. - А ты бы, кум, подсказал, - с обидой сказала Ленка. - Деньгами, мол, им. У них детва мальначкая, сколь расходов... - На работу надо ходить, - сказал управляющий. - На работу. А ты со своей матерью уж забыла, в какой стороне у нас поля. - Ты меня, кум, не урекай, - обиженно засопатилась Ленка. - Сколь забот у меня, сколь детвы... - На детей не вали, - отмахнулся Арсентьич. - Детей у тебя было и есть на кого кинуть. Баба Феша, царствие небесное... Да вы вдвоем с матерью сидели, кого высиживали? А теперь уж вовсе полон двор хозяев. Ты, да мать, да Нюська, да зятек ваш преподобный. Вон на других баб погляди. У Шурки Масеихи - четверо, Пелагея Чертихина пятерых подняла и всю жизнь на ферме. Скажи уж, не привыкла работать, вот и все. - А кто же, куманек, тружается? - деланно всхлипывала Ленка. - На ком дом стоит? - На Николае, - твердо ответил управ. - На пьянчуге на этом, на капеле? - Да не такой уж он и пьянчуга, - заступился Арсентьич. - А работник золотой. Скотина у него завсегда на первом месте; Кормленая и поеная. Привесы у него самые высокие. Вас всех этим и содержит. - Содержатель... - желчно процедила Ленка. - А что? Може, поглядим, сколь он в дом приносит, а? И ведь он их не пропивает, домой несет. Летом по триста, по четыреста рублей заколачивает. Кормит вас и поит, - наставительно произнес Арсентьич. - А вы ему цены не знаете, не содержите как надо. Вот у него и язва, и высох на балык. Не дай бог, что случится, тогда запоете: заборона ты наша неоцененная. Тогда будет пост, - прижимай хвост. - Скажешь, куманек... Да мы, може, поболе него... - хитро прижмурилась Ленка. - Руки от платков не владают. Как на точиле сидим. - Платки... Я вот прикручу вас скоро с платками да с козами с вашими. И вот что, ты мне голову не забивай. А собирай мужика и спасибо говори. Пусть едет лечиться. А зять нехай пасет, а то он у вас устроился, как сом на икре. Нехай пасет, иначе никакой квартиры он не получит. Баглай чертов... Попасет, и привесы делить не надо, все по-родственному, в один карман. Поняла? - Да я тебя, кум, поняла, а вот ты моему горю... - пустила слезу Ленка. - Злуешь... А я - мать-герой. Шестерых родила да на ноги поставила. А вы прислухаться ко мне не хотите. Придется Теряшковой отписать, нехай заступится. Я в своем праве. Это была вечная Ленкина песня, когда ее прижимали. "Теряшковой отпишу..." - грозилась она. С тем она и нынче поднялась, с тем и ушла. И зашагали они с матерью прочь от конторы. Глядя им вслед, Арсентьич проговорил, досадуя: - Лукавая сила... Ох, лукавая сила. Так в давние теперь времена звал Ленку и мать ее покойный отец Николая. Николай был последним, младшим сыном в семье. Он неплохо учился в школе, в сельхоз-техникум поступил и закончил его и стал работать в соседнем районе. Отец, старея, позвал его к родному дому. Николай, послушался и приехал. И скоро спознался с Ленкой. В ту, уже не первую свою весну цвела Ленка лазоревым цветом. И не девичьей родниковой свежестью привлекала, а 'молодым бабьим медом. Круглолицая, белозубая, со всех сторон налитая, жгла она по хутору, посверкивая икрами. Жила Ленка с матерью, бабкой и сестрой Шурой. И семья эта была странная: словно две чужие воды сливались, но не смешивались в тесной мазанке на краю хутора. Бабка Феша была золотым человеком. Работящая, совестливая, она тянула на себе всю семью. Под ее рукой и младшая Шура росла, вся в бабку. А рядом в веселой свадьбе кружилась Ленка с матерью. Гнали они самогон, что ни день затевали гулянки, ночных гостей принимали - словом, жили по-царски. Тихомолом, не поднимая совестливых глаз на хуторян, тянула свою лямку баба Феша. Подросток Шура как могла помогала ей. Мать же с другой дочерью жили весело. И под веселую руку нередко бивали бабу Фешу, прогоняя ее. И молчальницу Шуру тож. Бабка с внучкой день-другой спасались в катухах или по соседям, потом, возвращались в гнездо, кормить кукушат. Так и текла жизнь. В эту пору и появился на хуторе Николай. Появился и чуть не в первый день познался с Ленкой. И хоть был он, уже не мальчиком, но такого жгучего бабьего зелья откушал впервые. Отпробовал и не мог оторваться. И закружилась бедная Николаева голова. И теперь лишь утренняя заря прогоняла его на отцовский баз. Отец с матерью и родня почуяли неладное. Ленка всему хутору хвалилась предбудущей свадьбой. И каково это было слышать отцу? Разве такую судьбу готовил он своему младшенькому, светлой голове? И, почуяв недоброе, родные на все лады принялись ругать Николая, славить и срамить Ленку. - Она враз растопорилась, а ты и рад! - шумел отец. - Чему радоваться, баба-то мятая! - вторила мать. И вся остальная родня в голос принималась считать и сочесть не могла Ленкиных полюбовников. Николай слушал и молчал, но делал по-своему. Как знать, может, в свое время он и отвалился бы от Ленки. Но отец был крутехонек. Он сказал раз, другой, а потом взял да не пустил Николая в дом. Нашла коса на камень. Николай из того же был теста леплен, и горького казачьего перца в нем было не занимать. Он взбеленился, плюнул и ушел жить в Ленкину семью. Ленка была баба не промах. Она тут же Николаю первого сына родила, за ним другого. И пошла узелок за узлом и теперь уж довеку вязаться новая жизнь. Отец Николая вроде простил. И уже с первенцем иногда приходили молодые в родительский дом. Но ничего не заплывало: ни прежнее Ленкино развеселое житье, ни нынешние не больно тайные прегрешенья, навкосяк потянувшие жизненную борозду сына. Да и Николаева память была не в овечий хвост. Не забыл он, как телешом уходил с родного база. И та лопина в скуридинском гурту, что с первых дней обошла семью младшего сына, та первая трещина не зарастала, а, напротив, ширилась; и Николая с Ленкой, словно отколотую ледяную крыгу, все дальше и дальше от родни отжимал тягучий быстряк жизни. И жил Николай Скуридин хоть и в родном хуторе, но одиноко. И теперь, когда свалилась ему на голову эта путевка, потолковать и посоветоваться бы-ло не с кем. Домой он воротился к обеду. Воротился, домой, а Ленка с матерью его издали углядели и встречали посеред двора. - Курортник прибыл, - Объявила теща. - Встречай желанного. Ленка сразу принялась мужу вычитывать: - Гляди не удумай... Свово ума нет, слухай добрых людей. Не удумай эти курорты брать, откажись. Это все неспроста, это они дурака нашли, а потом денежку все одно вытащат. Абы на кукан посадить, потом не сорвешься. Скажут, ездил, прокатал, плати... - И возьмут, - подтвердила теща. - Вычтут, и не отопрешься. На что жить будем? - Чего ему... Его на побег потянуло. Об семье голова не болит. Абы увеяться. А здеся такие дела заходят... С одним сеном... - поднялась Ленка, - Чего тебе сено? В копнах, говори - в руках. Долго его свезть? - А дрова? Ты об дровах подумал? А уголь... Кизяками сбираешься топить? А базы стоят разоренные, назьмом заросли. Погреб нечищеный. Картошку ты думаешь подбивать? Ленка пошла и пошла читать, а теща ей помогала. Тут вбежали на баз младшенькие двойнята Ваняшка и Маняшка и стали отца теребить: - Панка, а папк... Тебя паровоз задавит, да? Пьянова? Николай осуждающе головой покачал, сказал тихо: - Чего же вы делаете? Детей-то зачем научаете? - Нехай! Нехай правду знают! - входила в раж Ленка, наливаясь свекольной кровью. - Нехай знают, как отец их кидает, гулюшкой на гульбу летит, об них не думает. Переспорить, а тем более перекричать и даже переслушать баб было невозможно. И Николай ушей в летнюю кухню и заперся в вей. Эта кухонька была для него доброй крепостью. Ленка с матерью были скоры, на расправу. В прежние времена, теперь уже давние, когда жили они в своей мазанке, бабе Феше да Шуре не раз приходилось угла искать. Потом пришел в семью Николай. Из двух вод, что текли в Ленкиной семье, Николай посередке был. Он полюбил гульбу, самогоночку, но скуридинская добрая кровь не позволяла ему забывать о работе. Правда, в вольной упряжи зоотехника он недолго потянул, выгнали. Но в скотниках он работал и работал. Работал, и поставили новый дом. Купили его в колхозе, в рассрочку. Хороший дом поставили, просторный. А во дворе, из всяких остатков, слепили летнюю стрянку. Б этой кухоньке и спасался Николай. Бабы лишь первое время Николая не трогали. Потом обгалтались друг возле друга, пообвыклись, дошел и его черед. Спасибо кухоньке, ее добрым стенам, которые берегли хозяина зимой и летом. Тут и хлебец у него сохранялся, сухарики на всякий случай, соличка да шмат сала. Баба Феша живая была, она Николая любила. Она всегда ему, потаясь, щей приносила и картошки, когда его выгоняли. Но теперь баба Феша умерла. Николай и нынче от бабьей ругани в кухне заперся, хлеба пожевал, попил воды и прилег отдохнуть. За стеной, на базу, все шумели бабы. У него болел нынче с утра желудок, тягуче болел, не переставая. Николай на койке прилег, распрямился и только было задремал, как застучали в окно. Он не отозвался на стук, думая, что это бабам неймется. Но то были не жена с тещей, а Петро, напарник, с которым они скотину, стерегли. Николай вышел во двор. - Ты не попасешься с обеда один? - попросил Петро. - Кум с кумой приехали, от Василия возвертаются. Надо ж посидеть... - Погоню, - сразу же согласился Николай. - Ты на Ваське прибег? Ну, оставляй его. Как скотина? Не бзыкалась? Хуторских вон не углядели... Они недолго поговорили, и Петро ушел. Николай вернулся в кухню и начал собираться. День стоял хоть и жаркий, но белые облака лениво шли по небу, раз за разом заслоняя солнце. И малый ветерок тянул. И хоть по нынешнему июньскому дню бзыкала скотина, овод ее донимал, хуторское стадо уже к одиннадцати пригнали, удержать не могли, но то пастухи были виноваты. А Николай знал, что скотина будет пастись, только нужно не в низине ее держать, не в лугах, а гнать против ветра, по-над Ворчункой, краем Батякина кургана и туда, дальше и дальше, к Дуванной балке, к Россоши, Перед уходом не грех было и горячего похлебать, да после всей этой ругани не хотелось идти в дом и просить еды. Да могли и не дать - вернее всего, - а послать подальше. И Николай отрезал черствого хлеба да сала, в бутылку воды нацедил и пошел. Болезненно-худой, он сутуло горбился, по земле ходил, приволакивая тяжелые рыжие сапоги; старый пиджак висел на нем просторно. Но на коня Николай взлетал легко и сидел в седле ловко. И в рыси ли, в галопе, шаге горбатое сухое тело его роднилось с конем. "Доброго казака и под дерюжкой видать", - говаривали старые люди, глядя на Николая. От базов к плотине Николай гнал скотину почтя наметом. - Геть, геть! - покрикивал он. - Геть, геть! И две доярки, Клавдия да Настюха Чепурины, попавшие в гурт, принялись ругать его: - Чертяка ошеломленный! - Добрые люди полуднуют, а ему бзык напал... Иные добрые люди и вправду любили пополудновать. Уж бывало солнце к вечеру, - а колхозная скотина на стойле дурняком орет. Пасли и так. Но Николай скотину жалел и зимой ли, летом ходил за нею по-доброму. Теперь стояло лето, июнь. За речкой Ворчункой, в ее займище, лежали выпасы. Когда-то, в давние теперь времена, весь этот луг по весне заливался и вода слитком стояла до самой Ярыженской горы. И трава здесь была богатая. В такую вот пору не земля лежала, а высокая цветистая зыбь. Теперь былое ушло. Большая часть луга ходила в запашке. А на оставшемся кусте теснились четыре шайки колхозного скота, стадо хозяйских коров да отдельно телята да козья орда. И еще соседнего Ярыженского хутора скотина кормилась. Не попас получился, а чистая ярмарка. Сейчас луговина была свободна, но Николай не стал на нее заворачивать. Там, в низине, в парном июньском затишке, звенели желтокрылые оводы. И, чуя их, скотина задирала хвосты, тревожно помыкивала, готовясь к безудержному побегу. Николай свернул влево, к Батягину кургану, и повел бычков против слабого, но ветерка. Скотина успокаивалась, начинала пастись. Николай распустил поводья и закурил, расслабляясь в седле. Гурт понемногу растягивался пестрой лентой по склону кургана. Два красных бычка, отбившись в сторону, лезли вверх и вверх. Бычки поднимались вверх, на пастуха покашиваясь. Они были мудрые и знали, что за Батякиным курганом уже наливается сладким молоком молодой ячмень. Они были мудрые, да не очень, потому что ячмень рос с сурепкой, от которой губилась скотина. Бычки упрямо тянули в сторону и вверх, а за ними другие пошли. Николай поскакал заворачивать. - Геть! Геть! Петро с Митром! - зашумел он. - Счас на мясо сдам! И, заслышав эту самую страшную для себя угрозу, бычки повернули, даже трусцой поддали, смешно закидывая в сторону задние ноги. Снова ровно пошел гурт, в полкургана, против ветра; ровно пошел, но нужно было глядеть да глядеть. Справа за музгой заманчиво зеленела люцерна. А в самой музге куриная слепота желтела. Молодняк был дурной, жрал что ни попади. И каждый год, особенно в эту пору, губилась молодая животина. Черйая туча скворцов шумно пронеслась, сделав круг, и опустилась среди стада. Скворцы прилетели на легкий корм: из-под ног скотины взлетали кузнечики и прочая шимара, и птицы не зевали. Правда, времена сейчас пошли не больно укормистые. Июньская степь лежала обморочно-тихой. Лишь потревоженный лунь кружил над пересохшей музгой да жаворонок звонил - и все, А когда-то, в далеком детстве, в дневную ли, в ночную пору неумолчно стрекотала степь звонкоголосым оркестром малых своих жильцов: кузнечиков, сверчков, кобылок. И от людских шагов яркая радуга вспыхивала над травой - радуга разноцветных крыл. А сколько птиц было.... Ребятишками кобчиков из гнезда вынимали и выкармливали. Кузнечиками, потом ящерками. Сколько ящерок было... Грелись они на солнышке, прикрыв пленкою глаза. Теперь нет совсем. Ни ящерок, ни кузнечиков, ни птиц. И глухо, пусто в полуденной степи. А в детстве... Почему так сладко поминать о детстве? О всяком, даже голодном и босом с заплатами на штанах. Ну что, что было в нем? И хлеба не вволю, а ложка черного паточного меда - какая сладость! Пастушество с малых лет, огромный огород и картошка, и колхозная работа смальства, и пот, и желудевые лепешки, и недетская усталость, Но как сладко поминать дым костра, теплый бархат дорожной пыли, светлые воды Ворчунки. И вечерний сон, в который падаешь, словно в омут, и летишь, летишь... Светлый омут мальчишеских лет, как сладко поминать тебя! Николай всегда с какой-то затаенной болью, но радуясь думал о детстве. Может быть, потому, что жизнь его шла не очень-то ладно: забурунная семья, потом болезнь, выпивки - все не очень по-доброму. И потому детство виделось таким вот белым облачком, что висело сейчас в синеве над Батякиным курганом. Нынче думалось об ином. На легкое облачко глядя, на его белизну среди летней сини, Николай думал об утреннем, о путевке на юг. Он думал о курорте с усмешкой, не веря в него. Да и как было всерьез поверить, если за долгую жизнь он и в отпуске раза два побывал, давным-давно. А потом все работал. Брал осенью, на Октябрьские праздники неделю, чтобы погулять вволю, не оглядываясь. А отгуляв, снова выходил на работу. Семью нужно было кормить. А теперь вот курорт. Он думал о нем с усмешкой, как о баловстве, думал и представлял ту картину, что рисовал управ: белый дворец с колоннами, зелень и, синее море. Сказочным веяло от таких мыслей, неправдашним, но думать хотелось. И к тому же путевка лежала в кармане. Николай не вынимал ее, но легко трогал через ткань пиджака я слышал, как нежно хрустит лощеная бумага. И тотчас в мыслях еще ясней виднелся белый дворец и почему-то веранда с плетеными креслами-качалками. Непонятно почему, но Николай ясно увидел эти белые, легкие, плетеные креслица. И в одном из них развалясь сидел он, Николай Скуридин, собственной персоной. Сытенькяй, белокожий и при соломенной шляпе. Он был непохож на себя всегдашнего, но это был он. Целый месяц ничего не делать, даже по домашности. Ешь да спи. Тут и без лечения поправишься. А еще доктора, лекарства. И Николай здоровым на хутор вернется. А тогда... А уж тогда вся жизнь потечет по-иному. Он бросит пьянствовать. Зачем это? Для чего? Пьянка ведь губит людей. Ведь он, Николай, когда-то зоотехником работал. Правда, давно это было, но было же. А водочка, она губит... Вот Петро Солоничев, молодой парень, институт кончил, славным механиком колхоза был, А теперь... Лешка Растокин тоже техникум кончал. Михаил Инякин, теперь все в скотниках. А тот человек, который виделся Николаю на просторной курортной веранде, он, конечно, не будет и не может пьянствовать. Он поведет добрую жизнь. И тогда можно вынуть из сундука диплом и снова пойти зоотехником или фермой заведовать. На своем хуторе или в Большую Головку перейти. Там комплекс дуриный строят, на три тысячи голов, и специалисты там нужны будут. Наверно, лучше туда перейти, на новое место. Здесь все друзья, вместе жили и пили - как с них спросить? А там - новые люди. И квартиру в Головке дадут, колхозный дом. Этот можно Нюське оставить с зятем, а в Головку переехать. Так будет лучше. Шайка бычков, отбившись в сторону, вдруг резко свернула вниз. Николай наперехват им коня направил, а бычки, то ли играя, а может, бзыкая, задрав хвосты, кинулись вскачь. Они неслись к зеленой, чаканом поросшей мочажине, топкому месту, и нужно было их перехватить. Николай понаддал коня, а бычки, словно одумавшись, к хутору повернули, - Геть! Геть! - закричал Николай и засвистел, заворачивая скотину, и кнутом ожег коня. Бычков он достал почти под хутором, а пока гнал их назад, остальная скотина, перейдя теклину, залезла в люцерну. Хорошо хоть ненадолго. И начальство за потраву не хвалит, и тяжела люцерна, скотина ею быстро объедается. Бывает и гибнет, особенно молодняк. Выправив гурт, Николай, наконец, закурил. Тяжело было одному пасти, особенно теперь, в начале лета. Конь Васька тоже взмок. Июньский полудень, всклень налитый солнечным жаром, томил духотой. Над краем земли величавыми соборами поднимались светлые облака. А над хутором Ветютнев и окрест чистое небо лежало. Николай сидел на лошади, как всегда, в рубахе и пиджаке. Сухое тело его солнца не боялось. Лишь пересыхали губы. Но воды он не пил, знал, что без толку. Когда жива била, баба Феша, она Николаю взвар варила из терна и кислиц. Такое питье помогало. И для желудка легче. А умерла баба Феша и некому взвару налить да положить в сумку пирожков. А пирожки, они... Николай пожевал хлебца и тронул коня. Пора было подворачивать скотину к Дуванной балке. Там, на выходе ее, под деревьями, но ветерке бычки полежат, и попоить их там можно. И тогда уже гнать их ериком и пасти до ночи. Пить особо не хотелось, но сохла глотка, и Николай наметом спустился в низину, поискал там и нашел кислицу, несколько листиков сорвал и начал жевать. Скулы свело, но стало легче. Пить не очень хотелось, но голова начинала гудеть от полуденного жара. И резало глаз, особенно если далеко глядеть. А там, вдали, над молодым хлебным полем, зыбилось и трепетало марево; и желтоватая плоть его обманно казала глазу какие-то сказочные дворцы. Хотелось глядеть на них и глядеть. Глядеть и думать о санатории, о лечении, о будущей доброй жизни. 2 Жена управляющего Лелька, невидная, худенькая, с легкой рябиной на лицеев делах житейских управляла мудрее мужа. Арсентьич пришел в зятья из Дурновки, а Лелька была коренная ветютневская из Калимановых, чью фамилию половина хутора носила. Старший брат Калимановых, Василий, работаЛ'вкол^ хозе главбухом - тоже дело не последнее. И Лельку на хуторе уважали, даже побаивались. Лисий ум был; у бабы. И потому к Николаевым жене да теще, которые уперлись и никак не хотели мужика на курорт отпускать, отправилась Лелька. Она любила такие походы, с дипломатией. Подворье Николая Скуридина лежало на краю хутора, у дороги, против кладбища. И Лелька все сделала по-умному; черным тюлевым платком голову покрыла, недорогих конфет да пряников в узелок завернула и пошла. На кладбище она пробыла недолго, лишь для прилику, и прямым ходом направилась к Скуридиным. Скуридинские бабы, как всегда, дома находились. Ленка платок вязала в тени возле хаты; мать стирала - Здорово живете... Можно к вам зайтить? - от калитки задишканила Лелька. И в тон ей, но нутряным трубным басом, Ленка, поднимаясь навстречу, завела: - Да дорогой у нас гостечек в кои веки... кума Елена Матвевна... Мама, поглянь, кто пришел! Кого привел господь... Они расцеловались посреди двора, припевая и любуясь друг другом, словно век не виделись и сильно наскучали. - К папе на могилку ходила... - скорбно поджимая губы, рассказывала Лелька. - Нынечка уж семь лет, а вроде вчера... - Невидя, невидя жизнь летит... - вторила Ленка со слезой. - Да как скоро, да как быстро - не углядишь. А мать ее в ту пору, оставив корыто, суетилась - и скоро чай был готов и бутылка магазинной водки. - Сами тут помяните. И ребятишки, - конфеты тут, пряники... Нехай помянут папу, - развязывая узелок, говорила Лелька. Хозяйское угощение она приняла. Как и положено, поотнекивалась, но стакашек опорожнила. И начались обычные бабьи беседы. Из дома вышла старшая дочь, Нюська, с малым дитем. Вышла, поздоровалась и ушла, потому ребенок кричал беспрерывно. - Никудовое дите, - пожаловалась Ленка. Ревет и ревет. Може, у него криксы? Чуриху либо позвать? Поговорили о старшем хозяйском сыне, который в ар