краснея. - Бедные лучше, - обличительно произнес Павлик. - Мой вот отец беднее твоего, а лучше. Только зашибала. - Как зашибала? - спросил Алеша. - Ну, когда на него найдет, он зашибает. - Бьет? - Не бьет... а пьет! Чудак ты какой... Они еще постояли, и Павлик позвал Витю: - Идем, чего дожидаться?! Они ушли, не попрощавшись с Алешей, и он остался один, около черной лестницы, перед растворенной дверью, через которую долетал сверху шум: там выносили в коридор запакованные тяжелые вещи. Потом к этому волнующему шуму прибавились шаги по ступенькам, и Арсений Романович, без шляпы, расстегнутый и косматый, показался в дверях. Он пробежал мимо Алеши и уже взялся было за щеколду калитки, но вернулся. Обняв Алешину голову, он с жаром трижды прижал ее к своему животу и потом словно залил лицо Алеши путаными холодноватыми волосами своей бороды. Весь этот необъяснимый, исступленный порыв объятий и поцелуя длился маленькую долю секунды, и затем, оторвавшись от Алеши, Арсений Романович опять побежал к воротам. И когда до Алеши долетел дребезжаще звонкий стук калитки и он увидел, что остался опять один, совсем один! - он зажал кулаками глаза и, дергаясь от плача, стал медленно взбираться по лестнице на верхний этаж. Он так отчетливо понимал, что с ним произошло, что невольно находил новые, недавно совсем чуждые ему слова, определявшие его переживание. Ему казалось, что, всхлипывая, он выговаривает эти необыкновенные, отчаянные слова. Но он только плакал. Вместе с мамой и папой, вместе с Ольгой Адамовной он был отверженным и бежал неизвестно куда! Его все презирали за то, что его отец был хуже бедных, за то, что сам он был ничтожнее и малодушнее Павлика с Витей! Его жалел один Арсений Романович, жалел, любил, но не мог его спасти и покинул навсегда. Алеша остановился наверху, в летней кухне, около плиты. Он отнял кулаки от глаз и, как когда-то, в первые минуты после приезда в этот дом, увидел перед собой спасательный круг. Прекрасная вещь лежала на старом месте. Сколько было связано у Алеши ожиданий с этим кругом! Несостоявшиеся походы за рыбой, путешествия на пески к далекому коренному руслу, гребля веслами, может быть - горячая работа за парусной оснасткой, может быть - купанье в пароходной волне, и, уж конечно, - костры, костры, костры! Когда Арсений Романович ездил с мальчиками на лодке, он брал с собой этот круг, как верного товарища. И вот с этим верным товарищем Арсения Романовича Алеша прощался теперь, кат с утраченной надеждой. Он чувствовал, что гибнет и что ничто на свете его не спасет. Он погладил шершавое раскрашенное пробковое тело круга, подержал оцеплявшие это тело веревочные петли и крепко припал к нему влажной щекой. Голос мамы прозвенел в коридоре: "Где наш Алеша, где Алеша?" Он вытер насухо глаза, щеки и крикнул сурово: - Я здесь! Пожалуйста... без волнений... Еще до заката солнца Пастуховы прибыли, позади груженных багажом тележек, к вокзалу. Дорогомилов их не провожал. Алеша слышал, как Ольга Адамовна сказала маме: "Он мог не провожать, но проститься он был обязан... этот неприличный господин!" На что мама заметила со своей едва уловимой задумчивой улыбкой: "Он - строгий судия..." Пастухов не участвовал в разговорах. Его захватило зрелище страстной и многоликой жизни, бившей на площади. Так же как весной, его семья беспомощно стояла перед вокзалом, прикованная к несуразной куче вещей, которую надо было оберегать от нетерпимой человеческой стихии. Но до чего разительны были изменения, происшедшие за недолгие месяцы! Прежде всего, вокруг стало гораздо больше людей. Образуя сплошную массивную толпу, они рвали ее изнутри потоками, завихреньями маленьких толп, кучек и горсток. Одни текли и текли в вокзальные двери, другие напирали навстречу, вылетая наружу целыми гроздьями спрессованных, как изюм, едва не размятых тел. Что дальше бросалось Пастухову в глаза - это обилие вооруженных красноармейцев. Они тоже непрерывно двигались в людской массе, то группами, то в одиночку. Повсюду над головами взблескивали исчерна-серебристые иглы штыков. Скинув с мокрых, почерневших плеч скатанные солдатские шинели, бойцы тащили их в руках, будто шли с хомутами запрягать лошадей, и тяжелая эта ноша казалась ненужностью среди распаренной зноем потной толпы, странно напоминая о далеких, неправдоподобно холодных ночах. Огибая огромной живой скобой всю площадь, шевелились на мешках семьи беженцев. Витал неровный ропот голосов, и как бы ни был резок отдельный звук, он не мог отодвинуть этот ропот или стушевать его, - ни громко звякавший где-нибудь поблизости жестяной чайник, ни детский жалобный крик, ни даже перекатывающийся через крышу вокзала сполошный вопль паровоза. Шум был слитен и сомкнут, и чудилось - даже мысль человеческая не могла бы тут зародиться обособленно от разноголосого и тысячеголового единства во множестве. Неожиданно перед задумавшимся Пастуховым остановился военный в одежде с иголочки. Он был слегка загорелый, худой и словно только что вымытый. Улыбка раздвигала ямку на его подбородке. Он смотрел предельно увлекшимся взглядом молодости на Пастухова, ожидая - что же может получить в ответ. - Вы меня ни за что не признаете, - пробормотал он наивно, не вытерпев слишком долгого молчания. - У меня ведь была борода! - Борода, - повторил за ним Пастухов. - Вы нам тогда показывали ленточку, - вдруг сказал Алеша. - Совершенно верно! - обрадовался военный. - Дибич. Я - Дибич. - Боже мой, ну конечно! - воскликнула Ася. - Вы прямо-таки расцвели! - Что вы! Просто - поправился. В первый раз за столько лет чувствую себя здоровым. А вы?.. Куда же опять собрались? Все еще не доехали? - Вы, я вижу, уже... доехали, - проговорил Пастухов, останавливая медлительный взгляд на красной звезде Дибичевой фуражки. - Да, - сказал Дибич все с той же улыбкой, - опять в армии. Формирую новые части. - В канцелярии? - полюбопытствовал Пастухов. - Командовать вас, конечно, не допустят? От Дибича будто отскакивали эти маленькие уколы. Он говорил живо, нисколько не тая восторга, что встретил приятных знакомых. - Что там командовать! Теперь сколотить новую часть, пожалуй, хитрее, чем отбить у противника позицию. Заваруха - страсть!.. А я вас на днях вспомнил. Знаете почему? Помните солдата, который нас чуть не арестовал тогда, в Ртищеве? - Белоглазый? - Да, да. С одним глазом - в другом у него осколочек. Ипат Ипатьев. - Ну? - Так он ко мне явился добровольцем записываться. Вспомнили Ртищево, посмеялись. Смотри, говорю ему, что ты хотел учинить: человек революцию делал, а ты его в каталажку потащил... Я, когда лежал в лазарете, о вас заметку прочитал, - добавил Дибич с оттенком почтения. - Да, - произнес Пастухов несколько властно и зажал двумя пальцами поясную пряжку Дибича. - Скажите мне. Неужели вы не понимаете, что впутались в историю, которая обречена? Дибич неторопливо сдвинул фуражку на затылок. - В историю? - переспросил он. - Да. С большой буквы. - Но вы будете жертвой этой большой буквы! - резко сказал Пастухов и выпустил пряжку, немного оттолкнув от себя Дибича в пояс. - Может быть, - серьезно согласился Дибич, но тут же, с вызывающей хитростью, как-то снизу, нацелился на Пастухова и спросил: - А если нет? - Если нет? - помедлил Александр Владимирович. - Если нет, значит, я дурак. Дибич засмеялся: - Ну, если вы хотите... Ася, со своим тонким чувством опасности, вмешалась, озаряя Дибича любвеобильным сиянием лица, которое он помнил с первой встречи: - Чем же вы сейчас здесь заняты? - Я тут с маршевой ротой из моих формирований. Провожу ее до Увека, там - перегрузка на пароходы. Фронт совсем недалеко. Вчера белые Камышин взяли. Слыхали? Пастухов быстро взглянул на жену. Она сказала, прикрыв волнение шутливо-просительной улыбкой: - Но значит, вы на вокзале - у себя дома! Может быть, и нас, бедных, погрузите? - Куда же, куда вы собрались? - Все туда же - домой. - Домой? - ухмыльнулся Дибич. - Это как в сказке... Нет, правда, - в Балашов? Не легко. Но попробую. Он затерялся в толпе, и его долго не было. Уже начинало темнеть, когда он пришел снова и сообщил, что разговаривал с комендантом вокзала, и тот ждет, чтобы Пастухов явился лично. Дибич наспех распрощался - рота его уже стояла на колесах. Если бы в эту минуту Пастухову сказали, что ему предстоит десятеро черных суток ползти в товарном вагоне, простаивая дни и ночи на станциях и разъездах, чтобы опять приехать не туда, куда стремился, он предпочел бы раскинуть семью табором где-нибудь за полотном дороги, в Монастырской слободке, или подальше, в Игумновом ущелье, под садовым плетнем. Но он, закусив губы, добился посадки и тронулся в путь, как в плавание на утлом плоту по неизведанным водам. Снова он попал в Ртищево, забитое вагонами, конями, платформами, ротными кухнями, интендантским сеном, некормленым скотом, поломанными автомобилями и людьми, людьми без счета. Снова он ходил по комендантам, начальникам, комиссарам, упрашивая, требуя, чтобы его пересадили на балашовский поезд. Он исхудал, истрепался. Ася потеряла сверкание своих красок, улыбка ее стала бедной. Алеша помногу спал или дремал, положив голову на колени Ольги Адамовны. Вокруг было серо от пыли и полыхало жаром иссушенных степей. Раз поутру Пастуховы проснулись на полном ходу поезда. С громом и скрежетом сцеп вагон, раскачиваясь и гудя, летел по спуску между захудалых черных сосенок вперемежку с березнякам. Как случилось, что вагон отправили с неизвестным составом, куда мчится поезд и давно ли - никто не мог понять. Наконец на маленькой станции выяснилось, что вагон прицепили к порожняку, который гонят в Козлов. - Наплевать, - сказал Пастухов, - я так или иначе ничего не понимаю. Не все ли равно? В Козлов ли, в Баранов... Он увидел отчаяние на лице Аси и как можно спокойнее договорил: - Это даже лучше. Из Козлова скорее попадем в Балашов. Через Грязи... или как они там называются... Он бросил взор на Ольгу Адамовну и, будто сорвавшись, закричал изо всей мочи: - Перестаньте тереть глаза, мадам! Вы живете в историческую эпоху! И обязаны быть ко всему готовой... Черт вас возьми совсем! 20 В первой декаде июля было опубликовано письмо Центрального Комитета Российской Коммунистической партии (большевиков) к организациям партии - "Все на борьбу с Деникиным!". Письмо было написано Лениным. Оно начиналось словами: "Товарищи! Наступил один из самых критических, по всей вероятности, даже самый критический момент социалистической революции..." Колчак и Деникин признавались этим письмом главными и единственно серьезными врагами Советской Республики. Вместе с тем устанавливалось, что только помощь Антанты делала этих врагов силой. И вместе с тем, несмотря на признание момента самым критическим, письмо провозглашало как свершившийся факт победу над всеми врагами: "И мы уже победили всех врагов, кроме одного: кроме Антанты, кроме всемирно-могущественной империалистской буржуазии Англии, Франции, Америки, причем и у этого врага мы сломали уже одну его руку - Колчака; нам грозит лишь другая его рука - Деникин". Для того чтобы отразить эту занесенную над Республикой еще не сломанную руку врага, Ленин призывал партию приспособить к войне и перестроить по-военному всю работу всех учреждений. Он предлагал, не колеблясь, приостанавливать на время ту деятельность, которая не абсолютно необходима для военных целей. Он писал: "В прифронтовой полосе под Питером и в той громадной прифронтовой полосе, которая так быстро и так грозно разрослась на Украине и на юге, надо все и вся перевести на военное положение, целиком подчинить всю работу, все усилия, все помыслы войне, и только войне. Иначе отразить нашествие Деникина нельзя. Это ясно. И это надо ясно понять и целиком провести в жизнь". Письмо, исполненное убеждения, похожего на остроту и твердость алмаза, отозвалось, словно в горах, повсюду разраставшимся эхом. Касаясь будущего страны в целом, судьбы всей революции, письмо каждой строкой било как бы по отдельному месту, по определенному факту, по особому, как бы вполне оазисному положению. Так, для тех, кто в эти дни жил событиями Саратова, было совершенно очевидно, что отдельным местом, которое будто бы подразумевалось в письме, был именно Саратов; определенными фактами были саратовские, нижневолжские общественные факты; особенным положением, как бы выделенным из всероссийской обстановки, было оазисное саратовское прифронтовое положение. Другими словами, в Саратове письмо рассматривалось людьми, сочувствовавшими революции, как адресованное всей Республике вообще, а Саратову в частности и, пожалуй, даже в особенности. Рагозин, прочитав письмо один раз на службе, во время занятий, другой - у себя дома, при свете керосиновой лампы и с карандашиком в руке, написал заявление в две строки о том, чтобы его перевели на военную работу. Он был вызван в губернский комитет. Член бюро комитета сообщил ему, что освобождение от должности в финансовом отделе в данное время невозможно: благодаря усилиям Рагозина работа только начала налаживаться, и уход руководителя отразится на ней печально. Петр Петрович был вполне готов к возражениям, считая их естественными. Он извлек из кармана испещренный карандашом - в черточках, птичках и восклицательных знаках - печатный документ, отыскал жирно отчеркнутый абзац в разделе "Сокращение невоенной работы" и принялся читать вслух: - "Возьмем для примера научно-технический отдел Высшего совета народного хозяйства. Это - полезнейшее учреждение, необходимое для полного строительства социализма, для правильного учета и распределения всех научно-технических сил. Но безусловно ли необходимо такое учреждение? Конечно, нет. Отдавать ему людей, которые могут и должны быть немедленно употреблены на насущную и до зарезу необходимую коммунистическую работу в армии и непосредственно для армии, было бы в настоящий момент прямо преступно". - Позволь, - остановил Рагозина его оппонент. - Ты думаешь, мы тут этого не изучали? - Изучали-то изучали, а ты разреши еще пару строчек. "Такого рода учреждений и отделов учреждений у нас, в центре и на местах, очень немало. Стремясь к полному осуществлению социализма, мы не могли не начать сразу постройку подобных учреждений. Но мы будем глупцами или преступниками, если перед грозным нашествием Деникина не сумеем перестроить рядов так, чтобы все, не безусловно необходимое, приостановить и сократить". - Так что же, по-твоему, можно закрыть финансовый отдел? - Можно закрыть меня в финансовом отделе. - Кабы так, мы бы тебя туда не поставили. - В свое время, в свое время! - выразительно сказал Рагозин и даже поднял над головой палец. - Мы ведь, как видишь, не против науки и техники? Не против. Но сейчас не до того. Верно я понимаю? Не до того... Финансами может управлять кто-нибудь другой. Об этом тоже определенно сказано. Смотри. Он опять развернул документ, нашел другое отчеркнутое место и, читая, провел по строкам сложенными в щепоть пальцами: - "...мы можем идти на такой риск, чтобы многие из сильно сокращаемых учреждений (или отделов учреждений) оставлять на время без единого коммуниста, сдавать их на руки работников исключительно буржуазных". - Ты читай дальше, - сказал член бюро, видя, что Рагозин поставил точку, и вытягивая из его рук документ. - Что дальше сказано? "Этот риск невелик, ибо речь идет только об учреждениях, не безусловно необходимых..." Понял? А твой отдел необходим безусловно. - Я тоже грамоте учился, - сказал Рагозин, поднимаясь и обходя вокруг стола. Он плотно привалился к товарищу и продолжал по-прежнему водить щепотью по бумаге, но уже не читая, а пересказывая напечатанное настойчиво и строго: - Какой ставится вопрос? Погибнем ли мы, если приостановим или сократим работу учреждения на девять десятых, оставив его вовсе без коммунистов? Кому поручается ответить на вопрос? Каждому руководителю ведомственного отдела в губернии или каждой ячейке коммунистов. Руководитель я отдела или нет? Могу я сам ответить на вопрос? Или, может, за меня ячейка должна ответить? - Да за тебя уже отвечено, - раздосадованно сказал товарищ, отстраняя слишком тяжело навалившегося Рагозина. - И отвечено не ячейкой, а бюро губкома. Ты хочешь отозваться на призыв партии? Изволь. Финансируй погуще того, кто работает на войну, и зажимай всех, чья работа сейчас мало полезна войне. Вон в Затоне, на ремонте военной флотилии, недостает металлистов. Подкинь туда деньжонок, может, и металлисты найдутся. Петр Петрович остановился на неудобном повороте корпуса, будто схваченный внезапной болью. - А почему не слышно, что в Затоне не хватает металлистов? Я ведь тоже металлист. - Опять свое! Людей берут от станков на руководящую работу, а ты от руководства к станку захотел! - Да я не о том! В депо, на дороге, должны найтись старики, которые меня помнят, - я сколько лет там слесарничал. Их можно поднять, и - в Затон! Поручишь мне заняться? - Что ж поручать? Делай. Только чтобы не во вред прямым обязанностям. Рагозин слегка подмигнул: - Я обязанности подсокращу. Не на девять десятых, а этак, скажем, на восемь. - Шутить не время. - Ладно, ладно! - уже в дверях сказал Рагозин со смехом. - На семь, на семь десятых, не больше, ей-богу!.. Так он попал сначала в депо - под задымленные, дышавшие гарью своды цехов, где сквозняки вели свои кадрили, присвистывая в пробитых черных стеклах, а потом - в Затон, под вольный свод неба, куда летели наперегонки яростные стуки клепальщиков, визг напильников, хрипы плотничьих пил. В депо отыскались всего два токаря, которые припомнили далекое прошлое и от души покалякали со старым знакомым, но только один согласился прийти на работу в Затон ("в порядке субботника", как он выразился), потому что на железной дороге своего дела было - не передохнуть. Зато оба обещали сагитировать на подмогу речникам кое-кого из молодых рабочих. В Затоне Рагозин начал с помощи денежному ящику расплывшегося хозяйства, слабосильного, по сравнению с необычайными задачами, поставленными перед ним войной. Но, обходя суда, Петр Петрович попал на буксир, где расшивали железные листы фальшборта, взялся пособить, да так до вечера и не выпустил из рук тяжелого молота. После этого, приезжая в Затон на часок каждое утро, он прямо шел на этот полюбившийся буксир, и в руках его перебывали все инструменты, которыми когда-то он недурно владел. Власти удивительно скоро привыкли к тому, что за делами Затона наблюдает Рагозин, и не успел он оглянуться, как его потребовали к ответу: почему ремонт флотилии идет преступно медленными темпами? Он только позадорнее щипнул колечко своего уса: - Вот тебе, непоседа-дурак, - напросился в преступники!.. Сейчас же после падения Царицына отряды военной речной флотилии, с успехом оперировавшие на Восточном фронте против Колчака, были отозваны из Камского бассейна на Нижнюю Волгу. Совпало это со взятием Красной Армией Перми. Суда прибыли в район военных действий на юге, оказали артиллерийскую поддержку частям армии, которые сражались на берегах Волги, но вынуждены были вместе с этими частями отступить сперва к Камышину, затем дальше вверх на полторы сотни верст. К этому времени в боях принимала участие флотилия в несколько десятков судов, колонна ее растягивалась на версты, судовая артиллерия насчитывала до ста орудий. После отступления один из отрядов был снова направлен в глубокий тыл противника с заданием громить тыловые части Врангеля. В рейде он высадил несколько мелких десантов военных моряков, вызывая панику среди белых, внезапно обстрелял Камышин и лежащую против города, на левом берегу, Николаевскую слободу, стремясь поколебать приближавшийся к Саратову деникинский фронт. Операции сопровождались серьезными потерями. Противник донимал речные силы интенсивными бомбежками с воздуха. Часть судов должна была стать в ремонт. В ремонте или на перевооружении находились и другие суда, готовившиеся влиться в Северный отряд Волжской военной флотилии, которому предстояло оборонять Саратов от врага. Город принял оттенок морского - с военным портом, черноморскими и балтийскими матросами, с особым флотским режимом, еще недавно совсем незнакомым мирному волжскому судоходству. Тихие буксиры, привыкшие испокон века добродушно тянуть караваны баржей, да и сами баржи, с развешанным на рулевом бревне разноцветным бельем водолеев, наспех превращались в огнедышащие плавучие крепости. Буксиры становились канонерскими лодками, баржи - вспомогательными судами для десантов, для переброски пехоты при форсировании рек. Иные канонерки бывали внушительно вооружены - на наиболее сильных из них устанавливались два четырехдюймовых орудия, два трехдюймовых зенитных, четыре пулемета, им давалась радиостанция, дальномер. Переоборудованный в канонерку буксир терял невинный облик парохода. На нем взвивался флаг Красного Военно-Морского Флота. Он переставал причаливать к конторкам: он пришвартовывался к стенке или становился на прикол. Уходя, он не отдавал чалки: он отдавал концы. Он уже не мерил задумчивый свой путь извечными верстами: он расценивал свои походы на мили. Про него уже не говорили, любуясь: ишь как бойко бежит! Нет: он имел хороший ход в двенадцать узлов. На его мостик больше не поднимался капитан: там высился командир. И даже старые его хозяева - матросы меняли прежнее свое имя водников на славное звание военморов. Только одного человека не мог заменить на волжском судне никто из моряков, и этот человек лукаво поглядывал на боевые новшества. Шалишь, думал он, без меня ваша морская крепость, не моргнешь глазом, станет на обсушку: один я знаю кормилицу-матушку с ее мелями да перекатами, банками да косами. Человеком этим был урожденный волгарь-лоцман, который и в военной флотилии оставался душою многотрудного вождения судов по мелким водам. Впрочем, и сама канонерка, несмотря на всю перелицовку, в глубине души оставалась буксиром, который лихо шлепал гребными плицами да твердо помнил, что осадка его - неполных два фута, а мощность машины - каких-нибудь двадцать пять лошадиных сил. Такому маленькому буксиру и отдал свою нечаянную привязанность Петр Петрович. Суденышко называлось "Рискованный", и это понравилось Рагозину. Оно вооружалось руками водников-добровольцев, но когда явились военные моряки, чтобы принять "Рискованного" в состав флотилии, они ахнули. На палубе, вдоль бортов, сооружен был из обыкновенного кровельного железа широкий фальшборт. Внутреннее полое пространство его заполняла пакля. Кое-где в этом грозном каземате были проделаны бойницы для стрельбы из ружей и пулеметов. С носа и с кормы фальшборт был открыт, и оттуда торчали по одному полевому трехдюймовому орудию на колесах. Никаких креплений орудия не имели. - Братишечки, милые, - сказали моряки, - да ведь ежели вы откроете огонь с этого вашего монитора, пакля-то ведь вспыхнет! Да и фальшборт ваш кувыркнется в воду. Не-ет, это слишком рискованно даже для "Рискованного". Давайте-ка все сначала. Приказано было разобрать бойницы и перевооружить судно. Рагозин застал на нем сокрушающую работу в разгаре. Она втянула его запалом речного люда - машинистов и матросов, кочегаров и пристанных крючников, которые строили сначала эту маленькую крепость на защиту Республики своим волжским, невоенным разумением, теперь без жалости рушили ее, не щадя сил, и собирались так же истово строить вновь разумением морским и военным. Рагозину казалось, что вот такой работы - с потом, кровью, до устали, до упаду, работы, истинно вдохновленной наивысшей целью защиты найденной и попираемой врагом правды, - такой работы он и хотел всю жизнь. Но он не мог позабыть и того своего долга, который возлагали на него еще не снятые обязанности, сокращенные им не на девять и не на семь, а всего на каких-нибудь две десятых, "маненечко", как он говорил про себя. И он, после короткой работы, выходил из ворот Затона, охраняемых матросом под винтовкой, выходил вспотевший, с пожелтелыми от ржавчины и масла ладонями, но нисколько не усталый, а только счастливо притомленный, и у него не было раздражения, что он опять должен сесть за бумаги, где почти не встречалось слов, а только - цифры и цифры, и астрономически, до невообразимой абстракции, много нулей и нулей. Но однажды, выйдя из ворот и взбираясь в перекошенную, облезлую пролетку, добросовестно служившую ему все лето, Рагозин почувствовал какую-то недостачу, словно бы спохватившись о некоторой позабытой важной вещи и не в силах сразу догадаться, что именно забыто. Как будто что-то держал в руках, а руки пустые. Кучка мальчуганов-распоясок баловалась у придорожной канавы. Старший ударил ногой обломок кирпича, сбросив его в канаву, за ним все по очереди сделали то же, выискивая себе подходящие камни. Самому младшему показалось этого мало, он схватил тяжелый кирпич обеими руками и, свирепо напыжившись, кинул его в канаву. На него никто из товарищей не смотрел, он, видно, старался заработать их уважение. Этот маленький богатырь чем-то был похож на Павлика Парабукина. - А что, если... - спросил Рагозин кучера, - что, если мы с тобой возьмем вон по той горной дороге? На Симбирский тракт мы не выедем? Оказалось - почему бы и не выехать? И Рагозин совсем неожиданно для себя велел ехать. Намерение разыскать сына не оставляло его. Но оно зрело рывками - то заноет сердце, то притихнет и забудется. С месяц назад он вдруг поехал в скит с целью нащупать какие-нибудь концы в тамошнем детском доме. Ему не давала покоя мысль, что сын, наверно, обретается в доме для трудновоспитываемых. Где мальчику иначе быть? Родился в тюрьме, рос, поди, в приюте, какое у него может быть воспитание? Попал, конечно, на улицу, испортился вконец, может, и ворует. Сколько таких несчастных кишит на берегу, на вокзале, на рынках! В скиту о мальчике Рагозине ни воспитатели, ни дети не слышали. Один только учитель, служивший тут дольше других, начал что-то такое смутно припоминать: будто бы, когда он поступил на службу, одного мальчика, как правонарушителя, отправили на Гуселку, в трудовую колонию, и мальчик по фамилии был не то Ремезов, не то Рагозин. Документов в доме не сохранилось, старые воспитатели ушли, детей прежнего состава тоже не было, все непрерывно менялось, перетасовывалось, ведомства нередко тягались между собою, оспаривая друг у друга компетенцию воспитания детей, суда над малолетними: в надзоре за детскими учреждениями участвовали сразу народные комиссариаты общественного призрения, юстиции, просвещения, здравоохранения. В таких хитросплетенных обстоятельствах, как в дремучем бору, не хитро, конечно, было затеряться мальчику, особенно если неизвестно - существует ли в действительности этот искомый мальчик. Покидая детский дом, Рагозин встретил в скитской роще одутловатого монаха, который, тяжко опираясь на посох и опустив глаза долу, брел между дубков. От учителя Рагозин узнал, что это - мирный сосед детского дома, викарный архиерей, и подумал не без досады: архиереи в полной сохранности, а в детском хозяйстве черт ногу сломит! А ведь архиереи - прошлое? Да. А дети-то - будущее? Да. Вот тут и покумекаешь... Сейчас, трясясь по унылой дороге к Пристанному селу, Рагозин вспоминал, что доводилось слышать о Гуселке. Имя это вселяло некогда страх. Гуселка слыла жестоким наказанием для малолетних преступников, и если хотели непослушника запугать, то грозили ему Гуселкой, а если о ком-нибудь говорилось, что он из Гуселки, то взрослые пугались больше детей. Вскоре завиднелись скучные каменные корпуса и на большом отстоянии от них - тягучие, кое-где щербатые заборы, ограждавшие небогатую зелень. Волга сверкала вдалеке. Обожженные горы были охрово-желты. Дорога привела на обширную садовую и огородную плантацию. Было ярко на грядках и свежо. Шла поливка сада, и подростки - девочки и мальчики в серых блузах и платьях - мотыжили лунки под яблонями. Молодежь показалась Рагозину оживленной, поодаль слышался смех. Гуселка, как видно, успела помрачить сияние былого своего мученического нимба. Директор был в отъезде, и Рагозину пришлось говорить тут же, в саду, с очень юной воспитательницей. Она без всякой заносчивости сказала, что знает дела не хуже директора, потому что сама из Гуселки - прошла исправление и теперь исправляет других. - И с успехом? - спросил Петр Петрович недоверчиво. - Как же иначе? О мальчике Рагозине она ответила не моргнув глазом, так что Петр Петрович не дал ее словам никакой веры. - Был, я знаю. Только он весной смылся. - Как смылся? - А как от нас смываются? Я его хорошо не запомнила, он был в мастерских, а не в садоводстве. - Сколько ему лет, не знаете? - Лет четырнадцать. "Так и есть, болтает", - решил Рагозин и спросил, как пройти в канцелярию. Она показала - так вот прямо, потом наискосок, к правому корпусу. Но когда он сделал несколько шагов, она крикнула ему: - Там никого нет. Сегодня канцелярия на картошке. Он уехал ни с чем. Очевидно, происходила путаница, он напал на чужой след. Надо было идти совсем иным путем - не снизу, где, как в пучине, тысячеголовыми стаями мальков ходят похожие друг на друга человеческие детеныши, а сверху, откуда можно пронзить загадочную глубину разящим лучом прожектора и сразу безошибочно вырвать из стаи единственно нужную рыбку. Должны же где-нибудь находиться эти станции прожекторов - архивы, описи, книги, в которых под точной датой и точным номером значится заброшенный, наверно славный мальчишка - родной сын Петра Рагозина и его жены Ксаны... Петр Петрович явился на службу не в духе, с порядочным запозданием. Его ожидало много народу. Вне очереди, с изрядным спором, к нему в кабинет ворвалась странная пара. - Товарищ Рагозин! Что у вас такое творится? - воззвал посетитель. - Невиданно! - в голос поддержала его спутница. Смоляного волоса, остриженный в скобку, подобный мавру, студент в панаме и серой куртке с золотыми пуговицами сел без приглашения к столу, в то время как молодая дама, напоминавшая амазонку, продолжала стоять. Несмотря на отроковическое лицо и фигуру, она держалась удивительно солидно. Предмет разговора заключался в том, что пять дней по столам финансового отдела безрезультатно гуляло срочное требование отдела народного образования на кредиты, задержанные по статье публичных выставок трудовых процессов школьного подотдела. - По-вашему, пять дней - долго? - черство спросил Рагозин. - Неслыханно! - прошептала девушка. - Срочное требование! Пять дней! Скоро неделя! - возмущался студент. - Вы вставили в нашу работу палку, когда она доведена почти до самого конца. - Нет, палка, я вижу, еще не доведена до конца, - буркнул Рагозин с недоброй улыбкой. - Что вы хотите сказать?.. Из-за каких-то денег! - презрительно заметила партнерша студента, в то время как тот снял панаму и зловеще взбил художническую свою прическу. - Подотдел командировал нас, как устроителей выставки, чтобы получить нужную нам сумму. Выставка раскинута, а мы не можем ее открыть, потому что нет денег, чтобы напечатать каталог и приглашения. - Это наши деньги, а не ваши. Вы - только касса, - опять заметила барышня, выговорив слово "касса" с отвращением, точно это было пресмыкающееся. - Мы открываем городскую выставку детского рисунка и скульптуры, - настойчиво продолжал студент, - чтобы впервые показать достижения трудовой школы и других воспитательных... - Ну и открывайте, пожалуйста, - прервал Рагозин. - Я тут при чем? - Ах, ни при чем? Тогда где наши деньги, которые вы незаконно задержали? - рассерженно сказала девушка. Рагозин ответил, сжав зубы: - Денег на это дело сейчас не будет, и времени говорить дольше у меня тоже нет. До свиданья. - Позвольте! От каталога мы откажемся, но хотя бы только напечатать приглашения! - неожиданно взмолился студент, и лицо его, посветлев, утратило сходство с мавром. - Напечатайте ваше приглашение в газете. - Но... но у нас и на газету нет! Рагозин засмеялся. - Что я могу сделать, дорогие товарищи! Поймите, есть нужда куда острее, чем с вашей детской затеей. - Затеей? - потрясенно проскандировала девушка и круто поставила кулачки на край стола. - Вы здесь сидите и за своими счетами ничего не видите, что делается в мире! Вы оторвались от действительности, как настоящий бюрократ. Рагозин раскрыл глаза. Что такое несет эта распушившаяся пичуга? Ей лучше известно, что делается в мире? Он - бюрократ? Нет, он представлял себе бюрократа несколько иначе! Ну, покруглее, что ли, или хотя бы с золотым зубом... - Вы только и знаете - отказывать, - не унималась барышня, - мешать революционным начинаниям! Мы строим школу на трудовых процессах, готовим Республике новых граждан! Вы посмотрели бы лучше нашу выставку, прежде чем... - Посмотрю, посмотрю, - снова перебил Рагозин, - посмотрю, на что вы швыряете деньги... Он совсем грубо, на народный лад, рассерчал и только что не выпроводил молодых людей за дверь. Но в памяти у него сохранилось от этого посещения что-то озорное, и когда он получил, спустя недолго, пригласительный билет с раскрашенными акварелью зелеными и красными фонариками и старательной надписью, за которой слышался тоненький детский голосок: "Дорогой товарищ, приходите, пожалуйста, к нам, на открытие выставки наших работ по рисованию и лепке", - ему стало приятно, и он сказал, посмеиваясь: - И гораздо красивее, чем печатные билеты. И умнее гораздо. Он решил, что непременно зайдет на минутку поглядеть, что там такое выставили эти головастики. А то, кой грех, и правда оторвешься от действительности, - еще посмеялся он и аккуратно спрятал приглашение в карман. 21 Выставка разместилась в центре города, в залах городской аудитории, и вокруг нее, еще до открытия, было немало разговоров в известном кругу. Город имел свои традиции в искусстве - он гордился старейшим в провинции Радищевским музеем и хорошим училищем живописи. Художники росли на западных образцах - музейная галерея славилась барбизонцами и боголюбовской школой. Но предреволюционные годы внесли в художественную жизнь бурю крайних влияний, и красочный, пышный Борисов-Мусатов иным своим землякам казался чересчур пряным в бульоне, вскипяченном новейшими экспериментаторами. Тут были даже супрематисты, пугавшие саратовцев хитрыми загадками из геометрических начертаний и преимущественно двух цветов - сурика с сажей. Шумок вокруг детской выставки шел именно в этой, не очень обширной, среде живописцев. Были две темы лютых споров. Первая касалась метода обучения искусству. По этому новому методу педагог отступал на задний план, а ученик становился на передний. Детям предоставлялось выражать свое понимание мира своими детскими средствами. Очень высоко поднимали свободную фантазию. Подражание и копирование предавалось анафеме, натуру считали необязательной. Вторая тема затрагивала цели искусства. Призвано ли оно воспитывать вкус и в каком направлении? Или, может быть, все сводится к доступности пониманию зрителя? Те, кто отстаивал эстетико-воспитательные задачи, попадали в бессмертную тяжбу течений. Вечно ли прекрасное? Что значит - развитие искусства? Фидий или Роден? "Мир искусства" или футуристы? Сторонников доступности искусства всеобщему пониманию эти спорщики обливали презрением: что значит "понятно"? - вопрошали они. Понятны не только передвижники, понятны мыльные обложки Брокаря и Кo. Куда же вы поведете новое поколение? В конце концов кучка философов затерялась на вернисаже среди толпы людей, пришедших просто из любопытства: узнать, что делается в школах и - неужели дети интересно рисуют? Рагозин удивился, что собралось много народу. Правда, большинство, так же как он сам, забежало сюда на минутку - всем было не до того, война стучалась в городские стены, а тут взрослые играли в куклы. Но еще больше изумило Рагозина странное зрительное ощущение, когда он вошел в светлый зал и в глазах зарябило от красочных пятен, рассеянных по стенкам. Он стал рассматривать рисунки. Это была, на первый взгляд, обыкновенная ребячья мазня, какую хорошо знают те, кому пришлось растить детей. Домики с дымом из труб лепились на бумаге, и около них - заборы, деревья, собачки, телеги. Солнца, похожие на решето с клюквой. Звезды вроде хлопьев снега. Чернильные человечки, несущие знамена помидорного цвета. Война: из пушек рвется пламя, лиловый дым застилает всю картину. Еще война: кавалерия скачет на безрогих белых козах. Опять война: убитый лежит на бирюзовой траве и рядом - письмо с крошечными буковками: "пишет тебе твой сын Володя..." Рагозин привык видеть во всякой картине объясненную мысль. Здесь странно привлекало что-то иное. Вдруг два схожих рисунка раскрыли ему - чем было это иное. Он увидел лимонного верблюда, стоящего в розовой, как разбавленное вино, пустыне. Грустью веяло от картинки, вся безнадежность пустыни, все одиночество животного вместились в лимонно-розовое сочетание. На соседнем рисунке пунцовый конь арабской стати с длинной шеей взлетал на коричневую скалу. Конь мчался почти по вертикали, но в окраске его было столько силы, что не оставалось сомнения - он взлетит и на небо. Волнение исходило от цвета, превращенного маленьким художником в свет. Рагозин подошел ближе к необыкновенным рисункам и прочитал повторяющуюся в нижних правых углах крупную подпись: Иван Рагозин. Он стоял и смотрел на верблюда и на коня, и перечитывал подпись, и чувствовал, как словно костенеют его ноги и руки и он не может сдвинуться с места. Страшный испуг зародился у него в эту минуту на душе: откуда взялась его уверенность, что Ксана родила мальчика? Почему он уговорил себя, что надо искать сына? Может быть, если бы он искал дочь, она давно бы нашлась? Но глаза его, заслезившиеся от напряжения, ничего не хотели видеть, кроме подписей под конем и верблюдом. Все стало пунцово-коричневым, лимонно-розовым вокруг, и в этом ликующем свете-красках врезано было непоколебимо четкое имя - Иван Рагозин. Сын был жив! Он жил рядом. Он протягивал со стены перепачканную красками руку своему отцу. Он - одаренный мальчик, может быть - талант! Конечно, конечно, каким еще мог быть сын Петра Петровича и Ксаны, если не одаренным мальчиком?! Быстро пробиравшийся толпой Кирилл Извеков пожал Рагозину локоть и громко спросил: - Здорово, правда, ведь здорово, а? - Здорово, - ответил Рагозин так автоматично, что воспринял свой голос наплывшим будто из другого зала. Потом он заметил Дорогомилова, окруженного детской ватагой и размахивающего рукой в жесткой манжете. Среди ватаги мелькнула рыжеватая голова Павлика. Рагозин вырвал себя из неподвижности, схватил мальчика за руку и подвел к рисункам. - Смотри. Нравится, а? - Ага, - сказал Пав