строя "Рискованный": два снаряда друг за другом попали в камбуз и в палубу. Катера помчались снимать раненых. Задымилась исковерканная снарядом палуба. С "Октября" запросили - нужна ли помощь. "Рискованный" ответил: "Благодарю, справляюсь, бейте белых". Вскоре замолкло носовое орудие на "Октябре". Чтобы не терять времени, решено было не разворачиваться, а перетащить на место поврежденного орудия пушку с юта. Но винты креплений проржавели, гайки не поддавались ключам. Пришли механики - распиливать и сбивать гайки. Рагозин смотрел, как Страшнов - в одной полосатой тельняшке - бил клепальным молотком, и правая лопатка у него арбузом каталась под огромным плечом. "Эка, чертушка!" - вдруг залюбовавшись, подумал Рагозин. Он вместе со всеми был поглощен работой, не обращая внимания на обстрел с берега, не слыша пушечного зыка, к которому успело привыкнуть ухо: "Октябрь" подводил к концу третью тысячу снарядов, и многие канонерки от него не отставали. Когда вручную перетащили пушку на бак и, закрепив, возобновили стрельбу, Рагозин хлопнул Страшнова по лопатке. Тот мазнул засученным рукавом мокрый лоб, обвел взглядом дымную окрестность, сказал, что-то одобряя: - Да, голка! - Что говоришь? - Голчисто, говорю. Рагозин не понял слова, но понял, что все равно нет на языке такого слова, которым можно было бы назвать почти трехсуточное беснование взрывов и стрельбы, и тоже с одобрением мотнул головой Страшнову. Под вечер третьего дня дивизион получил приказание послать на берег с каждого корабля ударные группы добровольцев в подкрепление отрядам моряков. На "Октябре" вызвалось идти больше людей, чем требовалось, и Рагозин отставлял тех, кого считал незаменимым на корабле. Страшнов хотел идти, Рагозин приказал ему остаться. Но когда катера высадили на берег добровольцев и матросы начали строиться, Рагозин увидел в шеренге, на полголовы выше правофланговых, громоздкого человека в бушлате и кожаной фуражке: Страшнов глядел вбок, и лицо его было неприступно. Рагозин сделал вид, что не приметил его. Подкрепление, разделенное на два взвода, каждый до полусотни человек, было немедленно направлено на переднюю линию. Рагозин со своим взводом попал на участок, занятый остатками отряда, который брал Французский завод. Это был пустырь, захламленный и наскоро изрытый шанцами, немного поднятый над степью, где виднелась искривленная линия залегших цепей. Велся орудийный обстрел противника с кораблей, пыль закрывала собой позиции белых. Было гораздо тише, чем на борту "Октября", но Рагозин чувствовал, будто его вместе с тихой этой землей так же покачивало, как на корабле. Он лежал в неудобной яме, защищенной спереди бугром глины и открытой по сторонам. Глядя вправо на такой же бугор, который ему указали, он ждал, когда с этого бугра командир отряда даст сигнал поднимать цепь. Солнце село за тучи, пронизав их багровым светом, как это бывает перед ветреной погодой. Все на земле вторило закату, и глина шанцев отливала красным. Рагозин насчитал на земле десяток английских матерчатых подсумков, брошенных белыми при отходе. Едва артиллерия стихла, он увидел, как закарабкался на бугор и потом скачком распрямился на нем и поднял над головой руки высокий человек. Рагозин тоже вылез из ямы, так же вскочил на свой бугор и так же, подняв руки, спрыгнул с бугра и пошел вперед. Цепь начала подниматься, и Рагозин заметил, что она гуще, чем он думал, когда она лежала. Он следил, катят ли пулеметы (перед высадкой были сняты с треног и поставлены на колеса пулеметы "максима"), и успокоился: их катили, не отставая от побежавшей цепи. Он следил, не отставал ли его взвод от соседей справа, и опять успокаивал себя, потому что матросы бежали в линию. Он проверил, спущен ли на маузере предохранитель, и уверился, что спущен. Он вгляделся, не забыл ли кто насадить на винтовку штык, и ему показалось, что щетина выставленных вперед, прыгающих на бегу штыков нерушимо стройна. Задавая эти вопросы и отвечая на них, он все глядел перед собой на пустырь, который покойно стлался впереди, облитый чуть-чуть потемневшим закатом. Он скоро заметил красно-желтое пыльное облако наискосок от наступавшей линии матросов. Затем он услышал голоса, передававшие справа по цепи команду. Он сначала не разобрал слов, потом до него долетели крики: "Ложи-ись!" - "Ого-онь по кавалери-и-и!" Он тоже крикнул влево от себя: - Ложи-ись! Ого-онь по кавале... Немного спереди пыли он рассмотрел длинный строй низеньких коней, часто перебиравших ногами. Над строем светящимися нитями загорались и потухали клинки сабель. Казаки лавой лились по степи, накатываясь ближе и ближе с каждой секундой. Грянул винтовочный залп, и его подхватили, соревнуя друг другу в завывающем стуке, пулеметы. В казачьей лаве появились бреши, плотный строй расчленился на столпившихся кучками коней в одних местах и на реденькие цепочки в других. Но лава еще накатывалась, вырастая, и топот копыт уже передавался землей телу Рагозина, точно сердце его стучало не в грудь, а прямо в почву. Новые залпы кое-где еще больше сжали кавалерию в отдельные кучки, кое-где рассыпали. Одни кони стали выбрасываться вперед, другие отставать. Рагозин уже различал передних коней по мастям и видел закинутые кверху ощеренные морды, за которыми пригибались седоки, когда пулеметы подняли свой металлический вой до визга, и стало видно, как с седел срывались то тут, то там казаки, и лошади, обезумев, мчались без седоков либо тоже рушились на землю. Тогда Рагозин расслышал чугунный конский топот совсем рядом и вовсе не оттуда, откуда ждал. В небывалом страхе глянул он и перекинул налево свой маузер. На виду у его взвода вынеслись на пустырь из-за разрушенных хибар яростные всадники. Их было до сотни - на крупных, тяжелоногих конях - и впереди летел, клинком вычерчивая в воздухе спирали, моряк в распахнутом бушлате и бескозырке. Конь серой масти под ним недовольно крутил головой. Ленточки винтились у моряка над затылком, и полы бушлата били по коленям. Он привстал в стременах. Рот его был открыт. Сотня позади него кричала "ура!". Рагозин прежде только слышал о матросах-всадниках, воевавших об руку с сухопутными отрядами моряков, но никогда не видел их в строю. Теперь он смотрел на них в деле. Они скакали на грузных своих лошадях, как истые конники, но вид у них был такой, будто они рванулись в рукопашную схватку: все на них развевалось и плясало под порывами тела и встречного вихря. Крайний из этой сотни всадник промчался совсем близко от Рагозина. Он разглядел лицо матроса, перекошенное застывшим смехом, и разобрал необычайную команду-крик. - Лево руля, братишки! За мно-ой! - кричал со своим выражением недвижимого хохота матрос. - Та-ак держать!.. Туды-т-твою... - А-а-а! - неслось следом за умчавшейся сотней. - А-а-а!.. Стрельба остановилась. Рассеянная огнем кавалерия в беспорядке поворачивала назад, прибавляя ходу. Матросы-всадники уже сидели у казаков на плечах, и в воздухе засверкали шашки. В этот момент цепи опять поднялись в атаку. У Рагозина было такое состояние, что разгром белых только задерживается, но что он неминуем, и вот теперь осталось последнее усилие, чтобы сломить сопротивление и захватить город. Вид конных матросов только укрепил это чувство, и, оглянувшись на свою цепь, Рагозин увидел, что взвод его - не хуже всадников, а так же яростен, так же стремителен на бегу, так же слит в нераздельный сгусток. Матросы бежали за Рагозиным, овеваемые своими вьющимися винтом ленточками, либо гололобые, потерявшие бескозырки, кто с трепыхающимися за спиной воротами рубах, кто в одних тельняшках, мокрые, как пловцы, кто в кожанках нараспашку, кто с патронными лентами крест-накрест по груди. "Такие люди если идут, то идут только за победой, - подумал Рагозин, - и победа - вот она! - впереди!" Стала ясно видна наконец позиция белых - изломанный окоп в конце пустыря, и Рагозин услышал нарастающее по цепи гудение голосов: матросы зачали "ура!". В то же время справа он опять близко увидел конных моряков, вразброд скакавших по пустырю, и за ними - новую лаву казаков, наползавшую оттуда, где только что спасалась бегством расстроенная кавалерия. И тогда из-за окопов хлынул по наступающим беглый огонь. Рагозин споткнулся, упал лицом вперед, хотел встать. Но будто кто-то придавил сапогом к земле его плечо и не отпускал. - Пусти, - крикнул он, но рот ему залепило глиной, и он сам расслышал только мычанье. Он повернул голову и стал со злобой выплевывать глину. В двадцати шагах от него мчался на коне тот моряк в распахнутом бушлате, который повел на казаков сотню. Едва Рагозин признал моряка, как тот изо всей мочи натянул повода, отвалился спиной на круп коня, но тут же выпустил повод, и конь стряхнул его наземь. Одна нога всадника мгновение еще торчала в стремени, потом выскользнула. Конь же, как в цирке, встав на дыбы, пошел на задних ногах, колотя копытами передних воздух. Серый, в яблоках, освещенный закатом, он переливался пунцовыми пятнами и словно взлезал по вертикали на небо. Он вдруг показался Рагозину таким маленьким, что его можно было бы уместить на листе бумаги. Потом он опять вырос и поскакал в степь. Среди криков, долетавших до него, Рагозин услышал сильнее всего: - Комиссар!.. Комиссар!.. Он еще больше повернул голову, чтобы посмотреть - кто же его так прижал сапогом к земле. Он увидел прямо перед своим лицом будто знакомое, но неузнаваемое лицо скуластого человека с раздутыми ноздрями и тяжелым, подавляющим все черты подбородком. Человек этот, оскаливаясь, кричал ему на ухо: - Куда тебя? Куда? Рагозин не понял, что нужно этому человеку, но тут же вспомнил, что это - Страшнов, и почему-то обрадовался, и хотел ему крикнуть в ответ, но не мог, а только прокряхтел кое-как: - Я сам, - и стал подыматься. Никогда не испытанной силы боль в ключице и плече принудила его не двигаться. - Что сам? Несогласный! Сам... - сердито гудел Страшнов, поворачивая его и подсовывая свои руки ему под спину и под колени. Потом Страшнов поднял его и побежал с ним, как с ребенком. Рагозин ничего не слышал, кроме толчков боли, от которых мутилось сознание. Страшнов же набавлял шаг, пригибаясь под тяжестью ноши и от ужаса, что не успеет вынести раненого с поля, как настигнут казаки. Топот кавалеристов слышался громче, чем в первый раз, и опять раздались залпы... Уже почти на берегу Страшнов перехватил санитаров с носилками и затем доставил Рагозина моторным ботом на "Октябрь". Но корабль был поврежден: снаряд разорвался в кубрике, наспех шла починка рулевого управления мастерами плавучей ремонтной мастерской, пришвартованной к борту. На этой самоходной барже-мастерской нашлась каюта, в которую перенесли Рагозина. Командир дивизиона пришел к нему, когда судовой врач, осмотрев раненого, доложил, что раздроблена левая ключевая кость, задет нервный узел и нужна операция. - Вот, видите ли, - снисходительно строго, как положено с больным, сказал командир, - мы вас, голубчик, эвакуируем в госпиталь. В спокойном положении боль не так люто мучила Рагозина. Он ответил тихо: - Я вам не подчинен, товарищ командир. - Мы, голубчик, пять лет кряду воюем. А вы - подчинение! - Словом... остался. - Нет, родной. При наличии возможности, обязан эвакуировать. Вас там маленько прозондируют - что к чему. - Как там... на берегу? - Зачем - на берегу? На судне госпитальном медики прощупают. - Дела, говорю... на берегу... а? - Дела своим чередом. Делами мы займемся. Вот пока огонь не открыли, мы вас и транспортируем полегоньку. - Какой огонь? - Прикрывать будем. Отход прикрывать, голубчик. Рагозин не сводил взгляда с командира. Глаза его светились лихорадкой. Было явно - у него начался жар. Он потянул голову кверху, но не удержался. Сморщившись, он спросил: - Отход?.. Страшнов!.. Как - отход? Страшнов, заглядывавший через приоткрытую дверь, шагнул в каюту. - Лежи, ладно, - сказал он шепотом, - все хорошо. Рагозин стонущим криком оборвал его: - Что баюкаешь?! Нянька!.. Потом притих и выговорил глуховато: - Небось выдержу... Чего хорошего, когда отступаем? - Как чего? - обиженно сказал Страшнов. - От Саратова мы их отжали? За Волгу не пустили? Они у Эльтон-озера ручку было потрясли уральцам. А мы им пальцы-то укоротили... - Баюкай! - вздохнул Рагозин и прикрыл глаза. Командир, выходя, шепнул Страшнову: - Зови санитаров. На бот с правого борта... Доктор следил, как несли раненого и потом вставляли носилки в люльку, подвешенную на трос лебедки. Моряки скучились на борту. Зашипел пар, трос медленно натянулся. Страшнов наблюдал, чтобы носилки не сплющило концами люльки. Рагозин рассмотрел его над собой, чуть приподнял правую руку. Страшнов пожал ее бережливо. - Да, - сказал он. - Вот так, - ответил Рагозин. - Да уж ладно, - согласился Страшнов. Трос натянулся туже, люлька поднялась, и Страшнов стал отводить ее за борт. - Вира, вира, помалу, - негромко сказал он, и моряки передали на ют: "Вира, помалу!" Уже совсем как оттолкнуть люльку, Страшнов увидел в полутьме, что Рагозин хочет еще говорить. Он придержал на мгновенье трос. - Помогай тут, - сказал Рагозин быстро, - чинить корабль... - Учи волгаря рыбу пластать, - усмехнулся Страшнов. - Жалко, ты не волгарь!.. - Вира! - громко скомандовал Страшнов. Он оттолкнул трос и напутственно крикнул опускавшемуся, дочерна затененному бортом Рагозину: - У нас в Поморье не хуже волгарей окают! До свиданья, Петр Петрович! Поправляйся лучше! - Поправляйся, товарищ комиссар, - разноголосо повторили за ним моряки, перевешиваясь через поручень и глядя книзу, в темноту. Минуты две спустя бот отвалил и, шумно развернувшись вокруг "Октября", пошел на середину реки. Огонек его еще светился желтым пятнышком на воде, когда флотилия открыла стрельбу своей артиллерии, преграждая огневой завесой путь нажимавшим к северу белым. 31 Лиза венчалась с Анатолием Михайловичем в середине сентября. В ненастные сумерки два извозчика подъехали к Казанской церкви, и Лиза, подбирая белое платье, перешитое из первого ее подвенечного наряда, вошла в ограду. На миг проглянула через решетку стальная полоса Волги - все та же, какой Лиза видела ее каждую осень, и она удивленно подумала, что вот так же все еще течет непрерывная жизнь прежней Лизы. Она ступала на паперть с этим чувством удивления, что она - все та же Лиза. Горело несколько тоненьких свечей за аналоем в середине церкви, а по углам было темно. Казалось, что как раз в темноте будет совершаться та тайна, ради которой сюда приехала Лиза, а там, где было светлее, произойдет что-то очень обыкновенное. Витя смотрел венчание впервые. Оттого, что мама стояла лучистая и строгая, а Анатолий Михайлович был важен (наверно, чтобы показать, что он теперь Вите отец, а не просто Анатолий Михайлович), Витя не сомневался в праздничном значении церемонии. Но когда, с поднятым венцом над головой, Анатолия Михайловича стали водить вокруг аналоя об руку с мамой, шедшей под таким же венцом, Вите сделалось ужасно весело. Анатолий Михайлович под этой золоченой короной в самоцветных камнях стал разительно похож на царя Николая, и Витя тихонько хихикнул. Его одернули. Он обернулся и увидел поодаль двух таких же, как он, мальчишек, забежавших с улицы, которые глазели на Анатолия Михайловича и щерились. Витя попятился, пролез через ряды взрослых, заткнул рот ладонью и дал волю смеху. Насмеявшись, он заметил, что прислонился к холодноватой каменной колонне. Он немножко отодвинулся. В полумраке с колонны глядел высокий обнаженный старец, прикрытый до ступней белой бородой. Взор его был голоден и жгуч. Витя отошел еще дальше. Он чувствовал, что поступил предосудительно. И вдруг его стало беспокоить непонятное и пугающее разноречие между Анатолием Михайловичем в короне и нагим старцем с голодным взором. Весь обряд до конца он простоял в этом беспокойстве и все озирался на святого. Но в общем свадьба Вите понравилась. Он проехал оба конца на извозчике - в церковь и домой. И там и тут было оживленно. Среди гостей находились незнакомые Вите люди, приглашенные Анатолием Михайловичем. За столом они скоро развеселились, стали говорить в безглагольной форме: - А мы ее сейчас... вот под это самое... - Ух!.. Хо-ро-ша-а... - На чем вы ее? - Ах, на зверобое! Ну, тогда, коне-ечно! - Калган вот тоже - ух!.. - Куда! Против зверобоя не-е!.. Вдруг - словно шквал налетел на листву - зашумели все сразу: - Позвольте! - Нет, я сейчас кончу! - Тише! - Одна минутка! - Да ты погоди, так же мы никогда... - А я о чем? Я о чем? - Э, не-е-е, не-е-е!.. Дайте же договорить, так нельзя-а-а!.. Вот то-то и оно!.. Затем шквал пронесся, листва успокоилась. Гости начали тяжело мигать, разряжать длинные паузы неопределенными н-н-да-м-м... и низко клонить головы. В эти минуты те, кто умел поораторствовать, проявили глубокомыслие. - Обратите внимание, - отвечал на спор Ознобишин, чуть дирижируя своей женственной кистью. - Запрет одного деяния всегда поощряет деяние, ему противоположное. Запрещено враждовать - значит заповедано любить. Осуждая жестокость, мы тем самым одобряем милосердие. Теперь представьте наоборот: мы стали преследовать милосердие. Что же получится? - Беспощадность! - воскликнул один гость, мрачно подняв и снова роняя голову. - Кто же преследует милосердие? - спросил студент (его пригласили, потому что он лечил Лизу впрыскиваниями кальция). - Возьмите народное здравоохранение, которому предстоит... - Ну что же это за милосердие, - шутливо вмешалась Лиза, - когда вы вот такой иголкой - прямо в мясо! Она была хороша в своем убранстве, знала это, и ее немного задевало, что гости захмелели, понесли вздор, отвлекая от нее Ознобишина и забывая, что ведь это свадьба и все должно быть полно счастья. Ей показалось, что только сын любуется ею чаще и больше других. Она налила ему бокал свекольного морса. - Это ты должен за меня, за себя и за Анатолия Михайловича с нами. Она с радостью смотрела, как жадно Витя глотал, краснея я восторженно глядя ей в лицо. Нет, все-таки это была настоящая свадьба, хотя и с извозчиками вместо карет, с морсом вместо шампанского, без музыки и новых туалетов. Не торжественная, но приподнятая значительность лежала на каждом предмете комнат, по крайней мере - взгляд Лизы придавал им эту особенность. Гости скоро разошлись - до того часа, после которого запрещено было ходить по улицам, - и дом наполнился торопливым звеньканьем и стуком уборки. Когда навели порядок, Анатолий Михайлович сел рядом с Лизой на диванчик. Он обнял обеими руками ее руку и своим преданным взором с хитринкой безмолвно сказал, что теперь достигнуто то, к чему оба стремились, что у них теперь семья, нора, скорлупа, в которой можно, прижавшись друг к другу, укрыться от непогод человечества. - Я такой богач! Все, что есть твоего, - проговорил он после молчанья, - сейчас мое. Спасибо тебе. - Уже давно твое, - ответила Лиза. - Теперь по-настоящему, без остатка. Как в старинных купчих крепостях говорилось, знаешь? С хлебом стоячим, и молоченым, и в земле посеянным... Они услышали покашливанье за дверью. Анатолий Михайлович встал. Матвей, старик сосед, топтался в коридоре, стесняясь постучать. Оказалось, пришел с улицы какой-то мужчина и, хотя Матвей сказал ему, что время неудобное - после свадьбы! - настаивает, чтобы его допустили к Лизавете Меркурьевне. Может, вернулся кто из гостей? Нет, это чужой, который себя не называет. Лиза вышла на шептанье в коридор, сразу встревожилась, велела пустить. Минутой позже Анатолий Михайлович привел незнакомца в комнаты. Это был низенький человек неопределенного возраста, несмелых манер, с лентой седины на темени, давно не бритый. Перебирая пальцами поля соломенной шляпы, он внимательно осмотрелся и быстро проверил, застегнут ли на все пуговицы пиджак. Видимо, он был озабочен, чтобы внешность не помешала расположить к нему хозяев дома. - Я - могу? - спросил он тихо и опять скользнул глазами по стенам комнаты. - Что вам угодно? - невольно тихо, как он, спросила Лиза. - Лизавета Меркурьевна? - Да, да, пожалуйста, говорите. - Считая долгом выполнить обещание, которое дал вашему родителю, я поспешил вас разыскать... извините, не в урочный час. - Вы от отца? - Если вы будете Меркурию Авдеевичу дочерью, то я имел бы... - Я дочь Меркурия Авдеевича Мешкова. Вы от него? Из Хвалынска? - Нет, я здешний. - Но вы были... вы приехали из Хвалынска? - Имела место случайность, которая привела увидеть вашего родителя неожиданно, как для меня, так равно... - Вы виделись?.. Что с моим отцом? - громко вырвалось у Лизы, и она не шагнула вперед, к чему толкал ее вдруг поразивший страх, но отшатнулась и туго сдавила руку мужа. Она уже ясно видела в низеньком приличном господине недоброе, знала, что он конторским своим языком объявит сейчас беду, и все в ней готовилось встретить удар, и словно только рука мужа, которую она сильнее и сильнее сжимала, могла помочь ей собрать силы. - Вы видели Меркурия Авдеевича не в Хвалынске? А где же? - спросил Ознобишин, поглаживая руку Лизы. - Я здешний, как вам доложил, и никогда выезжать из города не имел намерения. Но, волей независимой случайности, выехал не так давно... гораздо точнее, очутился вывезенным неотдаленно, и к моему счастью, не на продолжительный срок. - Вы хотели о Меркурии Авдеевиче, - сказал Ознобишин. - Совершенно верно. О том, на каком случайном основании с ним встретился. Я имел неприятность быть вывезенным на Коренную. Изволите знать? - На Коренную? - переспросил Ознобишин, хотя, очевидно, переспрашивать ему было не нужно, потому что он тотчас осунулся и в испуге глянул на Лизу. - Что это? - спросила она, тоже понимая, о чем шла речь, но еще не желая признаться себе, что все понимает. - На баржу, - объяснил деликатный человек. - Был вывезен на баржу. И сегодня отпущен, в силу полной выясненности досадного недоразумения. Отпущен в Покровск, и оттуда на пароме прибыл сюда, и поспешил к вам, не теряя времени. В исполнение долга обещания. - Он... там? - спросила Лиза, вытягиваясь, будто вырастая на виду у всех. - К печальному сожалению, извините, в настоящий момент Меркурий Авдеевич на барже... Лиза всем телом прижалась к мужу. Он обнял ее, подвел к диванчику, и она села. - Вы, безусловно, меня извините, но я - как человек слова, а также в интересах вашего родителя, с которым последнее время содержался вместе. Он меня очень просил, и я дал обещание передать, как для него дорога в его прискорбном положении каждая минута. - Какая минута? Для чего? - уже действительно не понимая, сказала Лиза. - Ваш родитель попал в нехорошее общество. И был доставлен по этапу водой, как я сейчас по вашим словам могу судить, из Хвалынска. Меркурий Авдеевич сам мне про это не говорил. И, по прибытии с этапом, оставлен на воде. То есть путем переведения на баржу, поскольку плавучая тюрьма была ближе прочих таких мест. Общество, в котором он задержан, состояло, собственно, из одной личности. Но личность, как мне Меркурий Авдеевич высказал, нехорошая. Извините, бывший жандарм. Будто бы с известной фамилией Полотенцев. - Бог ты мой! - всплеснул руками Ознобишин. - Как на барже стало известно, Полотенцев вскоре же по прибытии (тут этот человек сделал кривую мину, отчасти похожую на улыбку) отошел в селение праведных, хэ... идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание. Или, как говорится, жития его было столько и столько лет. - Но говорите же, пожалуйста, об отце! - неожиданно сурово остановила его Лиза. Он чуть осекся, но продолжал опять с завитками. - В связи с прямолинейным развитием дела Полотенцева Меркурий Авдеевич имеет крайнее опасение за собственную участь. - Отец не мог иметь ничего общего с каким-то жандармом! - с негодованием сказала Лиза. - То есть не подлежит сомнению, нашему с вами сомнению. Наблюдая, я пришел к заключению, что в силу личных склонностей ваш родитель ни к чему не причастен, кроме святой молитвы. Меркурий Авдеевич усердно молится. Но в настоящий момент, в чем на себе убеждаюсь, действуют фатумы. - Что? - спросил Ознобишин. - Фатумы. И Меркурий Авдеевич просит вас приложить все усилия к помощи, потому что может ожидать каждую минуту что угодно, вплоть... Здесь незнакомец боязливо обернулся назад. Из другой комнаты тихо вышел Витя и остановился, разглядывая его вызывающе гневными глазами. - А дедушка жив? - спросил он как-то очень грубо. - Да, - ответил приличный господин, будто заробев под взглядом мальчика. - Могу твердо сказать за сегодняшнее утро, когда был отпущен, что Меркурий Авдеевич еще оставался на барже. - Я знаю баржу на кореннике, - решительно сказал Витя. - Мы когда с Арсением Романычем ездили на пески, мы видали, где она. Она на мертвом якоре. Арсений Романыч говорил - там сидят контрреволюционеры. А дедушка наш совсем другой! Возьмем, мама, лодку и поедем! - Перестань, Витя, ступай отсюда, - сказал Анатолий Михайлович, но Лиза быстро подняла руки к сыну: - Иди ко мне. Она притянула Витю к себе. - Я, таким образом, обещание сдержал, - сказал пришелец, накладывая шляпу на сердце и вежливо шаркая ногой. - Со своей стороны, советую как можно поспешить. - Не знаем, чем вас отблагодарить, - сказал Ознобишин. - Хотя благодарить как-то даже... вы понимаете? Такая весть... - Вполне! Поскольку сам находился в замешательстве, чтобы вас безболезненнее подготовить. - Подготовить? К чему? - вдруг вспыхивая, привстала Лиза. - Извините! Не подготовить, а произвести вас к действиям для спасения родителя. Я без корысти, а только из одного расположения к Меркурию Авдеевичу. Он меня покорил смирением. Достойный человек! Я его давно уважаю. Он приподнял руку ко рту. - Между нами, конечно: до ликвидации Меркурием Авдеевичем торговли я состоял доверенным в соседней лавке. Так что вас, Лизавета Меркурьевна, по прежним годам сейчас вспоминаю. И желаю вам успеха в смысле помощи родителю. Он еще раз прижал к груди шляпу, стал откланиваться. Вите он поклонился отдельно. Анатолий Михайлович проводил его и вернулся, стараясь не шуметь. Лизу он застал в том положении, в каком оставил, когда выходил. Она сидела, обняв сына, сосредоточенно что-то рассматривая перед собой. Она была строга, обтянутая своим торжественным белым платьем. Анатолий Михайлович присел напротив и скрестил руки. Некоторое время все были неподвижны. Потом Ознобишин наклонил туловище вперед, стараясь перехватить взгляд Лизы. - Затруднительно может быть, если Меркурий Авдеевич замешан... с этим самым Полотенцевым, - сказал он тревожно. Лиза тотчас взглянула на него теми большими глазами, которыми что-то рассматривала в пространстве. - Не все ли равно, замешан или нет? - Юридически отягощающее вину обстоятельство - факт такого общения. - Разве наше дело в его вине? - с изумлением спросила она. - Нет, Лиза, - сказал Ознобишин, мягкостью голоса торопясь сгладить впечатление от своих слов, - я говорю не о вине, я вместе с тобой уверен, что Меркурий Авдеевич ни в чем не виновен. Я говорю о препятствиях, которые могут помешать нашим хлопотам. - Зачем думать о том, что может помешать? Надо думать, как скорее помочь. - Именно, именно! Но изыскать верный путь как раз и означает предусмотреть препятствия, которые могут возникнуть. Чтобы их обойти. Ведь так? - Ну, я же вам говорю, что знаю самый верный путь на баржу! - горячо и с недоумением, как это его не понимают, воскликнул Витя, подпрыгивая на диванчике. - У Арсения Романовича есть знакомый лодочник. Дядя Матвей его тоже знает. Возьмем лодку, и я вас... Мать не дала Вите договорить, пригнув к себе его голову. - Ты не думаешь о Рагозине? - спросила она мужа, ища ответа на его лице. Витя вырвался из ее рук, вскочил и, раньше чем она вновь притянула его к себе, закричал обрадованно: - Я, мама, думал о Рагозине, ей-богу! Я ведь у него был с Павликом! И все, как мы просили, так он все как есть сделал! Для Арсения Романыча. Петр Петрович сразу все сделает: он ведь дедушку знает! - Нет, горячая голова, ты еще не годишься в советчики, - сказал Анатолий Михайлович с улыбкой, которая на мгновение отводила внимание от вопроса Лизы на мальчика. Ознобишин сам не переставая думал о Рагозине с того момента, как понял, с чем явился нежданный вестник. Он понял в тот момент, что немедленно должны начаться хлопоты за Мешкова, что эти хлопоты целиком падут на него, что они опасны и, наверно, безнадежны, что, однако, он не может уклониться от них, как бы они ни были опасны и бессмысленны, и обязан их взять на себя. Он был испуган, что событие отзовется на здоровье Лизы, еще совсем не окрепшем, и что тем более он должен будет действовать, чтобы поддерживать в ней надежду на хороший исход дела. Но он был испуган не меньше тем, что хлопоты за Мешкова могут получить в глазах властей вид хлопот за Полотенцева, если Мешков обвинен в сообществе с Полотенцевым. Он чувствовал в то же время, что наступил час, когда он должен отплатить добром за добро, отблагодарить делом за ту заботу о нем, которую проявила Лиза и проявил Мешков, когда он попал в тюрьму. Он чувствовал, что благородство его призвано на проверку. Но он отдавал себе ясный отчет в своей беспомощности. Он был уверен, что в положении бывшего чиновника, заподозренного однажды в сокрытии своего прошлого, немыслимо рассчитывать на снисходительность или внимание властей к его просьбам. И он заранее убеждал себя, что ничего хорошего из его хлопот получиться не может. Ему был знаком единственный человек из тех, кто мог бы повлиять в таком трудном деле, как хлопоты за арестованного. Этим человеком был Рагозин. Но, сразу вспомнив о Рагозине, он тут же увидел его, каким тот остался в памяти после встречи на улице, когда Ознобишин упал, поскользнувшись на арбузной корочке. Рагозин остался в памяти жестко-прямым и насмешливым, со своим отпугивающим словом: "Услужить мне не просто, я услуг не принимаю". Вместе с тем Ознобишин не мог не вспомнить своего страха и колебаний, с какими шел тогда к Рагозину, опасаясь, что вдруг откроется проделка с бумагой, украденной из архива. С тех пор как он утащил эту бумагу и закинул ее в Волгу, его преследовала болезненная тоска - а что, если обнаружится где-нибудь еще подобная вредная бумажонка? Ведь не могло же быть уничтожено все прошлое, оно где-то живет, и вдруг высунется из какой-нибудь глупой щели на свет божий? Что тогда? Как у юриста, у него было повышенное правосознание, и та придирчивость, с какой он прежде относился к чужой ответственности за проступки, оборачивалась теперь на него самого и лишала спокойствия. Ему было боязно думать, что придется опять глядеть в глаза Рагозину. Эти мысли, и опасения, и страх за себя, за жену, за ту жизнь, к которой он только что понадеялся прийти и которой с первой же минуты угрожало испытание, все это много раз с непонятной скоростью успело обернуться в его голове и в сердце, пока он слушал извитую речь непрошеного гостя с соломенной шляпой, и все это продолжало еще стремительнее оборачиваться в воображении и в чувствах теперь, когда Лиза ожидала ответа на свой вопрос. Вдруг Витя снова высвободился из рук матери, но не бурно, а тихо и сказал расстроенно: - Я, мам, забыл: Рагозина-то больше нет! Павлик сказал, Петр Петрович - теперь морской комиссар и уехал. Может, Павлик наврал, а? - перебил он себя почти отчаянно и опять притих. - Только он сказал, что Петр Петрович уехал со всем флотом... - Какое несчастье, если это действительно так! - поспешно выговорил Ознобишин. Но уже до этого восклицания Лиза прочитала по лицу мужа ответ на свой вопрос. Она прочитала не весь ход его мыслей и чувств, но самое главное из того, что ей нужно было знать: она прочитала, что он боится хлопотать за отца и что ему стыдно в этом признаться. Она улыбнулась горько и медленно. - Вот он, мой хлеб стоячий, и молоченый, и в земле посеянный, - сказала она, покачивая головой и прямо глядя в глаза мужу. Он не выдержал упрека, бросился к ней и, отрывая ее руки от сына, к которому она все тянулась, начал их целовать, бормоча: - Не отчаивайся... Мы будем добиваться, мы добьемся!.. Мы найдем другой ход... другого человека, который нас поддержит... Она сказала: - Я уже нашла такого человека. Он немного откинулся от нее. Во взгляде ее - ровном и тихом - он увидел как будто прощающее снисхождение. Он тотчас спросил: - Кто? - Извеков. Это имя Лиза выговорила вслух впервые за много, много лет, и выговорила в странном спокойствии. Ознобишин поднялся. Что-то отдаленное проступило в его памяти, связанное в прошлом с этим именем и с Лизой - какая-то детская ее растерянность или даже испуг, и особая ее прелесть, которая однажды привлекла его к себе, где-то на улице, или в камере прокурора, или на гимназическом балу, - он не помнил того, где это было. Но зато он мгновенно припомнил, что имя Извекова было связано с Петром Рагозиным, с несчастным делом, грозившим опять выплыть с другого бока, если бы пришлось столкнуться с Извековым. - Это счастливая мысль, Лиза, право! - воскликнул Анатолий Михайлович, принимаясь ходить по комнате, чтобы как-нибудь затруднить Лизе почти холодное чтение мыслей по его лицу и не видеть ее неестественного спокойствия, которое начинало его преследовать. - Прекрасная мысль! Мы непременно должны с этого начать - пойти к Извекову! - Я пойду одна, - сказала Лиза. - Я тоже, мам, с тобой! - опять вмешался Витя. - Я Извекова знаю. Когда мы ездили на пески с Арсень Романычем... - Ах, ты с твоим Арсением Романычем! - отмахнулся Ознобишин. - Перестань, пожалуйста. Какая польза от этого блаженного! - Ничуть не блаженный! - оскорбился Витя. - Он и в церковь не ходит, если хотите знать! Вот! - Идем, я тебе постелю, давно пора ложиться, - сказала Лиза и увела с собой Витю. Анатолий Михайлович продолжал узенькими своими шажками мерить комнату. Чуть медленнее, но все в одном направлении вращалась его мысль о беспомощности перед лицом несчастья, вдруг свалившегося на его плечи, не успел он заложить первый прутик своего гнезда. Да, эти часы после свадьбы прошли совсем не так, как заранее представлял их себе Анатолий Михайлович. И на рассвете, глядя воспаленными глазами за окно, он так же, как в ночной темноте, ничего не мог рассмотреть: ночь была холодной, и стекла запотели. Поутру он собрался проводить Лизу, но она захотела идти одна. Он поцеловал ее, и его обидело, что она отозвалась на поцелуй немыми губами. Ее план был очень прост: она шла туда, где находился Извеков, - к месту его службы, чтобы говорить с ним, как с человеком, занимающим ответственную должность, говорить как просительница. Она шла не к тому Кириллу, с которым когда-то была близка. Она шла к секретарю городского Совета, к тому товарищу Извекову, фамилию которого прочитала в газете, когда он появился в городе после девяти лет отсутствия. Она тогда сказала себе, что не должна с ним встречаться. По буквам разнимая и складывая в уме его фамилию, перечитывая ее до ряби в глазах и слушая, как - по буквам - она выстукивается сердцем, Лиза застыла над строчкой с этой фамилией и уговаривала себя, что того Извекова, который был ей близок, больше нет, и поэтому она не в состоянии его увидеть, а тот Извеков, о котором напечатано в газете, ей вовсе не близок, и поэтому ей незачем с ним видеться. Теперь, идя к нему, она так же уговаривала себя, что идет к секретарю Совета, а не к Кириллу. Но совершенно так же, как было, когда она перечитывала фамилию Извекова в газете и сердце ее не соглашалось с тем, будто это не прежний, а какой-то другой Извеков, который ей совсем не нужен, так теперь сердце не соглашалось, что она идет не к прежнему Кириллу, а к какому-то неизвестному ей секретарю Извекову, в котором у нее нужда. Если бы она не рассчитывала найти в секретаре Извекове именно Кирилла, способного увидеть в ней Лизу и выполнить ее просьбу ради прежних отношений, то почему ей было бы не пойти к другому секретарю, или к председателю Совета, или к любому власть имущему человеку со своей просьбой? Однако она шла именно к Кириллу и все-таки уговаривала себя, что идет не к Кириллу, а к секретарю Совета, как простая просительница. Но когда она пришла в Совет, ей сказали, что Извеков только утром возвратился из командировки, поехал домой, и на службе будет неизвестно в какое время. Очутившись вновь на улице, Лиза остановилась у палисадника. Акация еще не пожелтела, но листва была блеклой и сухой. Ветер что-то шарил в ней, она не шумела, а жестко шуршала. Лиза оторвала одно солистье, стала откусывать ногтями и бросать на землю листочек за листочком. Вдруг, как в детстве, она загадала - дожидаться Извекова или пойти к нему домой? Она быстро оборвала листочки до конца. Вышло - идти к Извекову домой! Она все равно пошла бы к нему домой - получилось бы по загаданному или нет. Но оттого, что получилось, она тут же сказала себе: это к счастью. Ведь секретарь Совета остается секретарем и у себя дома. И если Лиза пойдет к нему на дом, это не будет означать, что она пошла к Кириллу. Она вернулась в Совет и спросила домашний адрес товарища Извекова. Ей не дали адреса. Она опять вышла на улицу. Она находилась в том состоянии человека, как сомнамбула стремящегося к цели, когда препятствия только усиливают стремление. Она рассудила, что Извеков должен жить вместе с матерью, в противном случае - Вера Никандровна скажет ей, где сын живет. Значит, она должна была немедленно идти к Вере Никандровне. Это очень воодушевило ее - что она идет не к Кириллу, а к Вере Никандровне. Удивительно, как она раньше не подумала, что лучше всего начать именно с Веры Никандровны, которая все сразу поймет и, конечно, повлияет на сына, чтобы он помог Лизе. Ведь не могла же Вера Никандровна позабыть, как Лиза вместе с ней хлопотала о Кирилле, когда, девять лет назад, его арестовали. Мысль ее опять натолкнулась на препятствие: она не знала, где живет Вера Никандровна. Можно было поехать по старому адресу. Очень, очень давно, когда Лиза еще ждала ребенка, она однажды почти собралась к Вере Никандровне и узнала адрес от Аночки Парабукиной. Она не поехала тогда к Извековой - чего-то устрашившись, - но запомнила, что Вера Никандровна учительствует в Солдатской слободке. Ах да, Аночка! Вот кто, конечно, знал адрес Веры Никандровны - ее любимица Аночка. К Парабукиным Лизе доводилось заглядывать не раз в поисках заигравшегося сына. Они жили недалеко от Совета. Еще не приняв решения - узнать адрес у Аночки, Лиза направилась к Парабукиным: действия предупреждали ее решения.