когда она только что начала работу, с детства ее манившую во сне и наяву! Это ли не жертва? А как поступает Кирилл? Он обманывает ее. Он ее обманул! Он не пришел! Все-таки, может быть, он еще придет? Может быть, его задержало что-нибудь из ряда выходящее? Ведь сейчас так много больших событий! А он такой большой человек! У него такие обязанности! Как можно сравнивать его обязанности с какой-то читкой пьесы, в которой Аночка, поди, и роли-то никакой никогда не получит! Она слишком обидела Цветухина, чтобы он дал роль. Она должна за счастье считать, что любит такого выдающегося человека, как Кирилл, и что он любит ее. Он, конечно, конечно, ее любит! Он просто задержался. Не обманщик же он, в самом деле! Он сейчас придет. Что она должна для него сделать? Ах, господи, она готова все, все для него сделать, только бы он пришел! Но он не придет! Он опоздал на целых два часа. Нет, уже на два часа четыре минуты. Четыре минуты! Мама милая, боже мой, что же все-таки сделать, чтобы он пришел?! Подогреть еще раз самовар? Он остыл. Труба гудит, как домовой. А он уже остыл. Кирилл Извеков уже остыл. Господи, что за нелепица лезет в бедную голову! Она нащепала лучины, бросила ее в самовар и села на кровать. Положив локти на колени, она обхватила руками голову. Не лучше ли лечь в постель? Так жарко горит лоб. И вдруг Аночка стремительно сорвалась с места и тотчас затихла. Стук в дверь. Да, она не ошиблась! Настойчивый, быстрый стук! Пришел! Она бросилась в сени, с разбегу отодвинула щеколду. Облепленный с головы до ног снегом, согнувшись под порывами вьюги, на нее обрушился из темноты захолодавший человек. - Скорее, скорее! - пробормотала она, распахивая дверь в комнаты и стараясь удержать другой рукой и коленкой входную дверь, на которую нажимал ветер. Она насилу справилась с запором, кинулась назад в дом, остановилась у косяка и чуть не вскрикнула. Отворотив с плеч шубу и одним рывком стряхнув на пол снег, перед ней распрямился Цветухин. - У-ф-ф, черт! Валит с ног! Здравствуй, дружок. Одна? Вот это отлично. Прижавшись спиной к холодному косяку, Аночка смотрела на Егора Павловича огромными глазами. Смятение, охватившее мгновенно, свело черты ее в гримасу беспомощности и испуга. - У тебя самовар! - говорил Егор Павлович, платком разминая сосульки на висках и протирая мокрые брови. - Стаканчик горячего сейчас волшебно! И как хорошо натоплено! Ты что, ждешь своих? Он похлопал ей руку с неуверенной лаской. - Нездорова? Почему не пришла? Я прямо с читки. Решил - ты заболела. Наконец к ней пришло самообладание, и она ответила на все сразу, - да, она плохо себя чувствует после кладбища и поэтому не явилась на читку, и сейчас должны вернуться домой отец и Павлик. - Да, Дорогомилов! - воскликнул он. - Жалко чудака. Я тоже хотел проводить его, но весь день ушел черт знает на что. Большой был оригинал. Местный саратовский раритет. Племя, которое вырождается... А ты не в духе? Она занялась чайным столом - обычным укрытием, за которым гостеприимные хозяйки прячут свои чувства к незваным гостям. Цветухин придержал ее за руку и усадил против себя. - Послушай, Аночка. Я ведь у тебя неспроста. Он глядел ей в лицо решительно, но что-то, словно обиженное, было в его вздрагивавшей нижней губе. - Мы должны поговорить. Положение, которое создалось... которое создала ты своим поведением... - Поведением? Я нехорошо себя веду? - Ты, думаю, в состоянии решить - хорошо это или нет, если ты вызываешь нездоровый интерес... нездоровое любопытство всей труппы. - К себе? Вызываю любопытство к себе? И притом всей труппы? И еще - нездоровое? Аночка слегка отодвинула от него свой стул. - Пожалуйста, не говори таким языком, - попросил Егор Павлович. - Это не твой язык. Да. К сожалению, также и к себе. - Но к кому же еще? - Ты делаешь вид, что я не существую. - Егор Павлович, я вас обидела? - вдруг искренне, упавшим голосом спросила Аночка. - Что значит - обидела? - воскликнул Цветухин, и уже открытая обида, делающая мужчину немного смешным и заставляющая его сердиться, прорвалась в его тоне. - Это скорее оскорбительно, а не обидно, если у тебя за спиной шепчутся на твой счет и над тобой хихикают. - Егор Павлович! - Я говорю не о тебе. Не ты шепчешься. Но все другие! Я верю тебе, что ты это не вполне понимаешь. Поэтому и не обижаюсь. Но, ты извини, нельзя же, наконец, не разъяснить тебе, что происходит. Если ты этого не замечаешь сама или если... если ты все-таки делаешь это немного нарочно. - Я, правда, не совсем понимаю, - будто веселее сказала Аночка. - Но как же? Целый месяц, как ты ввела в обращение со мной чуть ли не официальную манеру. И, прости, в этом есть что-то мещанское. Здравствуйте, до свиданья, благодарю вас - и все! Что это такое? Ведь это же все видят! Если бы еще многоопытная, прожженная какая-нибудь ветеранша интрижек - никто бы не обратил внимания. А ведь ты - ученица. Сейчас же у всех любопытство - что происходит? Наверно, у Цветухина что-то с ней вышло! Что-то получилось! Или не получилось! И... понимаешь теперь мое положение? - Ну, и если понимаю, - медленно проговорила Аночка и как-то очень пристально вгляделась в Егора Павловича, - если это я все-таки немного нарочно? Он встал, потеребил волосы, прошелся инстинктивно рассчитанным на размер комнаты шагом. - Не верю. Слишком тебя знаю. Ты могла бы это умышленно сделать только в одном случае: если бы в тебя вложили чужое сердце. Она задумалась. Ей хотелось прислушаться, что же происходит в перетревоженном ее сердце и нет ли в нем действительно чего-нибудь навеянного чужим чувством. Но нет, нет. - Нет! - сказала она с неудержимым волнением. - Я хотела остаться самой собой. Мне страшно, страшно горько было за вас, тогда, после того спектакля. Горько и - знаете? - очень стыдно. - Но ведь я и хотел быть только самим собой! - вскрикнул Егор Павлович вдруг почти умоляюще. - Неужели ты до сих пор не хочешь видеть... Она тоже поднялась: - О да, я увидела! Я вдруг увидела и напугалась, что, может быть, Пастухов был прав. Тогда летом. Он опять вскрикнул, но голосом непохожим на свой: - Пастухов! Барин, за всю жизнь не сказал искреннего слова! Все только поза и ходули! Ты помнишь, он рисовался и хвастал, что сочиняет только по вдохновению? А нынче приехали актеры, рассказывают - он в Козлове, в этом лошадином сеновале, стряпает какие-то живые картины! Напакостил, напаскудил при Мамонтове и теперь расшаркивается, готов на что угодно! Пришлось слезать с ходуль! Болтун! Егор Павлович оборвал себя, точно застыдившись, что вышел из всякой мерки. Одернув пиджак и опять пройдясь, он сказал все еще раздраженно, но тихо: - Странно, как ты могла подумать обо мне одинаково с Пастуховым. Ты сама назвала его гадкие слова грязью. - Помню. Я только напугалась - неужели он прав? - Но неужели он может быть прав? - Егор Павлович, кто же виноват, что я вспомнила его слова! Он шагнул к Аночке и, сжимая ее руки, стараясь притянуть их к себе, заговорил с жаром, так, что она не могла ни остановить его, ни возразить хотя бы жестом. - Послушай, послушай меня! Кто тебя успел заразить, кто успел внушить тебе пошлый взгляд на актера? Я ведь вижу, как твое мнение обо мне несвободно! Холодность, недоверие, пусть даже неприязнь - я понял бы это и простил бы, если бы ты меня только что встретила. Но ты не можешь меня не знать! Я столько делаю для тебя, столько готов и буду делать единственно из своего чувства к тебе, Аночка! Как можешь ты мне не верить? Разве в чем-нибудь я тебя обманул? Я никогда еще не испытывал влечения более чистого, более цельного, чем к тебе! Ты - мое новое рождение. Понимаешь ты это? Новое будущее! Зачем мне таить от тебя свою надежду? - Но как я должна поступить, когда... - стараясь прервать его, воскликнула Аночка. Но он не дал ей договорить: - Постой! Ответь на один только вопрос, глядя на меня - ну, смотри, смотри на меня! - веришь ли, что я никогда не знал такого нераздельного обожания, как к тебе? - Но это же мучительно - заставлять говорить, о чем я не могу! - Не можешь? Постой, постой отвечать! Хорошо. Я подожду. Я буду ждать. Я терпелив, о, я терпелив, - с горечью сказал Цветухин. - Я не буду испытывать ваше терпенье, - сказала она в приступе подмывавшего ее упрямства. - Погоди! Никакого решения! Ничего окончательного. Ты убедишься сама. Ты увидишь, ты оценишь потом это переживание. У нее дрогнул подбородок, и нельзя было понять - подавила ли она улыбку или сейчас заплачет. - Переживать... и потом повторять переживания, - проговорила она будто самой себе. - Нет, в невинном сердце немыслима такая жестокость! - с отчаянием вздохнул Егор Павлович и сильнее сдавил ее руки. - Пустите. Слышите? Слышите - стучат! - крикнула она, вырываясь и отбегая. Она прислушалась и вышла в сени. К воплям вьюги ясно прибавился нетерпеливый гулкий стук. Как только она отодвинула запор, дверь сама растворилась, кто-то ступил в сени, и в тот же миг Аночка догадалась, что это Кирилл. - Я запру. Ступай, простудишься, - сказал он охрипшим от ветра голосом. Она бросилась в комнату. Цветухин стоял, заслонив собою окно, как-то по-военному подтянувшись. Она подняла руку, словно подготавливая его к неожиданности, но рука тотчас опустилась. Извеков уже входил в комнату. Он с трудом расстегнул шинель закоченевшими пальцами. Снег пластами вывалился из складок его рукавов. Он стукнул сапогами об пол, бросил шинель, взглянул на Аночку, на Цветухина и попробовал улыбнуться. Лицо его, залубеневшее от мороза, багрово-красное, осталось неподвижно. - Нет, товарищи, я не согласен! Это самый настоящий февраль! Он наскоро подал обоим ледяную руку, отошел к железной круглой печке и обнял ее, прижавшись всем телом. Он пробыл в этом положении несколько секунд и повернулся к печке спиной. - Ты заждалась, Аночка? Сердишься? Я был в Военном городке. По дороге спустила шина. От самого кладбища пешком. - От самого кладбища?! - повторила она за ним и оглянулась на Цветухина, точно призывая разделить с ней изумление и испуг. Егор Павлович вдруг продекламировал: - "То, как путник запоздалый, к нам в окошко застучит..." Он незаметно отвел руку за спину, постучал в окно и сделал вид, что прислушивается к чему-то таинственному. - Это вы? - тихо спросила Аночка. - Это я, - испуганным шепотом ответил он. - А ты разве ждешь еще какого-нибудь путника? Кирилл засмеялся. Быстро нагнувшись к самовару, он сдунул золу с крышки, поднял его и перенес на стол: - Хозяйничай, Аночка! - Продрог, да? - спросила она, оживляясь, и опять поглядела на Цветухина с таким выражением, что, мол, судите сами, как все у нас с ним запросто! Кирилл предложил Цветухину присаживаться к столу, но Егор Павлович отказался: ему пора идти, он ведь заглянул к Аночке на минутку - узнать, не заболела ли она. - Заболела? - Она должна была явиться на читку и не пришла. Прежде с ней этого не случалось. - Что же ты молчала? - сказал Кирилл. - Назначили бы нашу встречу на другое время. Все трое переглянулись, и - для всех троих неожиданно - Аночка выскочила в другую комнату и захохотала, как пойманная на проказе озорница. На лице Егора Павловича опять появилась очевидная обида, - он в такие минуты слишком выпячивал нижнюю губу и брезгливо припечатывал ее к верхней. Подавляя улыбку, Кирилл сказал: - Вы не очень давайте Аночке своевольничать. У нее к этому наклонность есть. - Да, в ней еще что-то детское, - осуждающе проговорил Цветухин. - Конечно, непосредственность - драгоценное качество. Но одной непосредственностью искусство не создается. Искусство - это больше всего труд, труд, труд (он рассерженно выдавил из себя в третий раз - труд!). Оно требует человека нераздельно. Личная жизнь должна быть отодвинута на задний план, подчинена (он чуть не со злобой рассек это слово на кусочки - под-чи-не-на!) делу художника, если он хочет служить искусству. Это надо принять, как закон. - Я разделяю ваш взгляд, - серьезно, а вместе с тем как бы насмешливо сказал Кирилл. - И очень вас прошу не поступаться этой требовательностью в отношении к Аночке. Он сделал паузу. Брови его тяжело оседали, он не сводил глаз с Цветухина. - То есть, чтобы в личной жизни Аночки не случилось ничего в ущерб труду. Особенно в мое отсутствие. Если я уеду. Аночка вышла из другой комнаты. Она держала лист бумаги, и рука с этим листом медленно опускалась, вторя каждому маленькому неслышному шагу. - Если уедешь? - тихо спросила она. Он не нашел решимости сразу ответить правдиво и пошутил: - Ну да, если мне придется уехать, то какому же еще наставнику тебя поручить? Она почувствовала его уклончивость и - по-прежнему настороженная - улыбнулась. - Вот вы меня оба браните. А я работаю гораздо лучше не когда меня бранят, а когда хвалят. Можно, Егор Павлович, я похвастаюсь, а? Она дала Кириллу бумагу. Это была старательно расписанная кармином, гуммигутом, лазурью благодарственная грамота, поднесенная Луизе Миллер бойцами кавалерийского отряда (Аночка уже целых семь раз сыграла в клубе свою единственную роль). Составители грамоты обошлись с полюбившейся артисткой по обычаю, применяемому к покойникам, - они восхваляли ее достоинства так щедро, как будто она уже никогда больше не могла подвести своих песнопевцев. Они писали, что ее игра объяснила им, как терпели бедные люди от издевательства монархической власти. Они уверяли, что такие замечательные представления, как "Коварство и любовь", еще крепче закалили их волю к победе над буржуями. Они называли товарища А.Т.Парабукину несравненной, глубокой, яркой и заявляли, что хотя некоторые из них уже дважды смотрели спектакль, но готовы смотреть еще много, много раз. И они звали А.Т.Парабукину и других товарищей артистов поехать с ними на фронт. "Вы будете нам показывать свое пролетарское искусство, а мы будем дорубать до смерти гадину Деникина!" И почти у каждой подписи почитателей Аночкина таланта были сделаны приписки: "До скорого свидания", "Приезжайте к нам на фронт" и даже - "Даешь Ростов!". Кирилл с удивлением всматривался в причудливые росчерки вдоль и поперек бумаги, изучая особый смысл, которым дышала сердечная и простодушная грамота. Потом он достал из кармана карандаш. - Что ты делаешь? - ужаснулась Аночка и бросилась к нему, чтобы вырвать бумагу. - Я хочу тоже расписаться. - Нельзя! Это нельзя! Я не позволю смеяться над этим... над этой памятью! Я хочу ее сберечь. Защищаясь от Аночки, он встал, повернулся к ней спиной и, приложив грамоту к стене, резко и крупно подписался - со своим хвостатым "з" - наискось по верхнему углу листа. - Зачем ты это сделал! - почти плача воскликнула она. - Во-первых, я тоже хочу, чтобы ваш театр поехал на фронт, - ответил он как можно спокойнее, - во-вторых, я имею право подписаться вместе с этими бойцами. - Никакого права. Ты и смотрел меня всего только один раз! И теперь насмехаешься. - Это мой отряд конницы. Я назначен, за старшего, сопровождать его на фронт. Завтра утром мы уходим эшелоном. Аночка неподвижно глядела на него. За миг до того еще красное от мороза лицо Кирилла быстро желтело. Он словно растерялся перед тем впечатлением, какое произвели на Аночку его слова. Он придвинул ей стул. Цветухин откашлялся, громко вздохнул. - Ах да! Как это было бы идеально! Мы мечтаем о такой поездке. Фронт! Что может быть соблазнительнее? Но - репертуар! Ведь пока только одна пьеса. И довольно громоздкая. Правда, можно сыграть в сукнах. Облегчить, упростить... Он тревожно подождал - что ему ответят. Голос его переливался своим обаятельным тембром чересчур сильно для этих маленьких стен. - Но мы будем стараться! Правда, Аночка? - Будем стараться, - сказала она за ним безразлично. - А вы, значит, завтра? - все так же ненужно громко продолжал Цветухин. - На Деникина, да? Ну что ж, остается пожелать вам всего самого счастливого. От себя могу обещать одно: будем работать, будем беззаветно работать. Он выразительно потряс руку Кириллу и начал одеваться. - За Аночку можете быть спокойны. Я знаю ей цену, знаю ее недостатки и буду к ней всегда требователен. Очень требователен. До свиданья. Если нам понадобится поддержка - не откажите. Я говорю о нашем театре. Мы с вами союзники! - Я закрою за вами, - сказал Кирилл. То, что он двинулся и пошел к двери, словно привело Аночку в себя. Она решительно оторвалась от места, удержала Кирилла и вышла за Цветухиным в сени. Он успел в темноте пробормотать несколько отчаянных фраз: - Все ясно, дружок. Ну, что ж! Ты для меня осталась прежней! Будь счастлива. Будь только... Бушующим потоком ветер вырвал у него - едва он перешагнул порог - его последние слова и унес с метелью. Аночка захлопнула дверь, вбежала в комнату, остановилась перед Кириллом. Видно было, что ей страстно хотелось и невозможно было примирить свои чувства с происшедшим. - Я ведь ничего не требую, кроме того, чтобы - не было так внезапно, - горько сказала она. Он протянул ей руки, она будто не заметила его немного виноватого движения. - Почему, почему всякий раз - в последнюю минуту? - Я думаю - так лучше. - Чтобы избежать лишнего часа, который можно бы пробыть вместе? - Чтобы не говорить о том, что понятно без слов. - Чтобы было больнее? - Чтобы боль была короче. - И тебе не кажется, что это жестоко? - Слишком часто жестокостью называют мужество. Зачем ты это повторяешь? Единственно, что сейчас нужно для твоего и моего счастья - это мужество. Она ответила ему взглядом, раскрывшим ему еще никогда не бывалую в ней женскую мягкость, и - странно - он не усомнился, что это было ее готовностью к мужеству, которого он ждал. Они сели рядом на край кровати. Он держал ее руки и смотрел на нее. В буйстве ветра, гулко раздававшемся за стенами, тишина комнаты была удивительно полной, и они слышали дыхание друг друга, несмелое потрескивание огонька в лампе, комариные песни в оконных скважинах. Под потолком с хрустом отщелкивали свое тик-так веселые ходики. Кириллу мелькнуло, что в Аночке наступало то примирение, которое еще минуту назад ей казалось невозможным. - Я очень, очень прошу, когда ты судишь мои поступки, будь немного старше себя. - Я, кажется, всегда была старше себя. Но зачем это? - Я не имею права поступать только так, как мне приятно или как приятно кому-нибудь из близких. Я должен отвечать за свои поступки, понимаешь? - отвечать. - Понимаю. Это не трудно понять. Отвечать перед всеми. А передо мной? - Насколько могу, - ответил он и добродушно улыбнулся. - Знаешь, я, когда шел сюда, вдруг пожалел, что не сказал тебе об отъезде раньше. Она стиснула ему пальцы. - Значит, раскаялся в своем поступке? - Я, наверно, недостаточно подумал о нем. - Но неужели вечно, вечно надо думать о всяком поступке?! Он ничего не ответил, а только нагнулся и приложил щеку к ее ладони. Она другой рукой попробовала его жестковатые, давно не стриженные волосы. Он поднял голову и стал опять смотреть на нее. - Ах, ты, ты, - сказала она шепотом. Он поцеловал ее. Она долго молчала, потом у нее появилась рассеянная и совсем новая улыбка. - Ты подумал, как поступаешь? - спросила она чуть погромче, скосив на него большой потемневший глаз. Он еще сильнее поцеловал ее. Отодвигаясь, она вытянула свой легкий, чуткий подбородок, глядя на окна. Он вскочил, шагнул к столу и, наклонившись, одним шумным дуновением загасил лампу. 38 За ночь вьюга улеглась. Едва начался декабрьский рассвет, Аночка вышла на улицу. Было странно тихо. Вдоль тротуаров лежали снежные волны, на которых застыла рябая зыбь, как на песках дюн. Мостовые посредине были голы, только кое-где по краям кособочились сугробы с острыми ребрами сверкающих верхушек. Вороны молча сидели на черных деревьях. Спокойствие отдыхавшего после метели города не только не усмиряло волнения Аночки, но все больше бередило его. Она очень торопилась. На вокзале недоспавшие, нетерпеливые люди неизвестно откуда появлялись, неизвестно куда исчезали, вдруг снова кучились и снова рассасывались. Двери маячили качелями, дребезжа и хлопая. То вдалеке, то где-то рядом, словно грозя ворваться в здание, шипели паровозы. Аночка остановилась в главном зале, у дальнего окна на платформу, - как накануне условилась с Кириллом. Его долго не было, так что она устала глядеть в толпу, роями качавшуюся от выхода к выходу. Когда он показался, она не сразу узнала его. На нем был овчинный полушубок по колено, белые валенки, короткошерстая рыжая папаха. Он стал неуклюжим и не подходил к Аночке, а будто подкатывался. - Ты не замерзнешь, - сказала она с улыбкой. Он снял меховые варежки, на солдатский манер заложил их под мышку. - Если бы ты заранее сказал, когда уезжаешь, я не пришла бы с пустыми руками. Он взял ее руки, погладил каждый палец в отдельности, сказал: - Они для меня никогда не пустые. Минуту они глядели друг другу в глаза. - Эшелон погрузился. Поезд у платформы. Нас сейчас отправляют. - Уже? - проговорила она тихо, и взгляд ее сурово опустился. - Пойдем, - сказал он. Он вывел ее, держа за локоть, на перрон, и они пошли вдоль поезда. Из дверей катился пар, ледяные сосульки свисали с крыш, от товарных вагонов пахло лошадьми. - Далеко? - спросила Аночка. - Последний вагон. - Идем тише. Они не слышали ни криков, ни песен, упрямо споривших между собой на протяжении всего поезда, ни лихих переборов гармошки-саратовки. Они шли, шли, и шаг все замедлялся, помимо их воли. Наконец они увидели Рагозина и возле него Веру Никандровну. Они постояли вчетвером, говоря о самых обычных вещах. Паровоз начал гудеть. Сильнее, гулче, перекатистее несся его бесстрашный голос, насыщая и содрогая пространство. - Ну вот, - неслышно сказал Кирилл, глядя на мать, и обнял ее. Потом он всмотрелся в Аночку, обхватил ее обеими руками и вдруг несколько раз кряду, до боли сильно поцеловал в губы. Оторвавшись от нее, он опять поглядел на мать. Вера Никандровна улыбалась и кивала ему. Он шагнул к ней. Она прижала к себе его голову и - в то время, как оборвался гудок, - сказала шепотом заговорщицы: - Я ее поберегу. Поберегу! Она продолжала кивать. Ее пожилые годы резче проступили на лице после этой ночи сборов. Вдруг сделалось видно, как она старится. Кирилл круто повернулся к Рагозину. Поезд уже шел. Они оба побежали за площадкой вагона, обвешанной бойцами. Кирилл вскочил на приступку. - Я скоро за тобой следом! - крикнул Рагозин и снял шапку. - Лечись сначала, Петр Петрович! Выздоравливай! И - до свиданья, - успел ответить Кирилл и глянул поверх рагозинской лысины назад. Аночка стояла с высоко поднятой неподвижной рукой. Кирилл стал махать своими варежками. Только тут и он и она заметили, какая толпа провожала поезд: почти мгновенно они потеряли друг друга из вида за мельканьем рук, шапок, платков. Людские голоса, сначала заглушив собой шум поезда, быстро упали, и уже издалека долетел до Аночки рокот колес, учащаясь и затихая. Проводы близкого человека в неизвестность тяжелы особенно в эту секунду ухода поезда, в секунду исчезновения последнего вагона, когда вдруг пронизывает чувство физической утраты принадлежащего тебе существа, которого миг назад можно было коснуться и которое сразу стало недосягаемо. Рагозин и Вера Никандровна заметили остроту этой секунды друг на друге, заметили на Аночке. Но, кроме того, им бросилась в глаза особая сполошная мысль на лице Аночки, как будто она не только была подавлена разлукой, но боролась еще с другим труднейшим испытанием. Она была бледна, и казалось, вот-вот упадет. - А ну-ка, пожалуйте сюда, - сказал Рагозин, подставляя Аночке руку подчеркнуто бодро и с нарочитым шиком. - Может, мы посидим, - предложила озабоченная Вера Никандровна, - а потом поедем все ко мне. - Я не могу, спасибо, - сказала Аночка, - мне надо еще съездить... вот если бы вы могли со мной съездить, Вера Никандровна! - Конечно, голубушка, если надо. Но куда же ты вдруг? - В больницу. - В больницу? Да ты не расхворалась ли? - Нет, нет! К отцу. Отец попал в больницу. Еще вчера. - Как так попал? Что с ним? Они остановились посреди перрона, уже наполовину опустевшего, и Аночка наспех рассказала, что стало ей известно с вечера о Тихоне Платоновиче. Вскоре после ухода от нее Кирилла возвратился домой Павлик. Пришел он не один, а со знакомым сослуживцем Парабукина. Этот сослуживец по дороге из утильотдела, где оставался работать весь вечер, нарочно, несмотря на вьюгу, разыскивал квартиру Тихона Платоновича и встретился с Павликом на дворе. Шел же он затем, чтобы сообщить, что с Тихоном Платоновичем случилось недоброе. Выяснилось, что Парабукин, вернувшись с похорон Дорогомилова, заперся в своей каморе и вместе с другом Мефодием устроил поминки. Вышли они из каморы навеселе, еще не поздно, и Мефодий заявил, что поминки не пропорциональны прискорбию, которое оба друга испытывают с утратой такого праведника, как Арсений Романович Дорогомилов. После чего оба ушли, очевидно - в поисках этой недостигнутой пропорции. А часа три спустя, когда свидетель окончил свою работу и собрался тоже уходить, в утиль-отдел позвонили по телефону из больницы. Оказалось, Тихон Платонович и Мефодий подобраны на улице и доставлены в приемный покой с признаками отравления. Было уже слишком поздно, чтобы в метель добираться до больницы. Поэтому Аночка решила ожидать утра. Она остановила свой рассказ на том, что не могла заснуть всю ночь. Никому, разумеется, не надо было знать, что к мучительному страху за отца прибавлялось все пережитое в этот короткий, полный противоречивых событий вечер - от терзаний одиночества до объяснения с Егором Павловичем, от поразившего известия об отъезде Кирилла до тех минут наедине с ним, которые сделали Аночку и Кирилла счастливым достоянием друг друга навсегда. Рагозин решил: - У меня лошадь. Садитесь и езжайте. Если нужно будет в чем помочь, сообщите мне. Обе женщины тотчас отправились в больницу. По дороге Вера Никандровна задала всего один вопрос - сказала ли Аночка о несчастье с отцом Кириллу? - Зачем? Он ничего не успел бы сделать, и это отяготило бы его еще одной заботой. Вера Никандровна, держа Аночку по-мужски, за талию, плотнее приблизила ее к себе, и так они проехали весь долгий неудобный путь - пролетка то увязала в сугробы, то ныряла на выбоинах голого булыжника. Аночка владела собой, черпая силы в упорстве молчания. Все хождения по больнице она выдержала с напряженной собранностью всего тела и с бледным недвижным лицом. Везде надо было подолгу ждать, потому что каждый, к кому Извекова и Аночка обращались, был занят сразу многими делами. Всюду бродили туда и сюда сестры, сиделки, врачи. Их останавливали по дороге, либо они останавливались сами и толковали о своих неотложных житейских вопросах. Для этих постоянно работавших в больнице людей пребывание здесь было профессией, службой, производством, которыми они занимались всю свою жизнь, день и ночь. Для тех же, кто сюда приходил из-за болезни или смерти близких, пребывание здесь было из ряда вон выделяющимся событием, испытанием судьбы и часто неизгладимым горем. Те, кто работал в больнице, считали, что для больных всегда сделано все возможное, и волнение посетителей им казалось чрезмерным и обременительным. Посетители же были твердо убеждены, что для больных непременно что-нибудь не сделано, и спокойствие людей больничной службы их тревожило и раздражало. Как в камере судьи, здесь слишком наглядна была разница в отношении человека к участи своей и чужой. В приемном покое барышня в белой косынке, исследовав запись соответствующего дежурства, подтвердила, что Тихон Платонович и Мефодий Силыч действительно поступили и направлены из сортировочной в палату номер такой-то. О состоянии больных следовало узнать в справочном бюро посетительской приемной. Справочная, после розысков по журналу ночного дежурства, установила, что оба больных приняты указанной палатой и что состояние их тяжелое, а температура такая-то. Утренних сведений еще не было, и следовало вызвать из палаты няню и попросить ее, чтобы она узнала у ординатора, в каком положении находятся больные. Няни добрых полчаса не могли разыскать. Придя, она сообщила, что, когда поутру сменяла дежурство, ей никаких новых больных палатная не передавала. Она взялась справиться у сестры или в ординаторской - может, кто знает, но по пути очень долго простояла в дверях справочного бюро, на виду у Аночки и Веры Никандровны, разговаривая с другой няней и показывая ей у себя на ноге прохудившуюся войлочную туфлю. Спустя еще добрых полчаса явилась сестра с игрушечным красным крестиком на переднике и сказала, что оба больных еще ночью переведены из общей палаты номер такой-то в отдельную палату номер такой-то и что допуска к ним нет. До того, как утренние сведения будет давать справочная, о состоянии больных можно узнать с разрешения заведующего отделением, но сейчас этого сделать нельзя, потому что у него начался обход. Мог еще дать разрешение главный врач, во он сейчас в операционной. Сестра пошла назад к той двери, откуда все время выходили и куда входили белые халаты, но, не дойдя, вернулась и указала на тощего человека с запавшими бритыми щеками: - Вот Игнатий Иванович, попросите его. Заведующий отделением. Она сама подошла к нему и что-то сказала. Он поглядел на Веру Никандровну и Аночку, качнул головой и продолжал свой разговор с женщиной, которая перебивала его вопросами и крутила себе пальцы. Потом к нему подошла девушка из справочного и стала громко уверять, что ни от кого не получала какой-то книги. Они вместе удалились в бюро. Из окошечка, через которое давались справки, вылетали вперегонки их голоса, и было слышно, что спор идет о той же книге, которой девушка ни от кого не получала. - Игнатий Иванович! - неслось через окошко, - неужели я позволю себе трепаться? Наконец Игнатий Иванович вновь появился в приемной и пошел прямо к двери, но заметил Аночку с Извековой и повернул к ним. - Вы насчет Парабукина? - спросил он доверительным голосом. - Вы кем ему будете?.. Ах, ваш отец... Он медленно отвел взгляд на дверь, в которую собирался пойти, и один миг подождал. - Да, да, - проговорил он таким тоном, будто Аночке и Вере Никандровне было уже известно, чему он поддакнул. - Да, в семь часов. Скончался. - Так... сразу? - словно ища смысл в этих своих словах, выговорила Вера Никандровна и взяла Аночку под руку нескладным движением, так что нельзя было понять, хочет ли поддержать ее или сама ищет поддержки. - Ну, как сразу? Часов десять жил. Еще здоровое сердце. Хотя он, видимо, давно употреблял? Сильного сложенья, да. - Он ведь не один? - все еще отыскивала нужные слова Вера Никандровна. - Да, тот тоже. Послабее. Несколько астенический субъект. Часа на полтора раньше. Тоже ваш родственник? Нет? Он всмотрелся пристальнее в Аночку и сказал утешительно: - Вы не горюйте слишком. Это ведь много лучше. Если бы выжили, то ведь оба ослепли бы. Метиловый спирт, да. Он еще раз покосился на дверь. - Где он? - беззвучно спросила Аночка. - После вскрытия вас допустят, - сказал доктор. Он стал завязывать тесемки на обшлаге халата, прижимая запястье к животу. - Извините, у меня обход. Вы присели бы. Я скажу, чтобы с вами побыли. Он откланялся им порознь и двинулся немного приподнятой поступью поджарого легковеса к двери, все время его манившей. Аночка и Вера Никандровна сели на скамью. Они не смотрели друг на друга, но в том, как обе держались, тесно, плечом к плечу, было видно, что обоюдное ощущение близости для них спасительно и ничто не могло бы ее сейчас заменить. К ним подошла та сестра с игрушечным крестиком, которая заявила им, что допуска в палату нет. Она протянула Аночке маленький тонкостенный стакан с отогнутыми краями и желтоватым пахучим снадобьем, налитым до половины. - Выпейте это. Вам надо выпить, - убедительно сказала она, и у ней был такой спокойный вид, будто между тем, что она говорила прежде и говорит сейчас, не существовало ни малейшего расхождения. Вера Никандровна взяла стакан и поднесла Аночке. Послушно и старательно Аночка проглотила лекарство. Лицо ее как было, так и оставалось недвижным и бескровным. Не то чтобы она не воспринимала происходившего вокруг, но ей было безразлично, что воспринимать, точно для нее не стало никакой разницы между нужным и никчемным, важным и пустячным. Она сосредоточенно поглядела на девушку из справочной, опять возбужденно кому-то крикнувшую через окошко: - Я говорю, что в глаза не видала! Что я - треплюсь, что ли? И одинаково сосредоточенно Аночка слушала, как Вера Никандровна подбирала утешения, стараясь вызвать в ней живое желание сопротивляться горю и действовать: - Ты не бойся, я буду с тобой. И у нас есть друзья. Мы не одни. Но при всем очерствении к окружающему, при том безразличии, которое выражалось в эти минуты внешним существом Аночки, была одна черта, одна точечка, затаенная в глубине ее взгляда, в зрачках, соединявшая в себе уже почти отсутствие рассудка с жадными поисками мысли, как бывает только у человека больной души. Аночка в эти минуты равно могла поддаться бессилию и заболеть, и могла найти такую опору в самосознании, что уверилась бы в своих силах на всю жизнь. Этой точечкой взгляда видела она острейшие миги промчавшихся суток, и ей казалось, что до нее доносится рокот колес по рельсам, и она глядит на последний вагон поезда, ускользающего вдаль, и слышит голос - "будь немного старше себя", и другой голос - "еще здоровое сердце". В бессвязности этой заключалось что-то цельное, и в то же время одно исключало другое. Как будто душа Аночки раздваивалась, и одна часть, уходя с последним вагоном поезда, оставалась надолго жить, а другая, оставаясь здесь, в больнице, уходила из жизни навсегда. В необычайной грусти Аночка улыбнулась. Как будто изумившись неожиданно сделанному открытию, она сказала: - А знаете, Вера Никандровна, Кирилл ведь очень любил моего папу! Вера Никандровна с материнской страстью прижала ее руку к своей груди. - О, как ты права! Ты даже не знаешь, как ты права, моя умница! - Папа ведь был удивительно сердечный человек, - сказала Аночка все с той же грустью. - Он только был несчастный. - Ты, ты возьмешь за него счастье, которое ему не далось! - Что же мы сидим? - сказала Аночка, всхлипывая, как после облегчающих слез, - надо ведь что-нибудь делать. Поедем к Рагозину. И потом к Егору Павловичу. Мефодий Силыч отнял у него сегодня полжизни. - Да, да. Поедем. Мы не одни, мы не одни, - повторяла Вера Никандровна. Они вышли на мороз, и это было словно телесным возвращением к действительности. Опять попеременно колеса пролетки то дребезжали по булыжнику, то скрипели в снегу. Город все еще отдыхал, все не мог отдохнуть от вьюги. И с каждым новым домом, с каждым кварталом, отдалявшим пролетку от больницы, Аночке яснее виделся вагон, который плыл где-то среди безграничных белых полей и в котором она сама будто присутствовала, сидела против Кирилла, вычитывая его мысли в ровном взгляде табачных глаз. Мысли были, конечно, о ней, об Аночке. Он не мог оставить ее одну, он взял ее, он увозил ее с собой в этом вагоне, в этом огромном поезде, пересекавшем равнину России. На каком-то далеком разъезде выйдя из вагона и щурясь на солнечное лучение заснеженной степи, Кирилл нечаянно вспомнил толстовское наблюдение о путешественниках: первую половину пути, заметил Толстой, человек думает о том, что им оставлено позади, откуда он едет, вторую половину пути - о том, что его ожидает впереди, куда он направляется. Чем дальше продвигался поезд, тем разнообразнее становились связи Кирилла со множеством его спутников. Это был не рядовой поезд, пассажиры которого случайно соединились и тотчас разрознятся, как только доедут до места. Эшелон был подобен маленькому шумному городу на колесах. И как жителей города связывают в целое одни дороги, одни источники, одна плодоносящая земля, так спутников эшелона роднила одна общая цель, лежавшая за пределами движения поезда. Интересы их объединялись не только ежечасной заботой о фураже, провианте, не только закрытым семафором на разъезде, или игрой в шашки и карты, или табачком и гармошкой, но теснее всего - предстоявшей им борьбой за свое будущее. И Кирилл все больше чувствовал свою принадлежность этому городу на колесах, все чаще задумывался, как сложится ожидавшая его на фронте работа, все реже возвращался мыслью к оставленному Саратову. Поэтому и пришло ему на ум толстовское наблюдение, и он проверил его на себе и удивился, что - правда - за последний день даже Аночка вспоминалась гораздо меньше, чем в начале пути. Но это не беспокоило его. Аночка только отступила в сокрытую глубину его сердца, и он знал, что она будет там жить, пока живо само сердце. Эшелон следовал через Балашов - Поворино с задержками, простоями, неизбежными в прифронтовой полосе. Лишь на третьи сутки прошли места недавних великих сражений - Воронеж, Касторную. Зима везде установилась, все время было вьюжно, снегом прикрыло следы истребительных полевых боев, и только в селах, при дорогах, на станциях траурно чернели пожарища да громоздились обломки взорванных сооружений. Отряд был наконец влит в кавалерийскую бригаду, которая формировалась из пополнений, и на этом кончилась основная часть задания Извекова - сопроводить и передать эшелон по месту назначения. Он распрощался с земляками и двинулся дальше на юг, в район действий Первой Конной армии. В тот день, когда он приехал в Новый Оскол, все вокруг было бурно оживлено: над обывательскими домиками трепыхали флаги, по дороге мчались всадники, через распахнутые ворота дворов виднелись оседланные кони и кучки спешившихся бойцов. Укутанные в теплые одежки дети выводками бежали по улицам, и взрослые тянулись следом за ними - все в одном направлении - за город. После неудачных расспросов - куда идти - Кирилл натолкнулся на молодого командира, распоряжавшегося красноармейцами, которые втаскивали в дом большой неуклюжий стол. Двери были узки, стол то клали и заносили ножками вперед, то протискивали стоймя. - Давай выворачивай ножки, - крикнул один из красноармейцев. - В горнице сколотим. - Вали, - безнадежно махнул рукой командир и отвернулся. Он недовольно поглядел на Кирилла, как будто тот виноват был, что стол не пролезает в дверь. - Вы что здесь, товарищ? Кирилл ответил, что ему надо, и это вызвало еще большее неудовольствие командира. - А ну, документы! По самому тону Кирилл понял, что если и не напал на верный адрес, то находится от него