. - Может, мы ее не пустим с вами, - без уверенности произнесла Вера Никандровна. - Не пустим? Кем вы будете, чтоб и к родителям ребенка не отпускать? - Вы с ней жестоко обращаетесь. Разве можно? - Пусть она скажет, как с ней обращаются. Спросите у нее. А? Что же вы не спрашиваете, а? - Скажи, хочешь идти с отцом или не хочешь? - тихо и ласково проговорила Вера Никандровна. Аночка оторвала зубами кусок калача, рот у нее был полон, она замотала головой и, шлепая ступнями по полу, приблизилась к отцу. Стоя рядом с ним, она смотрела на Веру Никандровну, как на человека, которого видят впервые и не особенно хотят узнать. Парабукин торжествующе притянул Аночку к себе. - Ешь ветчину, ветчину-то ешь, - поучал он, тыкая пальцем в бутерброд, - что ты один калач кусаешь? Он тряхнул гривой и закинул голову, без слов утверждая свою отчую власть, свое превосходство над чужими людьми. - Скажи спасибо за гостеприимство, - повторил он настойчиво и вызывающе. Тогда Вера Никандровна обрела свою учительскую строгую нотку: - Вы говорите о правах родителя, а зачем вам нужны права? Вы свою дочь даже учиться не пускаете. Она способная девочка, ей надо в школу. - Благодарю покорно. Я тоже с образованием, а если что делаю не как другие, то не оттого, что глупее. - Тогда вам должно быть совестно. - Как кто захотел своим умом жить, так его совестью стращают. - И это вы - при дочери? - ахнула Вера Никандровна. - Значит, вы своим умом решили девочку неграмотной оставить? - А если вы такая совестливая, возьмите научите ее грамоте. - Возьму и научу. - И научите. - И научу. Кирилл неожиданно громко рассмеялся, и его смеху сразу отозвалась Аночка, отвернувшись и заткнув ладонью рот. Взрослые увидели себя петухами и, наверно, заговорили бы на другой лад, если бы в этот момент не раздался детский плач и Ольга Ивановна, с Павликом на руках, не влетела бы со двора в сени и затем в комнату. - Простите, пожалуйста, я вас очень прошу, - заговорила она на бегу, еле переводя дух, поправляя дрожащими пальцами растрепавшиеся косицы волос и моргая огромными своими выпяченными глазами, - очень прошу извинить Аночку... Я все время ее искала, куда она могла убежать?.. Извините, что она не одета... И я тоже не одета. Тише, Павлик, чш-чш-чш! Возьми его, Аночка, он у тебя утихнет... Как же ты, милая, к чужим людям, ведь это нехорошо! Ах, бедная моя... И ведь все из-за тебя, Тиша, ну как тебе не стыдно? Что это такое, что это, а?.. Извините нас, мы очень вам благодарны! Я вижу, вы помирили отца с дочкой. Ах, какой стыд, Тиша... Она не могла удержать сыпавшейся из нее речи, порываясь ко всем по очереди, испуганная и обрадованная, что, в сущности, все окончилось не так плохо, как она думала. Все глядели на нее, неподвижные и стесненные ее неудержимым чувством. - И вы ее кормите, вы ее еще кормите бутербродами, - не унималась она, кланяясь Вере Никандровне, - спасибо вам и, пожалуйста, извините всех нас. Спасибо, спасибо. Аночка, дай Павлику калачика, он перестанет кричать. Пойдемте, пойдемте... Она начала выпроваживать за дверь дочь и мужа, оглядываясь и извиняясь. Вера Никандровна перебила ее: - Я обещала сводить вашу дочку на карусели. Вы ничего не имеете? Тогда пришлите ее завтра к нам, хорошо? - Ах, я так благодарна, так благодарна, - рассыпалась Ольга Ивановна. Извековы вышли их проводить. Парабукин, неловкий и будто растерявшийся, на прощанье спросил у Кирилла с детской любознательностью: - Вы давеча и правда стали бы драться со мной у калитки? - Если бы полезли, конечно, стал бы. - Чудак, молодой человек! Да ведь я на пристанях тюки по двенадцати пудов таскаю. Рояль на спине держу. - Ну что же, - пожал плечами Кирилл, - в своем доме стены помогают. Справился бы как-нибудь... Он усмехнулся и стал глядеть, как потянулось через двор странное шествие: девочка с кричащим младенцем на руках, огромный рыхлый Самсон следом за нею и позади маленькая быстрая женщина, которая все говорила, говорила, говорила. - Удивительная семья, - сказала Вера Никандровна. - Да, правда, удивительная, - ответил он. - Так я пойду погуляю. - Пойди погуляй. И так же, как они вдвоем глядели за Парабукиными, так она одна смотрела теперь вслед сыну, пока он переходил двор, постоял в калитке, раздвинув локти, и пока не исчез на улице. Неужели он все-таки мог утаивать что-нибудь от нее? 9 В городе был большой бульвар с двумя цветниками и с английским сквером, с павильонами, где кушали мельхиоровыми ложечками мороженое, с домиком, в котором пили кумыс и югурт. Аллеи, засаженные сиренями и липами, вязами и тополями, вели к деревянной эстраде, построенной в виде раковины. По воскресеньям в раковине играл полковой оркестр. Весь город ходил сюда гулять, все сословия, все возрасты. Только у каждого возраста и каждого сословия было свое время для посещения бульвара и свое место, приличное для одних и недопустимое для других. Бульвар назывался Липками и под этим именем входил в биографию любого горожанина, как бы велик или мал он ни был. В новом цветнике, открытом со всех сторон солнцу, слышались пронзительные крики: "Гори-гори ясно, чтобы не погасло", - и стрекотанье неутомимых языков: "Вам барыня прислала туалет, в туалете - сто рублей, что хотите, то купите. Черное с белым не берите, "да" и "нет" не говорите, что желаете купить?" В английском сквере после заката, упиваясь густым, дурманящим ароматом табака, безмолвно сидели дамы с зонтиками и серьезные мужчины в чесучовых кителях, читающие романы Амфитеатрова. По утрам кумысный домик привлекал людей со слабыми легкими, и пятна солнца, прорвавшиеся сквозь листву на столики, освещали около недопитых стаканов неподвижно лежащие бледные длиннопалые руки. На праздники являлись послушать военную музыку приказчики, мастеровые и толпою стояли перед раковиной, аплодируя, крича "бис", когда оркестр сыграл марш "Железнодорожный поезд". В аллеях продвигались медленными встречными потоками гуляющие пары, зажатые друг другом, шлифуя подошвами дорожки и наблюдая, как откупоривают в павильонах лимонад, как роится мошкара под газовыми фонарями и дымчато колышется поднятая с земли пудра пыли. Нет, не здесь встречались Лиза и Кирилл. В городе был другой бульвар - маленький прямоугольник зелени в переулке, недалеко от волжского берега. Тут тоже теснились подстриженные акации у деревянной ограды, и сирени переплетали жгуты своих стволов, напоминавшие обнаженные мышцы, и росли вязы, и старились липы. Но тут не продавали мороженого, и не было павильонов, не играл оркестр, и не пили кумыса. Тут обреталась одна сторожка с мусорным ящиком в форме пианино, к которому сторож прислонял метлу и пару лодочных весел, да было врыто несколько низеньких зеленых скамеек вдоль единственной аллеи, пронзившей бульвар из конца в конец воздушною стрелою. Бульвар носил общеизвестное в городе прозвище: Собачьи Липки, и в его тень заглядывали только случайные прохожие - помахать перед носом фуражкой или платочком, вытереть лысину, передохнуть и - шагать дальше по своим житейским делам. Собачьи Липки вошли в историю Лизы и Кирилла так, как большие, настоящие Липки входили в истории множества молодых людей - незабвенным, почти роковым обозначением самых дорогих переживаний на пороге юности. Здесь, когда ни Лизе, ни Кириллу еще не исполнилось шестнадцати лет, он передал ей первую записку, сочиненную на чердаке училища, где гнездились голуби, под хлопанье крыльев этих домовитых птиц, при дневном свете слухового окна. В записке трепетало его сокровенное чувство, но если бы ее прочел преподаватель словесности, раскрылась бы другая тайна: перед тем как забраться на чердак с бумагой, пером и чернильницей, он только что кончил читать "Героя нашего времени", и записка к Лизе по словам получилась не менее трагичной, чем прощальное письмо Веры к Печорину, а по смыслу она была полна солнечных надежд. Она была передана Кириллом при расставанье, из ладони в ладонь, и Лиза спросила в испуге: - Что это? - Записка, - сказал Кирилл чуть слышно. - Кому? - Вам. - Зачем? - Прочтите дома, - едва выговорил он, боясь, что она ее не возьмет. Но она покраснела, сунула записку под передник на грудь и убежала, а он стоял, дыша, как насилу вынырнувший из воды человек. Они не встречались очень долго, а когда опять встретились, Лиза отдала ему записку назад и проговорила с гневом: - Как вы смели... как вы смели написать мне на "ты"! Перепишете все на "вы"!.. Теперь, спустя два года, он стал уже настолько взрослым, что улыбался, вспоминая историю с запиской, но тогда требование рассерженной Лизы пробудило в нем небывалую ответственность, и он старательно исполнил его - переписал свое признание на "вы". В то первое лето их встреч они открыли в Собачьих Липках свою особую аллейку между зарослями старых сиреней и стеною акаций - узенькую тропу, сокрытую даже от глаз сторожа. Здесь Кирилл впервые взял руку Лизы, и она не отняла ее, и они начали ходить по своей аллейке, волнуясь от этих робких прикосновений друг к другу, обрадованные и счастливые. Здесь в конце лета Лиза выговорила слово, возмутившее ее в начале лета, едва она увидела его написанным на клочке бумаги: ты. Здесь, на другое лето, Кирилл сорвал распустившийся султан белой сирени и, осторожно приложив его к груди Лизы, рядом с ее гимназическим бантом, сказал, что к коричневому платью очень идет белый цвет. И когда Лиза брала сирень, она прижала его пальцы к своей маленькой груди, и оба они секунду стояли как оглушенные. А потом она спрятала султан под передник, чтобы не попасться сторожу. У них была излюбленная скамейка в дальнем конце аллеи, за сторожкой. Они вели там рассуждения по очень спорным вопросам, например: является ли совесть абсолютным понятием или бывают разные совести, допустим - совесть нищих, совесть гимназистов и техников, совесть женщин и мужчин. Да и вообще, не выдумка ли это - совесть, вдруг сомневался Кирилл. И Лиза шепотом возражала: - Ты с ума сошел! Когда человек краснеет, ему же ведь совестно... - Нет, я говорю философски. - И я говорю философски. Раз кровь бросается в лицо или ты не можешь спать от раскаяния, значит, что-то существует? Это "что-то" есть совесть. - Ну, если раскаяние - это функция... - говорил он, задумываясь, и разговор терялся в дебрях отвлеченностей, как уплывающие в туман паруса. Чаще говорилось о том, что станется, когда они будут вместе. Это так и называлось, из года в год: когда мы будем вместе. Каждый подразумевал под этим, что хотел, но оба думали, что прекрасно понимают друг друга. Им вообще казалось, что они все знают друг о друге и давно-давно живут один для другого. Оба они скрывали свои встречи от домашних, Кирилл - потому, что находил, что мать не требует отчета в его личных делах, Лиза - потому, что боялась отца. Но в третье лето или, вернее, с приходом третьей весны, они обсудили самый важный вопрос: пора ли открыть тайну? Лиза кончала гимназию, Кириллу оставалось учиться год, они уже видели себя студентами, в маленьких комнатах или, может быть - неужели? - в одной комнате, где-то в Москве. Решено было, что Лиза сначала признается матери. Это будет ничуть не страшно: во-первых, Валерия Ивановна кое-что уже подозревает; во-вторых, она так добра, и, значит, в-третьих, она подготовит к новости Меркурия Авдеевича. Кириллу не составит никакой трудности объявить обо всем Вере Никандровне. - Я просто поставлю ее в известность, - сказал он даже слегка небрежно. - Тебе вообще легко, - заметила Лиза, - ты ведь и тайну легко держал. А я все время мучаюсь ею. Ведь это все равно что говорить неправду... - Огромная разница! - решительно возразил он. - В первом случае молчишь, а во втором говоришь. - По-моему, все равно, молчать о правде или говорить неправду... Скажи, ты мог бы скрыть от меня правду? - Н-ну... если это ради какой-нибудь очень важной цели... наверно, мог бы. - А сказать неправду? - Почему ты спрашиваешь? - Нет, скажи. - Солгать? Разве я тебе когда-нибудь лгал? - Никогда! - негодующе сказала Лиза, но тут же вкрадчивым голосом спросила: - И не будешь? - Почему ты спрашиваешь? - уже с обидой повторил он. - Так просто, - ответила она почти нехотя и, немного помолчав, заговорила, словно о чем-то совершенно отдаленном: - Ты с Петром Петровичем знаком? Кирилл вдруг сбился с шага, быстро взглянул на нее, отвел глаза и пошел медленнее. Разговор происходил на улице, в тот день, который они назвали днем Независимости. Кирилл увидел Лизу возвращавшейся поутру домой от обедни, подошел к ней, и это было так неожиданно, смело и весело, что они внезапно приняли три решения: провозгласить день Независимости, пройти в тот же день открыто по улице мимо дома Мешковых, а на другой день, в честь Независимости, отправиться вдвоем на карусели. У Лизы стучало сердце, когда они, нарочно неторопливо, нога в ногу, шагали по улице, где всякий кирпичик на тротуаре и всякий сучок в заборе были ей знакомы и где стоял ее родной дом. Она все ждала - вот-вот ее окликнет голос отца, неумолимо-строгий голос, звук которого мог повернуть ее судьбу, и она была уверена, что добрый глаз матери, наполненный слезою, горько глядит за ней из окна. И ей было страшно и стыдно. Но они прошли мимо дома, и ничего не случилось. И, так же чинно шествуя по улице, Кирилл рассказал Лизе про случай с Аночкой, про знакомство с Цветухиным, и потом они обсудили, как лучше открыть дома тайну, и начали разговор о правде и неправде, и Кирилл вдруг сбился с шага. - Какой это Петр Петрович? - по виду спокойно отозвался он на ее вопрос. - Рагозин, - сказала Лиза. - Да, - ответил он безразлично, - знаком. Так, как мы все знакомы с соседями по кварталу. Кланяемся. - Ты у него бываешь? - Зачем мне бывать? - Вот и солгал! - торжествующе и пораженно воскликнула Лиза. - Нет, - сказал он жестко, еще больше замедляя шаг. - Я вижу по лицу! Ты побледнел! Что ты скрываешь? Я знаю, что ты у него был. - Вот еще, - упрямо проговорил он. - Откуда ты взяла? - А ты заходил на наш двор с толпой мальчишек? Помнишь, на второй день пасхи, когда к нам пришел болгарин с обезьянкой и с органчиком и привел за собой целую толпу зевак, помнишь? - Ну и что же - заходил! Посмотрел на обезьянку и ушел. Я даже, если хочешь, заходил больше, чтобы на твои окна посмотреть: может быть, думал, тебя увижу, а вовсе не из-за обезьянки. Нужна мне обезьянка! - Вот и неправда. Еще больше неправда. Я стояла в окне и смотрела на представление. Могу тебе рассказать, что делала обезьянка, все по порядку. Сначала она показывала, как барыня под зонтиком гуляет, потом - как баба за водой ходит, потом - как пьяный мужик под забором валяется... - Я вижу, ты все на обезьянку смотрела. Не мудрено, что меня потеряла, - усмехнулся Кирилл. - Я тебя отлично видела, пока ты стоял позади толпы. А вот ты ни разу не поднял голову на окно. Ни разу! Иначе ты меня увидел бы. Меня позвали дома на минутку, я отошла от окна, а когда вернулась, тебя уже не было. - Надоело смотреть на ломанье, я и ушел. - Куда? - На улицу, домой. - Я сейчас же побежала посмотреть на улицу, тебя не было. Ты исчез, не уходя со двора. Куда же ты делся? Можно было уйти только к Рагозину. - Ну, Лиза, при чем тут Рагозин? - повеселев, улыбнулся Кирилл, и его нежность смягчила ее. Успокоенная, но с оттенком разочарования, она вздохнула: - Все-таки я убедилась, ты можешь скрыть от меня правду. - Я сказал - бывает правда, которую не надо говорить. - Как, - опять воскликнула Лиза, - может ли быть две правды? Которую надо и которую не надо говорить? Она резко повернулась к нему, и так как они как раз заходили в Собачьи Липки, то перед ней, как на перевернутой странице книги, открылась улица, пустынная улица, по которой шел единственный человек, и она узнала этого единственного человека мгновенно. - Отец! - шепнула она, забыв сразу все, о чем говорила. Она вошла в ворота бульвара, потеряв всю гибкость тела, залубеневшая в своем форменном платье, вытянувшаяся в струнку. Но тотчас она бросилась в сирени, густыми зарослями обнимавшие аллею. - Тихо! - строго произнес Кирилл, стараясь не побежать за нею. - Тихо, Лиза! Помни - день Независимости! Он подтянул на плечо сползавшую куртку, которую с весны носил внакидку, что отличало мужественных взрослых техников от гимназистов, реалистов, коммерсантов, и медленно скрылся там, где шумела, похрустывала тревожно раздвигаемая Лизой листва. Когда Меркурий Авдеевич подошел к бульвару, аллея была пуста. Он сразу повернул назад. Вымеривая улицу непреклонными шагами, вдавливая каблуки и трость в землю, как будто любую секунду готовый остановиться и прочно стоять там, где заставит необходимость, он слушал и слушал возмущенным воображением, что скажет, придя домой, жене, Валерии Ивановне. Он скажет: "Потворщица! Что же ты смотришь? Когда бы дочь твоя фланировала с кавалерами в Липках, на большом бульваре, - была б беда, да не было б стыда! Кто не знает, что Липки есть прибежище легкомыслия и распущенности? Но Липки-то общественное место. Там шляются не одни ловеласы, там найдешь и приличного посетителя. Туда даже чахоточные ходят за здоровьем, не только голь-шмоль и компания. А что такое Собачьи Липки? Как этакое слово при скромном человеке выговорить? Кусты - вот что такое твои Собачьи Липки! Кусты, и больше ничего! И в кустах прячется с мальчишкой срамница твоя Елизавета. Вот какое ты сокровище вырастила своим потворством. Нет у твоей дочери ни стыда, ни совести!" Так Меркурий Авдеевич и скажет: нет у дочери ни стыда, нет у нее ни совести! Нет. 10 Блистающее сединой огромное кучевое облако падает с неба на землю, а ветер свистит ему навстречу - с земли на небо: это люлька перекидных качелей взвивается наверх и потом несется книзу - ух! ух! плещутся девичьи визги, вопят гармонии, голосят парни: Плыл я верхом, плыл я низом, У Мотани дом с карнизом... Барабаны подгоняют самозабвенное кручение каруселей, шарманщики давно оглохли, звонки балаганов силятся перезвонить друг друга, - площадь рычит, ревет, рокочет, кромсая воздух и увлекая толпу в далекий мир, где все подкрашено, все поддельно, все придумано, в мир, которого нет и который существует тем прочнее, чем меньше похож на жизнь. Паноптикум, где лежит восковая Клеопатра, и живая змейка то припадет к ее сахарной вздымающейся груди, то отстранится. Панорама, показывающая потопление отважного крейсера в пучине океана, и в самой пучине океана надпись: "Наверх вы, товарищи, все по местам, - последний парад наступает! Врагу по сдается наш гордый "Варяг", пощады никто не желает!" Кабинет "Женщины-паука" и кабинет "Женщины-рыбы". Балаган с попугаем, силачом и балериной. Балаган с усекновением, на глазах публики, головы черного корсара. Балаган с танцующими болонками и пуделями. Театр превращений, или трансформации мужчин в женщин, а также обратно. Театр лилипутов. Дрессированный шотландский пони. Человек-аквариум. Хиромант, или предсказатель прошлого, настоящего и будущего. Американский биоскоп. Орангутанг. Факир... Все эти чудеса спрятаны в таинственных глубинах - за вывесками, холстинами, свежим тесом, но небольшими частицами - из форточек, с помостов и крылец - показываются для завлечения зрителя, и народ роится перед зазывалами, медленно передвигаясь от балагана к балагану и подолгу рассчитывая, на что истратить заветные пятаки - на Клеопатру, крейсер или орангутанга. В народе топчутся разносчики с гигантскими стеклянными графинами на плечах, наполненными болтыхающимися в огне солнца ядовито-желтыми и оранжево-алыми питьями. Подпоясанные мокрыми полотенцами, за которые заткнуты клейкие кружки, они покрикивают тенорками: "Прохладительное, усладительное, лимонное, апельсинное!" А им откликаются из разных углов квасники и мороженщики, пирожники и пряничники, и голоса снуют челноками, прорезывая шум гулянья, поверх фуражек, платков, шляп и косынок. Сквозь мирный покров пыли, простирающийся над этим бесцельным столпотворением, здания площади кажутся затянутыми дымкой, и Кирилл оглядывается на все четыре стороны и видит за дымкой казармы махорочную фабрику, тюрьму, университет. Ему уже хочется отвлечься от пестроты впечатлений, он выводит Лизу из толчеи, они останавливаются перед повозками мороженщиков, и он спрашивает: - Ты какое будешь - земляничное или крем-брюле? Они берут "смесь", и он, ловя костяной ложечкой ускользающие по блюдцу шарики мороженого, говорит: - Я помню, что тут делалось, когда я был маленький. Знаешь, осенью здесь тонули извозчики. Лошадей вытаскивали из грязи на лямках. А весной пылища носилась такая, что балагана от балагана не увидишь. Каруселей было куда больше, чем сейчас. Меня еще отец водил сюда, сколько лет назад. Давно... - Ты не любишь размять мороженое? - спросила Лиза. - Оно тогда вкуснее. - Нет, я люблю твердое. - Ну что ты! Когда оно подтает, оно такое маслянистое. - Это университет прижал балаганы в самый угол, - сказал Кирилл. - Он скоро совсем вытеснит отсюда гулянья. Может, мы с тобой на последних каруселях. Тебе нравится здание университета? Да? И мне тоже. Оно такое свободное. Ты знаешь, его корпуса разрастутся, перейдут через трамвайную линию, вытеснят с площади карусели, потом казармы, потом тюрьму... - Что ты! - сказала Лиза. - Тюрьму никогда не вытеснят. - А я думаю - да. Смотри, как все движется все вперед и вперед. Ведь недавно мы с тобой на конке ездили. А теперь уже привыкли к трамваю. И не замечаем, что в пять раз быстрее. И живем уже в университетском городе. И, может быть, не успеем оглянуться, как не будет никаких казарм, никаких тюрем... - Совсем? - Совсем. - Нет, - опять возразила Лиза, - это называется утопией. - Я знаю, что это называется утопией. Но я сам слышал, как у нас спорили, что мы никогда не дождемся университета. А все произошло так скоро. Ведь верно?.. Давай еще съедим шоколадного и сливочного, хорошо? - Балаганов будет жалко, если их задушит университет, - сказала Лиза. - Университет ничего не душит. Он будет насаждать свободу, - произнес Кирилл, подвинувшись к Лизе. Она посмотрела на белые стены тюрьмы долгим грустным, немного влажным взором и, машинально разминая мороженое, спросила: - Почему у одного здания на окнах решетки, а у другого какие-то кошели? Он убавил голос, насколько мог: - С кошелями это каторжная тюрьма. Там больше политические. Свет к ним проходит, а они ничего не видят, только кусочек неба, если стоят под самым окном. А с решетками - обыкновенный острог. В девятьсот пятом году я видел, как через решетки махали красными платками. У тебя есть знакомые политические? - Нет. Я очень боялась бы. - Боялась? - не то с удивлением, не то обиженно переспросил он. - Я, наверно, показалась бы такому человеку несмышленышем. - Почему? Ты могла бы говорить, о чем захотела. Все равно как со мной. - Что за сравнение? Я не могла бы ни с кем говорить, как с тобой. А у тебя разве есть такие знакомые? - Есть, - ответил он, озираясь. - У меня есть. - Рагозин? - спросила она быстро. - Фамилии в таких разговорах не называют. Ей показалось, он произнес это с некоторой важностью, и, промолчав, она опустила глаза в тарелочку. Мороженое уже растаяло на солнце. - Я не хочу больше, - сказала она. - Ты ведь любишь такую размазню. - Но теперь я не хочу. Они расплатились с мороженщиком. Незаметно их снова втянул упрямый людской вал, откатывая от одного балагана к другому, и, чтобы народ не разделил их, они взялись за руки. - Если гуляний не будет, все-таки жалко, - заговорила Лиза. - Главное в движении... - отозвался он в тот момент, как их остановила толпа перед балаганом, где представлялось усекновение головы черного корсара королем португальским. Их сдавили со всех сторон жаркие, разморенные тела и, повернув Лизу лицом к Кириллу, прижали ее к нему так, что она не могла шевельнуть пальцем. Она разглядела в необыкновенной близости его темные прямые брови и булавочные головки пота над ними и над верхней прямой и смелой губой. Он был серьезен, и ей стало смешно. - Да, главное в движении, - повторила она за ним, еще пристальнее рассматривая его губы. - У тебя усы. Я только сейчас вижу. Он сказал, не замечая ее улыбки, почти строго: - Все движется. Когда исчезнут балаганы, народ пойдет в театры. - Ну, театр - совсем другое! Я страшно люблю театр. Так люблю, что отдала бы за него все. - Зачем? - спросил Кирилл еще строже. - Чтобы быть в театре. - Играть? - Да. - Ты мне никогда не говорила. - Все равно этого не будет, это только так, фантазия, - сказала она, вздохнув, и он ощутил ее горячее и легкое дыхание, овеявшее его лицо и чуть напомнившее запах молока. Так же, как она, он рассматривал ее близко-близко. Каждая ресничка ее была видна в отдельности, зеленовато-голубой цвет ее глаз был чист и мягок, подбородок, слегка вздрогнувший, нежен, волосы тонки, слишком тонки и полны воздуха. Она жмурилась от солнца и откидывала голову чуть-чуть назад, чтобы лучше видеть его, а он так хорошо, так ясно видел ее. Она постаралась высвободить свои руки, а он нарочно держал их и был доволен, что толпа продолжала давить, колыхаясь. - Ты не похожа на актрису, - сказал он. - А какие актрисы? - Другие. Ты лучше. Ей удалось повернуться, им обоим хорошо стал виден балаган. Раздвигая холщовые занавески входа, оттуда неожиданно пошел народ, щурясь после темноты и нажимая на толпу. Всполошный колокол, подвешенный на деревянную глаголь, забил к началу нового представления, и на высоком помосте, как на эшафоте, показался португальский король. Облаченный в парчовый кафтан, с короной на мочальных волосах, заплетенных в косицу, он воссел на трон, под самый колокол. Заложив ногу на ногу - в белых нитяных чулках и в золоченых туфлях с загнутыми по-татарски носочками, - он высморкался в красный платок и начал не спеша обтирать мокрую шею. У него была бородка в виде кубика, отклеившаяся с одного бока, и на щеках - румянцы, как китайские яблочки. Едва притих колокол, из народа крикнул кто-то: - Пал Захарыч, ну, как? Павел Захарович, в ситцевой рубахе и в картузе, сразу нашел окликавшего и бурно заработал локтями, стараясь выплыть из толпы, которая уже видела казнь корсара, и вплыть в толпу, которая казни не видала. - Оттяпали, - с удовольствием и певуче проголосил он, так что все люди вокруг обернулись и стали его слушать. - Оттяпали начисто! Кровищ-и-и, милый мой! Палач, заплечный мастер, кудри его буйные вот так вот на руку намотал и секирой по шее ка-ак махнет - так башка начисто! И он ее в корзинку - швырк, она так, брат, на дно - стук, точно колода, и тело без головы рухнуло и боле не встало. Оборвата веселая жизнь, конец, значит, отгулялась! Палач перчаточки скидавает и - в корзинку их, следом за башкой. И ручки обтер - я, мол, ни при чем, мне - что прикажут. А король... Тут Павел Захарович погрозил пальцем на короля португальского, и толпа разом обратила головы, следуя его жесту. - Вот тот, сидит в короне - он и носом не повел: приказал казнить разбойника и своего слова царского не переменил ни на малость. Глядит, ехидна, как вольная кровушка с секиры на землю капает, и хоть бы что... Эх, брат! Поди сам посмотри, право. Не пожалеешь, ей-богу, право... Колокол опять забил всполох, и на помост перед народом вышел усатый палач в красном хитоне по колено, в цилиндре и стал бок о бок с королем. Народ волной перевалился ближе к помосту. В эту минуту Лиза увидела Веру Никандровну, появившуюся с толпой из балагана. Тотчас вспомнив отца и то, что он ни слова пока не сказал о вчерашнем и что еще предстоит самое тягостное, она почувствовала тоскливую боль, тихо наплывшую к сердцу. Она не могла ничего выговорить и предупреждающе сжала руку Кирилла, но он неверно понял и ответил благодарным пожатием. Никуда нельзя было уйти в этой давке от разговора, о котором Лиза старалась не думать. Не сводя глаз с Веры Никандровны, она наконец сообразила, что та видит их тоже и пробирается к ним. Кирилл вдруг обрадовался: - Вот мама. Как хорошо! Сейчас я тебя представлю. Вера Никандровна была не одна, - она вела Аночку, приглаженную и праздничную, стараясь защитить ее от толкотни. Уже до того, как Кирилл произнес: "Это Лиза, познакомьтесь", Вера Никандровна смотрела на нее тем всевидящим, безжалостным и стремительным взглядом, каким глядят только матери, осматривая девушку, которая может все пошатнуть и перепутать в судьбе сына. Лиза вспыхнула, похорошела от смущения, но оно не длилось и минуты, потому что немедленно завязанный разговор стушевал мысли, волновавшие всех, кроме Аночки. Присутствие ее оказалось очень к месту, отвлекая на себя общее внимание. - Понравилось тебе? - спросил ее Кирилл. Она ничего не могла ответить: в глазах ее еще темнел только что покинутый сумрак, подсвеченный желтыми мигающими огнями, и в огнях ей продолжали чудиться страшные, бесшумные люди, как в ночном видении. Их жизнь - в этих огнях - летела так быстро и в то же время была так странно медленна, что Аночка могла бы повторить каждый шаг палача, каждый вздох корсара, каждое мановение короля. Они были величавы и грозны. Могла ли она ответить на вопрос, понравились ли они ей? Они подавили ее. - Она даже закричала, когда разбойнику отрубили голову, - сказала Вера Никандровна. - Я раскаиваюсь, что повела ее в этот ужасный балаган. Ей было очень страшно. Но она так просила, что нельзя было устоять. - Нет, нет! Не раскаивайтесь! - вскрикнула Аночка, схватив за руки Веру Никандровну и прижимаясь к ней. - Мне не страшно, правда, правда. Я ни капельки не боялась. Она вздрагивала, рот ее непрерывно двигался, она то облизывала, то кусала губы. - Конечно, Аночка, нечего бояться, - сказал Кирилл, - ты ведь знаешь, что это все нарочно. - Нет, не нарочно, а по-правдышному, - решительно ответила Аночка. - Ничего не по-правдышному. Что же ты думаешь, корсару на самом деле голову отрубили? И кровь-то не настоящая льется, а из клюквы. - Нет, не из клюквы. - А из чего же? - Из крови. - Ну ты совсем маленькая. - Нет, не маненькая. Там большие сидели, и все поверили. Потому что правда. Там и артисты были, которые к нам вчера приезжали. - Да, - сказала Вера Никандровна, - Цветухин сидел рядом с нами. И, знаешь, Кирилл, очень аплодировал. Я уж удивлялась, неужели ему может понравиться? - Вон он выходит, - перебил ее сын, выпрямившись, словно боясь, что его могут не заметить. Цветухин держал под руку Пастухова, который хохотал и отряхивал белый костюм, - они оба были в белом с ног до головы и очень выделялись из толпы, особенно - панамами с желтой у одного и оранжевой у другого ленточками. Они выходили последними и не вместе с публикой, а из какой-то занавешенной лазейки, откуда являлись на помост лицедеи. Народ уже рассеялся и клубился кучей только перед королем и палачом, разглядывая их облачения и секиру, с запекшимися следами чего-то красного на изогнутом лезвии. Оттесненные этой кучей зевак, Цветухин с Пастуховым остановились перед Извековыми. Кирилл снял фуражку, Цветухин поздоровался с ним, узнал Аночку, похлопал по плечу. - Вчерашняя знакомая, Александр, узнаешь? Вы, я вижу, подружились? - сказал он Кириллу. - Да. Это моя мама, позвольте представить. Это Лиза Мешкова. Вас я не называю, потому что вы всем известны. - Мешкова? Дочь того Мешкова? Меркурия Авдеевича? - спросил Цветухин. - Да, - чуть слышно выдохнула Лиза. - Александр, дочь того Мешкова, - сказал Цветухин. Пастухов, подавая руку, продолжал отряхиваться и оглядывать свой костюм. Он обратился ко всем сразу, как к давнишним приятелям, на которых можно и не обращать внимания, разговаривая: - Ходил смотреть эшафот. Чудовищная машина, скажу вам. Черт знает что! Перемазались в клюкве, живого места не осталось. Ужас что такое! - Слышишь, Аночка? Я говорил, никакой крови нет, а есть клюква, - сказал Кирилл. Аночка косилась на Пастухова почти враждебно. Он помигал на нее, перевел глаза на Кирилла, проговорил с поучением: - Никакой клюквы, молодой человек, да будет вам известно. Самая настоящая пиратская кровь, пролитая настоящим палачом его величества. Ты права, девочка. Это только называют клюквой кровь, чтобы не было чересчур страшно. Он взял Аночку за подбородок. - Смотри, Егор, лицо. Сирена. Женщина-рыба, ха! - Мы видели женщину-рыбу, - с выражением превосходства похвалилась Аночка, уверенная, что над ней никому не удастся подшутить. - Ну, хочешь сделаться рыбой? - спросил Пастухов. - Вы противоречите себе, - произнес Кирилл суховато. - Если кровь настоящая, то и сирена настоящая. Как же можно Аночку превратить в сирену? - Вы полагаете? - серьезно спросил Пастухов, и тогда Кирилл продолжал с достоинством: - Конечно. Но ведь всем же известно, что эти фокусы основаны на игре зеркал... - Да? - еще серьезнее сказал Пастухов и потом, помолчав, внезапно, на свой лад, захохотал, вытер ладонью лицо и уже небрежно, процеживая сквозь зубы слова, вымолвил: - Советую вам, молодой человек, бросить все разъедающий скепсис. Излишний рационализм, говоря научно, вот что это такое. Я верю в то, что показывают с подмостков. Верю, что женщин можно превращать и в рыб, и во что угодно. Хотите стать женщиной-рыбой? - вдруг, улыбаясь, повернулся он к Лизе. - По темпераменту - нет, - ответила она, загоревшись. Все посмотрели на нее. Краска еще больше разлилась по ее лицу, она увидела, что Кирилл тоже вспыхнул, и заторопилась поправиться: - Я просто вспомнила, что одну подругу в нашем классе прозвали Карасихой за ее флегматичный темперамент. Я же совсем не флегма, - правда, Кирилл? И уж если превращаться, то во что-нибудь другое. - В паука хотите? - деловито предложил Пастухов. Всем стало весело. Вера Никандровна почувствовала прилив гордости за сына и расположение к Лизе, как будто он выдержал важный экзамен, а Лиза помогла ему в этом. - Вам, правда, понравилась пантомима? - улыбнулась она Цветухину. - Очень. Я в восторге от корсара, особенно когда он, перед тем как войти на эшафот, отказался просить о помиловании. Как он сыграл! Чудо! Цветухин ударил себя в грудь, показал на ноги, в землю, поднес руку к лицу Пастухова и указательным пальцем поводил у него под самым носом из стороны в сторону. Это означало: ты хочешь, португальское твое величество, чтобы я встал перед тобой на колени? - шалишь! Король увидел со своего помоста игру Цветухина, взглянул на палача, они оба засмеялись, и кто-то из толпы сказал: "Смотри, тоже артисты!" - А вы в котором балагане представляете? - спросила Аночка. - Я?! - под общий смех воскликнул Цветухин. - Я представляю в самом большом балагане. Подрастешь, приходи смотреть. - Вы разбойник? - Страшный разбойник. Меня все боятся. - Я не боюсь, - сказала Аночка, поднимая голову. Цветухин обнял ее. Говоря с ней, он все время глядел на Лизу. Что-то общее казалось ему в том, как они слушали его. Только в Аночке было больше недоверия, в Лизе - трепетного любопытства. - Вы любите театр? - вдруг спросил он у нее. - Очень, - опять чуть слышно сказала она, и ей было приятно, что колокол, вновь ударивший свой отчаянный набат, почти заглушил ее ответ. Как будто ожидая, что она повторит его, Цветухин шагнул к ней и произнес громко, но так, что едва ли кто-нибудь слышал, кроме нее: - Будете в театре - заходите ко мне. Прямо за кулисы. Она не ответила. Пастухов тронул его за локоть. - Пойдем. Мы решили с ним обойти все балаганы, - добавил он, начиная прощаться. Когда они отошли, Цветухин спросил: - Заметил, Александр, как она опускает глаза? - Девочка? - Не девочка, а девушка. Пастухов промолчал. Пройдя несколько шагов, Цветухин оборотился назад. В толпе уже не видно было ни Лизы, ни Извековых. - Прекрасная девушка, - сказал Цветухин. Пастухов сделал вид, что не слышит. - Правда, говорю я, какая чудесная девушка эта Мешкова? Пастухов помигивал на встречных квасников, лоточников, балаганных зазывал. Вдруг он остановил Цветухина и, не говоря ни слова, ткнул пальцем в вывеску. На вывеске был изображен черный пудель на задних лапах, с тростью и белыми перчатками в зубах. - Понял? - Что? - Понял, что это такое? - Ну, что? Кобель с тросточкой. - Так вот это ты и есть, - сказал Пастухов убежденно. Они покосились друг на друга, и оба улыбнулись. Цветухин - с беглым оттенком растерянности. 11 В октябре девятьсот пятого года, во время еврейского погрома, Петр Рагозин был взят полицией на улице с группой боевой дружины, стрелявшей по громилам. При аресте никакого оружия у него не оказалось, но угодливый свидетель утверждал, что Рагозин стрелял и ранил в толпе ломового извозчика. Однако принадлежность арестованного к боевой дружине доказана быть не могла. Продержав Рагозина год в тюрьме, его отправили - за участие в уличных беспорядках - на три года в ссылку. В тот день, когда он уходил с этапом, умер от скарлатины его двухлетний сын, но он об этом узнал не скоро. Его жена - маленькая женщина - Ксения Афанасьевна, или Ксана, - беленькая, с приподнятыми бровками и точеным носиком, с острыми локотками и узко вытянутыми, как челнок, кистями рук, рядом с Петром Петровичем могла сойти за его дочь. Он был ширококостный, сухой. На длинных, слегка покривленных его ногах громоздилось объемистое туловище с большим наклоном вперед, так что казалось, будто оно, того и гляди, свалится с ног наземь. В момент ареста он был лет тридцати, но его большое лицо, в плотной щетинке русой бороды и с усиками колечком, играло доброй, всепонимающей безмолвной улыбкой, какая встречается у бывалых, умудренных возрастом людей, так что ему давали и за сорок. Переваливаясь рядом со своей Ксаной, он родительски оберегал ее наклоненным своим корпусом, и она принимала эту защиту естественно, как существо слабое, хрупкое. Улица любила глазеть на них, посмеиваясь и бормоча рагозинское прозвище: Вавилонское колесо либо просто Вавилон. Посмеиванье это утратило всякую язвительность, а сделалось трогательным, когда у Ксаны появился ребенок и по праздникам Петр Петрович, больше прежнего клонясь вперед и ступая на цыпочки, начал носить его, завернутого в стеганое лоскутное одеяло, с уголком кружевной простыни, обозначавшим место, где должна была находиться голова младенца. - Эвон, Вавилон покатил свое семейство, - подшучивали соседи. Они считали Рагозиных счастливой, даже нежной парой. И правда. Ксана запомнила только единственную грубость мужа - в то несчастное утро погрома. Она стояла тогда с соседями перед воротами, держа икону, чтобы погромщики не приняли дом, в котором она жила, за еврейский. Черная орава, размахивая гвоздырями, свища и воя п