ли - за какое решение она так скрытно борется, она не могла бы объяснить. Она знала, что идет к решению, но не в состоянии была поверить, что примет его и что оно осуществится согласием выйти за человека, за которого она не хотела выходить. Ей скорее думалось, что она принимает обратное решение - непременно ослушаться и не выйти замуж, и так как она отвергала ослушание, то ей так трудно было на него решиться. - Что это за человек? - спросила Вера Никандровна, горячо, до боли сочувственно вглядываясь в Лизу. - Есть такой Шубников. - Богач? - Да. - Тот самый богач? - будто не поверила Извекова. - Тот самый, - сказала Лиза, и ее лицо мигом ожило от короткой, как искра, озорной насмешки. - Он совсем без ума от меня. Она ужасно смутилась и замолчала, настороженно и медленно выслеживая мысль, застигшую ее врасплох. Тогда Вера Никандровна отшатнулась, стремительно встала и, схватив ее руки, затеребила их, точно стараясь добудиться непробудно спящего человека. Сурово, как провинившегося, негодного своего ученика, она спросила: - Что ты подумала? Отвечай. Говори, говори, о чем ты сейчас думаешь? Говори. Неужели я неверно понимаю тебя? Молчишь?.. Значит, верно... Не выпуская ее рук, она опять села. - Вот что, милая, милая моя, - заговорила она нежно, - неумная моя... великодушная девочка! Если ты на секунду могла допустить, что в мою больную голову тоже забрела такая отчаянная мысль, которая пришла тебе, то даю слово, что этого не было. Клянусь тебе, клянусь жизнью Кирилла... Она переждала минуту, потом погладила и легонько похлопала по ладони Лизы. - Если ты выйдешь замуж только потому, что велит отец, это будет ужасно. Это будет страшно и безрассудно. Но если - другое... если выйдешь замуж, чтобы помочь Кириллу... Потому что ты это сейчас подумала... Если ты это сделаешь ради этого несчастного, неосуществимого залога, то это будет бессовестно и бесстыдно. Я таких денег... нет, таких денег от тебя я не возьму. Нельзя этого, нельзя. Бог с тобой, глупышка. Лиза рывком повернулась к ней спиной. Они долго не шевелились. Потом Вера Никандровна тоном матери сказала: - Поправь волосы. Вон идет Пастухов... Александр Владимирович был уже близко, подвигаясь к воротам своей обыкновенной независимо-легкой походкой. Он тотчас дружески и запросто кивнул Лизе с Извековой, едва их приметил. Поравнявшись, он сделал к ним шаг, но остановился в отдалении, чтобы не подумали, что он намерен задержаться. - Вижу, вижу, - произнес он и сострадательно покачал головой, - товарищи по несчастью! Отказали? Мне тоже! Тю-тю, все пропало! Он щелкнул по-мальчишески игриво языком, но тут же неприязненно осмотрел длинным взглядом весь растянувшийся фасад здания. - Судебные установления, - отчеканил он с недоброй улыбкой, - суд скорый! Что же, будем знакомы! Надо учиться. Надо познать. Он любезно подтянул щеки вверх. - Что вы здесь - в такой пылище? Тьфу, изъело все в носу! Извините, я пойду. И вам советую, - на свежий воздух, ну, хоть в Липки. Прочистить мозги от этого сора! Он мотнул головой на дом и элегантно приподнял панаму. Улица показалась ему приятно красочной, он нарочно выбирал утешительные подробности и задерживал на них внимание - китайца, качающего головой в витрине чайного магазина, причудливые сосуды на окнах аптеки, наполненные яркими жидкостями, пестрые выставки сарпинок в Гостином дворе, барынь с птицами на громадных шляпах. Но ему было бесконечно грустно. С пьесой не ладилось, вкус к ней пропал. Сезон был потерян, Москва прекратила телеграфные атаки, сменив ярость любви на равнодушие. Не хватало, чтобы театр потребовал неустойку. Пастухов видел себя обреченным на забвение. Вертелся в голове сумбурный сон, который ночью несколько раз обрывался пробуждениями, чтобы снова тянуться в тяжелом забытьи. Какие-то чемоданы стояли по всей комнате, и Пастухову надо было торопиться. Он силился засунуть в боковой карман чертежную готовальню, а она все выскальзывала наружу. Давно знакомый ему студент по фамилии Карлсон находился рядом - голый до пояса, розовый, полнотелый, с кружевным воротничком, как у Пьерро. Актриса с чернильными кругами вместо глаз курила папироску, развалясь на постели, Карлсон лег с ней рядом, а ее муж - робкий, трогательный человек в мундире путейца, - не замечая их, толковал Пастухову что-то о детском саде. Действительно, в соседней комнате кружились в хороводе дети. Их было много-много, и Пастухову надо было для них что-то сделать, но он не мог, потому что опаздывал к поезду, а у него все вываливалась из кармана готовальня. Он ловил ее, совал назад, под пиджак, а она опять падала. Тогда тихий путеец дал ему чью-то гребенку, и он начал причесываться. Он причесывался этой чужой гребенкой, поводя ею к затылку, против волоса, а волосы ложились книзу, на лоб, и Карлсон-Пьерро смеялся, поглядывая за ним бесцветными, стерилизованными глазами, и тянулось это нудно долго, а Пастухов опаздывал и спешил, спешил, в ужасе ощущая свою безрукость перед умножавшимися в комнате чемоданами. Даже воспоминание об этом вздоре угнетало, и он испытал освобождение, когда в Липках, куда он забрел, его окликнул Мефодий. Расцвечиваясь своей толстогубой улыбкой, он пошел обок с Пастуховым, радушно говоря, что не видались сколько лет, сколько зим, что утекло много воды, - и прочие никчемности. Пастухов перебил его: - Вот что, старик. Нет ли у тебя сонника? - Ого! До сонника докатился! Заело! - хохотал Мефодий. - Сонника нет. А к одной старушке вещунье могу свести. - В самом деле, что значит видеть во сне готовальню? Не знаешь? - Это, брат, вот что, - переходя на серьезный тон Пастухова, сказал Мефодий. - Это когда долго не пьешь алкоголя, то начинают сниться научные приборы. Это интеллект берет верх над человеческим естеством. Готовальня - это нехорошо. - Я сам вижу, нехорошо. Но зря смеешься над суевериями, семинарист. Все семинаристы циники, давно известно. А вот Владимир Соловьев всю жизнь носил в кармане чернильный орешек, потому что был уверен, что орешек радикально помогает от геморроя. - С философами бывает. - Ну, изволь, - не философ, а художник. И какой художник - соловей! Левитан. Слышал? У него было расширение аорты. Так он глину таскал на груди. Целый мешок. - Убедил, убедил, - сказал Мефодий, покорно клоня голову. - Да и напрасно меня бранишь за цинизм. Я ведь, правда, верю, что готовальня - нехорошо: когда на Цветухина нападает изобретательский стих, он все бредит механизмами. - Брось, пожалуйста, о своем Цветухине, - пренебрежительно буркнул Пастухов. - Стыдно? - укорил Мефодий. - Вижу, что стыдно. Поссориться с таким другом! С таким человеком! Ведь Цветухин - гений! - Дурак он, а не гений. - Одно другому не мешает. Но я могу наперед сказать, что когда твой биограф дойдет до этого места, что ты прогнал из своего дома великого актера, он назовет это черным пятном твоей жизни. - Плевать я хочу на биографа. Резко остановившись, Пастухов с сердцем выкрикнул: - Ну, пусть, пусть приходит ко мне твой гений! Я ничего не имею! Только я к нему первый - не ходок! - Он гордый, он не пойдет, - даже с испугом возразил Мефодий. - Ведь это ты его выгнал, а не он тебя. - Я тоже гордый. Пастухов потянул Мефодия к скамейке и усадил его, грузно опускаясь вместе с ним. - Черт меня связал веревочкой с тобой и с Егором! Ведь я не могу разделаться с идиотской подпиской о невыезде! Перестал работать! Подвел театр! Сиди здесь и жди! Чего, чего жди, спрашивается?! - Сочувствую, - мирно ответил Мефодий. - Но при чем здесь мы с Егором? Мы тоже страдаем. Вчерась заявился ко мне Мешков и преподнес: в недельный срок изволь очистить флигерь. Почему? А он, видите ли, желает снести все надворные постройки, не хочет иметь квартирантов. Не желаю, говорит, подвергаться неприятностям! Я - туда-сюда. И слышать не хочет. Вы, говорит, под подозрением у полиции - и это мне ни к чему. Я - опять ему всякие контра. Какое! Домохозяин!.. - Куда же ты теперь? - А хоть в ночлежку! Пастухов помигал, вздохнул, отломил веточку с куста акации, начал обрывать листочки. - Когда я уеду, можешь поселиться у меня, пока дом за мной, - пожаловал он с добротой, но тут же опять вспылил: - Как, как уехать, вот в чем все дело! Послушай, семинарист. Ты умница. Присоветуй, как мне, как всем нам троим выпутаться из силков?! Такая тоска, что хоть роман заводи! Он и правда с неутолимой тоской посмотрел на барышень, появившихся из цветников. Мефодий поразмыслил, прищурился, сказал: - Тут умом не поможешь. Тут надо не логикой брать, а как-нибудь трансцендентально. - Сонником? - усмехнулся Пастухов. - Как-нибудь бессмысленно. Поглупее. Вот, знаешь, как повара. У них есть этакие загадочные штучки. К примеру: чтобы хорошо сварилась старая курица, надо кипятить ее с хрустальной пробкой. - Брось! - сказал Пастухов с неудержимым интересом. - Факт! Та же пробка помогает разварить фасоль или горох. - Вот, черт, здорово! Я не знал. - Так вот, если бы найти такую хрустальную пробку. Тогда, может, дело пойдет на лад. Пастухов воскрес. Он глядел на Мефодия жадно и, как ребенок, восхищенно. Ему нравился этот феномен, с отметиной на носу, обладающем, кажется, собачьим нюхом. Пастухов сорвался в хохот. - Пойдем, - сквозь смех проговорил он, не в силах успокоиться. - Пойдем, тут, рядом, - свежее жигулевское пиво. Поищем хрустальную пробку! Он обнял и поднял со скамьи Мефодия. 28 В горах, если столкнуть с высоты камень, он сорвет в своем полете другой, третий, они повлекут за собою десятки, которые обвалят сотни, - и вот целая лавина каменьев, глыб и комьев земли рушится в пропасть с нарастающим устремлением, и гул раскатывается по горам, и пыль, как дым, застилает склоны, и перекатами бродит по ущельям грозное эхо. Страшен обвал в горах, и раз начался он, поздно жалеть, что сброшен первый камень. Так одно решение, вдруг принятое, облекает человека десятками, сотнями неизбежностей, и они вяжут людей, цепляясь друг за друга, и действительные неизбежности перевиваются вокруг мнимых, и часто мнимые властвуют сильнее действительных, как эхо кажется грознее породившего его звука. Никогда улица, где жили Мешковы, не видала такого пышного события, как свадьба Лизы. Величественный поезд карет - во главе с неприступной кремовой каретой, в которой увезли Лизу венчаться и потом вернулась из церкви молодая пара Шубниковых, - разъезжал по улице, поворачиваясь, выстраиваясь в линию, оттесняя экипажи лихачей, зачем-то исчезая и вдруг возвращаясь во весь опор на прежнее место. То вдруг все кареты замирали торжественнее артиллерии на плац-параде, то вдруг начинали волноваться и двигаться, отражая глянцем своих полированных поверхностей толпу зевак на тротуарах. Наступил полный листопад, но дул еще теплый ветер, в доме Мешкова изнывали от жары, и окна стояли настежь. Всей улице хотелось проникнуть в эти окна, протискаться к пиршественному столу, внедриться во все тайны свадьбы, в карманы Шубниковых, в сундуки Мешковых, в самые души невесты и жениха - и рокоток судаченья, пересудов, пересказов порхал с одной стороны улицы на другую, влетал во двор, просачивался на кухню и, как сквозняк, опять вырывался на улицу. Все становилось известным неугасимому человеческому любопытству. И то, что свадьба совсем было расстроилась, так как Меркурий Авдеевич, по скупости, не хотел давать за дочерью никакого приданого. И то, что Виктор Семенович упросил тетушку поступиться гордостью, и она поступилась, потому что - верно ведь - не с приданым жить, а с человеком. И то, что Мешков вместо приданого взялся справить свадьбу и вот теперь пускал в глаза пыль богатой родне. И то, что жених души не чает в невесте, а невеста не спит ночей от гореванья. И тут уж, конечно: стерпится - слюбится. И ворох прочих поговорок. А вперемежку с поговорками: сколько заплачено за паникадила, сколько дано архиерейскому хору, да какое на ком платье, да кто первый ступил в церкви на подножье - жених или невеста и, значит, кто будет верховодить в браке - муж или жена, да чего не соблюли из обычая, да как, бывало, играли свадьбу в старину, да много ли шелковых отрезов перепало свахе. И - господи! - нет иного случая в жизни, который задал бы столько работы языкам, сколько дает свадьба. Стоило появиться в окне расфранченной девушке, обмахивающейся веерком, как на тротуаре загоралось гаданье: что за красавица? с чьей стороны - женихова или невестина? Довольно было прорваться сквозь шум особенно зычному голосу, как начиналось выспрашиванье: кто кричит? не посаженый ли отец? или, может, сват? или, может, дружка? А что же было в самом доме, что было в доме Меркурия Авдеевича, где не оставалось свободного от людей уголка, где из рук хозяев была вырвана вся власть кухмистером, поварами, лакеями, где громы музыки сменялись пальбой пробок, а пальба пробок - протодиаконским многолетием, где клубился свербящий в носу ароматный чад и неслаженно переливалось восхищенное "ура"! Чинный порядок давно оттеснен был веселой анархией, и каждый хотел пировать на свой образец. Настенька все порывалась перетянуть гулянье на старинку. Хлебнув какой-нибудь сливянки, она голосисто заводила плясовую. Но старым песням никто не умел подголосничать, музыка браво перебивала певицу, и, взмахнув платочком, она шла притопывать между стульев, сладко постреливая лаковыми своими очами, нагибаясь то к сватьям, то к молодым, чтобы курнуть им на ушко фимиама. Приятели Виктора Семеновича - в сюртуках и фраках, в высоких воротничках с отогнутыми уголками - по очереди возглашали спичи и, уже худо разбираясь в изощренных произведениях кухмистера, требовали у лакеев капустки и моченого яблочка. Шафер молодого, с лицом, похожим на подгоревшую по краям лепешечку, в бачках и в завитых кудерьках, выпятив крахмальную манишку, тисненную розочками, старался довести до конца речь, наперекор шуму. - Вспомним, Витюша, детские годы, - вскрикивал он, покачиваясь и простирая руки, точно готовясь спасти своего друга от смертельного шага. - Нашу резвость. Наши шалости. Что говорить! Все это так недалеко. И вот... Из года в год росла наша дружба. Как трогательно, ей-богу! Мы видим тебя уже велосипедистом, Витя! Как позабыть! Или ты мчишься на своем игренем. Какая резвость! Кто не завидовал тебе, когда ты поглощал дистанцию? Легко, как зефир. И вот, глядишь, ты уже обогнал всех нас и на жизненном пути. Ушел на целый корпус вперед. Но, Витя, мы не говорим тебе - прощай! Мы встретимся с тобой и в женатом образе, как встречались в детстве и отрочестве. Сейчас же тебе открылось новое поле деятельности, которое еще не засеяно цветами. Засей его, друг, засей прекрасными ландышами и фиалками! И существуй в свое удовольствие и в удовольствие твоей необъяснимой красоты супруги Елизаветы Меркурьевны. Разреши ее назвать тем именем, которым называешь ты ее сам, когда к ней склоняешь головку, - дорогой твоей Лизой. Лиза, дорогая. Живите, живите в совершенном счастье с золотым человеком, который попался на вашей жизненной дороге. Любите его, как мы его все любим. Честное слово! Таких людей нет. Он человек вне прейскуранта. Ему нет цены... А тебе, Витюша, мы, твои товарищи до гроба, крикнем по-своему. Тебе крикнем, как нашему знаменитому резвому гонщику: жми, Витюша, жми! Ура!.. В десятый раз гости обступили молодых, обнимая их, целуясь друг с другом, расплескивая вино, заглушая криками самих себя. Чужие взгляды не отрывались от Лизы весь свадебный день - дома, на улице, в церкви. Ей уже стало казаться естественным, что на нее все смотрят изведывающими, любопытными глазами, какими перед венчанием смотрели модистки, портнихи, парикмахеры, подруги, которых называли "провожатками", тетушки, бабушки, разомлевшая от волнений Валерия Ивановна. Волосы Лизы, как никогда, были воздушны. Живые пятна краски перебегали со щек на виски и подбородок. Впервые она надела женские украшения - колье, подаренное Витюшей, перстень с алмазом. Обручальное кольцо она носила уже больше недели. Кроме того, у нее был веер из страусовых перьев. У нее была плетеная серебряная сумочка, где находился крошечный флакон с духами и платочек, обшитый венецианским кружевом. У нее могло бы быть все, что она захотела. У нее не хватало только минуты, чтобы остаться наедине с собой. То, что с ней происходило, нисколько не напоминало состояние человека, потерявшего дорогую вещь и беспокойно, с надеждой ищущего ее. Нет. Когда она хотела найти своему чувству имя, ей приходило в голову одно слово: безвозвратность. Все было безвозвратно. Сказав однажды: будь что будет, она словно отреклась от прошлого и видела себя новой, другой Лизой. Зернистый, переливчатый камешек сверкал на пальце этой ей самой неизвестной, другой Лизы, веер то раскрывался, то складывался на коленях, и рядом с веером вдруг появлялась мужская рука и веско лежала на колене, прогревая насквозь тонкий шелк платья. Прежняя Лиза, наверно, не потерпела бы ни веера, ни мужской руки у себя на коленях, а этой другой Лизе веер казался богатым, красивым, мохнатые белые волоски его перьев были нежны, а мужская рука заставляла ее немного обратить голову влево и посмотреть на человека по странному имени - муж. Прежняя Лиза, пожалуй, быстро отвернулась бы от человека в сюртуке с остренькими колечками бледных усиков над уголками губ и с удалым светлым коком посредине лба, а эта другая Лиза вглядывалась в маленькие меткие зрачки влажных глаз и снисходительно, чуть грустно улыбалась. Среди бушующих криков гостей Витюша несколько раз поцеловал ее, предварительно утираясь накрахмаленной салфеткой. Она заметила, что у него рыхлый рот. Но она не задумалась - нравится это ей или нет. Просто она не могла ничего переменить: все совершавшееся было непреложно, все прежнее - безвозвратно. С жаждой юности - быть счастливой - она ждала, что будет дальше. Уже когда пир затихал и старшие почтенные гости разбредались, перед уходом выпивая в передней "посошок" шипучки и кладя на поднос лакею чаевые целковые, а за столом дошумливали вокруг последних бутылок Витюшины друзья, Лиза незаметно вышла на галерею. Далекие горы темнели. По самой вершине их мерцала, как фольга, прощальная полоса гаснущего света. Чем ниже бежали по склонам городские дома, тем плотнее сливались они в тусклую массу. На ее пепельном фоне траурными подпорами неба возвышались три знакомых пирамидальных тополя. Дневной ветер еще не совсем улегся, изредка сбивая с тополей горстки черной умершей листвы, которые порывисто рассеивались и пропадали в сумраке. Перед школой никого не было, к вечеру улицы становились холодны, осень надвигалась торопливо. Скоро ли теперь Лиза опять увидит беленый дом и трех его высоких стражей, одинаково верно оберегавших сначала ее надежду, теперь - память о ее несчастье? Когда она вновь станет перед этими окнами - поверенными всех ее размышлений, всех ожиданий? Или, может быть, сейчас, в притихшую минуту, в подвенечном платье, с листиками мирта на голове, она должна сказать через эти стекла последнее "прощай" всему былому, чтоб больше никогда сюда не возвратиться? Так она стояла, не слыша застольного шума, почти прикасаясь лицом к прохладному стеклу. Потом она вздрогнула и оторвалась от окна: к ней подходил, неровно подпрыгивая на носках, ублаготворенный, мокренький Меркурий Авдеевич. - Доченька моя, - сказал он, прилежно выталкивая душевные, мягкие нотки и стараясь не комкать слога, - единственная, родная! Вот ты и выпорхнула из гнездышка. Вот я и не услышу больше твоего чириканья. Чирик-чирик! Где ты?.. Он обнял Лизу, запутавшись пальцами в тонком тюле фаты, и приклонил раскосмаченную голову к ее плечу. - Ты думаешь - просто раставаться с дочей? Тебе не сладко, а отцу с матерью каково? Чирик-чирик? Эх, Лизонька! Что ты мне скажешь? Что скажешь отцу на расставанье, воробушек мой? Она почтительно приподняла и отодвинула его голову. Поправив фату, отступив на шаг, сжала твердо брови, отвела взгляд за окно. - Благодарю тебя, - проговорила она низким голосом. - Я из твоей воли не вышла. Сделала, как ты хотел. Но у меня есть теперь просьба, папа. Я прошу у тебя... - Она подождала немного и оперлась рукой о подоконник. - Прошу у тебя милосердия, - сказала она вдруг громче. - Я ведь не сама ухожу из дому, а по твоей воле. Зачем же ты говоришь... кому больнее, кому слаще? Выпорхнула из гнездышка! Не будем никогда об этом. И попроси маму не плакать. Это жестоко. Я не могу. Слезы впереди. К несчастью... впереди! Меркурий Авдеевич глядел на нее трезвевшими глазами, слегка подаваясь вперед и назад, переплетая пальцы обеих рук за спиной. - Напрасно, - произнес он, и Лиза расслышала, как он захлебнулся коротким всхлипом. - Напрасно и непохвально так отвечать отцу. По-твоему, отец тебя не жалеет, и за это сама не хочешь пожалеть отца. Коришь меня моей волей. А забыла, что ни один волос не упадет с головы без воли отца небесного? Все, что совершается, совершается по воле его. Забыла? И еще запомни: живи с мужем по примеру своей матери. Она за четверть века ни разу меня не ослушалась. - О, если бы она ослушалась только единственный раз! - воскликнула Лиза. - Разве я была бы теперь такой одинокой! Она выронила веер, наступила на него белой туфелькой. Отец тяжело нагнулся, вытянул веер из-под ноги, отряхнул и разгладил перья, сказал: - Восстаешь против рассудка. Должна быть счастлива, что господь миловал и тебя, и нас с матерью. Если бы не стала Шубниковой, может, сейчас шагала бы по тракту, следом за... Он оборвал себя, но Лиза уже смотрела на него в испуге. - Что ты о нем знаешь? Скажи мне, скажи... и я даю слово, что никогда в жизни больше не заговорю о нем! - Ничего не знаю. Только благодарю бога, что спас тебя от несчастья. А что ты держишь его в помыслах, когда уже венчалась с другим, - это великий грех. Помни, мы посланы в эту жизнь исполнить свой долг. - Ах, как знать, зачем мы посланы в эту жизнь! - опять воскликнула она, с силой прижимая ладони ко лбу, и в это время прозвенел голос Витюши: - Лизонька! Лиза! Пора ехать, надо прощаться! Он бежал к ней, и фалды сюртука развевались у него по бокам. - Я тебя ищу по всему дому! Ты расстроена? Что с тобой? - Нисколько не расстроена, зачем расстраиваться? - успокоил Меркурий Авдеевич, просветляя лицо восторженной улыбкой. - Я ее напутствую на предстоящую дорогу. Живите в мире, в дружбе, милые дети мои! Пойдем простимся! Он ласково соединил локотки молодых. Все собрались в гостиной, расставившись полукругом, в середине - Лиза и Витюша. Приложились к благословенной иконе матери божией "Утоли моя печали", перекрестились. Валерия Ивановна обняла дочь и заплакала. У нее не хватало слов, она объяснялась слезами. Лиза, с горящими глазами, молча разомкнула ее руки. Шафер в бачках умильно взял икону и нетвердо двинулся к дверям, впереди молодых. Следом прошли провожавшие. Кремовая карета с неопределенным вензелем на дверце в третий раз за день приняла в свое пружинно-бархатное лоно Лизу. Витюша сел рядом, обнял ее за талию. По дороге они смеялись над шафером: он сидел напротив, держа на коленях икону, его быстро укачала езда, он начал клевать носом, Витюша подпирал его свободной рукой в грудь, и при этом коробившаяся манишка щелкала тугим барабанным звуком. Новый дом Лизы принял ее двумя богатыми столами. Один был накрыт винами и сластями, на другом Шубниковы разложили подарки. Здесь кучились серебро, мельхиор, бронза, в которых практичность Дарьи Антоновны, запасавшей ложки, блюда, соусники, ножи и вилки, проглядывала вперемежку с легкомыслием Витюши, накупившего вздорных подставочек, подвесочек, бокальчиков и фигурок. Тетушка, как бывалый капитан, снаряжала корабль в дальнее плавание, племянник же чувствовал себя вольным пассажиром, отправляющимся развлекаться. Он вообще брал человеческое бытие с его легкой, приятной стороны, как всякий, кому жизнь досталась готовой, сделанной руками предшественников. Он недолюбливал стариковскую расчетливость и не дорожил обычаями, если они не доставляли удовольствия. Привычки нового времени ценились им дороже. Как-никак, у стариков не было синематографа, они не знали, что такое граммофон, они не верили, что человек может летать на крыльях. Сыграв свадьбу, они запирались в горницах и не спускали ног с лежанки. А Витюша, человек вполне современный, решил во что бы ни стало предпринять свадебную поездку, например, в Крым, на бархатный сезон, или в Санкт-Петербург - в город чудес, где устраивают гонки на скетингринге - на этом летнем катке, и с островов любуются заходящим в море солнцем. Он составил программу времяпрепровождения до поездки, на целую неделю, запомнив вдоль и поперек анонсы во всех газетах. Словом, он принадлежал к людям, умеющим пожить. Хороший тон требовал начать выходы непременно с городского театра. Там, в первый день после свадьбы, ставили "Гамлета". Витюша гимназистом дважды принимался читать "Гамлета", но оба раза задремывал сейчас же, как только исчезал Призрак. Однако идти в Общедоступный театр было неудобно, хотя там шла пьеса тоже под очень приличным иностранным названием - "Гаудеамус", чего нельзя было сказать о театре Очкина, где играли "Бувальщину" и даже "Каторжну". Странно было бы в самом деле почти прямо из-под венца смотреть "Каторжну"! Для Лизы вопроса этого не существовало: выяснилось, что она обожает Шекспира, - к изумлению Витюши, который просто не поверил, что можно любить такую скуку. Впрочем, он согласился, что сцены с Призраком действительно остаются в памяти. Зато для него не подлежала обсуждению другая часть программы. На гипподроме - по желанию Аэроклуба - должен был состояться "безусловно последний полет на высоту" авиатора Васильева ("дождливая погода не препятствует. Играет оркестр, приглашенный Аэроклубом"). Французский цирк давал решительно бессрочную схватку четырех пар борцов. В зале музыкального училища пела известная исполнительница русских песен, любимица публики - Надежда Васильевна Плевицкая. Ни полет, ни борцы, ни Плевицкая у Лизы не встретили никаких возражений, - за своего Шекспира она, кажется, готова была ходить и ездить куда угодно. Весь этот план удовольствий предстал перед ней в своем принудительном великолепии, когда она, ранним утром, впервые вышла из спальни мужа в столовую. Она села в кресло. Витюша еще спал. Его дыхание слышалось через открытую дверь. Оно напоминало посасывание курительной трубочки с легким прибулькиванием. Свет был тихим, драпировка окон стесняла его проникновение, он бедно размещал блестки на серебре и бронзе подарков. Лиза устало переводила взгляд с голеньких, тонко вытянутых вверх мельхиоровых женщин на длинношерстого сеттера, на лошадиную голову, на ласточек, свесивших хвостики своих фраков с фарфоровой вазы. Ей не хотелось подойти и ближе осмотреть всю эту зоологию, рассаженную по пепельницам, бюварам и кубкам. Ей казалось, она видит эти вещи очень давно и они скоро ей надоедят, как лишнее время, как чрезмерный досуг. Вся комната была как будто давнишней знакомой, и Лиза думала, что вот теперь, куда бы она ни пошла, - на полеты, в театр или просто на улицу, отбывая какую-нибудь программу развлечений, - она должна будет всегда возвращаться к своим собакам, лошадиным головам, мельхиоровым женщинам с удлиненными изогнутыми телами. Это ее будущее. Оно предначертано ей, уготовано, как неизбежность. И перед ней единственный путь, которым она может идти, - путь примирения. Она закрыла глаза, чтобы не видеть стола с подарками. Ей сделалось вдруг хорошо, - что она одна, что ее никто не трогает, к ней не прикасаются. Она подобрала ноги в кресло, плотнее запахнула халатик, медленно склонилась и через минуту заснула. Вечером были поданы лошади. Виктор Семенович, за день утомивший своим изысканным вниманием Лизу, перед отъездом в театр приобрел несколько торжественную форму. На переодевание он не жалел сил. Зеркало увидело на нем по очереди коллекцию галстуков, которые вывязывались бантами, бабочками, узлами. Он ходил по комнатам в наусниках и был похож на кролика, которому обрезали уши. Примеривая жилетки, он спрашивал Лизу: - Эта не слишком ярка? Он заставил Лизу переменить три платья, пока, наконец, была найдена гармония: цвет весеннего салата ее шелка превосходно сочетался с кофейным оттенком его визитки. Взяв Лизу под руку и наклонив к ней голову, Витюша молитвенно постоял перед зеркалом. - Нам надо так сняться, - произнес он, - что за пара! Я счастлив. В театре они заняли центральную ложу, известную под именем "губернаторской". Их окружали разодетые в пух друзья и подруги. Тяжелая драпировка красного бархата фестонами ниспадала по сторонам ложи, увенчанная наверху городским гербом - три серебряных осетра на синем щите. Публика начала оборачиваться и шептаться. Если бы Виктор Семенович был постарше, он мог бы сойти и за губернатора, - так был он важен. Весь зал лежал перед Лизой на ладони. Она легко сосчитала ряды и нашла места, на которых сидела последний раз в театре с Кириллом. Там белели круглые валики причесок двух седых дам. Лиза присматривалась к ложам, поднимала голову к верхним ярусам, разглядывала известную в подробностях живопись занавеса, но ее все тянуло к седым прическам. Ей чудилось, что воздух заполнен светящейся сонной дымкой, и в этой дымке она ощущала себя как воспоминание. В бесконечно отдаленное время она была там, где сейчас находятся седые дамы. Она сама, против своего желания, держалась, как эти дамы, - прямая, стянутая жестким корсетом, недвижная, с высоким валиком вокруг лба. Может быть, она такая же седая, как они? Во всяком случае, она - не Лиза. Она - госпожа Шубникова, супруга именитого в городе мануфактурщика. Она - в губернаторской ложе. О ней шепчется театр. Все прежнее утонуло в забвенье. И вдруг - точно под ней подломилась тонконогая стремянка - она, как во сне, неудержимо полетела вниз и опять стала Лизой. Опять между ней и сценой не было никого, будто спектакль играли единственно для нее, и никто не мог видеть, как уносит ее и заглатывает прибой трагедии. Опять перед ней явился Цветухин, которого знала только она, - никто больше и никто лучше ее. И снова был он тем особенным, неизгладимым из души видением - с плащом через плечо, с невесомой кистью руки на эфесе шпаги, - тем небожителем, каким он стоял у окна, в солнечном потоке, и говорил Лизе: "Бойтесь театра!" Как в благодатный водоем лилась в нее нотка за ноткой его маслянистого голоса, и она не понимала - кто ее покоряет: Принц датский или Егор Павлович Цветухин. Витюша мешал ей разговорами. Он не мог удерживать свои впечатления, и чем скупее Лиза отзывалась, тем настойчивее усиливался его шепот. В антракте он пробовал увлечь ее планом путешествия и обиделся, что это не удалось. Во время сцены Актеров с Королем и Королевой он ел шоколад, шурша бумажками, и Лиза остановила энергичную работу его пальцев холодноватой безлюбовной рукой. Он начал смотреть на Актеров с надутой серьезностью, решив доказать Лизе, что относится к Шекспиру достаточно глубокомысленно, а разговаривал только затем, чтобы ей не было скучно. И в самом деле, у такого автора практический человек мог кое-чему научиться. - Видите это облако? Точно верблюд, - говорил Гамлет. - Клянусь святой обедней, совершенный верблюд, - отвечал Полоний. Гамлет. Мне кажется, оно похоже на хорька. Полоний. Спина точь-в-точь как у хорька. Гамлет. Или как у кита? Полоний. Совершенный кит. - Какой ловкий! - шепнул Витюша восхищенно. - Кто? - спросила Лиза быстрым взглядом. - А этот старикашка. - Полоний? - Ага. Он умней их всех. Лиза сказала, что у нее кружится голова. Витюша вскочил, но она удержала его и вышла из ложи одна. В пустынном, странно тихом фойе с притушенными огнями она села на диван. Почти сейчас же к ней учтиво приблизился капельдинер и спросил - не она ли госпожа Шубникова. - Шубникова? - повторила Лиза с такой растерянностью, будто речь шла о чем-то совершенно незнакомом. - Вам записочка от артиста Цветухина. Она развернула бумажку, второпях надорвав ее, и долго не могла понять разгончивый почерк. Только вглядевшись в подпись - "Ваш Цветухин", - она приноровила глаза к убегающим друг от друга буквам и прочитала слово за словом: "Я узнал, что Вы - в театре, и хочу приветствовать Вас с событием, о котором вчера стало известно в городе. Очень, очень желаю Вам счастливого будущего и поздравляю! По этому торжественному поводу играю в Вашу честь. Рад, что Вы смотрите спектакль, и ужасно волнуюсь - что Вы скажете?" Что она могла бы сказать! Разве то, что выбежала во время действия, потому что муж мешал ей смотреть? Или то, что если бы Гамлет продолжал свою игру кошки с мышью и мышью была бы она, Лиза, а не Полоний, то она, так же как низкий Полоний, соглашалась бы со всем, что говорит Гамлет, потому что не могла бы устоять перед его обаянием? Нет, нет! Она сказала бы о другом! Она сказала бы, что не верит его записке, не может верить его поздравлениям, не хочет верить, что он был неискренним, когда предупреждал от этого брака. И еще: она сказала бы, что этот вечер в ложе стал для нее прощанием с той Лизой, для которой театр был чудом иного мира - мечтой, сокровенным желанием, и что уже никогда она не увидит Цветухина прежними глазами. Она сидела, держа на коленях развернутую записку, в пышном праздничном платье, в украшениях на груди и пальцах, с прихотливо уложенными на валик волосами, точно выставленная напоказ. Ничто не мешало ей думать. Иногда пробивался через двери сдавленный голос, и ему словно кто-то отвечал боязливо на вешалках или смелее - в буфете. Потом все опять стихало. Внезапно появился из ложи Витюша. - Тебе худо! Я вижу, - с тревогой сказал он. - Тогда поедем домой. Он нагнулся, протянул к ней руки и так остановился, глядя на записку. - Письмо? - Да. Поздравление, - ответила Лиза и сложила листок по сгибам. - От кого? - От Цветухина. - Актера? Вы знакомы? - Немного. Он вынул у нее из рук записку и попробовал прочесть. - Ты разобрала? - Да. - Что за глаголица! Прочти, пожалуйста. Она прочитала все, кроме подписи. Он снова взял записку и рассмотрел ее. - Ваш Цветухин? Почему? - Что - почему? - Почему - ваш? Он аккуратно вложил бумажку в жилетный карман. - У тебя с ним что-нибудь было? - спросил он. - Я не понимаю. - Что тут понимать, - сказал он, напыживаясь. - Ну, словом, чтобы этого не было. Переписки. И вообще. Он большой повеса. А ты... замужняя женщина. Витюша степенно одернулся, пощупал галстук. - Еще раз предлагаю домой. Охота мучиться ради Гамлета. Не мы, в самом деле, для Гамлета. - Хорошо. Только, пожалуйста, принеси мне воды, - попросила Лиза, отклонившись на спинку дивана. Он кашлянул, приложив кончики пальцев ко рту, произнес с любезностью - к твоим услугам! - и в полном равновесии чувств пошел в буфет. Но, увидав капельдинера, раздумал, тронул усики, солидно сказал: - Послушай, милейший: стакан воды! 29 В хмурые ветреные дни поздней осени Пастухов редко выходил. Он отыскал стряпуху, служившую долгое время его отцу, и с каким-то удовольствием старого байбака, обложившись книгами, воюя с героями своей незадавшейся пьесы, уминал лапшевники, пшенники, картофельники - немудреные произведения русской кухни, для разнообразия изготовляя собственноручно турецкий кофе и глинтвейн. Как никогда, он прислушивался к настроениям одиночества, окрашенным полутонами неуловимого бледного колорита, словно картины французов конца века, которые он любил созерцать и которые вызывали в нем особую, грустную любовь к жизни. В таком замкнутом, слегка разнеженном состоянии он вышел погулять незадолго до сумерек. Сухие от ночных заморозков мостовые были все еще обильны летней пылью, и она крутилась желтыми конусами смерчей, подымаясь над домами, затягивая перспективы неприветной мутью. Протирая глаза платком, Пастухов добрался до главной улицы, нашел ее унылой, безлюдной и хотел было возвратиться домой, когда заметил небольшую кучку людей у окна "Листка". Он мало читал газеты и решил узнать новости. Прохожие теснились, пригибаясь к стеклу, за которым висели развернутые страницы последнего номера. Через неподвижные головы Пастухов увидел рамочки объявлений знакомых магазинов, театральные анонсы, портреты новых членов городской управы. Среди них выделялся очень толстый рябой коммерсант, примелькавшийся на улицах своей представительной походкой деятеля, за что его и избрали, как прирожденного отца города. Ничего занятного в газете не было, хотя читатели льнули к стеклу, продолжая силиться разобрать в нараставшей темноте слепой шрифт. Вдруг вспыхнули оконные лампочки, и на загоревшейся желтым светом полосе Пастухов прочитал ничем не отличный от прочих заголовок: "Исчезновение Л.Н.Толстого". Взгляд быстро схватил первые фразы: "Потрясающую весть принес телеграф. Исчез из дома неизвестно куда великий писатель земли русской..." Пастухов протер покрепче глаза. Пыли набилось много, она царапала веки, слеза набегала больше и больше, "...видимо, тяготился тем, что ему приходилось жить в некотором противоречии с своим учением, на что многие довольно бесцеремонно и указывали. Чуткая душа Толстого не могла не страдать от этого..." - Что такое? - сказал Пастухов, наваливаясь всем телом на чью-то спину и перескакивая напряженным взглядом через рябившие строчки. "От собственного корреспондента... Местопребывание неизвестно. Первые поиски безрезультатны... Графиня Софья Андреевна покушалась на самоубийство... велел заложить лошадей и... Вечерние телеграммы. Вчера в 1-м часу ночи семья Толстого вся в сборе... Горе семьи, особенно Софьи Андреевны, не поддается описанию..." Кто-то неприязненно дернулся под плечом Пастухова, и, поддаваясь чужому движению, он отошел прочь. Ноги вели его туда, куда он шел, прежде чем остановиться у газеты. Однако он ощущал, что над ним совершается насилие, что он должен вести себя иначе, потому что думал совсем не о том, что его занимало минуту назад. Он круто повернулся и снова подошел к людям у окна, грубо протискиваясь к стеклу. "Один землевладелец Одоевского уезда видел Толстого в поезде Рязанской дороги, между Горбачевом и Белевом, на пути в Оптину пустынь..." - Позвольте, - проговорил Пастухов, ни к кому не обращаясь, в возбужденном недоумении, - какое сегодня число? Ведь это - старая газета. - Вчерашняя. Нынче не выходила, - отозвался благовидный человек, деликатно уступая свое место. - Сегодня, наверно, известно, что произошло? - громко спросил Пастухов. - Вы - про Толстого? - Ну да. Что это значит? - опять говоря сразу со всеми и уже отворачиваясь от окна, сказал Пастухов. Он