ухим перелескам кочевая тропа. На месте стоянки остался утоптанный мох, кучи свежего помета, потухшее огнище и высокие скелеты чумов, много лет служившие кочевникам приютом. ТРОПОЮ КОЧЕВНИКОВ 3а караваном идет огромное стадо оленей. Среди самок и молодняка выделяются несколько племенных быков -- тучных рогачей, сохранивших в своем внешнем облике черты предка -- дикого сокжоя. Стадо, колыхаясь, накрывает марь, наползает на болото, растекается по перелескам. Несмолкаемый крик погонщиков смешивается с тревожным криком растерявшихся телят, лаем собак и треском сучьев. Шум нарушает безмолвие скупой земли, уходит вместе с нами на юго-восток, в глубину нагорья. Первым препятствием на нашем пути были мари, рассеченные узкими полосами болот и хвойных перелесков. Куда ни ступишь, всюду топь, куда ни взглянешь -- жалкие, скрюченные, полузасохшие деревья, навевающие уныние. Видимо, только одна жизнестойкая лиственница и может селиться на этой зыбкой, гнилостной почве, присасываясь к ней упругими, широко разветвленными корнями. Лангара останавливает караван, соскакивает с учага. Впереди перед нами узкая полоса топей с проточной водой, прикрытой зеленым густым троелистом. Старуха бросает повод, ищет проход, глубоко протыкает кривым посохом вязкую почву зыбуна, ворчит. Затем тянет караван вправо -- и тут неудача, пройти нельзя. Поправив на оленях вьюки и подпруги, она еще раз осматривает топь и по-мужски быстро садится на учага. Другие женщины делают то же самое. Лангара подтягивает поближе к себе все связки оленей, привязанных к учагу. Бьет пятками по бокам оленя, гонит его напрямик через топь. Животное упрямится, не идет вперед, бросается влево, падает, вскакивает, машет, как бы протестующе, головой. Но старуха настойчиво правит его в промоину, сильно бьет пятками. Учаг сдается. Осторожно переставляя ноги, будто шагая по минному полю, подходит к топи. Дико косит свои большие круглые глаза на воду. Но Лангара неумолима. Олень, напрягаясь, горбит спину и, тряхнув рожищами, прыгает. Идущий за ним с вьюком олень не успевает прыгнуть, натягивает повод, которым связан с учагом, и тот, не достигнув ногами противоположного берега, падает вместе со старухой в промоину. Неожиданный крик детворы разряжает напряженность. Мы с Павлом бросаемся на помощь. Но Лангара уже стоит на ногах по пояс в холодной воде и помогает учагу выбраться на топкий берег, с криком подгоняя остальных оленей. Затем выбирается сама и начинает выжимать воду из юбки. Долбачи и Сулакикан с больной Аннушкой немного мешкают с переправой. -- Сулакикан, сними ребят, мы с Павлом перенесем их, -- предлагаю я. -- На олене надежнее, пусть привыкают. -- А если упадут? -- Один раз упадут, другой раз догадаются, что надо хорошо держаться. -- А как же с Аннушкой? -- Ничего, хорошо пройдет, ее олень самый крепкий. И действительно, никто не упал. Сулакикан даже не оглянулась на ребят. А случай с Лангарой тотчас же был забыт, как только отошли от промоины. Снова идем по широкому полю болот, по гладкой, как скатерть, равнине. Ярко-зеленые мхи прикрывают глинисто-жидкое месиво оттаявшей мерзлоты. Олени чувствуют, что под этой зеленой гладью таится коварная топь. Караван разрывается. Животные грузнут, падают. Слышатся крики, угрозы, удары... Какое мучение пробираться через эту топкую марь! То одна, то другая нога завязает в липкой глине, если сразу, мгновенно не вытащишь ее -- засосет, и тоща без посторонней помощи не выбраться. Или кочки так заслоняют проход, что негде ступить, и приходится идти в обход. И всюду вода, вода -- черная, маслянистая, коварная... Наконец подошли к кромке леса. Лангара проворно пробежала вдоль каравана, убедилась, ладно ли лежат вьюки, не сползли ли подпруги. Заодно поболтала с Ингой, одарила подзатыльником Битыка за какую-то шалость. А тем временем нас догнало стадо. Олени с проворством диких животных перемахнули через промоины и гораздо быстрее, чем мы, перешли болото. Караван вскоре вступил в густую тайгу. Идем на подъем без тропы, гуськом. Чаще встречаются упавшие деревья, одряхлевшие пни, рытвины, прикрытые папоротником. Непролазной стеною встают впереди заросли стланика. И все-таки пробираться тут, по лесу, в тысячу раз лучше, чем идти по марям. Мы с Павлом идем впереди, расчищаем топорами путь. Царственная тишина тайги наполняется гулом. Лес оживает от стука топоров, от людского говора, от крика погонщиков. За крутым каменистым подъемом перевал. Здесь надо дождаться стада и всем передохнуть. Оленям -- влажный ягель и грибы, нам -- зеленая лужайка, тень лиственницы да крепкий чай вприкуску. Развьючиваем оленей, отпускаем их на корм. Детвора с котлами в руках рассыпается по тайге в поисках воды. Это их обязанность во время кочевья. Мы с Павлом таскаем дрова. Небо хмурится. В воздухе сырость. В мглистой пелене скрываются контуры лысых холмов. Стадо растекается по перевалу в поисках корма. Впереди бегут "грибники". Для оленей грибы -- лакомство. В это время они их предпочитают даже ягелю. Мы едим вяленое мясо, прихлебываем чай, немного отдыхаем -- и снова в путь. Караван опять ползет по чащобам. Стадо отстает. Где-то позади смолкает крик погонщиков. Солнце спустилось за полдень, померкло. Неизвестно откуда появившиеся тучи темнят запад. Из хмурой глубины горизонта на нас надвигается непогода, вместе с глухим рокотом тайги и воем ветра в вышине. -- Дождь! Уходить надо! -- кричит Лангара и, подбадривая учага, быстро ведет караван в широкий лог. Тучи низко виснут над поникшей тайгой, забегая справа, слева, давят нас чернотой. Вдруг ослепительный блеск. Еще и еще!.. Синие зигзаги молний вспарывают облака. На нас обрушиваются тяжелые разряды грома. Черный коршун, будто сбитый грозой, падает на землю, жмется к каравану, в страхе забыв о другой опасности. Колючий холодок пробегает под рубашкой. Лангара пугливо поглядывает на гневное небо, торопится вниз. Мы все бежим за ней. Воздух сухой, наэлектризованный; кажется, вот-вот взорвется. Когда мы сбежали на дно широкой пади, впереди внезапно раздался потрясающий рев, перекрывший грохот грома. Олени и люди остолбенели, собаки трусливо поджали хвосты. Лангара, повернув к нам искаженное страхом лицо, погрозила посохом: -- Худой место тут, надо скоро уходить, -- и, вскочив на учага, стала торопливо уводить караван влево, как бы обходя место, откуда донесся испугавший ее рев. Негаснущие молнии полосуют небо. От ударов грома содрогается под нами земля. Олени ломают строй, забегают вперед, сбивают вьюки. Из туч, как из ледника, набросило холодом. Ветер перешел в ураган, пробежал вихрем по вершинам. Все кругом загудело, налетел ливневый шквал. На нас обрушилась лавина воды. Сквозь ее мутную завесу не пробивался даже свет молний. Дождь безжалостно хлестал по холмам, отплясывая дикий танец по равнине. Караван забрался в самую чащу. Олени скучились. Дети спрятались под вьюки. Мы все приникли к стволам деревьев. Но нигде нет спасенья. Вода просачивается за воротник, ледяными струями растекается по всему телу. Недалеко от меня укрылась Инга. Она страшно устала, обессилела. Под глазами синие круги. Она старается скрыть боль, тихонько дышит сквозь посиневшие губы. -- Лангара, Инге плохо! Надо таборить-ся! -- кричу я. Но ветер доносит до старухи лишь обрывки слов. -- Инге плохо! -- изо всех сил опять кричу я. Лангара срывается с места, наклоняется к Инге, о чем-то спрашивает, затем зовет Сулаки-кан. Они вместе развьючивают оленя, усаживают Ингу на потку, а из другой потки достают лоскут плащ-палатки, прикрывают им роженицу. Ураган стихает так же внезапно, как и налетел. Сосны распрямляются. Но тучи, отступая на север к плоскому горизонту, все еще сотрясают разрядами небо. Мы все до нитки промокли. Меня трясет озноб не только от холода, но и от страха за Ингу. В каких условиях ей придется рожать! Я удивляюсь каменному спокойствию, с каким женщины встречают этот трудный час. На землю падают последние капли дождя. В прорехах туч показывается свежее и удивительно синее небо. Такую густую синеву увидишь разве лишь осенью. И только после грозовых туч. Выглянуло солнце. Оно печально смотрит на исхлестанную бурей тайгу, на взбудораженные мутные ручьи, на примятые травы и мхи. Чище и нежнее после дождя стала просинь увядающих лесов. Невдалеке громко кричит ворон, точно бьет в жесть: "Дзинь!.. Дзинь!.." -- У-у, сатанюка, беду кличет! -- ворчит Лангара на зловещую птицу и с беспокойством поглядывает на Ингу. Вдруг справа от нас словно кто-то застонал. Все повернулись на звук и увидели, как падает огромная старая лиственница. Будто противясь своему концу, она еще цеплялась сучьями за соседние стволы и медленно клонила к земле свою дрожащую вершину. Наконец раздался дважды повторившийся треск, сухая лесина, ломая ветки, подминая под себя молодняк, с тяжким гулом ударилась о землю и разломилась на несколько частей. Мы стояли молча, пораженные картиной гибели лесного великана. Лангара в испуге долго оглядывалась по сторонам, прислушивалась, затем присела на корточки возле Инги и стала ее успокаивать. Потом подошла ко мне и тихо сказала: -- Ты думаешь, это ворон кричал?.. Нет! И дерево тоже не само падало. Нашим следом идет Харги. Он хочет взять Ингу. -- При чем тут злой дух! Крик ворона и падение сухого дерева бывают в лесу каждый день, и ты это хорошо знаешь! -- Нет, нет, не скажи так. Это шибко худой примета. Как бы с Ингой беды не случилось... Я не продолжаю спора -- словами ее не переубедишь. Мы наскоро выжимаем и немного высушиваем одежду. Я прошу Сулакикан распеленать Аннушку. Пока она готовит больную, ребята помогают мне развести костерок, чтобы прокипятить шприц. Девочка все в том же безнадежном состоянии. С трудом нахожу место для укола, так она худа. Аннушку снова заворачивают в одеяльце, укладывают в люльку. Караван трогается. Инга едет самостоятельно. Ее связку оленей ведет Павел. Сидит она в седле грузно, скорчившись, поддерживая живот мокрыми и синими от холода руками. Волосы у нее тоже мокрые, липнут к лицу, к шее, нависают на глаза, но она как будто этого не замечает. Олень под Ингой идет осторожно, мягко, точно понимает, какой груз у него на спине. Но женщина болезненно вздрагивает от каждого шага. -- Мод!.. Мод!.. Мод!.. -- все чаще слышится крик Лангары, поторапливающей уставших животных. Пробираемся через чащу вверх по пади. Каждая веточка, каждый куст, только дотронься до них, сбрасывают на нас поток воды. Как терпят дети все трудности пути! Ни один не пикнет, все съежились, прилипли к оленям, словно их и нет. Выходим к береговому ельнику. За ним злобится мутный поток, до отказа напоенный дождевой водой. Его гривастые волны накрывают валуны, толкают друг друга, с ревом проносятся мимо, дальше и дальше, туда, где еле слышатся отдаленные раскаты грома. Инга что-то отчаянно кричит Лангаре. Та не отвечает, не оглядывается, гонит учага дальше, энергично толкая его в бок концом посоха. Старуха не ищет брода, даже не останавливается, а с ходу вместе со всей связкой оленей вваливается в поток. Вздыбились толпы разъяренных бурунов, обрушились на караван, но решительность Лангары придала смелости животным, и они почти на рысях перемахнули через мутный поток. Лангара и нас увлекла своей стремительностью. Инга снова кричит, полная отчаяния. Старуха продолжает беспощадно гнать оленей к холму, прикрытому пятнами бледно-желтого ягеля. Уронив безвольно голову на грудь, Инга покачивается в такт быстро идущему оленю и все чаще корчится. Из прокушенной синеватой губы у нее сочится кровь... Поводной ремень волочится под ногами учага. Я поднимаю его и иду впереди, чтобы не видеть страданий женщины. Но вот перелесок, за ним холм. Лангара остановила караван. Олени долго не могут отдышаться от быстрого бега. Я помог Инге сойти с учага, посадил на приготовленные для нее шкуры; силы покидали ее, но и теперь не слышалось ни стона, ни вздохов, ни жалоб. Только иногда, откинув назад голову, она с мольбою смотрела на небо. От лица у нее отхлынула кровь -- оно посинело, потом стало пугающе бледным. Подвели учага с больной Аннушкой. Мать с тревожным предчувствием развязывает ремни, откидывает край одеяла, припадает щекой к щеке ребенка. Аннушку, кажется, не спасет и пенициллин. Изредка приоткрывая рот, она судорожно глотает воздух. Пульс по-прежнему плохо прощупывается. Как только она вообще перенесла этот путь на олене через топи, мари, броды!.. Подошла Лангара, посмотрела на больную девочку и пронизала меня недобрым, обвиняющим взглядом. -- Через два часа снова буду говорить с врачом, -- смущенно оправдываюсь я. -- Не обманывай, -- строго обрывает меня . Лангара. -- Разве не видишь, ее уже нет с нами?! Говорю, Харги идет нашим следом, беду несет нам. Стада еще нет. Павел ставит нашу палатку, а мы с Долбачи помогаем устроить ночлег женщинам. Все работают быстро. Дети вслед за взрослыми бросаются в лес и тащат оттуда лиственничные ветки, жерди, сушняк для растопки. Ставим один большой чум только для женщин и детей. Мужчины переночуют у костра. Пастухи тайно перебрасываются какими-то короткими фразами, тревожно поглядывая на скрюченную и ничего не замечающую вокруг Ингу. Лангара ловко работает пальмой (*Пальма -- большой нож с длинной ручкой, заменяющий топор), очищает от сучьев ветки, принесенные детворой, и разбрасывает по "полу" будущего чума. В ее движениях расчетливая торопливость. Она молча командует всеми. Достаточно жеста ее руки, одного взгляда, как ты, будто загипнотизированный, подчиняешься ей. Я беру топор, срубаю березку с еще не осыпавшимися листьями, очищаю ветки и тоже разбрасываю их по "полу". Лангара вдруг замечает мою работу, коршуном налетает, вырывает из рук ветки, собирает их с "пола" и, ничего не сказав, уносит обратно в лес. Возвращается, говорит с гневом: -- Только дурной люди может топтать ногами березу или жечь ее на костре. Разве ты у эвенков видел такое? -- Голос ее дрожит, она замолкает, сжимает тонкие губы, чтобы не сказать более резких слов. -- Право же, Лангара, я не знал этого обычая. Извини, мне просто хотелось помочь тебе. -- Плохо помог. Надо хорошо помнить: тот, кто обидит, сломает или срубит березку, худо ему будет в пути, сам заболеет или олень пропадет. Разве не видишь, у нас и без того беда из чума не выходит! И Аннушка, и Инга... А ты березу еще срубил... Плохо это, -- и добавляет уже без гнева: -- Березу, по законам отцов, надо беречь, она сестра людям, радость им. Пусть много ее будет в тайге. Я стою перед этой древней старухой, как мальчишка, пойманный с поличным. А ведь действительно наша северная береза, с зелеными кудрями, белоствольная, на этой мерзлой, бедной земле, может быть, раньше была единственным утешением для человека, его радостью; не зря эвенки так бережно относятся к ней. Лангара уходит и подзывает к себе Сулакикан, что-то говорит ей быстро-быстро и, захватив свитки березовой коры, топор, поспешно уходит за холм. Мы с Долбачи накрываем чум. Дети один перед другим стараются помочь нам. Инга молча вздрагивает, жмется спиной к корявому стволу лиственницы. Ее взгляд деревенеет. Она зажимает руками рот, чтобы не выдать страдания. Сколько терпения у этой женщины! Из-за холма слышится стук топора. -- Что они там делают? -- спрашиваю я у Долбачи. -- Чум для Инги. Она будет родить в другом месте, подальше от стоянки. -- Надо помочь им. Женщины одни быстро не справятся, а Инга уже не может ждать. -- Мужчины не должны знать, как ставят чум для роженицы, -- ответил невозмутимо Долбачи. -- Это делают сами женщины. На соседних буграх угасал дневной лиловый свет. Павел разжег костер. Продрогшие дети сгрудились возле огня. Они не боятся уже лючи. Ребята ловко сушат одежду прямо на себе, не раздеваясь. От нее идет густой пар, пахнет распаренной лосиной. Когда костер разгорелся, Битык взял три горящих головешки, понес их к Инге. Ребята тащат за ним сушняк и сообща разжигают костер. Забота детей трогает всех нас. Я тоже беру несколько поленьев, подхожу к Инге. От жара костра она немного распрямляет согнутую спину, поднимает голову. Искаженное муками лицо улыбается детям. Сухие, синие губы беззвучно шевелятся. Вернулась Сулакикан. Она отобрала из вороха вещей несколько оленьих шкур, достала из поток какие-то свертки и две мягко выделанные кабарожьи шкурки. Приказала трем старшим ребятам все это отнести в чум за холмом. Молча подошла к Инге, помогла ей встать, и они медленно двинулись к чуму за холмом. Мы долго смотрели вслед уходящим женщинам. Казалось, Инга никогда не была такой покорной и доверчивой, как в эти минуты, готовясь стать матерью. Подошли и пастухи со стадом. Марь оживилась криком тугуток, растерявших матерей. Но вскоре все смолкло, по редколесью разбрелись в поисках корма серые тени оленей. Пастухи, закончив трудный день, присели к огню, закурили. Сетыя разобрала вьюки, достала потки с продуктами и посудой, стала готовить ужин. Казалось, никто и не думал о маленьком чуме за холмом. Все молчали. Вокруг стояла глубокая лесная тишина. Наступал ночной покой земли. И вдруг вдали кто-то протяжно пискнул. Все сразу замерли. Пискнуло еще и опять смолкло... -- Дрозд, -- с облегчением сказал Павел. Но напряженность ожидания уже не покидает нас. Даже дети нет-нет да и оглянутся на холм, еще не понимая, но чувствуя, что там что-то должно случиться. Мы сидели у костра и молча пили чай. Из мрака к огню выскочил Загря. Он, на секунду застыв, будто чем-то пораженный, вдруг рванулся ко мне, ударил грудью, повалил на землю. Кобель, запыхавшись от быстрого бега, лизал длинным языком мое лицо, руки, обдавая горячим дыханием. Сколько радости, словно мы не виделись с ним целую вечность! Я тоже страшно обрадовался. Молодец, кобель, нашел нас, не потерялся! Легонько отталкиваю его от себя, встаю. А Загря не успокоился, осматривает стоянку, кого-то ищет. Глажу его по шерстистой спине и не могу понять, почему кобель такой взбудораженный. Что-то случилось; и кажется, вот сейчас он заговорит о чем-то важном, расскажет. -- А что это у него за пятно? -- говорит Павел, приглядываясь к кобелю при свете костра. Теперь и я вижу: у Загри на белой манишке груди большой мазок крови. -- С кем-то дрался, -- спокойно отвечает Долбачи. Кобель будто понимает, что разговор идет о нем, поблескивает глазами. -- Однако с медведем дрался. Смотри, вот шерсть... -- Долбачи снял с морды Загри какую-то волосинку, передал мне. Да волос медвежий. По его цвету мы определили, что зверь был бурой масти. Но что же произошло между ним и Загрей? Этого, пожалуй, нам не разгадать, как и не узнать, где сейчас глухой старик и приведет ли его жажда чая на табор? К ночи похолодало. На севере чище и нежнее заголубело далекое небо. Из ельника, из его таинственных дебрей, выплыл кособокий месяц. Темнее и резче стали тени в просветлевшем лесу. Дети гурьбой ушли с Сетыей спать в чум. Мужчины расстилали шкуры у огня. Но о сне никто не думал. Все охвачены ожиданием. Я искренне беспокоился об Инге. Мне казалось, что я вечно кочую с пастухами, живу их радостями, горем, и сейчас, так же как и для них, для меня нет ничего важнее этой напряженной тишины в маленьком чуме, и того, что должно свершиться. Удивительная эта ночь! Внизу на болоте белым привидением поднялся туман. В нем что-то мистическое, полное тайн. Таинствен и месяц, низко плывущий над землей... Все молчат. Павел, усевшись поближе к к огню, собирается латать штаны. Долбачи набивает трубку табаком, сладко затягивается, передает ее пастухам. Загря лежит возле меня, зализывая намятые подошвы лап. Его жизнь больше, чем наша, полна всяких приключений. Сколько он за день обежит тайги, чего и кого только не увидит! Да и окружающий нас мир он представляет иначе, не зримо, как мы, а больше по звукам и запахам. Собака легко, издалека по шагам угадывает, сохатый или медведь ходит. И среди сотни запахов живых и мертвых существ, лишайников, болот, цветов она легко уловит запах следа раньше прошедшего зверя. Вероятно, давно-давно и человек обладал таким обонянием. Из леса появляются олени. Они группами располагаются поодаль от костра, начинают пережевывать корм. Вспугнутые с теплых лежек собаки ворчат. В чуме плачет разбуженный ребенок. Наконец-то до напряженного слуха ясно доносится человеческий стон. Он сразу переходит в душераздирающий крик, долгий, натужный. Кто-то, спотыкаясь, бежит от холма. Это Сулакикан. Она сильно встревожена, молча бросается к вьюкам, находит нужную потку, достает из нее какие-то свертки и спешит обратно. Я задерживаю ее. -- Как с Ингой? В глазах Сулакикан тревога. -- Плохо. Может не родить... -- И она торопливо уходит к холму, откуда по-прежнему доносится стон. -- Уехала бы в поселок, там врач помог бы родить, так нет, все по старинке, в таборе, а оно, вишь, как неладно получается! -- подосадовал Павел. В это время из леса появилась горбатая тень, и к огню подошел Карарбах. Он еле-еле передвигал ноги. Видно, давно искал нас в ночной "тайге. Кто-то расшевелил костер, и вспыхнувшее пламя осветило старика. Но что такое?.. Его лицо исполосовано свежими царапинами, покрыто черными пятнами запекшейся крови. Он остановился, пошарил глазами по стоянке и, увидев Загрю, скупо улыбнулся. Подойдя к нему, Карарбах отбросил посох, опустился на землю, обнял голову собаки, крепко прижал к худой груди, как можно прижимать самое дорогое существо. И тут мы увидели, что у старика на спине разорвана дошка, а с затылка свисает окровавленным лоскутом сорванная кожа. Старик достал из-за пазухи медвежью почку и бросил Загре. Кобель схватил почку и начал жадно с ней расправляться. Не отрывая от Загри теплого взгляда, Карарбах о чем-то думал, не замечая нас. И опять, как при первой встрече, мне показалась знакомой сгорбленная спина старика, и даже поняжка на ней. Мы где-то встречались, должно быть, давно, и из памяти выпала эта встреча. Павел вешает на огонь чайник. Я помогаю старику снять с плеч тяжелую котомку с мясом. Меня распирает любопытство: за что Загря получил почку?.. И тут от холма донесся отчаянный крик Сулакикан. Она бежала на стоянку, что-то выкрикивая и жестикулируя. Увидев старика, бросилась к нему, стараясь объяснить жестами, что Инга умирает... Карарбах встревожился, решительно встал, сбросил с плеч дошку, быстро подошел к вещам, достал из потки две новые ременные подпруги и попросил полить ему из чайника на руки. Павел бросился в палатку, принес мыло и полотенце. Сулакикан торопила старика. Она стояла спиной ко мне. Плечи ее беспрестанно вздрагивали. А за холмом в пустынной тишине отчаянно кричала женщина. К этому крику, как к боли, никогда нельзя привыкнуть. И никогда нельзя забыть, если хоть раз услышал. И Карарбах пошел туда торопливыми шагами, взволнованный и как будто неуверенный... Крик Инги перешел в стон; и нам казалось, что вместе с ней стонут и холмы, и тайга, и небо. К стону Инги присоединяется голос старика. В нем сострадание, ласка; он мягко говорит что-то, упрашивает, потом угрожает и начинает стонать сам вместе с Ингой, как бы принимая на себя ее муки... Ушел в тучи месяц, и густая тень прикрыла холм, стоянку, тайгу. Еще мрачнее стало на земле, и еще более тяжелым казалось нам наше беспомощное ожидание. -- Клянусь, она не выдержит этой пытки! Да и чем поможет ей этот древний старик? -- сказал Павел, безнадежно покачав головой. -- А вот мы с тобой только вздыхаем и тоже ничем не можем помочь. Не пойти ли нам туда?.. -- предложил я. -- Там и без нас много свидетелей. Да и что мы сделаем?.. -- ответил Павел. Голос Инги стихает, будто доносится из-под земли. Но старик, наоборот, стонет все натужнее, все громче... И внезапно все обрывается, смолкает. Становится так тихо, что до слуха доносится шелест ветерка, шепот какой-то проснувшейся птицы, вздохи уставшей земли... В этот нестройный шум звуков ночной природы ворвался пронзительный крик, который ни с чем уже не спутаешь! -- Родился, ей-богу, родился! -- заорал Павел и в дикой радости схватил Загрю и так тряхнул, что тот едва вырвался. С души свалилась тяжесть. Ветер тихо качал лесную колыбель. И что-то ласково шептали кроны... Долбачи щедро подложил дров в костер, и горячее пламя весело заполоскалось в воздухе. Длинный Майгачи -- сын Лангары вылил из чайника старую заварку, направился к ручью за водой. Из чума вышла Сетыя. Она улыбалась. Подойдя к костру, повесила на таганы котлы с мясом, сваренным еще вечером, стала "накрывать на стол". Был предрассветный час. Ночь без луны и без звезд теперь казалась необыкновенно ласковой. И как-то приятно шумела под ветерком засохшая осока на болоте, балагурил ручей, и сырой туман уходил к речным долинам. Все в природе было спокойно, как вчера и как сто лет назад... Из-за холма показался Карарбах. Он двигался пьяной походкой; казалось, вот-вот упадет и больше не встанет. По лицу из ран сочилась кровь, и от этого оно казалось изувеченным пытками. Старик бросил на ворох вещей ременные подпруги, которыми, видимо, подвешивал в чуме роженицу, чтобы облегчить ей муки, и, опустившись у огня на шкуру, безвольно уронил голову. Перед нами сидел прежний, глухой, одинокий, Карарбах и устало смотрел в огонь. Сетыя налила ему в кружку крепкого чаю, поставила туесок со спелой брусникой, положила лепешку. Старик что-то промычал, привлекая к себе внимание. Затем показал на Сетыю, а потом в сторону чума за холмом. -- Девочка родилась, -- пояснила пастушка и ушла в чум к плачущему ребенку. -- Вот и хорошо! -- с облегчением сказал длинный Майгачи. -- Отец хотел дочку. Я взял ножницы, йод и бинт, чтобы сделать старику перевязку. Очень хотелось узнать, что сроднило Карарбаха с Загрей. Где они встретились? Но старик не в силах мне ничего рассказать, придется дожидаться Лангару. На стоянке заметно ее отсутствие. Совершенно очевидно, что здесь все нуждаются в ее опеке, в ее советах, в ее распоряжениях. Она как самая большая головешка в костре: убери ее -- и огонь погаснет. Карарбах поднял отяжелевшую голову. Поправил костер своими жилистыми, натруженными руками, налил из кружки в блюдце чаю, подождал с минуту, пока остынет, стал пить, громко втягивая в себя каждый глоток. Для Карарбаха чай -- священный напиток, самая лучшая отрада. Пусть уж напьется. Пусть усладит душу, а потом я забинтую ему голову. Вот он поймал мой взгляд. Пытаюсь жестами объяснить старику, что непременно надо перевязать раны, иначе они долго не заживут. Но он отрицательно качает головой. Затем оставляет недопитый чай в блюдце, берет двумя пальцами из костра щепотку золы, прикладывает к ране на лбу, начинает растирать. Я снова пытаюсь объяснить ему, что если это и не вредно делать, то, во всяком случае, и бесполезно. Но тут появляются Лангара с Сулакикан. Старуха подходит к костру, строгим взглядом окидывает стоянку. В глубоких морщинах на лбу и на щеках тоже усталость. Сулакикан что-то говорит Сетью, и та, захватив постель, идет за холм. -- Ты что стоишь, чего ждешь? Трудный день ушел. Надо кушать, чай пить и спать, -- бросает Лангара мне и подсаживается к Карарбаху. Потом спохватывается, дает какие-то распоряжения пастушке. Та развязывает котомку старика, достает из нее свежую печенку, передает Лангаре. Старуха ест ее, как лакомство, ловко отсекая кусок за куском. -- Почему не угощаешь Карарбаха? -- спрашивает ее Павел. -- Он около убитого зверя хорошо ел. Разве не видишь, его глаза сытые. -- Он сильно устал. -- Потому что много жирного мяса ел. -- И обращается ко мне: -- Что в руках держишь? -- Видишь... кожа висит у Карарбаха на затылке, хочу забинтовать раны, но он не дает. -- Как так не дает? -- И Лангара толкает старика локтем в бок. Тот покорно смотрит на нее через плечо. Я подхожу к нему, открываю пузырек с йодом, хочу промыть ножницы и при этом заметно волнуюсь. -- Однако ты робеешь, -- говорит Лангара. И я не успеваю возразить, как старуха встает, заносит над головой старика свой нож, которым резала печенку... -- Что ты делаешь? -- кричу я в ужасе. Но уже поздно. Лангара отбрасывает отсеченный лоскут кожи. Я заливаю йодом затылок Карарбаха, раны на лице и перевязываю бинтом. Старик невозмутимо переносит операцию и снова принимается за чай. Черное небо шатром накрыло стоянку. В думах стоит, не шелохнется старый лес, И темень, черная, строгая, затаилась в перелесках. Все уснуло. Даже голодные хищники в этот глухой час ночи как бы добреют и перестают рыскать по тайге. Лангара будто только сейчас заметила на спине старика разорванную дошку. Она приносит маленький туесок с иголками, нитками, берется за починку. Мне странно: никто не интересуется, кто содрал кожу на затылке старика и оставил следы на лице. -- Лангара, спроси Карарбаха, что с ним случилось на охоте. -- Разве не видишь, медведь мало-мало царапал. Ничего, заживет, -- ответила она. -- Но ведь он мог его насмерть задрать! -- воскликнул я, удивленный ее хладнокровием. -- Да не задрал! -- И, повернувшись к старику, она начала жестами расспрашивать его. Лицо Карарбаха помрачнело -- неохота было ему вспоминать. Затем медленно он стал издавать какие-то гортанные звуки, подкрепляя их жестами рук. Голос старика звучал, как бубен в дождливый день, слов почти не разобрать, он больше показывал, чем говорил. Так, вероятно, объяснялись наши далекие предки. Но вот Карарбах смолк. И Лангара сказала мне: -- Твой кобель помог, спасибо ему, а то бы и правда потеряли старика. Затем она скупо передала мне подробности встречи Карарбаха с медведем... Сохатый, который утром, на наших глазах, выскочил из леса, видимо, еще накануне был или сонным схвачен медведем, или тот сумел подкрасться к нему во время кормежки. Но медведю не удалось прикончить его. Сохатый -- зверь сильный и крепкий. Одним ударом ноги он убивает собаку или волка. И вот, спасаясь от преследования, сохатый и наскочил на нашу стоянку, увел за собою Загрю. Где-то далеко в тайге, после упорной борьбы, собака задержала зверя. Там их и настиг бежавший по следу медведь. Хищник легко прикончил обессилевшую жертву. Но Загря не отступил -- не в его это характере, схватился с медведем. А где-то недалеко от места схватки бродил Карарбах в поисках зверя. Собачонка, что шла на поводу у него, услышала лай Загри и привела охотника к туше сохатого в тот момент, когда дерущиеся, собака и медведь, были в чаще и их не было видно. Старик не успел догадаться, кто убил сохатого, как его поймал сзади медведь. Подмял под себя, начал было расправу, но тут на помощь подоспел Загря. Навалился сзади на медведя, принял на себя всю звериную ярость, отвел от охотника страшную смерть... А тем временем Карарбах справился, поднялся, наладил ружье и пальнул в зверя. Это на Загрю похоже... У кобеля в крови лютая ненависть к медведю и безотчетная преданность человеку. -- Вот Карарбах и говорит: хорошо нынче охотился, много жирного мяса добыл, -- закончила рассказ Лангара. -- Какая же это охота, ведь он сам чуть не погиб? Не надо его одного, глухого, посылать на охоту. Ведь не будь Загря таким напористым, сегодня Карарбаха уже не было бы с нами. -- Спасибо твоему кобелю! Однако, не будь у Карарбаха опыта, он не помог бы ему. -- И неожиданно добавила: -- Отдай нам Загрю, бери наших собак. На собак менять не хочешь -- бери трех самых сильных учагов. Соглашайся, больше никто не даст. -- Без Загри, Лангара, нам не найти пропавших людей. А вот если бы Карарбах пошел с нами на Ямбуй -- даю слово, отдам вам Загрю "без обмена, даром. Вот и ты подумай. Старуха молчит, но вдруг, приглушив в себе соблазн, энергично протестует: -- Нет, не пойдет! Говорю, у нас и без того беда за бедой. И ты не тащи свою тропу на Ямбуй, лучше мимо ходи, все равно не обманешь Харги. -- Спасибо, Лангара, но у нас нет другой тропы. Нам надо как можно скорее добраться к Ямбую. Пожелав всем спокойной ночи, я направляюсь к своему пологу. Из-за холма до слуха доносится песня. Она растекается радостью по тайге, по холмам, уходит сквозь туман к болотам, будит утро. Это Сетыя, подруга Инги, поет младенцу о жизни в родных лесах, о безграничных просторах тайги, о счастье человеческом на земле. Под пологом темно. Забираюсь в спальный мешок. Сегодня я устал, как никогда. Устал не от дневного перехода, а от всего пережитого за этот необыкновенный долгий день. Уже засыпая, я вижу сквозь ситцевую стенку полога, как Лангара разбинтовывает голову Карарбаха, аккуратно скатывает бинт, кладет его в карман и начинает посыпать золою раны на его голове. Хочу крикнуть, но сил уже нет... ЗАГРЯ Как долго я спал -- не помню. Проснулся, почувствовав на себе чье-то горячее дыхание. Это Загря. У него иногда появляется желание полежать рядом со мною. Он находит меня среди спящих и непременно подберется под бок, положит морду близко к моему лицу и дышит, дышит, пока не разбудит. Я обнимаю Загрю, подтаскиваю его ближе к себе. В голове воскресает рассказ Карарбаха, и как-то, цепляясь одно за другое, вспомнилась необычная собачья биография, полная приключений. Воспитывала Загрю злая, властная эвенкийская лайка, по кличке Нурка. Мы тогда работали в Олекминской тайге. Штаб экспедиции находился в поселке Нагорный, на Алданском тракте. Как-то утром, проснувшись, я услышал на крыльце своей квартиры подозрительный шорох. Хотел выйти, но дверь неожиданно открылась, и в нее спиной стал пролезать человек, одетый в оленью доху. Он с силой втащил в комнату дрожащую от страха собаку. -- Глупая, не идет. Думает, я ей хочу хуже сделать... -- сказал он, прикрывая дверь. Незнакомец вскинул на меня черные пытливые глаза. Затем бросил на пол конец ремня, на котором втащил собаку, расстегнул на груди дошку, отошел в угол и, не раздеваясь, сел на пол, подложив под себя полы дохи. -- Садитесь на стул, -- предложил я, стараясь скрыть свое недоумение. -- Так привычнее. Старики говорят: у хорошего человека и возле чума тепло, а у худого и у костра не согреешься... Мы из Омах-ты, что на Учуре. Знаешь? Учиться Ленинград еду. На половине дороги моя собака Нурка догнала меня. Вернуться бы надо, отвезти ее домой, да ушел далеко от стойбища. Семье не прожить без нее. С кем жена охотиться будет, мясо, пушнину добывать? Хотел по пути оставить собаку у деда рыбака на Гонаме, она потом сама бы убежала в Омахту. Пришел в зимовье, а рыбак уже откочевал к прадедам. Вот и привел собаку сюда, в поселок Нагорный, и думаю: куда ее девать? С собою в машину не велят брать, да и зачем ей Ленинград, пропадет она там без тайги, без зверя. Прогнать хотел -- не уходит, бросить в поселке -- сердцу больно. Люди болтают, будто у тебя есть хорошие собаки, возьми и Нурку, будь человеком, за нее добром поминать будешь Тиманчика из Омахты. Денег не надо, только слово дай -- обижать ее не будешь! Говорил Тиманчик медленно, веско, как будто заранее продумал каждое слово. А сам не сводил с меня пристального взгляда, осматривая с ног до головы, словно боялся в чем-то обмануться. На вид ему было не более двадцати пяти лет. Затем он вытащил из-за пазухи самодельную трубку с длинным чубуком, достал из кармана щепотку табаку, дрожащей рукою зажег спичку. Нурка, прижавшись к стенке, бросала на меня враждебные взгляды. Это была остроухая рыжая сука, статная, с пушистым, как у лисы, хвостом и белой грудкой. Туловище у нее длинное, круглое, ноги тонкие. Я сразу угадал в ней чистокровную эвенкийскую лайку и, конечно, обрадовался. -- Хорошо, я куплю Нурку. Сколько ты хочешь за нее? -- Что ты, оборони бог! -- всполошился Тиманчик. -- Только дурной люди счастье свое продают. Говорю, возьми без денег, кормить тебя будет, но, пока я жив, Нурку не считай своей. С учебы вернусь -- разыщу тебя, возьму ее обратно. -- Согласен. Тогда вернешь мне и деньги. -- Значит, даром не берешь? -- сказал он почти зло и решительно встал. Собака тоже вскочила. Тиманчик толкнул плечом дверь, шагнул через порожек, но вдруг заколебался, остановился и припал спиною к косяку. Однако времени у него для раздумий не было. Вернулся, подтащил Нурку к кровати, привязал к ножке. Я достал из кармана пятьдесят рублей, протянул их Тиманчику. Он решительно отстранил мою руку, сказал твердо: -- Только не забудь, что она не твоя. -- И, обращаясь к собаке, добавил: -- Дуреха, я приду за тобою!.. -- Он хотел еще что-то сказать, но замялся, слова застряли в горле, и он только заскрипел зубами. Нурка как будто вдруг поняла, что хозяин навсегда уходит от нее, рванулась к нему, упала, взвыла диким голосом. Но Тиманчик, не оглядываясь и не попрощавшись со мною, ощупью нашел дверь, вышел на крыльцо. Постоял. Протер глаза скомканной шапкой и медленно-медленно спустился по ступенькам. Громко хлопнула калитка. Я бросился в кухню, схватил, что попалось под руку из продуктов, хотел дать Тиманчику на дорогу, но он бежал уже далеко по улице, бежал так стремительно, как будто за ним гналась беда. В комнате неистовствовала Нурка. Пытаясь оторваться от кровати, она волчком вертелась на натянутом ремне, билась об пол, металась как бешеная. На мои попытки приласкать ее, она угрожающе скалила зубы. Я поселил ее во дворе. Много дней собака ничего не ела, дичилась и постоянно с тревогой прислушивалась к уличному шуму. Пройдет ли пешеход, донесется ли людской говор, Нурка насторожится, дожидаясь, не откроется ли калитка и не покажется ли ее хозяин. Она выросла в тайге, в стойбище эвенков. И вдруг ничего привычного не стало! Теперь до ее слуха не долетает манящий шум тайги со знакомыми ей запахами зверей, птиц, трав. Да и люди другие, от них не пахнет дымом костра, и говор совсем незнакомый. И вот ждет Нурка Тиманчика, не понимая, почему он оставил ее и так долго не идет за ней. Когда ждать становилось невмоготу, она высоко поднимала голову и, устремив взгляд в небо, жалобно выла. Шли дни, недели... Нурка понемногу привыкла к новой обстановке, присмотрелась к людям, но не доверяла их ласкам. Наконец мы перевели ее в сараи, где содержались все экспедиционные собаки. Присматривал за ними дед Тихон, добрейший человек, воспитавший для экспедиции не одно поколение зверовых лаек. Попав в собачье общество, Нурка сразу проявила свой характер. Она оказалась настолько властной, что скоро подчинила себе всех собак. Нельзя было без смеха смотреть, как эта рыжая, с виду пугливая собака "отчитывала" огромного кобеля Ангарца, вцепившись в него зубами. Тот после взбучки отходил к своей конуре, притворно визжал от боли и заискивающе поглядывал на Нурку. Порою ею овладевала тоска. Жизнь на привязи была непривычна ей. И она весь день не вылезала из своей конуры, ничего не ела, в зеленоватых ее глазах появлялась злая непокорность. В марте Нурка принесла пятерых щенят, рыжих, с белыми, как и у нее, грудками. Собака стала еще более раздражительной, злющей, беспощадной к окружающим ее собратьям. Под сараем, где она находилась со своим потомством, воцарилась полнейшая тишина. Все присмирели. Забыли распри, старались подальше обходить конуру со щенками. И даже овсянку хлебали как бы "шепотом". В эти дни