-- 219 -- нарисует мне морячка и девочку". И я нарисовал -- как и раньше рисовал для неё -- картинку. Конторским сине-красным карандашом изобразил матросика и девочку с огромными как у самой Тамашки глазами. С Валькой -- доброй, весёлой, бесхитростной -- они очень дружили, хотя та была постарше года на четыре и москвичка. (Тамашка была из Вологды). В самом начале нашего знакомства Валька меня предупредила: -- Валер, на воле я прошла огонь и воду, а в лагере у меня была любовь только с одним человеком. Я тебе честно говорю: если он придёт к нам с этапом, я буду с ним. Но конец нашему -- очень счастливому -- роману положил не приезд "одного человека", а совсем другое событие. Валентина, с её пустяковой бытовой статьёй попала под так называемую "частную амнистию". Такие амнистии объявлялись без особой рекламы довольно часто: для беременных, для мамок, просто для малосрочниц. (Пятьдесят восьмой это не касалось). Нарядчик встретил меня у конторы и показал список -- не очень большой. -- Твоя Валька тоже тут. Я побежал искать её. Ещё издали крикнул: -- Валь, ты на волю идешь! И -- такая странная реакция -- она вся залилась краской. Шея, лицо, уши стали пунцовыми. Я и не знал, что такое бывает. От стыда краснеют -- но от радости?! Сразу стали думать, в чем ей идти на свободу. У кого-то из женщин выменяли лиловое вискозное платьишко, еще какое-то шмотье. Раздобыли три лишних пайки хлеба -- и простились. -- 220 -- А дня через три я получил письмо -- такое же милое, как сама Валька. Вспоминала всё хорошее, писала, что не забудет... Может, и забыла, а я вот почти полвека спустя вспоминаю с нежностью. Оно и понятно: хорошие люди прочно застревают в памяти. Правда, другого очень хорошего человека с 15-го ОЛПА я вспоминаю всегда с чувством вины. Он тоже ушел на волю, но это было не досрочное освобождение -- совсем наоборот. "Старый Мушкетер", как мы с Лешкой Кадыковом прозвали его, отсидел свой червонец, потом пересиживал лет шесть -- и наконец-то дождался. Работал он писарем у старшего нарядчика, осетина Цховребова, и тот, надо сказать, робел перед своим подчиненным: так независимо и с таким достоинством писарь держался. (А был Цховребов не робкого десятка и свой срок, говорили, получил за то, что на фронте собственноручно расстрелял перед строем троих, которых, как выяснилось, стрелять не следовало. Помню, как Старый Мушкетер решительно отказался сесть с нами за стол, когда мы с Лешкой в гостях у нарядчика собирались встречать Новый 47-й год -- с тройным одеколоном вместо шампанского. Большая гадость, между прочим: будто пьешь самогон, закусывая туалетным мылом... Хотя закусывали мы салом из Лешкиной посылки... Седоусый, с дореволюционной выправкой и петербургским говором, писарь был, я не сомневался, офицером царской армии. Но он о себе говорить не любил, предпочитая вспоминать со мной хорошие старые книги. А на вопрос -- кто вы? -- отвечал одно: -- Я?.. Пьяница землемер. В Куйбышевскую область, где он действительно работал до ареста землемером, Старому Мушкетеру предстояло ехать через Москву. Я попросил его зайти к маме, дал адрес и письмо. Но он не зашел. -- 221 -- Письмо опустил в почтовый ящик, а мне написал открытку с извинени- ями: постеснялся зайти в лагерном облачении. Только тогда я со стыдом подумал: мог ведь, мог приодеть его перед выходом на свобо- ду! У меня кроме отцовского кителя была еще "американская помощь". Предназначалась она не мне: профессору Фриду по разнарядке выдели- ли два пиджака разного размера, присланных из Америки какой-то благотворительной организацией. Пиджачки были б/у: обтрепанные ру- кава аккуратно подшиты, все пятна уничтожены без следа, на внут- ренней стороне лацкана заплата не того цвета. Но это внутри; а так очень даже нарядные пиджаки -- клетчатые, один зеленый, другой бе- жевый. Мать прислала их мне. И конечно же, я должен был предложить один из них Старому Мушкетеру -- но вот, не сообразил. А две дев- чонки, его землячки, сообразили: одна сшила кисет, другая набила его махоркой на дорогу... Американские пиджаки у меня не залежались. Один не помню куда делся, а в другом ушла на освобождение, отбыв свои пять лет, Шура Юрова по прозвищу Солнышко -- круглолицая, бело-розовая, как пастила. Как такое могло сохраниться на лагерных харчах, на общих работах? У нее даже дыхание пахло парным молоком. Конечно, на 15-м с кормежкой было получше, чем на других лагпунктах. Во-первых, сельхоз; во-вторых, за воровство беспощадно карал поваров заключенный зав. кухней горбун Кикнадзе. И каша была кашей, а не жидким хлёбовом, как у других. Но всё равно: картошка в баланде всегда была черная, гнилая. Круглый год на овощехранилище картофель перебирали, и на нашу кухню попадали только отходы. Настоящих доходяг у нас не было, а голодных -- полно. Я слышал как хорошенькая Лидка Болотова делилась с подружками девичьей мечтой: -- Залезть бы, девки, в котел с кашей и затаиться. Повара уй- -- 222 -- дут, а ты сиди и наворачивай... Я бы хавала, хавала -- аж до самого утра! Это от нее я узнал лагерную переделку старой песни: Вдруг в окошке птюха показалася. Не поверил я своим глазам: Шла она, к довеску прижималася -- А всего с довеском триста грамм. Птюхой нежно называли пайку... Кикнадзе (его все звали Сулико. Наверно, Шалико?) удивлялся, почему я не приду к нему, не попрошу лишнего? Но я знал: для других он не даст. А самому мне и посылок хватало. Ну, вообще-то не совсем хватало -- что там могла прислать мать с её лаборантской нищенской зарплатой! Но я не хотел попадать в зависимость от хитромудрого зав. кухней. Вот с его земляком Мосе Мгеладзе я подружился. Мосе заведовал продкаптеркой; подворовывал, конечно -- но в меру. И мы варили отборные куски "мяса морзверя", отбивая луком отвратительный вкус ворвани. Нам казалось -- вполне съедобно! А вот на Инте, когда я попал туда, обнаружилось, что непривычные к моржатине и тюленятине зеки из других лагерей этим блюдом брезгуют. (Про них говорили: "зажрались, хуй за мясо не считают!") И лотки с порциями морзверя, от которых отказывались целые бригады, доставались нашим каргопольчанам. С Мосе интересно было разговаривать и про еду, и про гурийское многоголосное пение, и про любовь, и вообще про жизнь. -- Ненавижу, кто прощает зло! -- говорил он и свирепо скалил все тридцать два белых зуба. -- Кто зло не помнит, тот и добро забудет! -- 223 -- Я с ним соглашался. Не было у нас разногласий и по поводу женщин: нам нравились одни и те же. Понимаю, что к этому предмету я возвращаюсь слишком часто, но напомню: на 15-м женщин было в семь раз больше, чем представителей противоположного пола. Придурки и ребята из РММ, которые на работе не слишком изматывались, не теряли времени, словно предчувствуя: скоро хорошая жизнь кончится. Она и кончилась. В 48-49 годах уже нигде не было "совместного проживания" -- отдельно мужские лагпункты, отдельно женские. Свального греха на нашем 15-м не было; и вообще грязи в отношениях было не больше, чем на воле. Правда, не было и романтики. Единственная по-настоящему романтическая любовная история, о которой мне известно, случилась не у нас, а в Кировской области, на лагпункте, где был Юлик Дунский. Случилась не с ним: её героями были зечка-бесконвойница и молоденький солдат вохровец. Об их отношениях узнало начальство и девушку законвоировали -- так что видеться они уже не могли. А это была нешуточная любовь; такая, что солдатик решил застрелиться. Выстрелил в себя из винтовки, но неудачно. Или наоборот, удачно: только ранил себя. Его положили в больницу за зоной. А его возлюбленная, узнав об этом, подлезла под колючую проволоку и прибежала к нему... Её, конечно, силой оторвали от него, уволокли распухшую от слёз. А стрелка, когда он поправился, перевели в другую часть, подальше... Конца истории Юлий не знал; вряд ли он был счастливым.*) У наших на сельхозе отношения глубиной не отличались. Не было конкуренции, не было и ревности. Если и оказывалось, что девушка делит внимание между двумя мужичками, это редко становилось пово- -- 224 -- дом для ссоры. Просто эти двое считались теперь "свояками". Так и приветствовали друг друга при встрече: "Здорово, своячок!" Одна, выражаясь по-старинному, интрижка сменялась другой отчасти из-за текучести состава. Только начнется роман -- девчонку увозят. Хорошо, если на освобождение, как Шуру и Валю; но чаще -- на другой ОЛП. Начальство ведь знало от стукачей, кто с кем, и время от времени разгоняло "женатиков" по разным лагпунктам. Причем отправляли на этап того или ту, в ком администрация меньше нуждалась. Например, если она бухгалтер, а он простой работяга, уходит он. А если на общих она, а он агроном -- он, естественно, и останется. Существовал и такой неписанный закон: если во время облавы на женатиков в мужском бараке застукают женщину, ей дадут от пяти до десяти суток карцера, а ему ничего. Если же его застанут в женском бараке, тогда наказание заслужил он, а на ней вины нет. Облавы такие проводились часто; я сам однажды спасся позорным способом: забежал в женскую уборную, присел над очком и закинул на голову полу бушлата, чтоб не видно было небритого лица. "Встречались" пары и в бараках, и в служебных помещениях -- например, в пустой бане, в конторе. У придурков имелось больше возможностей -- хотя случались и накладки. Про одну из них расскажу. Посреди зоны, в отдалении от вахты, стоял маленький одноэтажный домик, точнее, конурка с громким названием "учкабинет". Днем в его единственной комнате вольный агроном по прозвищу Помаш (так он произносил "понимаешь?") обучал девчат премудростям сельхозработ, а ночью там можно было с кем-нибудь из его учениц уединиться. Заведывал учкабинетом Федя Кондратьев, одноглазый красавец, морской офицер, до лагеря чемпион по гимнастике Черноморского фло- -- 225 -- та. Глаза и части скулы он лишился в бою -- но не с фашистскими захватчиками, в с родной милицией. Их было много, а он один -- зато пьяный. И решил взять не числом, а уменьем: бросил себе под ноги гранату. Противник понёс серьезные потери, а Федя отделался увечь- ем и десятью годами срока. Случай был нетривиальный. Даже история Панченко, застрелившего двух милиционеров, меркнет по сравнению с Фединым подвигом. Лагерное начальство им даже гордилось: Федю де- монстрировали всем приезжим комиссиям. -- Расскажи, Кондратьев, как ты их!.. И он, поправляя идеально белую повязку на глазу, рассказывал. Так было на обоих лагпунктах, где я с ним пересекался. И всегда для Феди находилась блатная работенка. Мы с ним приятельствовали, и когда мне потребовалось убежище, Кондратьев с готовностью предоставил в мое распоряжение учкабинет. Впустил нас с Ирочкой Поповой, моей приятельницей, и запер снаружи на большой висячий замок. Договорились, что ровно через час Федя придет и откроет. Но кто-то стукнул на вахту. Я даже знаю кто: настучал на нас не мой, а Федин враг, зав. баней -- до ареста полковник, между прочим. Идея была -- сделать Кондратьеву гадость. И не успели мы с Ирочкой расположиться на столе с образцами сельхозпродукции, как послышались шаги и лязг железа: кто-то открывал замок. Я крикнул: -- Федя, ты? -- В ответ ни звука. И я понял что это дежурный надзиратель Пелёвин, самый вредный из всех; у них на вахте был второй комплект ключей от всех помещений. Хорошо еще, что я -- сам не знаю почему и зачем -- едва мы вошли, запер дверь изнутри на здоровенный засов. Отомкнув, надзиратель подергал дверь и, убедившись, что ее не -- 226 -- открыть, снова накинул замок и побежал на вахту за подкреплением: ему однажды устроили темную в бараке РММ и он боялся повторения. Я посоветовал Ирочке одеться, а сам стал в панике ковырять какой-то железкой оконную раму. В отличие от меня Ирочка -- вот что значит офицерская дочка! -- сохраняла присутствие духа и ясность мысли. Сказала: -- А ты просто выбей раму. Я разбежался и вышиб хлипкое окошко сапогом. Помог Ирочке вылезти и велел скорей бежать в барак, пока не вернулся Пелёвин. А сам остался ждать неприятностей. Ирочка удивилась: -- А ты чего ж? Это трудно объяснить, но я ведь высаживал окно для нее, а не для себя: очень не хотел чтоб эту девочку застали на месте преступления. И когда она выбралась наружу, решил, что дело сделано; как-то не подумал, что могу уйти тем же путём. Такой вот заскок. В оправдание своей глупости могу напомнить известный эпизод из биографии Ньютона. Великий физик велел прорезать в двери своего кабинета специальное отверстие для кошки, чтобы она могла приходить и уходить, не отрывая его от работы. А когда у нее родились дети, попросил сделать еще три маленьких лаза -- для котят. Аналогия не полная, но тоже пример странной блокировки интеллекта. Не знаю, кто объяснил Ньютону его ошибку, а я последовал Ирочкиному совету, выбрался из учкабинета и помчался в барак -- не к себе, а к друзьям, организовывать алиби. Прошло благополучно... А Пелёвина, кстати сказать, через месяц убили -- не в зоне и, разумеется, без всякой связи с моим приключением. Пробили голову железнодорожным молотком -- видимо, зуб на него имели не только зеки. Особых злодеев среди лагерных начальников я не встречал. Были -- 227 -- хуже, были лучше, попадались и тупые злобные скоты, но на настоя- щего злодея никто не тянул. А на 15-м нам, считаю, с начальником просто повезло. Это был шестидесятидвухлетний младший лейтенант Куриченков. Как и вся каргопольская "вохра" он был из местных. Начинал надзирателем, и дослужился до должности начальника лагпункта. Когда вышло распоряжение аттестовать всех, кто был на офицерских должностях, старику навесили на погон одну звездочку -- на большее образования не хватило (по-моему, там и пяти классов не было). Году в девяностом мы с режиссером Миттой побывали в моих местах -- искали натуру для фильма о сталинских лагерях "Затерянный в Сибири". Подходящего ничего не нашли: теперешние "учреждения" выглядят совсем по-другому. Но меня поразило, что начальником маленького лагпункта (сейчас это называется как-то иначе) был полковник, а в подчинении у него ходили подполковники и майоры. Видимо, излишки офицерского состава армия сбывает теперь в исправительно-трудовые заведения. А в наше время на весь Каргопольлаг имелся только один полковник -- Коробицын, начальник управления. Интересно, в каком звании нынешние начальники управлений? Наверно, генералы армии, а то и маршалы... Наш младший лейтенант был мужик не злой и справедливый. К мелким нарушениям режима не придирался; больших строгостей при его правлении не было. Как-то раз он вызвал меня к себе в кабинет и посоветовал поменьше заниматься бабами. -- Конечно, без греха один бог, -- хмуро сказал он, глядя мимо меня. -- Но надо поаккуратней, чтоб разговоров не было. Насчет того, что без греха один бог, Куриченков говорил со знанием дела. Его старушка жена, такая же низенькая и круглолицая -- 228 -- как он, жаловалась заключенной медсестре Лиде, что дед никак не угомонится, седьмой десяток пошёл, а всё лезет, лезет. (Совсем как Нехама в бабелевском "Закате": "Ему шестьдесят два года, бог, ми- лый бог, и он горячий, как печка!" Только Нехама не окала). На на- ших девчонок старик тоже поглядывал, а было ли еще что -- про это не знаю. Полной противоположностью начальнику был его заместитель Купцов, тоже младший лейтенант. Это равенство в чинах Куриченкова наверняка ранило: заместитель был моложе его лет на сорок с лишним -- наглый крикливый мальчишка. Но приходилось терпеть: родной брат Купцова, майор, был по каргопольским меркам большой шишкой, начальником оперчекистского отдела, кажется. В отличие от Куриченкова, Купцов-младший вечно искал повод сделать кому-нибудь из зеков пакость. Мне -- маленькую: привел в бухгалтерию парикмахера Витьку и приказал: -- Этого кудрявого остричь! (А кудри-то и отросли сантиметра на три, не больше). Другим приходилось хуже. В очередь с прочими придурками я иногда дежурил в адм. корпусе. Из-за перегородки доносился голос вольнонаемной телефонистки: "Мостовича! Мостовича! Дай Кругличу!" Иногда она принималась напевать: Мама, цаю, мама, цаю, цаю, кипяцёного, Мама, дролю, мама, дролю, дролю заклюцённого!.. (В тех краях смешно путают "ц" и "ч", меняя их местами. Я своими глазами видел бумагу, адресованную в Цереповеч). -- 229 -- Но мне и более интересные вещи случалось слышать во время тех дежурств. Например, спор Купцова с командиром дивизиона охраны старшим лейтенантом Наймушиным. Во время шмона на вахте у девчонки за пазухой обнаружили три килограмма унесенной с поля картошки. -- Судить будем! -- кричал Купцов. -- Судить! А Наймушин, фронтовой офицер, урезонивал его: -- Не пори хуёвину. Ну, получит девка по году за килограмм. Это хорошо?.. Дай десять суток -- и хватит с неё. На том и порешили... И другой их спор я запомнил. Расконвоированные зеки обязаны были возвращаться в зону к определенному часу. И вот на поверке выяснилось, что один, бесконвойник-прораб, отсутствует. -- Сбежал! -- кричал Купцов. -- Давай, объявляй его в побеге! А Наймушин отвечал негромким ленивым голосом: -- Не пори хуёвину. Куда он сбежит? Ему через неделю на освобождение идти. -- А где он?!. Ты знаешь? -- Знаю. На Островное пошел, к своей бабе. Прощаться. У прораба действительно на Островном, лагпункте "мамок", готовилась рожать его подруга. Вообще-то побеги изредка случались: "ваше дело держать, наше дело бежать". Уйти с 15-го было не слишком сложно. Нестрогий режим, вместо сплошного забора -- проволочное ограждение. Один молоденький вор по-пластунски подлез под колючую проволоку -- и с концами. Поймали его случайно: в Вологде на базаре столкнулся нос к носу с оперативником, знавшим его в лицо. Второй побег я описал со всеми подробностями в сценарии "За- -- 230 -- терянный в Сибири". Семеро блатных договорились спрятаться от раз- вода; их отыскали и вывели "доводом" -- т.е., отправили догонять свою бригаду в сопровождении одного вохровца. Это входило в их планы. В лесу один из воров, симулируя мучительную боль в желуд- ке, повалился на землю и стал кататься по хвое. Подкатился к ногам конвоира, обхватил его за сапоги и повалил. Налетели остальные, обезоружили стрелка -- он и не сопротивлялся, только просил не уби- вать. Большинством голосов -- шесть против одного -- решили не пач- кать рук кровью. Запихали ему в рот кляп, привязали к сосне и дви- нулись дальше. Ножом, отобранным у вохровца, вожак строгал палоч- ку; шел и строгал, а остальные держались чуть поодаль -- такая ни- чем не приметная компания деревенских парней. Но подлость натуры взяла своё: не слушая уговоров, вожак вернулся и тем же ножом пе- ререзал связанному конвоиру горло. Дикое, совершенно бессмысленное убийство... Их поймали в той же Вологде, поэтому привезли обратно живьём и судили. Этим всем дали по четвертаку. Ст. лейтенант Наймушин, не в пример Купцову, "понимал сорт людей". Блатные одно, бесконвойный прораб-бытовик совсем другое... Ко мне Наймушин испытывал -- не знаю, почему -- явную симпатию. Может быть, ему нравилось, что в моем голосе он не слышал заискивающих ноток, какие неизбежно появляются, когда зек разговаривает с начальством. (Когда я обещал Куриченкову вести себя скромнее, эти нотки в моем голосе были, сам слышал. Но от командира дивизиона охраны я мало зависел: ведь не собирался же я уйти в побег?) И Наймушин часто заходил в бухгалтерию специально, чтобы поболтать со мной. Подсаживался к моему столу, расспрашивал о Москве, о моей прошлой жизни. Как-то раз сказал: -- Вчера вечерком хотел зайти потолковать. Заглянул в окошко -- -- 231 -- а ты сидишь, с Ленкой разговариваешь. Ладно, думаю, не стану им портить настроение. Эта Ленка Ивашкевичуте, хорошенькая литовка, как-то раз мыла полы на вахте. Наймушин, чтоб не мешать, присел на край стола. По Ленкиным словам, он был сильно выпивши. Сидел и вполголоса разговаривал сам с собой: -- На хуя мне жена, которая детей рожать не может?.. Брошу, пойду крутить мозги заключенной. Мне показалось, что Ленка ничего не имела бы против, если б это ей он пошел крутить мозги: крепко сколоченный, с неулыбчивым смуглым лицом, старший лейтенант был очень хорош собой. Жену его Августу мы тоже знали, она работала кассиром. Заключенные получали не зарплату, а что-то вроде красноармейского денежного довольствия "на махорку" -- несколько рублей, меньше десяти, по-моему. Кроме этих денег и зарплаты вольным, Августа, случалось, выплачивала вознаграждение местным доброхотам за содействие в поимке беглеца -- как всё равно премию за истребленного волка. Один такой ловец, узнав, что сумму вознаграждения урезали против прежних лет чуть ли не вдвое, объявил: -- Хуй я им буду ловить! За такие деньги пускай сами имают! Августа не выдержала, крикнула из своего окошка: -- Иди, иди! Скажи спасибо, что и это получил. А я подумал про сибирского беглеца из старой песни:"Хлебом кормили крестьянки меня, парни дарили махоркой"... Где те крестьянки, где те парни?!. Семейные проблемы Августы у нас в бухгалтерии широко обсуждались: её любили. Она действительно не могла иметь детей и от этого -- 232 -- страдала. Её грустную улыбку не портил даже сплошной ряд стальных зубов. Августа охотно брала наши письма, чтобы отослать их, минуя лагерную цензуру; приносила из дому пирожки, угощала. Думаю, ни она, ни ее муж не принимали всерьёз обвинения и срока, которые нам навесили -- кому трибунал, кому "тройка", кому ОСО. Во всяком случае, меня, с моим режимным восьмым пунктом, Наймушин на свой риск выпустил за зону, когда Шура Юрова -- Солнышко -- уже свободной гражданкой пришла к нашей вахте, попрощаться. Так что теперь я могу похваляться, что и у меня был роман с вольняшкой -- правда, короткий, не длиннее часа. (Нас приютил у себя в инструменталке бригадир "газочурки" однорукий Виктор Соколовский. До чего же лихо управлялся он с пудовыми чурбанами, закидывая их единственной рукой под циркульную пилу! Я бы и двумя не смог). А еще раньше старший лейтенант разрешил мне сходить с бригадой РММ на чужой ОЛП: там в центральном лазарете лежала другая Шура, Силантьева. Я навестил ее, принес передачку. В конце лета случилось ЧП, и я -- опять-таки властью Наймушина -- был отправлен без конвоя на сенокосную подкомандировку. ЧП было несерьезное: бухгалтер подкомандировки Сашка Горшков вообразил, что у него триппер. Он впал в панику, не мог работать; сидел целыми днями и разглядывал воспаленное место. Начислять питание сотне женщин, посланных на сенокос, стало некому. На выручку бросили меня. Отправили без охраны: в разгар страды конвоиров не хватало. Дорогу взялся показать бесконвойный нормировщик Носов. До подкомандировки было километров двенадцать. Мы шли лесом, собирая по дороге ягоды. Заглянули к лесничихе, попили парного молочка. И я впервые понял, как замечательно красив северный лес, в котором я прожил уже три года. Раньше не замечал -- и когда через -- 233 -- месяц возвращался с сенокоса вместе с бригадой, в сопровождении конвоира с винтовкой ("под свечкой") опять стал равнодушен к кра- сотам природы. На сенокосе я был царь и бог. Жил в отдельной кабинке, пил молоко -- не такое вкусное, как у лесничихи. Коровы были доходные, настоящие лагерницы. Некоторые при всем желании не давали и двух литров в день -- меньше, чем коза. На сенокосе к моим бухгалтерским обязанностям неожиданно добавилась довольно деликатная миссия. Мне позвонили с 15-го и попросили собрать у женщин из бригады косарей подписи в пользу бригадирши: на нее завели дело по обвинению... не помню в чем; помню только, что она была не виновата. Вся бригада с готовностью подтвердила это, не хватало только одной подписи. И тут я впервые столкнулся с явлением, о котором раньше знал понаслышке. Оказывается, многие из тех, кто пострадал за веру -- чаще всего это были сектанты, -- наотрез отказывались ставить свою подпись под казенными бумагами. Упирались так, будто их понуждали продать душу дьяволу. Понимаю: в некоторых случаях так оно и было, но здесь-то, в истории с бригадиршей, дело было чистое. И вот мне надлежало уговорить упрямую монашку, чтобы она поступилась принципами. Она, как выяснилось, монашкой не была -- но во всех лагерях, куда я попадал, монашками называли женщин верующих и демонстративно придерживающихся религиозных обрядов. Моя подопечная была из какой-то неизвестной мне секты. Малообразованная, она не умела толком просветить меня. Монашеством в их секте и не пахло. Моему вопросу, разрешались ли отношения с мужчинами, она удивилась: разрешались, очень даже -- 234 -- разрешались. Она заметно оживилась при воспоминании -- нестарая бы- ла и довольно миловидная. Разговаривал я с ней уважительно и дру- желюбно; настороженность постепенно ушла, и на второй день наших собеседований мои доводы подействовали: подписать э т у бумагу не грех, а наоборот, христианская обязанность. Не дай бог, навесят новый срок бригадирше! Громко, как иностранке, я прочитал ей -- в который уже раз -- текст объяснительной, и "монашка" сдалась, под- писала. Этой победой я очень гордился -- много больше, чем своей ролью в другом судебном разбирательстве, о котором скоро расскажу. А пока что упомяну два события, которые нарушили тихую жизнь 15-го за время моего отсутствия. Первое -- "шумок". Это по-лагерному нечто вроде бунта. Шумком называли и серьезные дела, вроде забастовки воркутинских шахтеров-зеков в 53 году. Но на пятнадцатом было совсем другое. В зону завели и временно разместили в пустующем бараке этап, состоящий в основном из ворья. От нас их должны были сразу препроводить на штрафной лагпункт Алексеевку. А они уперлись, не захотели идти на этап. Забаррикадировались в бараке и приготовились к обороне: разобрали печку на кирпичи. И когда "кум", пришедший уговаривать их, наклонился к окну (барак был полуземлянкой), в скулу ему засветили половинкой кирпича. После этого в зону нагнали вооруженных синепогонников; съехались чуть не все офицеры из Управления. Голубые фуражки, золотые погоны -- Лешка Кадыков рассказывал: прямо как васильки во ржи!.. Началась стрельба. Двоих подранили, остальные попрятались под нары, оставив наверху фраеров. Но к вечеру блатные решили сдаться. По одному их выводили из барака и в наручниках отправляли за зону. Этим шумок и кончился. -- 235 -- А второе событие было трагикомическое. Кто-нибудь из читателей еще помнит первую послевоенную денежную реформу. Тогда разрешено было поменять старые деньги на новые из расчета один к одному -- до определенной суммы и до определенного дня. Нас всё это мало тревожило: у большинства денег не было ни копейки. Но нашелся среди нас и богач, бесконвойный скотник. У него скопилось что-то вроде шестидесяти рублей. Патологически скупой, он держал свои сбережения зарытыми в землю -- где-то за зоной. И надо же такому случиться, что как раз перед реформой скотника за какое-то прегрешение законвоировали. Выйти за зону он не мог; а чтоб доверить кому-то свой капитал -- об этом и речи не было: обменяют, а ему не отдадут!.. Прошёл срок, отведенный для обмена, шестьдесят рублей превратились в шесть. И банкрот повредился в уме. Ходил по зоне черный от горя, что-то бормотал себе под нос -- а под конец повесился в недостроенной бане. Это было единственное лагерное самоубийство, о котором мы с Юлием знали -- и такое нелепое.**) Вообще-то, казалось бы: где самоубиваться, если не в лагере? Доходиловка, безнадёжность, изнурительная работа... А вот ведь, мало кто решался свести счёты с жизнью -- такой тяжелой жизнью. Правда, и на воле больше всего самоубийств в странах сытых и благополучных. Так утверждает статистика -- а психологи пусть объяснят, в чем тут дело. Я не берусь. Теперь, когда всё далеко позади, могу сказать, что время, проведенное на 15-м ОЛПе было самым безбедным отрезком моей лагерной жизни. Да и вообще особых бед на мою долю не выпало -- по сравнению с другими. Когда несколько лет назад опубликованы были мои воспоминания -- 236 -- о Каплере и Смелякове ("Амаркорд-88"), двое моих близких друзей -- один классный врач, другой классный токарь; один сидевший, другой несидевший -- попрекнули меня: -- Тебя послушать, так это были лучшие годы вашей жизни. Писали стихи, веселились, ели вкусные вещи... (Нечасто, но ели: симпатичный грузин Почхуа угостил меня хурмой из посылки -- а я и не знал, что есть такой фрукт. В лагере же впервые я ел ананас: мама прислала баночку "Hawaiian sliced pineapple"). -- Люди пишут о лагере совсем по-другому! -- сердились мои друзья. Что ж, "каждый пишет, как он дышит".***) Нет, конечно не лучшие годы -- но самые значительные, формирующие личность; во всяком случае, очень многому меня научившие. И по счастливому устройству моей памяти -- я уже говорил об этом -- я чаще вспоминаю не про доходиловку, не про непосильные нормы на общих, а про другое. Прочитавши про "малинник" эти два моих друга наверно обругали бы меня и за то, что хвастаюсь победами над девицами. Но во-первых -- разве это победы? Я же объяснил: "браки по расчету".****) А влюбилась в меня за всё время только одна, рыженькая Машка Рудакова. Так ведь я о ней и не писал. Во-вторых, уже и ругать меня некому: один, Витечка Шейнберг, с которым я дружил с первого класса, год назад умер, другой, мой лагерный керя Сашка Переплетчиков, уехал в Израиль и токарничает там -- ему не до моих писаний. А в третьих, -- райская жизнь на 15-м рано или поздно должна была подойти к концу -- и подошла (раньше, чем мне хотелось). Вскоре после моего возвращения с сенокоса мне опять пришлось -- 237 -- принять участие в следствии и -- на этот раз -- в судебном процессе. Проворовалась очень славная девка, бухгалтер продстола Галя. Как сказано было в обвинительном заключении, "вступив в преступный сговор" с землячкой-бригадиршей она довольно сложным способом ухитрялась по два раза выписывать питание на бесконвойных, работавших за зоной на дальних участках: один раз сухим пайком, который они получали сами, а второй раз -- по общебригадному списку; тут уж супы и каши доставались девчатам из бригады. Точно так же, в двойном количестве, выписывался и сахар. В целом, ущерб, нанесенный государству сводился к четырем килограммам сахара и скольким-то порциям первых и вторых блюд. Тем не менее дело было возбуждено и грозило нешуточными сроками самой Гале, бригадирше и еще одной участнице преступления, их подружке Ниночке -- та, по простоте душевной, в ведомостях на получение сахара расписывалась за всех сухопайщиц своей фамилией. Эту третью сообщницу мне было особенно жалко: срок у Нины был крохотный (на воле что-то не так сделала с продовольственными карточками), была она еще девушка -- "нетронутая", говорили, гордясь ею, подруги -- и надеялась в этом же состоянии вернуться домой. Её мне удалось отбить: велел двум другим сказать следователю, что её подпись они сами подделали. Это только бревно нести легче втроем, чем вдвоем, объяснил я; а в уголовном деле чем больше участников, тем длиннее срок. Они мне поверили. Судебное заседание состоялось в зоне, в той самой столовой-клубе. Еще одним обвиняемым -- халатность, ст. 111 УК, если не ошибаюсь -- оказался вольнонаемный бухгалтер Ромашко. Вольнонаемным он стал совсем недавно: отбыл срок по пятьдесят восьмой и остался работать при лагере (так многие делали -- от гре- -- 238 -- ха подальше). Ромашко выписал семью, ждал их приезда -- и вот те- перь ему светил новый срок -- небольшой, года два-три, но всё-таки. При этом вины за ним не было никакой. Да, не доглядел -- но не мог же он сидеть и по часу проверять каждую ведомостичку? Тем более, что подписывал их, как правило, его заместитель Костя Хаецкий -- старый лагерник, стукач и вообще пакостный мужик. Свою точку зре- ния я изложил и следователю, и на суде, когда был вызван в качест- ве свидетеля. -- Тут Фрид выступает адвокатом, выгораживает Ромашко! -- сердился прокурор. -- Не выйдет! А Хаецкий на всякий случай сбегал в "хитрый домик" к куму; что он там наговорил про меня, не знаю. Но только после суда (девочкам навесили по несколько лет, Ромашко получил год условно) меня сняли с работы и отправили этапом на Чужгу, серьёзный лесозаготовительный ОЛП-9. Прощай, сладкая жизнь!.. Примечания автора: *) Когда мы с Юликом встретились в "Минлаге", он припомнил эту историю по конкретному поводу. В Инте тоже стрелок охраны, краснопогонник, согрешил с заключенной. Но тут романтикой и не пахло, какое там -- гиньоль!.. Женщина забеременела, рассказала об этом отцу будущего ребенка, и он запаниковал: в "Минлаге" ведь сидят враги народа, и она такая же; его по головке не погладят... Чтоб избежать неприятностей, он выстрелил в нее -- когда конвоировал бригаду. Выстрелил и передвинул колышек с табличкой "Не подходи, стреляю!" -- так что женщина оказалась в запретной зоне: попыт- -- 239 -- ка к бегству. Она умерла не сразу, кричала, мучилась, а он, совсем ошалев, никому не давал подойти к ней -- даже случившейся рядом надзирательнице. Так и погибла от потери крови... Мерзавца судили: слишком много было свидетелей. **) Здесь я немного грешу против истины: Юлий Дунский и сам пытался покончить с собой -- в кировском тяжелом лагере. Его совершенно несправедливо посадили в карцер. И он, вспомнив мой бутырский опыт, разломал стёклышко очков и вскрыл себе вену на локтевом сгибе. Ему это удалось лучше чем мне: он повредил еще и артерию. И развлекался тем, что сгибал и разгибал руку: разогнёт -- кровь бьёт фонтанчиком на белёную стенку... Кровавый узор увидел, заглянув в глазок, надзиратель. К этому времени Юлик был уже без сознания. Его забрали в лазарет, с трудом выходили. Больше он этой попытки не повторял -- до 23 марта 1982 года, когда, измученный болезнью, застрелился из охотничьего ружья. ***) Мне кажется, одинаково со мной "дышал" писавший о лагере покойный Яков Харон. А вот о жене Харона, Стелле (Светлане) Корытной кто-то мне сказал: -- Что за человек! Восемь лет просидела, а ничего смешного рассказать не может! (Грех смеяться: она ведь тоже покончила с собой -- на воле). Бытие, конечно, определяет сознание -- но и сознание в известной степени определяет бытие; хотя бы позволяет -- если воспользоваться боксерской терминологией -- "лучше держать удар". ****) Свинарка Верочка Лариошина рассказала мне: когда получила срок (не очень большой, по бытовой статье), её парень сказал на последнем свидании: -- Вера, в лагере ты, конечно, будешь с кем-нибудь. Это я раз- -- 240 -- решаю, по-другому там не прожить. Но если забеременеешь, я тебе не прощу: значит, ты отдавалась с чувством. Над этим довольно распространенным поверьем -- что беременеют только, если "кончают вместе" -- я тогда посмеялся. Но вот недавно прочитал в газете, что американские ученые экспериментально установили: одновременный оргазм очень повышает шансы на зачатие. Верочка вышла на свободу, не забеременев. Она была очень хорошенькая -- голубые глаза, длинные ресницы -- но боюсь, ничем не истребимый запах свинарника отпугивал кавалеров. Х. ЧУЖГА, ПРОЕЗДОМ С каждым лагпунктом, где я побывал -- а их, сейчас посчитаю, было девять -- связана какая-нибудь мелодия. С Чужгой, где мне предстояло пробыть недолго, это, как ни странно, гавайский вальс-бостон: Honolulu moon, now very soon Will come a-shining Over drowsy blue lagoon... Нет, гавайцев там не было. Хотя население ОЛПа-9 было интернациональным: русские, западные украинцы, поляки, эстонцы, литовцы, латыши, немцы... Вместе с Ираклием Колотозашвили, научившим меня словам и мелодии "Honolulu moon", мы поражались бесстыдству властей: собрали в лагеря чуть не пол-Европы, хитростью и обманом выманили из за- -- 241 -- падных зон Германии власовцев и вообще всех побывавших в немецком плену (кажется, это будущий министр ГБ, генерал Серов, ездил по Тризонии, уговаривал), а по радио гремят бодрые патриотические песни: ...Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!.. ...Не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна!.. И еще: Бананы ел, пил кофе на Мартинике, Курил в Стамбуле злые табаки, В Каире я жевал, братишки, финики, -- Они, по мненью моему, горьки. А для тех, кто не сразу понял, почему вдруг финики горьки, разъяснялось повтором строки: Они вдали от Родины горьки!.. Нет, лучше уж споем в бараке про луну над Гонолулу... Хотя врать не стану: и те мелодии мне нравились. Колотозашвили был кавэжединец. Для тех, кто не знает, вкратце объясню: КВЖД, железную дорогу построенную русскими в Маньчжурии еще при царе, советская власть после некоторого упирательства продала китайцам. Часть русских специалистов вернулась домой еще в тридцатых -- и почти все они были посажены в пору ежовщины. А до тех, кто оставался в Китае, чекисты добрались после победы над -- 242 -- Квантунской армией в 1945 году. Если мне не изменяет память, это именно Колотозашвили, прибыв в Каргопольлаг, встретился со своим родным братом, арестованным до войны и уже досиживающим срок. Принял, можно сказать, эстафету. Меня Ираклию рекомендовал запиской другой кавэжединец, Виктор Иванников. С тем мы подружились на 15-м; он был страстным любителем театра. Проживший всю жизнь в Китае Виктор лицом был похож на китайца. И не он один: на китайца смахивал наш интинский друг, поручик Квантунской армии Свет Михайлов; похож на сына поднебесной и московский профессор-китаист Владислав Сорокин. Мы с Дунским искали и не смогли найти объяснения этому феномену. Но Ираклий Колотозашвили был похож на того, кем был: на интеллигентного грузина. Он сейчас в Москве, время от времени мы перезваниваемся. Настоящий джентльмен, с изысканными манерами и петербуржским говором, он пользовался на Чужге всеобщим уважением. Сразу же по прибытии на Чужгу я очутился на общих. Наша бригада прокладывала железнодорожную колею. На мою долю выпало разносить по всей длине участка шпалы. Они, на беду, были местного производства, нестандартные. Двое работяг "наливали" -- брали шпалу с земли и наваливали мне на спину. Я горбился под чугунной тяжестью, но кое-как дотаскивал ношу до места. Один только раз попалась такая, что я не совладал: она пригнула меня чуть не до земли и я, не дойдя шагов десяти, сбросил её -- под неодобрительные взгляды собригадников. Ничего, подняли, налили, и я понёс эту гадину дальше. С непривычки я здорово уставал, и Ираклий, который на Чужге был влиятельным придурком -- экономистом, кажется -- посоветовал мне передохнуть. С его помощью я попал на несколько дней в лазарет.