естидесятых годах мы повидались с ним в Москве. Он рассказал про свой визит к снова впавшему в немилость маршалу. Жуков с горечью говорил ему: -- Они меня в бонапартизме обвиняют. Да я, если б хотел... Ко мне Фурцева прибегала, уговаривала:"Георгий Константинович, возьмите власть, а то ведь Молотов с Кагановичем..." Но мне это ни к чему. Рассказывал маршал и об аресте Берии. По словам Панасенко, он сказал Лаврентию: -- Видишь, негодяй? Ты меня посадить хотел, а оно вот ведь как вышло. В войну Берия действительно копал под Жукова, это известно. Но по некоторым свидетельствам, не Жуков лично арестовывал Берию, а кто-то еще из маршалов. Не берусь судить; у Панасенко получалось, что Жуков. О Жукове говорил с восхищением Вася Ордынский, который снимал интервью с ним для фильма "У твоего порога". Режиссеру сильно мешали советами и поправками военные консультанты. Жуков утешал его: -- Что вы от них хотите, Василий Сергеевич?Эти генералы хотят сейчас выиграть сражения, которые просрали в войну. Так и выразился. На премьере фильма в кинотеатре "Москва" зрители устроили опальному полководцу овацию: стоя аплодировали минут десять... Но вернусь от маршалов и генералов к рядовым -- т.е., к нам с Юликом. Надо же было так получиться -- опять по какому-то неправдоподобному совпадению -- что в разных лагерях и в разное время з/к Дунский и з/к Фрид заработали почти одинаковые зачеты: он девяносто пять дней, а я -- сто один. Арестовали меня на пять дней позже Юлика, а освобождаться нам предстояло почти одновременно: ему восьмого, а мне девятого. Но на девятое января 1954 года выпала суббота; значит меня могли выпустить только одиннадцатого. Обидно, конечно, что не в один с ним день. Но в последний момент фортуна чуть-чуть довернула свое колесо -- сжульничала в нашу пользу. Нам объявили, что оба выйдем на волю восьмого: держать свободного человека лишних два дня в лагере нельзя. (А десять лет держать невиноватых можно?) К тому времени минлаговцев, отбывших срок, перестали этапировать на вечное поселение в Красноярский край, оставляли в Инте: комбинату Интауголь тоже нужна рабочая сила. Это было большой удачей. Здесь все знакомо, здесь друзья, здесь больше возможностей устроиться на сносную работу. Последние месяцы заключения тянулись долго -- но не скажу "мучительно долго": все-таки где-то невдалеке маячила свобода. Ну, не совсем свобода -- но не лагерь же!.. Мы стали потихоньку отращивать волосы. Эти месяцы в Минлаге не были омрачены крупными неприятностями. А вот на Воркуте был большой "шумок" -- забастовка зеков под лозунгом "Стране уголь, нам свободу". Приезжали из Москвы комиссии, уговаривали -- а кончилось стрельбой из пулеметов; многих, говорят, поубивали. Мы об этом знали только понаслышке, поэтому не могу рассказать подробно, хотя понимаю: это событие поважней, чем наши приготовления к полувольной жизни... Но я ведь стараюсь писать только о том, что видел своими глазами. Из Москвы нам уже прислали вольную одежду: одинаковые полупальтомосквички с барашковыми воротниками, одинаковые шапки и одинаковые костюмы венгерского пошива. О костюмах позаботился наш школьный друг Витя Шейнберг. Нам они не понравились: пиджаки без плеч, без талии, брюки узкие. Поправить дело взялся зек-портной из Вильнюса. Он перешил их по последней моде; мы только не учли, что для него последней модой были фасоны тысяча девятьсот тридцать девятого года... Когда Витечка поглядел -- уже в Москве -- на эти изуродованные костюмы, он чуть не заплакал. На свободу минлаговцы уходили не прямо со своего лагпункта, а через Сангородок: там надо было выполнить какие-то последние формальности.. Пришел и наш черед. Мы расцеловались с друзьями, собрали все пожитки в один узел и с маленьким этапом двинулись в Сангородок. Там нас разыскал заключенный врач Толик Рабен; оказалось, он москвич и даже учился в мединституте вместе с Белкой, женой не раз уже упомянутого д-ра В.Шейнберга, Витечки. Рабен пригрел у себя в лазарете поэта Самуила Галкина -- кажется, единственного оставшегося в живых из писателей, осужденных в 49-м году по делу Еврейского Антифашистского комитета. (Комитет, как установила Лубянка, оказался гнездом сионистов и антисоветчиков.) Галкину предстояло в скором времени тоже выйти на свободу; он пожелал познакомиться с нами. Красивый, с ясными детскими глазами и курчавой ассирийской бородой, он мягко упрекнул нас за незнание еврейского языка. Сам он писал на идиш, но в лубянской камере сочинил маленькое стихотворение на русском языке. На память нам он записал его мелким почерком на узенькой полоске бумаги -- чтоб не отобрали при последнем шмоне. Вот оно: Есть дороженька одна от порога до окна, от окна и до порога -- вот и вся моя дорога. Я по ней хожу, хожу, ей всё горе расскажу, расскажу про все тревоги той дороженьке-дороге. Есть дороженька одна -- ни коротка, ни длинна, но по ней ходили много и печальна та дорога. Я теперь по ней хожу, Неотрывно вдаль гляжу... Что ж я вижу там вдали? Нет ни неба, ни земли. Есть дороженька одна -- от порога до окна, от окна и до порога. Вот и вся моя дорога. Простившись с Галкиным и Рабеном, мы в последний раз отправились на вахту. Вертухаи тщательно прошмонали нас, галкинского стихотворения не нашли, но гадость на прощанье сделали: остригли обоих наголо. После чего выпустили за ворота. ПРИМЕЧАНИЕ к гл.XIX +) Денег минлаговцам поначалу не платили вовсе.Потом, видимо, вспомнив, что по марксистской теории "рабский труд не производителен", стали начислять нам зарплату -- но не как вольным, а без северного коэффициента. Зато из заработка вычиталась стоимость питания, одежды и еще чего-то -- в том числе и охраны (не здоровья, а лагерной охраны, конвоя). Оставалась небольшая сумма, которую переводили на лицевой счет зека. Каждый месяц можно было взять со счета несколько рублей и купить в ларьке, скажем, папирос или конфет. Справедливости ради замечу, что у перевыполнявших норму шахтеров после всех вычетов оставалась приличная по тем временам сумма -- рублей 200-300. Но таких стахановцев было очень мало. ++) Зачеты -- это форма поощрения хорошо работающих и не нарушающих режим зеков. На ББК и на других гулаговских стройках тридцатых годов зачеты практиковались; потом о них забыли и вспомнили только году в сорок седьмом. Каждый месяц со срока скащивалось определенное количество дней -- в зависимости от характера работы. Продержалось это нововведенье недолго. Надо сказать, что встретили мы его с недоверием и проводили без сожаления -- не очень надеялись, что зачеты сработают. А вот сработали. ХХ. "СВОБОДА ЭТО РАЙ" Нет, такой наколки в наше время блатные не делали, я впервые увидел ее в отличном фильме Сережи Бодрова "С.Э.Р." Но свобода действительно рай. Мы почувствовали это в первую же минуту. Нас, человек пять освободившихся, погрузили в кузов полуторки, и мы -- без конвоя! -- поехали в поселок. Городом Инта стала потом. Леша Брысь, наш товарищ по третьему ОЛПу, к торжественному моменту опоздал. Бежал, чтобы встретить нас у ворот, но не поспел: увидел грузовик на полдороге от Сангородка, повернулся и побежал за ним обратно. Дороги в Инте такие, что отстать от медленно ползущей машины Леша не боялся. Он первым и обнял нас в нашей новой жизни: сам Брысь освободился за полгода до нас. Обнял и побежал к себе на работу. А мы остались стоять со своим узлом посреди улицы, растерянно озираясь: надо было идти фотографироваться, без двух фото "три на четыре" нам не дали бы документа, заменяющего спецпоселенцу паспорт, а куда идти, мы не знали. На выручку пришел Виктор Сводцев, вольный проходчик с нашей шахты. Привел к фотографу и сам снялся с нами на память. Из поселка надо было идти к Ваське Никулину: он взял с нас клятвенное обещание, что жить не пойдем ни к кому -- только к нему! Дом он поставил прямо против ворот шахты 13/14. -- Так что не заблудитесь, -- сказал Васька. Никулин работал на нашей шахте зав. кондвором. Вообще-то конная откатка раньше на шахтах была; мне даже показывали место, где упала и в судорогах скончалась шахтная лошадь -- там, неглубоко под землей, проложен был плохо изолированный кабель. Слабую утечку тока люди не чувствуют, а лошадям, оказывается, много не надо. Но это было давно, еще до нас. А в наше время на откатке работали уже электровозы. Лошадей же запрягали в пролетку, на которой ездил начальник шахты Воробьев. Так что зав.кондвором Васька был просто напросто кучером -- возил начальника с работы и на работу. Честно говоря, если судить по уму и другим человеческим качествам, это Воробьев должен был бы возить Никулина -- впрягаться в оглобли и везти. Васька успел отсидеть не очень большой срок по бытовой статье. В подробности дела мы не вдавались, но судя по всему, он хорошо погулял в Германии, куда пришел воином-освободителем. Мужик он был широкий, веселый и добрый; мы не сомневались, что прегрешения его не так уж велики. Не то, что у Толика Нигамедзянова, который с удовольствием рассказывал, как в доме у "баура" построил всю семью по росту, начиная с дедушки и кончая внучатами -- и всех покосил из автомата. Он показал, как именно: провел пальцем, будто стволом, сверху вниз по диагонали. (Свой срок Нигамедзянов получил, к сожалению, не за это.) Но пограбить Никулин мог, в чем мы тоже не сомневались. Был он на удивление невежествен. Спрашивал, например, в каком виде телеграмма приходит на другой конец провода -- тем же почерком написанная? Факсов в те времена не было, про фототелеграф Васька не слыхал -- интересовался простым телеграфом, изобретением Морзе. Но ум имел живой, был проницателен и, по его выражению, "сорт людей понимал": -- На хорошего человека я хороший человек. А на гонококка я и сам гонококк. В его устах "гонококк" было самым обидным, самым уничижительным определением. Он часто заходил в контору поболтать и рассказывал много интересного: про петуха, которого у них в колхозе уважали даже больше, чем председателя -- такой был умный; про своего старшего брата, который с юных лет не вылезал из лагерей. О брате Васька говорил с почтительным ужасом, даже голос понижал -- Никулинстарший был, видимо, тот еще бандюга. Но и младший был не слабак: по пьянке кто-то пырнул его ножом, и он неделю ходил на шахту с пробитым легким, к лепилам не шел. Почему его тянуло к нам не совсем понятно. Никакой корысти в его желании взять под опеку двух очкариков не было. Наверно, в его табеле о рангах мы значились как "битые фраера", а значит заслуживали уважения. И вот, сфотографировавшись, мы потащили довольно тяжелый сидор со своими шмотками на новую квартиру. От поселка до шахты было километра три. Мы знали, что хозяин на работе и что ключ оставлен для нас под дверью. Нашли ключ, открыли -- и увидели что в доме уже кто-то есть. Точнее сказать, увидели на полу в луже блевотины пьяного в дребезину Клементьева, начальника участка. К нему из угла тянулась и не могла дотянуться огромная овчарка -- ее удерживала цепь. Мы удивились. Собака на цепи в жилой комнате -- это что-то новенькое. На всякий случай оттянули Клементьева за ногу подальше от пса. Почти сразу появился Васька -- сбежал на минутку с работы, чтобы первым выпить с нами. С водкой и спиртом как раз в эти дни случился в Инте перебой. На столе стояли две бутылки шампанского и трехлитровая банка с пивом; в пиве плавала другая банка, поллитровая. Мы сперва не поняли, как она туда пролезла через узкое горлышко, но подойдя поближе, увидели, что из стенки трехлитровой банки выломан кусок. Мы пили шампанское, запивая пивом. Перед тем как убежать обратно на шахту, Никулин объяснил, почему в комнате цепной пес (почему здесь Клементьев, объяснений не требовалось: он был коми и, как многие представители народов Крайнего Севера, в больших неладах с алкоголем. (Зеки называли коми "комиками", а себя "трагиками"...) Но про собаку. Пес, признался Васька, был "темный", т.е., краденый. Украл его Никулин на минлаговской псарне. Поэтому на первых порах его приходилось прятать от посторонних глаз. Кобель оказался таким лютым, что даже нового хозяина не подпускал к себе. Пришлось украсть у собаководов еще и солдатский плащ. В плаще Василий проходил у собаки за своего и она соглашалась принять от него пищу... Хозяин ушел, а мы остались сидеть за столом, залитым пивом и шампанским. Время от времени собака принималась хрипло лаять -- то на нас, то на Клементьева. Ощущение счастья, с которым мы прожили первую половину дня, стало как-то ослабевать. Не то, чтобы нас угнетала диковатая обстановка -- видали мы и не такое. Просто, когда прошла эйфория первых часов свободы, мы задумались: как будем жить дальше? Что нам скажут завтра в комендатуре? Где искать работу?.. Вдруг кобель зашелся в истерическом лае и стал рваться к двери. Юлик пошел открывать. На пороге стоял невысокий носатый молодой человек. Он представился: -- Леня Генкин. Сообщил, что москвич, сюда приехал к маме, сейчас работает экономистом. Пришел он за нами: нас ждут в одном доме. -- Кто ждет? -- Вы их не знаете. А они про вас слышали -- от общих друзей. Мы не поняли, но упираться не стали. Оделись, пошли за Леней -- очень уж не хотелось оставаться, как написали бы в старину, наедине со своими невеселыми мыслями. Правда, кроме них в доме были еще собака и храпящий на полу Клементьев, но от этого мысли веселее не становились. Идти пришлось недалеко: домик, куда привел нас Леня Генкин, стоял возле самых ворот соседней 9-й шахты. Это было типичное шанхайное жилище -- нескладное, потому что сооружалось не за один присест, обезображенное пристройками, плохо оштукатуренное, крытое толем не первой свежести. Главный "шанхай" располагался в стороне, возле короба теплопровода. Там домишки были еще хуже -- полуземлянки с крохотными оконцами. Сказать по правде, и эта хижина не показалась нам дворцом. Но когда через низенькую дверь мы прошли, пригнувшись, внутрь; то увидели чистую, обжитую, уютную комнату, увидели хозяев, которые улыбались нам, совсем незнакомым, словно долгожданным любимым родственникам. И плохое настроение улетучилось в одну секунду. "Улыбались совсем незнакомым" -- сказано неточно. С хозяйкой дома я был хорошо знаком, хотя видел ее всего один раз и то издали. Это была Тамара Пономарева -- "Таня" из нашей междулагерной переписки. Теперь у нее был муж -- Гарри Римини. А их сосед по квартире, Яша Хомченко -- тот действительно только слышал про нас. Зато очень давно: он поступил на режиссерский факультет ВГИКа вскоре после нашего ареста. Пришел он туда после фронта . Воевал хорошо, чему доказательством была хромая, в пандан фамилии, нога. Учился тоже хорошо, но недолго: стал обсуждать с приятелями пути мирного усовершенствования социализма -- ну, и дообсуждался. Дали Яше восемь лет, так что сел он после нас, а вышел раньше. Он познакомил нас с женой Алей. На белой скатерти стояли бутылки и тарелки с роскошным угощением. Мы было умилились -- чем заслужили?! Но выяснилось, что Тамара празднует день рождения; а тут и мы подвернулись. Пришли еще гости, все сели за стол. Первый тост был: -- За тех, кто в море! Так пили за тех, кто еще оставался в лагере. На Инте для бывших зеков этот первый тост был так же обязателен, как "За Сталина!" для сов. и парт. работников. Мы были счастливы. Пили весь вечер и не пьянели -- или так нам казалось... Свобода это рай! С этого дня Томка и Гарик стали нашими очень близкими друзьями -- позже выяснилось, что на всю жизнь. Одна из двух пар, живших в домике, была смешаная. Не в том смысле что, он еврей, а она русская. Хотя и это имело место в обоих случаях. Кстати, Тамара даже кидалась когда-то на своего следователя с криком "Убью, жидовская морда!" Гарри называл ее -- "моя антисемитка со стажем". На вопрос Юлика, почему же она, с такими установками, вышла замуж за еврея, Томка ответила: -- А я хочу испортить жизнь хотя бы одному. И вскрости уехала с ним в Израиль, где они живут в мире и согласии по сей день.) Но повторяю: не национальность я имел в виду. Клич из "Книги джунглей" Киплинга -- "Мы одной крови, вы и я!" -- в наших джунглях понимался по-своему. Томка и Гарик оба прошли через лагеря; значит, они были одной крови, их брак я не называю смешаным. А вот Аля, Яшкина жена, была не нашей крови: комсомолка , "молодой специалист" -- т.е., чистая. Она работала врачом в Минлаге по вольному найму. Когда у Али начался роман со спецпоселенцем Хромченко, ее вызвали, куда следует, и спросили: -- Товарищ Щанова, что у вас может быть общего с заключенным? -- Так ведь он не заключенный, он освободился. -- Ну, вы же понимаете, что мы имеем в виду. -- Нет, не понимаю. -- Смотри, положишь комсомольский билет!.. Аля вытащила билет из сумки, молча положила на стол и ушла. Человек!..В старые времена этот номер не сошел бы ей с рук, а в хрущевские -- проглотили и утерлись, даже с работы не выгнали. Красивая была женщина; мы огорчились, когда -- уже в Москве -- они с Яшкой разошлись. Но самая романтическая история была у третьей пары из тех, с кем мы пировали в тот вечер. Алеша Арцыбушев все восемь лет, что сидел, писал письма своей любимой девушке Варе. И ни на одно не получил ответа: его послания не доходили. Варины родители (приемные, кстати) и раньше не одобряли Варин выбор, а после Алешиного ареста и подавно. Все его письма они перехватывали, а девушке объясняли, что его или нет в живых, или он и думать про нее забыл -- лагерь ведь!.. Они даже нашли Варе подходящего жениха. После долгих уговоров она, к их радости, согласилась выйти замуж. Лагерные товарищи тоже убеждали Алешу, что Варя его забыла. Но он, сам человек страстный и верный, Варю знал и никого не слушал. И уже в Инте, выйдя на вечное поселение, он сделал еще одну попытку. В Москву уезжал знакомый блатарь, чем-то обязанный Арцыбушеву -- тот в лагере работал фельдшером. Алексей написал Варе письмо, а гонцу дал устную инструкцию. Пойти по такому-то адресу. Если дверь откроет она сама -- отдать письмо. Если не она -- извиниться и уйти. Дверь открыла Варя. Через неделю, ничего не сказав домашним, она сбежала в Инту. Сбежала от родителей и мужа в чем была -- зимних вещей не взяла, чтоб не вызвать подозрений, и к Алеше приехала в летних туфельках. Жили они очень счастливо и вскоре родили дочку Мариху. Я помню, как она, двухгодовалая, требовала: "Не гиви Мариха, гиви Маришенька". Мы часто заходили в их интинское жилище, крохотную комнату, оклеенную изнутри -- и стены, и потолок -- красивыми обоями будто внутренность сундучка. Много лет спустя, бывали у них и в Москве.х) Но в тот первый вечер никто из нас о Москве не помышлял. Мы с Юликом -- как бы это сказать? -- готовились к вечности. На следующее утро в комендатуре каждому из нас выдали "справку спецпоселенца", взяв предварительно подписку: нам объявлено, что за попытку самовольно покинуть места вечного поселения полагается 20 лет каторги. Каторги, вроде бы, уже не существовало -- но предупреждение звучало грозно. Мы и не рыпались -- поначалу... Стали жить бесплатными квартирантами у Никулина. Спали вдвоем на деревянной кровати, которую заботливый Васька заранее выменял для нас за литр водки у начальника поверхности Багринцева. Работа для нас нашлась быстро. Я пошел бухгалтером в ремцех, Юлик -- рабочим ОТК на шахту 11/12. Там ему приходилось спускаться под землю и карабкаться по горным выработкам -- карабкаться, потому что пласты на той шахте были крутопадающие. Но на здоровье он тогда не жаловался и даже говорил, что это лучше, чем корпеть целый день над бумагами. Правда, приходилось и ему делать канцелярскую работу: он оформлял документы на отгрузку угля в разные концы страны. Жизнь в Васькином доме была шумная и довольно беспокойная. Приходила его любовница, веселая дружелюбная бабенка с пятилетней дочкой Валей, приходили его дружки с женами и подругами. Один из них, слесарь Лешка Барков, настойчиво пропагандировал изобретенный им напиток. В граненый стакан -- а пили в Инте исключительно стаканами -- наливалось на два пальца пива. Потом через чистый носовой платок по стенке осторожно спускалась такая же порция плодоягодного вина -- по-местному, "подло-выгодного", Оставшийся объем заполнялся, также через платок, водкой или спиртомректификатом. Эту гремучую смесь изобретатель называл "хоккей Инта" -- трудное слово коктейль ему не давалось. Три слоя не смешивались и на просвет смотрелись, как триколор какой-нибудь южно-американской республики. И выпивались очень легко, залпом: водка, вино и напоследок -- пиво.Ощущение, будто выпил стакан пива. Но, как известно, ощущения нас обманывают. Юлик после первой же пробы убедился в этом. Он глотал стакан за стаканом, чтоб не отстать от компании -- а надо было идти на работу в ночную смену Оделся, пошел. -- Видали твоего кирюху. Хорош, -- сообщили мне утром вернувшиеся со смены шахтеры. Куда Юлик отправил в ту ночь пять вагонов угля, он вспомнить не мог до конца жизни. Возможно, они и по сей день блуждают по России, тычутся по разным адресам... В нашем жилище время от времени появлялись новые простыни и наволочки -- чистые, но явно не из магазина. Тайну их происхождения я узнал случайно. Мы с Васькой ехали поздно вечером на воробьевской пролетке. Вдруг он натянул вожжи, сунул их мне и, соскочив с козел, нырнул в темень. Прямо как в о.генриевском рассказе про ограбление поезда:"Полковник, подержите лошадей". Поезда Васька не грабил; он был, оказывается, "голубятником" -- так называются воры, крадущие белье, вывешенное для просушки. В тот раз его добычей стал небольшой ковер. Мораль читать нашему гостеприимному хозяину мы не стали, хотя и призадумались, не съехать ли нам с квартиры. Мы принимали его таким, как есть. А товарищем он был надежным. И по-своему тонким человеком -- подчеркиваю: по-своему. Расскажу, чем кончилась история с краденым кобелем. По настоянию Васькиной любовницы его переселили в конуру возле дома. Характер его от этого не улучшился: пес сохранил ненависть ко всем, на ком не было красных погон. Выскакивал из будки и молча кидался на прохожих; спасибо, цепь была крепкая...Васька очень им гордился. Но один из напуганных вернулся с длинным дрыном и, не подходя близко, жестоко избил собаку. Бил так долго, что "сломал" ее -- как ломают хищников жестокие дрессировщики. И кобель перестал кидаться на людей; теперь при виде любого прохожего он с жалобным воем залезал в свою конуру. Из свирепого сильного зверя превратился в "тварь дрожащую"... Этого Никулин вынести не мог. Взял топор и зарубил своего любимца -- из тех же соображений, что и Вождь, убивший Мак-Мерфи, героя "Гнезда кукушки". Много лет спустя, когда мы жили уже в Москве, из Инты нам написали: Никулин снова сел -- за драку, ненадолго. Мы отправили ему в лагерь посылку и велели: будешь ехать через Москву -- приходи к нам! В ответном письме он поблагодарил за бердыч, а от приглашения отказался. Написал:"Увидимся на вокзале" -- считал, что в нашей новой жизни он нам не компания. Зря считал, нашим московским друзьям он бы понравился... Так и не увиделись. В 54 году подошли к концу срока у очень многих. А многие и не досидели "до звонка" -- их выпустили микояновские тройки.хх) Минлага бериевская амнистия 53-го года почти не коснулась: уголовников у нас можно было по пальцам пересчитать. Мы только по наслышке знали о том ужасе, который нагнали на мирное население российских городов воры и бандиты, выпущенные на волю Лаврентием Павловичем. Их так и называли -- "бериевцы". После того, как с Берией разделались, пошла молва: он эту публику выпустил с умыслом, хотел создать из них лейб-гвардию. Уверен, что это обычный чекистский вымысел, "деза". Инту наводнила пятьдесят восьмая. Вышли на свободу наши друзья -- Женя Высоцкий, Славка Батанин, Светик Михайлов, Сашка Переплетчиков.С жильем в нашей стране всегда были трудности, а в тех обстоятельствах и подавно. Комбинат Интауголь переделал в общежития для освободившихся опустевшие лагпункты. Но жить -- хотя бы и без охраны -- в тех же бараках мало кто захотел. Искали выход -- и нашли. К этому времени в поселке имелось два многоэтажных дома. В них жили вольные сотрудники комбината. Парового отопления не было, но на каждого жильца приходилась кладовка для дров -- каморка в подвале размером с одиночку на Малой Лубянке: метра полтора на два с половиной, без окна. В эти-то кладовки и стали вселяться вчерашние зеки. Законные владельцы протестовать боялись: поспорь с этими лагерниками -- возьмут, да подожгут со зла!.. Кое-кто из наших временно поселился у знакомых. А собиралась наша компания в семейных домах. Иногда у Шварца -- он окончательно перестал считаться с рекомендациями особого отдела и водил дружбу с нечистыми. Его жена Галя очень полюбила нас с Юликом. На филфаке ленинградского университета она слушала лекции нашего учителя Трауберга, так что было о чем поговорить. Но чаще мы бывали у Гарика с Тамарой. И чем ближе узнавали их, тем больше уважали. Гарри Римини -- какие имя и фамилия! -- был не англосаксом и не итальянцем, а польским евреем из Вильно. Интеллигентный отец назвал его в честь латинского поэта Горацием (по-польски -- Горациушем). Семья была интересная. Старшая сестра Елка -- убежденная сионистка; в их доме, по-моему, сам Жаботинский бывал. Она уехала в Палестину еще до войны. А Гарри был убежденным коммунистом и состоял в польском комсомоле. Чтобы он переменил убеждения, потребовалось многое. Когда началась война, он перешел линию фронта: хотел в рядах Красной Армии воевать против фашистов. Раздобыл паспорт на имя поляка Иосифа Константиновича Требуца, прошел с ним по Литве и Польше через все немецкие кордоны -- а через наши пройти не смог. Обвинили его, естественно, в шпионаже; поляк, еврей -- какая разница?. И посадили на десять лет. Без посылок, в чужой стране, с чужим языком, он ухитрился не только выжить, но и достичь командных высот на производстве. Не сразу, конечно. Голодал, доходил, но не сдавался. И кончал срок чуть ли не начальником лесобиржи. Умный, начитаный, ироничный, он и на воле умел поставить себя так, чтоб с ним считались -- все и всерьёз. К ним с Тамарой тянулся самый разный народ. Оказалось, что в Инте много выходцев из Польши, очень неглупых ребят. Один, Антон Гроссман, рассказал о своем первом знакомстве с советскими. Это было в 39 году, в первые дни после прихода наших. Перед окнами Антона каждое утро встречались два хозяйственника. Оба приехали вывозить заводское оборудование, и каждый считал, что другой сует ему палки в колеса. Утро начиналось с отчаянной матерщины: они грозили друг другу страшными карами. Голоса спорящих взвивались до самых небес: -- Я тебе яйца оторву! -- А ты у меня кровью ссать будешь! И в тот момент, когда дискуссия, считал Антон, должна была перейти в мордобой, они резко меняли тональность: -- Значит, договорились. По рукам. К этой советской манере вести дела Антон так не сумел привыкнуть. Сам он славился пунктуальностью и был большим аккуратистом. К себе в бухгалтерию приходил всегда в начищенных ботинках и при галстуке -- большая редкость в Инте. Но он и в Польше был франтом. Там как-то раз Гроссману не достался хороший билет, и он поехал третьим классом. Рядом сидел другой еврей и лузгал семечки. Шелуху он сплевывал на пол, но часть попадала на колени Антону. Представляю, как он, чистюля, страдал от этого. Не вытерпев, он сделал соседу замечание: -- Если бы рядом с вами сидел поляк, вы бы себе этого не позволили. Тот не удостоил Антона ответом. Повернулся к жене и сказал: -- Посмотри на этого еврейского Гитлера!.. Антиподом Гроссмана был его земляк, кузнец Хаим Лифшиц. В Инте он назывался Федя. Здоровяк, пьяница, он шлялся по поселку со своей овчаркой Рексом и картаво науськивал ее на встречных: "Р-рекс! Взац!" -- т.е., "взять!" Рекс, трезвый в отличие от своего хозяина, виновато вилял хвостом, всем видом показывая: "Не сердитесь, пожалуйста, на пьяного дурака". Но дураком Федя не был. Имел деловую хватку: в Инте завел свиней и жил со своей Любкой безбедно. А когда уехал в Израиль -- бывшим польским гражданам это удалось довольно скоро -- он и там преуспел больше других. Бросил пить, открыл мастерскую и делал бизнес на товарных весах: изготовлял их, ремонтировал, а главное -- "учил", так налаживал, что они показывали вес, выгодный для владельца. Когда надо -- больше, когда надо -- меньше. Так что разговоры о том, что все жулики остались в России -- вражеская пропаганда. -- Думаете, если Святая Земля, там и люди святые? -- сказала по этому поводу Тамара Римини. Все польско-еврейские интинцы увезли с собой русских жен (а Зяма Фельдман -- мордовскую). Федя-Хаим Любку оставил. Но дочери всегда помогал; она даже гостила у него в Хайфе. Не умея ни писать, ни говорить толком ни на одном языке, включая иврит, Федя Лифшиц разъезжал по всему миру. Хвастался: -- Если есть мани-мани, дорогу кто-нибудь покажет! Такой вот израильский Митрофанушка... Новый 1955 год в доме у паньства Римини встречала странная, очень разношерстная компания. Большинство -- такие, как мы, вечные поселенцы: Свет, Женя Высоцкий, Ян Гюбнер. Но был там и отпущенный из лагеря на выходной день двадцатипятилетник Ромка Котин, был и другой Ромка, Шапиро. Этот сбежал на минутку с шахты 9 -- поднырнул под колючую проволоку, выпил с нами шампанского и полез обратно. Охрана была уже не та -- и оказалось, что не нужны ни пулеметы на вышках, ни овчарки: никто бежать не собирался. Пришла в гости бесконвойница Алла Рейф -- бывшая участница антисоветской молодежной группы "Юные ленинцы". А еще там была коммунистка и народный заседатель, лагерный доктор Аня Ершова, с которой крутили любовь трое из присутствовавших. Присутствовали, конечно, и парторг шахты 13/14 Михаил Александрович Шварц с супругой. Говорят, людей сближает общее горе. Общая радость сближает еще больше; мы же помним День Победы, 1945 год! (Через пятьдесят лет в 95-м так не было, к сожалению). Новый 1955 год Инта встречала в ожидании больших перемен. Чекисты ждали их с тревогой, мы -- с надеждой и верой. Все самое плохое было позади. ПРИМЕЧАНИЯ к гл.ХХ +) В 92-м году из Израиля приехал погостить Гарри Римини. Алёша Арцыбушев -- полысевший, бородатый -- зашел повидаться со старым другом. И увидел эскизы Зои Дунской (она архитектор и занимается реставрацией церквей). Арцыбушев обрадовался: -- Вот что мне нужно! Он сосватал Зое срочную работу: к прибытию мощей св.Серафима Саровского надо было привести в порядок интерьер храма в Дивееве... Интинская зековская солидарность до сих пор в действии. А года два назад в нашем доме повстречались и интинские жены -- Тамара Римини и Варя. Пришла и Мариха -- рыжая, красивая. Больше всех радовалась встрече Варя -- будто чувствовала, что скоро умрет. И умерла через два дня от сердечного приступа. хх) Не очень понятно,чем руководствовались "микояновские тройки", решая судьбы заключенных. Еще когда мы были на 3-м, ушел по решению тройки на свободу "изменник Родины" Славка Мещеряков -- ушел, не доотбыв длинного-длинного срока, а мы, "язычники", остались. Выйдя за зону он весело крикнул нам из-за проволоки: -- Фраера! Я всегда говорил: держаться надо за Адольфа! XXI. КРОКОДИЛ ПОД КРОВАТЬЮ Чувствую, что рассказ мой затянулся до неприличия. Обещал друзьям написать о нашей с Юликом лагерной эпопее (Каплер говорил -- опупее) а все чаще тянет рассказывать чужие истории. Потому что почти у всех наших близких товарищей они были интереснее и драматичнее, чем моя. Например, у Ромки Котина, "вольноотпущенника", с которым мы встречали Новый Год. В первые дни войны он оказался в немецком плену. Очень еврейский нос отчасти компенсировался голубыми глазами и волосами цвета лежалой соломы. Как правило, военнопленные евреи выдавали себя за татар или осетин: мусульмане тоже обрезанные. Ромкина внешность этого не позволяла, и он рискнул, сказался белорусом. По счастью, немцы редко требовали предъявить для проверки крайнюю плоть -- то ли брезговали, то ли верили на слово (немецкой доверчивостью наши пользовались вовсю). Но советского человека так легко не проведешь: Котина расшифровал кто-то из товарищей не несчастью. За молчание он потребовал хорошие Ромкины сапоги. Сделка состоялась, но на всякий случай Роман перелез ночью в соседнюю секцию: лагерь был временный, просто площадка, обнесенная колючей проволокой и разбитая на квадраты. А стационарный лагерь, куда попал самозванный белорус, был в Норвегии. Там, в постоянном страхе, что продаст кто-нибудь из своих, он прожил четыре года -- а в довесок получил 25 лет ИТЛ. Вышел, не досидев, и со временем снова поехал за границу -- и на этот раз не в Норвегию, а США. Там он и досидел до конца отпущенного ему судьбой срока. Но совсем уж удивительным был немецкий отрезок биографии Яна Гюбнера. По-настоящему он был Исаак, но у себя в Полше назывался Яном, а у немцев -- Гансом. Я уже рассказывал про Эрика Плезанса, англичанина, служившего в СС. Но еврей в СС?!. Именно так. Исаак-Ян-Ганс служил при эсэсовской части буфетчиком. Было это где-то под Винницей. Или под Полтавой. Как и Ромка Котин, Ян был голубоглазый блондин. Но курносый и красномордый -- так что с успехом выдавал себя за фольксдойча. У него и фамилия вполне немецкая -- Hubner. С русской женщиной Валей они прижили дочку, которую назвали Гретой, Гретхен. Гюбнера тоже заложил советский человек: старик-украинец настучал солдатам, что буфетчик-то у них того... Немцы не поверили, со смехом рассказали Яну. У того душа ушла в пятки, но он и виду не подал. Схватил эсэсовский кинжал, закричал что сейчас пойдет, убьет негодяя. Камерады его успокаивали: -- Что ты, Ганс, брось! Старикашка выжил из ума, кто его будет слушать? (Много лет спустя Ян рассчитался с доносчиком. Съездил в тот городок навестить Валю и Грету, а заодно навестил старика. Сказал ему: -- Дедушка, теперь я могу открыть вам всю правду. Я разведчик, полковник КГБ. У немцев я выполнял особое задание. А вы знали, что я еврей, но не сказали им. Так ведь? Или не так? -- Так, так, Ганс, -- лепетал перепуганный насмерть старик. -- И вот я приехал специально, чтобы сказать вам спасибо. -- Тут Ян перестал улыбаться. -- Сейчас еду на задание. Но я скоро вернусь, и мы еще поговорим. Вы меня поняли? И ушел, оставив деда в полуобморочном состоянии.) Звездный час его эсэсовской карьеры настал, когода в их часть приехал фельдмаршал фон Маннштейн. Ян был знатоком ресторанного дела и приготовил для высокого гостя какие-то особо изысканные тарталетки. Тот поинтересовался: кто в этой глуши способен сотворить такое. Ему объяснили: есть тут у нас один фольксдойч, очень толковый. Фельдмаршал пожелал увидеть его. Ян повторил ему свою "легенду", как сказал бы настоящий разведчик: старый Гюбнер держал во Львове -- Ян называл его Лембергом -- большой ресторан. Когда Польшу поделили между Рейхом и Советами, Лемберг достался русским. Гюбнеры знали что они, фольксдойчи, могут репатриироваться в Германию. Но отцу жалко было расставаться с рестораном. И как старик просчитался! Ресторан отобрали, отца отправили nach Siberien. А Ян при первой возможности перебежал на сторону германской армии. -- И ы никогда не был в Рейхе? -- Никогда. Но мечтаю. -- Ну, иди. Уходя, Ян слышал, как Маннштейн сказал офицерам: -- Этот парень никогда не был в Германии, aber die deutsche Kultur ist in Blut geboren. Немецкая культура -- она в крови! В Германию Ян Гюбнер попал после капитуляции: его отправили в Торгау, и в тамошней тюрьме он ожидал суда. Соседом по камере был высокий эсэсовский чин. Они болтали о том, о сем. Немец рассказал, что в молодости у него был роман с евреечкой; от нее он даже научился писать свою фамилию еврейскими буквами. И он вывел:"Шмидт". Ян взял у него карандаш, поправил: -- Вы написали букву "самах". А надо вот так -- "шин". -- Ты-то откуда знаешь? -- удивился эсэсовец. -- А я еврей. Немец не поверил. Пришлось Яну предъявить доказательство. После этого сосед по камере надолго замолчал. И под конец сказал только одну фразу: -- Теперь я знаю, почему мы проиграли войну... В советском лагере Яна спасала та же изворотливость и уменье рисковать. На участке, где я был писарем, он работал в паре со здоровенным немцем Эмилем Гучем. Оба вкалывали на совесть, норму выполняли процентов на 130 -- без моей помощи. Но тянуло Яна на более привычную работу: на вакантную должность зав.складом. Он стал подсылать к начальнику шахты ходоков из вольняшек, чтобы говорили: вот, есть такой Гюбнер,проходчик. Работает в забое, а хорошо знаком со складским хозяйством. Воробьев вызвал Гюбнера, предложил принять склад. Ян отказался наотрез. -- Зачем мне эта морока? Я работаю, мной, слава богу довольны -- и я доволен. Вернулся в забой, но агитацию не прекратил. Его второй раз вызвали к Воробьеву. --Давай, Гюбнер, принимай склад! -- Гражданин начальник, я не хочу. Опять будут говорить: вот, еврей лезет на теплое место. -- Так ты же не лезешь, это мы тебя просим. -- Спасибо, гражданин начальник, но мне и в шахте хорошо. И только на третий раз хитромудрый Ян дал себя уговорить. Вступление в новую должность он отпраздновал, подарив каждому из своих ходатаев по цинковому бачку, украденному в первый же день со склада. (У меня, кстати, сохранилась подаенная Яном простыня -- в мелких дырочках, но еще крепкая. Из такой ткани, наверно, шьют паруса.) А освободившись, Гюбнер немедленно стал строить -- вместе с Жорой Быстровым -- добротный просторный дом. Стройматериалы были примерно того же происхождения, что бачки и простыня. Это было в 55 году; освободились они оба в 54-м. Я забежал вперед -- а много важных событий происодило еще раньше. Освободился и уехал из Инты Каплер. Мы знали, что он просил отправить его на Воркуту, к жене Валентине Георгиевне. Ответа не было, и мы гадали, в какой день его повезут к поезду -- в четный или нечетный. (Вагонозак ходил ждень на юг, день на север). Каплер поехал на юг. О том, что было дальше, Алексей Яковлевич рассказал нам уже в Москве. С вокзала его отвезли на Лубянку. И он совсем приуныл: чувствовал, что Берия не простит ему давнего романа со Светланой: Лаврентий Павлович хотел женить на дочери Сталина своего сына Сергея. Шли дни, а Каплера на допросы не вызывали. Это еще больше пугало. И вот, наконец, его все-таки повели к следователю. Тот спросил: есть ли у Каплера родственники в Москве, у кого можно остановиться? Потому что сейчас он выйдет на свободу... Только переступив порог Центральной тюрьмы, Алексей Яковлевич узнал, чему он обязан чудесным избавлением: прочитал в газете на стене об аресте врага народа Берии. Сел на скамеечку в сквере на площади Дзержинского и заплакал... В Москве он сразу разыскал мою маму. Узнав, что нас