Васину школу, да и Антон знакомил меня с некоторыми своими вольными пациентами из тех, кому вполне доверял. Но с вольными всегда соблюдалась дистанция. Мы могли очень дружелюбно беседовать на нейтральной почве: в школе, на улице, в парке, в фойе кино "Горняк". Но ни им, ни нам никогда и в голову не приходило пригласить таких знакомых к себе домой. Единственные вольняшки, посещавшие наш дом, были Васины одноклассники. Но и так как-то само собой подобрались ребята с изъянами в анкетах. У Юры Акимова был в заключении отец, и они с мамой приехали к нему, когда он вышел из лагеря. Это было уже после Васиного приезда. Юра Маркелов хоть и прибыл с мамой-договорницей, но она здесь вышла замуж за нашего старого тасканского знакомого, бывшего зэка, профессора Пентегова. Благодаря Васиным приятелям у меня появился новый источник заработков: я стала репетировать некоторых ребят, отстававших по русскому. Но все равно денег систематически не хватало. Так что кроме таких классических интеллигентских приработков, как репетированье, мы с Юлей не гнушались и тем, что со смехом называли прикосновением к частнособственнической стихии. Вечерами мы мережили и обвязывали так называемые носовые платки, квадратики, выкроенные из раздобытого Юлей утиля. По субботам за этой нашей продукцией приходил некий сомнительного вида дядька, именуемый в наших разговорах "контрагент". Он забирал готовые носовые платки и по воскресеньям торговал ими на магаданской барахолке. А так как в магазинах тогда и в помине не было подобных товаров, то по понедельникам он приносил нам вырученные деньги, отчислив в свою пользу довольно солидный процент. Совершенно не помню, в каких цифрах выражались эти торговые доходы, но помню, что они играли некоторую роль в нашем бюджете, в постоянных усилиях прокормить наше довольно большое семейство и многочисленных гостей. В послевоенном Магадане неважно приходилось тем, кто не получал северных надбавок и не входил в многоступенчатую систему закрытых распределителей. Тем более что цены на рынке складывались с учетом огромных, находящихся в обращении денег. Казалось бы, в этих условиях постоянного страха и нужды никто из нас не был заинтересован в дальнейшем увеличении нашей семьи. И все же... Это случилось вскоре после Васиного приезда. Был обычный рабочий день. Я уже провела музыкальные занятия с младшими и средними. Оставалась старшая группа, и я привычно барабанила марш, под который они должны войти в зал. Ритмично шагая под музыку, дети обходили свой обычный круг, чтобы на конец музыки остановиться около своих стульчиков. И вдруг я заметила, что за подол последней в строю девочки держится малышка, не доросшая не только до старшей, но даже до младшей группы детского сада. У девочки были заплаканные светлые глаза, а на голове именно такой пушок, какой и полагается птенцу, выпавшему из гнезда. Воспитательница быстрым шепотом объяснила мне, что мать ребенка, бывшая зэка, сунула заболевшую девочку в больницу, а сама скрылась, подкинула... Весной будет для таких детский этап в Комсомольск-на-Амуре, в спецдетдом. А пока вот мы должны возиться. В яслях, видите ли, мест нет... А мы вроде двужильные, нам все можно... И так в группе тридцать восемь душ. А эта не того возраста, да и плакса большая. Замучились с ней... Пусть посидит на музыкальном, может, отвлечется... И она - ее звали Тоней - действительно отвлеклась. Она приложила ухо к блестящему полированному боку пианино и, услыхав гудение, счастливо расхохоталась. Когда стали разучивать какую-то очередную русскую пляску, она вдруг поднялась и встала в общий круг. Ей было тогда год и десять месяцев. Но она двигалась ритмичнее шестилеток, в среду которых затесалась так неожиданно. С тех пор так и повелось. Стоило мне войти утром в так называемый зал, как распахивалась дверь той группы, куда была временно подброшена Тоня, и она выбегала со всех ног, выкрикивая на ходу: "Музыка пришла! Музыка пришла!" Говорила она для своего возраста и биографии на удивление хорошо. Не все наши четырехлетки имели такой запас слов и чистое произношение. Няни и воспитательницы очень охотно сплавляли Тоню ко мне, и она не плакала, не капризничала, просиживая около пианино со всеми группами поочередно. Со всеми пела и танцевала. А вообще-то была она очень нервна, впечатлительна, слезлива. Однажды в субботу, когда шла раздача детей родителям на выходной, я задержалась у заведующей на каком-то совещании и вернулась в зал уже в сумерках. Эта странная приземистая комната, с несимметричными окнами, выглядела в пустоте и полутьме особенно мрачной. Единственным пятном на грязно-серых стенах, кроме черного силуэта пианино, был огромный, не по масштабам помещения, портрет генералиссимуса в орденах и красных лампасах. У подножия портрета, на самодельном пьедестале, всегда стояли искусственные цветы. Очень грубые цветы из кусков шелка, а то и просто из накрахмаленной марли. Но в детях воспитывался священный трепет перед этим алтарем, и даже самые отчаянные шалуны никогда не прикасались ни к цветам, ни к самому портрету. Но сейчас кто-то возился у этих цветов. Какая-то крохотная фигурка теребила букет белых марлевых роз. - Тоня? Что ты тут делаешь одна впотьмах? Она ответила очень точно: - Я тут плакаю... Обычно Тоня плакала вслух. Громко рыдала и всхлипывала. Но в эти субботние сумерки, когда, отшумев, затих весь дом, она плакала беззвучно. Скорее всего уже обессилела от громких рыданий. Наверное, начала плакать, когда субботнее буйство было еще в полном разгаре, когда мальчишки с пернатыми криками скатывались вниз по перилам, кувыркаясь, как циркачи, девчонки визжали и ссорились, отыскивая свои варежки или рейтузы в общей куче, а няни заливисто кричали и на детей, и на родителей. И над всей этой сутолокой висело слово "домой!". Его выкрикивали все дети, его повторяли родители, твердили няни. Кто же тогда мог услышать Тонины вопли? - Домой, - повторила Тоня, - а это чего такое? Откуда ей было знать? И как это можно было ей объяснить? Ее биография пока не включала этого странного понятия. У нее был эльгенский деткомбинат, больница, наш круглосуточный... А впереди детский этап в спецдетдом. И надо ли ей растолковывать, что такое "домой"? - Пойдем в живой уголок, нальем кроликам воды, - странным деревянным голосом предложила я ей. Нет, ей было не до кроликов, она досадливо отмахнулась от моего предложения. И тут она вымолвила с неправдоподобной для ее возраста четкостью: - А у меня нету дома... ...Когда я в эту субботу, договорившись с заведующей, привела Тоню в нашу комнату, никто особенно не удивился. Мне и раньше случалось приводить на воскресенье кого-нибудь из детей, оставшихся на выходной без отпуска. Только Вася недовольно сказал: - Уж очень маленькая! Будет мешать мне заниматься... Сама же Тоня с первого момента акклиматизировалась настолько, что, оглядев комнату, задала вопрос: - А где же моя кроватка? Она вообще умела (и умеет до сих пор) мгновенно ориентироваться в незнакомой обстановке. А в понедельник утром она категорически отказалась идти в детсад. Ей здесь понравилось, дома лучше, она останется тут с мамой (это слово она мгновенно переняла от Васи). Но маме надо работать! Ну ладно, Тоня согласна сходить туда провести музыкальное занятие, только чтобы сразу вернуться домой. Заведующая детсадом не позволила мне взять ее в понедельник вечером. В субботу, когда никого нет, пожалуйста! А в будни нельзя. Могут в любой час нагрянуть инспектора, могут затребовать девочку для отправки на материк, в спецдетдом... В эту же ночь - с понедельника на вторник - я сделала для себя странное открытие: оказывается, в субботу, когда здесь была Тоня, я спала спокойнее, меня не мучили кошмары на тему гибели Алеши. А они по-прежнему неотступно были со мной, даже после приезда Васи. Каждое чувство, связанное с Васей, - пусть и радостное, - было в то же время мучительным. Потому что я все время мысленно ставила рядом с Васей Алешу, примеряла и сопоставляла их характеры, растравляла себя фантастическими видениями наших бесед втроем... Он все время незримо стоял рядом с Васей, особенно по ночам, и я поднималась утром, обессиленная своей молчаливой мукой, о которой я не смела сказать ни Антону (он считал страшным грехом мое упорное неумение смириться с потерей), ни Юле, ни тем более Ваське. В следующую субботу Тоня долго не могла заснуть, ворочалась, вздыхала. А когда я присела на край кушетки, она вдруг взяла обеими руками мою руку и подсунула ее себе под щеку. У меня захватило дыхание. Потому что это был жест маленького Алешки. После кюри с тяжелыми осложнениями, которую он перенес трех лет, он всегда требовал, чтобы я сидела с ним, пока не заснет, и именно таким вот движением подкладывал мою руку себе под щеку. На секунду мне показалось, что даже взгляд ее похож на Алешин, хотя объективно в ее серо-голубых глазах не было ничего общего с карими глазами моего ушедшего сына. Теперь между субботами меня давил еще один этапный страх. До появления Тони я начинала каждое утро с мысли: не услали бы Антона, который, может быть, уже больше не нужен начальнику Дальстроя. Теперь, вдобавок к этому, я замирала от тоски и ужаса, открывая дверь детского сада: вдруг сейчас мне скажут, что сиротский этап в Комсомольск-на-Амуре уже ушел. Сейчас это кажется неправдоподобным, однако факт, двухлетняя Тоня уже знала слово "этап". Оно витало в разговорах нянек - бывших зэка - да и в играх старших ребят - бывших питомцев эльгенского деткомбината. В одно из воскресений, сидя за нашим семейным столом, Тоня вдруг четко вымолвила, без всякой связи с общим разговором: - Это у кого мамы нет - тех в этап... А у меня - мама... Как раз за два дня до сиротского этапа Тоня заболела дифтеритом и ее положили в больницу. - Ну, ваша Тоня отстала от большого транспорта. А следующий - через год, не раньше, - сказала мне заведующая детским садом. В инфекционное отделение больницы меня, конечно, не пустили, и я утешала рыдающую Тоню знаками, стоя на завалинке у закрытого окна. Недели через две врачиха объявила, что девочка практически здорова и ее можно бы выписать, будь она домашним ребенком. А в детский коллектив нельзя: она бациллоноситель. Вася дифтеритом болел, так что препятствий к тому, чтобы взять Тоню к себе, не было. За полтора месяца, проведенных у нас, она прочно забыла все прошлые горести, стала меньше плакать, очень развилась умственно. И опять то же странное наблюдение над собой я сделала за это время. Когда девочка здесь, моя тоска об Алеше становится менее раздирающей, она как бы отступает перед механичностью мелких бытовых забот о маленьком ребенке. Точно все эти манные каши, постирушки, укладывания и одеванья, возвращая мне память о моем неутоленном материнстве, врачуют смертельно раненную душу. Все мои домашние встретили в штыки мое предложение официально удочерить Тоню. Юлька особенно возмущалась: - Нет, ты поистине мастер выдумывать себе новые пытки! Мало тебе того, что есть... Сама говорила, что домик наш - карточный. И правильно! Так куда же еще ребенка! Чужого! С неизвестной наследственностью! Уж поверь, что мать, подкинувшая дитя, не очень-то полноценные качества ей передала... Ну, а если нас опять заметут? Каково ей будет второй раз оставаться сиротой? Она хорошенькая! Ее охотно какая-нибудь бездетная полковница возьмет, и будет она там как сыр в масле кататься. Вася, относившийся к Тоне с тем же добродушием, что и к кошке Агафье, никак не мог переключить этот вопрос в серьезную плоскость. Он молчал, но я видела, что все Юлины аргументы кажутся ему убедительными. Антон подошел к моему намерению с другой стороны: - А ты подумала, имеем ли мы право связывать судьбу ребенка с нашей обреченной судьбой? Все это было очень огорчительно, хотя ничуть меня не убеждало. Ведь они не знали, не могли знать, что все их доводы от рассудка не имеют для меня никакого значения, что для меня появление Тони в моей жизни - не бытовое происшествие, а нечто тайное, почти мистически связанное с Алешей. И я, выслушав все возражения, отправилась на другой день в отдел опеки и попечительства. Полный крах! Оказалось, что лица, неблагонадежные в политическом отношении, правом усыновления не пользуются. - Скажите спасибо, что на собственных детей материнства вас не лишили! Еще чего придумали - чужих усыновлять! - злобно отчитывала меня тетка, сидевшая в этом отделе и, очевидно, совсем ошалевшая от полного безделья. - И думать забудьте! Под высокой прической у нее торчали ушки, маленькие, но оттопыренные, как у летучей мыши. Пухлые губы, извергавшие все эти словеса, были аккуратно намалеваны бантиком. Вечером этого дня, когда мы оказались наедине с Антоном и я рассказала ему о своем визите в учреждение, решающее судьбы детей, он, видя мое горе, стал говорить о моей доброте, о том, что, конечно, девочке лучше всего было бы со мной, но... - Господи! При чем тут моя доброта! Никакой тут доброты нет... Ну ты-то, ты-то разве не понимаешь, что Тоня нужна мне больше, чем я ей? Услышав эти слова, Антон осекся, задумался... Больше он никогда не сказал ни слова о неблагоразумии этого поступка. (На протяжении дальнейших тринадцати лет он был для Тони больше чем родным отцом. К несчастью, он умер, когда Тоне шел всего только пятнадцатый год. И все овраги и рытвины ее юности мне пришлось преодолевать уже без него. Юлины предсказания насчет неизвестной наследственности в какой-то мере сбылись. Были моменты, когда я впадала в полное отчаяние, не зная, как справиться с недоступными моему пониманию, моему складу поступками. Но ни разу за все двадцать семь лет, что она - моя дочь (сейчас, когда я пишу это, ей двадцать девять и она актриса Ленинградского театра комедии), ни единого раза я не пожалела о том, что я взяла ее. И горе, и радость, доставляемые ею, я воспринимаю всегда как органическую часть моей жизни, моей судьбы. А ощущение, что я не могла пройти мимо нее, так и осталось.) ...А между тем на нашу страну, на всю Восточную Европу, а в первую очередь на наши каторжные места надвигался сорок девятый год - родной брат тридцать седьмого. Мы ощущали его грозное приближение, безотчетно - а иногда и сознательно - улавливали его шаги. Но, верные своему принципу - использовать передышку до конца, жили как ни в чем не бывало. Даже участвовали в новогодних вечерах. Антона, правда, в этот вечер не выпустили из лагеря. Но каждый из нас - Юля, Вася, я - встретили этот зловещий год среди хороших людей, окруженные всеобщим доброжелательством и симпатией. Я сочинила сценарий для всех работников детских садов и сама же была ведущей на этом вечере. Юля - в своем цехе, Вася - в школе. Никогда мы не говорили вслух о нависших над нами завистливых бедах. И только ночами, когда мешаются сон и явь, когда теряешь контроль над словами и мыслями, когда расслабляется пружина многолетнего напряжения - только в это время торжествуют чудища. Они встают перед глазами одно за другим, они хватают тебя липкими хваткими пальцами за горло. Вот они... Дальние этапы, суды и пересуды над Антоном. Вторичный арест - мой, или Юлин, или обеих вместе. Вася, оставшийся в одиночестве на этой дальней планете. Тонин этап в Комсомольск-на-Амуре. Сохраню ль к судьбе презренье? Понесу ль навстречу ей непреклонность и терпенье гордой юности моей? Сорок девятый... Сорок девятый... 9. ПО АЛФАВИТУ Сначала поползли зловещие слухи с материка. Говорили, что город Александров Владимирской области (сто первый километр от Москвы), где поселились многие бывшие заключенные, вернувшиеся в сорок седьмом, опустошается с непреклонной систематичностью. Каждую ночь увозят по нескольку человек. Называли и определенные фамилии, многие из которых были нам знакомы. По ночам мы с Юлей, скрываясь от Васьки, перешептывались на эту тревожную тему. При этом мы неизменно одобряли друг друга за дальновидность. Как мы были правы, оставшись на Колыме! Юля горячо надеялась и меня уверяла, что на этой дальней планете "брать не будут". Здесь мы и так изолированы от всего мира. Да и как здесь обойтись без бывших заключенных! Все производство на них держится... Нет, не только чужой, но даже и свой собственный опыт ничему не учит. Мы по-прежнему пытались прогнозировать свое и общее будущее исходя из разумных посылок. Ничему мы не научились за двенадцать лет. Все так же недоступна была нам логика, вернее, алогизм злодейства. Или, может быть, мы нарочито отмахивались от беспощадных предвидений, чтобы оторвать в свою пользу еще месяц, неделю, день... Очевидно, не только мы, но и вольняшки скромных чинов не подозревали ничего о готовящейся массовой акции. По крайней мере, на моей работе все шло мирно, тихо, почти идиллично. Прошла елка в детском саду. Потом и утренник в честь Дня Советской Армии. Дети маршировали в костюмах всех родов войск. Методисты часто созывали совещания, на которых меня неизменно хвалили. Я действительно уже набила руку на сценариях утренников, выдумывала разные разности, развлекала детей и взрослых. Однажды я даже выступала со своими ребятами по радио, и дикторша, не сообразив, объявила с разбегу мою фамилию. И хотя ей, бедняге, за это потом здорово досталось, но все наши бывшие зэка усмотрели в этом факте серьезный симптом либерализации. И вдруг... Вдруг в один злосчастный день все мы узнали, что здесь, у нас в Магадане, повторно арестованы двое наших. Первый из них - Антонов - работал где-то бухгалтером. Второй - Авербах (или Авербух) - жил в нижнем этаже нашего барака. Это был тихий замкнутый человек, который вежливо здоровался, но никогда не останавливался при встречах. Вспыхнувшую общую тревогу стали немедленно гасить всякими домыслами и "достоверными" слухами. Ведь Антонов, дескать, имел большой подотчет, и, конечно, его арест связан с денежной недостачей. А второй? Ну, второй, оказывается, был когда-то раньше активным сионистом. Сейчас, после создания государства Израиль, - это модный товар. Наверно, решили проверить его старые связи. Проверят и отпустят... Через некоторое время взяли Аню Виноградову и доктора Вольберга, популярного в городе врача. И снова - сначала паника, потом взаимные утешения: это, скорее всего, какой-нибудь неудачный лечебный случай... Виноградова ведь тоже медик, фельдшерица. Вот их и обвиняют в смерти какого-то больного. Никто не хотел верить, что начались массовые повторные аресты. По крайней мере, никто не хотел признаться в этом не только друг другу, но даже самому себе. Оглядываясь назад, на это страшное время, просто дивишься намеренной слепоте людей: как можно было не задуматься над очевидностью, над тем, что в Магадане с каждым днем все шире, глубже и бесцеремоннее укоренялось управление нового министерства - МГБ, реорганизованного из НКВД, что этому новому управлению отдают лучшие здания города, вплоть до таких крепостей, как здание Маглага, что уже вошли в быт выражения "красный дом" и "белый дом" - две их цитадели. Казалось бы, нам, опытным людям, отсидевшим десять лет и два года прожившим на магаданской "воле", надо было хоть повнимательней приглядеться к лицам и повадкам наехавших откуда-то молодых офицеров МГБ, которые с хозяйским выражением энергичных упитанных лиц сновали по улицам города. Их уже увеличивающееся количество уже само по себе должно было наводить на мысль о планируемых новых акциях. Но мы не хотели замечать всего этого, а еще больше не хотели над этим раздумывать. Позднее выяснилось, что повторные аресты уже шли вовсю, а мы не замечали их массовости потому, что дело осуществлялось во всеколымском масштабе, по единому списку. Так что на город Магадан падали пока более или менее единичные случаи. Так или иначе мы благополучно дожили до осени сорок девятого. Устоял наш карточный домик до самого октября месяца. Вася перешел в десятый класс. Тоня опять уцелела от повторного детского этапа, так как по нынешнему приказу отправлялись только дети с пятилетнего возраста, а ей было всего три года. И судьба еще даровала нам четыре замечательные недели в пионерлагере "Северный Артек", куда мне разрешили взять с собой Ваську. А Тоня поехала туда же с детским садом. Ваське нравилась экзотическая природа, он много бродил по сопкам, окреп, загорел. Тоня, пользуясь отпускными вольностями, не отходила от меня ни на шаг. И сентябрь - единственный колымский месяц, милостивый к людям, - как всегда, щедро одаривал нас нежным желтоватым солнцем, паутиной, брусникой, кедровыми орешками, проказами шустрых бурундуков. И как же я цеплялась за каждый такой денек, чувствуя, зная почти точно, что вот уходит, утекает, просачивается между пальцами моя с таким трудом построенная новая жизнь! Пусть убогая, нищая, отравленная постоянным страхом, но все-таки жизнь. С Васей, с Тоней, с Антоном, с Юлькой... Но вот подходит к концу и эта передышка. Скала, нависшая над нами, готова ежеминутно рухнуть. В "Северном Артеке" отвлекаться от эмгебистского комплекса было легче: сюда не доходили городские слухи. Зато к середине сентября, когда мы вернулись в Магадан, сомневаться в близкой катастрофе стало уже невозможно. Все бывшие зэка ходили как придавленные, при встречах на улице вместо приветствия вполголоса называли все новые и новые фамилии взятых. Никто из арестованных пока не вернулся. Судьба их была укрыта прочной тайной. Последовательность арестов и цель их тоже не прояснялась. Первым догадался старик Уманский. Однажды, позанимавшись с Васей алгеброй, он сел на кушетку, утомленно откинулся к стене, закрыл глаза и неожиданно попросил: - Карандашика нет у вас? Исписав страничку своего блокнота короткими строчками, Яков Михалыч поднялся с кушетки и воскликнул: - Эврика! Все ясно! По алфавиту... Мы все были в этот момент дома. Но уже не было теперь веселых застольных бесед, как в сорок восьмом. Теперь все молчали, стараясь не смотреть в глаза друг другу, чтобы не увидеть в них отражение собственного великого Страха. Даже Тоня, чувствуя общую подавленность, говорила с куклой шепотом. - Что по алфавиту? - Арестовывают повторников. По алфавиту! Вот послушайте... Я привел в систему. Вот те фамилии, которые нам известны по Магадану... И он стал читать. Антонов, Авербух, Астафьев, Берсенева, Бланк, Батурина, Вольберг, Виноградова, Венедиктов... - Чепуха! - горячо воскликнул Антон, кидая на Уманского гневные многозначительные взгляды. - Случайное совпадение! Но я-то сразу поняла все. Знакомый удушливый спазм перехватил горло. Кульминация Страха. А... Б... В... Но ведь в таком случае - следующая буква моя! И Антон тоже сразу понял это, потому и кричит на Уманского и делает ему глазами знаки - не пугать заранее Васю. - Нелепые домыслы, - повторял Антон раздраженно. А я вспомнила, что в последнее время он каждый раз тревожно оглядывается, входя но вечерам в нашу комнату, и облегченно вздыхает, увидев меня. Постучали в дверь. Вошла наша соседка Иоганна. Бледна как смерть. - Гертруду взяли, - сказала она и плюхнулась на стул, как в обморок. Это был снаряд, упавший уже совсем рядом. Гертруда - чуть ли не ежедневная наша гостья. Гертруда - партийный ортодокс, бывший берлинский доктор философии, мастерица на заковыристые силлогизмы, призванные объяснить и теоретически обосновать любые действия гениального Сталина. - Чем она могла провиниться, играя на рояле в оркестре дома культуры? - растерянно сказала Юля. - Тем же, чем вы в своем утильцехе, а ваша подруга - в детском саду. Все виноваты лишь в том, что ЕМУ хочется кушать, - ответил Уманский. - Странные вопросы из уст человека, просидевшего столько лет. Пора понять. Массовая акция. Повторные аресты бывших зэка. По алфавиту... - А вот и осрамились вы со своими изысканиями, - сердито бросил Антон, - фамилия Гертруды - Рихтер... Буква Р... Да, действительно! После Б - и вдруг Р. Может быть, Уманский и впрямь ошибается... Но он спокойно возразил: - Я сам был бы рад ошибиться. Но, к несчастью, я прав. Дело в том, что у Гертруды Фридриховны двойная фамилия - Рихтер-Барток. Вернее, Барток-Рихтер... Так что она явно прошла на Б. С этого дня Вася стал иногда опасливо спрашивать меня: "Ма, а тебе не страшно?" - на что я отвечала: "Бог милостив"... Обычно он спрашивал об этом перед сном. Мысль об аресте связывалась с ночью. Но это случилось опять днем, так же как в тридцать седьмом. Я вела музыкальное занятие в старшей группе. Приближались октябрьские праздники, и надо было усиленно готовить детей к утреннику. Дети под руководством воспитательницы разучивали песню "И Сталин с трибуны высокой с улыбкой глядит на ребят". Аккомпанемент был какой-то трудный, и я уже дважды сфальшивила, не взяв бемоля. В этот момент двое мужчин в штатском - один молодой, другой постарше - вошли в музыкальную комнату, по-хозяйски дернув дверь. - Сюда нельзя, здесь музыкальное занятие, - строго сказала им шестилетняя Белла Рубина. Ей уже скоро должно было исполниться семь, и она очень ценила свою роль старшей в группе. Но вошедшие посмотрели сквозь девочку как сквозь воздух. Они вообще вели себя так, точно в комнате не сидело тридцать восемь человек детей. Они видели только меня. Им была нужна только я. Тот, кто помоложе, небрежно вынул из бокового кармашка небольшой твердый билет с золотыми буквами и бегло показал его мне. Слово "безопасность" я успела схватить взглядом. Его спутник сказал вполголоса: - Следуйте за нами! - Евгеничка Семеночка! Не ходите! - закричал, вскакивая со своего места, Эдик Климов. Образ его встревоженного, раскрасневшегося лица преследовал меня потом в тюрьме. Безошибочность детской интуиции! Почуял опасность, грудью ринулся, как всхохленный боевой воробышек, - защитить, предостеречь... Но в это время вошла заведующая. Она тоже была вся в красных пятнах и старалась не смотреть на меня. - Евгения Семеновна сейчас вернется, - сказала она детям. - А пока я побуду с вами... Наверху, в кабинете заведующей, мне предъявили ордер на арест и обыск. Все было оформлено законно, с санкцией прокурора. - Сейчас мы проедем в вашу квартиру для обыска, - объяснил мне один из рыцарей госбезопасности. - Я не сделаю ни шага, пока вы не дадите мне возможность повидать сына. Он в школе. Остается на краю земли, один, без куска хлеба. Я должна поговорить с ним перед расставанием, объяснить ему, куда он может обратиться за помощью. Старший из рыцарей пожал плечами. - Ну что ж, пожалуй... Школа рядом. Мы на легковой машине. Заедем за ним... Вася рассказывал потом, что он сразу понял все, когда во время урока приоткрылась дверь класса и раздался повелительный голос: "Аксенов! На выход!" Да и многие ученики поняли, в чем дело. Здесь, на краю земли, лишними церемониями не злоупотребляли, и повадки "белого дома" (а также и "красного") были хорошо известны населению. Через минуту мы уже были вчетвером в машине с завешенными шелковыми шторками окнами: я, два рыцаря, бесстрашно осуществляющие опасную операцию по задержанию видной террористки, и мой младший сын, которому довелось в семнадцатилетнем возрасте уже вторично провожать мать в тюрьму. Он казался сейчас совсем мальчиком. У него тряслись губы, и он повторял: "Мамочка... Мамочка..." Мучительным внутренним усилием я старалась сосредоточиться на практических мыслях. Ведь я должна была тут же, за оставшиеся несколько минут решить, какие инструкции дать Васе. Сказать ему, чтобы телеграфировал на материк, а получив деньги на обратный путь, возвращался в Казань? Или сказать, чтобы он оставался здесь до конца десятого класса? Ведь Юлина буква К еще не скоро. Может, и до весны дотянут... Но если возьмут Юлю, то отнимут комнату, и Вася может остаться не только без хлеба, но и без крыши. Что сможет сделать для него при этом заключенный Антон? За Тоню в этом смысле можно было не беспокоиться - сыта и в тепле будет. Хорошо, что я отвела ее как раз сегодня в детский сад... Обыск проводился как-то небрежно, точно нехотя. Управились за пятнадцать минут, которые я использовала, чтобы собрать себе узелок и показать Васе, где его белье и одежда. Денег, как назло, совсем не было, зарплату должны были выдавать завтра. Я написала Васе доверенность, но не была уверена, что деньги отдадут. Если судить по тридцать седьмому, то ничего не выйдет: тогда у нас пропали и вещи, и книги, и зарплата, и гонорары... - Подпишите протокол обыска, - приказали рыцари. - Изъято четырнадцать листов материалов... - Господи, да какие же это материалы? Ведь это сказка "Кот в сапогах"! Я ее переделала в диалогах для кукольного театра. - Там разберутся, что для детей, а что для взрослых, - загадочно протянул старший рыцарь. Потом он вдруг начал корить Васю, который не мог сдержать слез: - Стыдитесь, молодой человек! Вам семнадцать лет. Я в ваши годы уже семью кормил... Васька сорвался. Ответил грубо: - При этой профессии семью прокормить нетрудно. А я четырех лет остался круглым сиротой, а теперь, когда с таким трудом добрался наконец до матери, вы снова отнимаете ее... И тут молодой рыцарь не выдержал. В нем проснулось что-то человеческое. - Ненадолго, - пробурчал он, - не расстраивайтесь, это совсем не то что в тридцать седьмом. Новый год встречать будете вместе. И не езжай никуда, парень! Кончай десятый здесь, а то год потеряешь... Я, конечно, не поверила ни одному его слову. В тридцать седьмом тоже вызвали на сорок минут. Но хорошо, что хоть лжет благожелательно, успокаивает Васю. Я наконец решаюсь дать Васе совет, как быть. Пусть он пошлет моей сестре телеграмму, что я опасно больна, пусть попросит денег на обратный путь. Но когда получит деньги, пусть положит их на книжку и продолжает учиться в Магадане. А деньги - для страховки. Чтобы в случае крайней необходимости было на что уехать. Он понимает намек на возможный арест Юли и кивает мне в знак того, что понял. Молодой рыцарь ворчит: - Никуда ехать не придется... Мы подписали протокол обыска и изъятие "Кота в сапогах". Я узнала таким образом фамилии рыцарей. Молодой - Ченцов, постарше - Палей. Я обнимаю Ваську. Выходим в коридор. Из всех дверей - испуганные лица. Анна Феликсовна, старуха немка, живущая у Иоганны, удивленно говорит вполголоса: - Опять за старое? Опять матерей от ребят уводят? В машине со мной рядом усаживается Палей. Ченцов - с водителем. Поднимаю глаза на наше окно и вижу, что Васька отодвинул стол и вплотную приник к стеклу. Это видение было потом моей смертной мукой в тюрьме. Даже сейчас, много лет спустя, писать об этом больно. Стараюсь полаконичнее. Мы остановились у "белого дома". Плохой признак. По нашему зэковскому телеграфу передавалось, что именно "в белом" - избранное общество. "Красный дом" - рангом ниже, он для более массовых акций. Еще более массовых! "Белый дом" ранит меня еще и потому, что это - бывшее помещение Маглага, где сидела Гридасова и где мне в прошлом году удалось получить разрешение на въезд Васи. Ради нового всемогущего министерства потеснили даже колымскую королеву. С какими надеждами я сходила с этого крыльца в прошлом году! Меня заводят в машинописное бюро, где мои рыцари оформляют еще что-то бумажное насчет меня. А я сижу на табуретке в ожидании отправки в тюрьму. Машинистка неопытная, стучит двумя пальцами, то и дело испытывает орфографические сомнения. - "Произведенный" - два НЫ или одно? - с детской доверчивостью вопрошает она Ченцова, а тот бросает пытливый взгляд на меня. - Д-два, - неуверенно говорит он с вопросительной интонацией. И я подтверждаю кивком головы. Да, два НЫ... Мне почему-то вдруг делается жалко и Ченцова, и машинистку. Бедные люди! Ничего-то не знают... Ни сколько НЫ, ни что такое хорошо, ни что такое плохо. Но эта неожиданная жалость так же внезапно сменяется раздражением против бессмысленно-голубых, глазированных глаз машинистки, против таких же глазированных, только черных, сапог Ченцова, нелепо вылезающих из-под штатского пальто. Хоть бы уж скорей в тюрьму, в общую камеру, к своим... В канцелярии тюрьмы пахнет пылью, табаком, чесноком, влажными солдатскими шинелями. Какой-то истукан с физиономией пожилого усталого дога шарит по моим карманам и долго глубокомысленно разглядывает целлулоидную кукольную ногу, которую Тоня оторвала от своего голыша, а я сунула в карман, чтобы потом попытаться приделать. Истукан должен составить список изъятых при поступлении моих "личных вещей". Он уже записал: "Шпилек головных - три (в скобках прописью - три), карандаш химический - один (опять в скобках прописью - один)". А вот дальше он в затруднении. Как записать кукольную ногу? Он смотрит ее на свет. Ничего... Просвечивает... Послюнив толстый палец, трет ее. Опять ничего... Не меняет консистенции... Наконец он спрашивает: - Это че у вас? - И с облегчением вздыхает, услышав мой ответ: "Обломок игрушки". Формулировка подходит для списка. Под сведениями о химическом карандаше появляется строчка: "Обломок игрушки". И опять-таки неуклонно прописью - один. Но на этом процедура по охране государственной безопасности еще не окончена. В действие еще вводится неопрятная баба, в задачу которой входит "личный обыск". Устанавливаю, что техника этого дела за последнее десятилетие ничуть не изменилась, нимало не продвинулась вперед. Баба действует точно так же, как ее коллеги в Бутырках, Лефортове, Ярославке. Разве что более провинциальна в повадках. Короткий переход по сводчатым гулким коридорам. Тарахтенье ключей. Взвизг камерной двери. Ужасная камера! Вонючая, сырая, тесная. От каменного пола - хватающий за пятки холод. Из передвигаемой мебели - одна параша. Уродливое окно. Оно, правда, довольно большое, доступное дневному свету. Пламенистый круг отраженного солнца словно печать, которой мы снова отгорожены от мира жизни. - Женя! Женя! Это хором и поодиночке твердят заключенные женщины. Они мне знакомы, все, до одной. Это повторницы. Наши, эльгенские. Они теребят меня, расспрашивают, требуют информации. Я кратко объясняю им, кто взят за последние дни, какая погода на улице, что пишут в газетах, чем торгуют в магазинах. Но им этого мало. Прежде всего они хотят знать, почему взяли именно нас, а не других лиц той же преступной категории. Из допросов, которым они тут подвергаются, это абсолютно не проясняется. Перебивая друг друга, они высказывают разные глубокомысленные соображения по этому поводу. Интереснее всех соображения Гертруды. Она вещает со вторых нар, как пророк Моисей с горы Синай. Недаром она доктор философии, да еще коренная германская немка, райхсдойче. Фрау доктор выводит наши аресты прямиком из Марксовой теории познания, ленинской теории империализма, а также из последней встречи итальянского и афганского министров иностранных дел. Пока она проповедует, я проверяю остроумную догадку старика Уманского. Та-а-ак... А... Алимбекова, Артамонова... Б - пожалуйста - Барток, Берсенева, В - Васильева, Виноградова, Вейс... Г - Гаврилова, Гинзбург... - Хватит, Гертруда, - говорю я, устало махнув рукой. - Оглянись вокруг и перейди от теоретических обобщений, так сказать, к эмпирическому восприятию реального мира. Она понимает меня по-своему и шепчет по-немецки: - Если знаешь что-нибудь важное, не говори вслух. Тут есть разные... - О Господи! Опять... Тринадцатый год сидишь, и все тебе кажется, что все кругом разные... Только ты не разная... Достойная секретов и государственных тайн... - В чем дело? - обиженно осведомляется Гертруда. - Да в том, что по алфавиту! Не смотри на меня как на безумную! Повторников арестовывают по алфавиту! Вот оглянись кругом... А, Б, В, Г... В этот момент дверь камеры снова раскрылась, и мы увидели стоящую на пороге незнакомую бледную женщину средних лет. - Как ваша фамилия? - почти хором спросили мы. - Голубева, - ответила она тихо, - Нина Голубева из Оротукана. В камере воцарилась мертвая тишина. 10. ДОМ ВАСЬКОВА Самое страшное - это когда злодейство становится повседневностью. Привычными буднями, затянувшимися на десятилетия. В тридцать седьмом оно - злодейство - выступало в монументально-трагическом жанре. Дракон полыхал алым пламенем, грохотал свинцовыми громами, наотмашь разил раскаленными мечами. Сейчас, в сорок девятом, Змей Горыныч, зевая от пресыщения и скуки, не торопясь составлял алфавитные списки уничтожаемых и не гнушался "Котом в сапогах" как вещественной уликой террористической деятельности. Скучно стало не только на поверхности Драконова царства, где с каждым днем уменьшалось количество слов и оборотов, нужных для поддержания жизни, но и в его подземных владениях, в его Аиде, где тоже воцарилась банальная унылость. Тогда, двенадцать лет назад, арест стал открытием мира для правоверной хунвейбинки, которая пятнадцатого февраля 1937 года переступила порог тюрьмы на казанском "Черном озере". Раскрылось неизвестное и даже неподозреваемое подземелье. Пробудилась совсем было атрофированная потребность находить самостоятельные ответы на проклятые вопросы. Жгучий интерес к этому первооткрытию пересиливал даже остроту собственной боли. Теперь я не находила в себе ни любознательности, ни даже любопытства, ни интереса к душам палачей и жертв. Все было уже ясно. Я уже знала, что все строится по трафарету, мне были известны расхожие стандарты гонителей и гонимых. Тогда, в тридцать седьмом, впервые осознав свою личную ответственность за все, я мечтала очиститься страданием. Теперь, в сорок девятом, я уже знала, что страдание очищает только в определенной дозе. Когда оно затягивается на десятилетия и врастает в будни, оно уже не очищает. Оно просто превращает в деревяшку. И если я еще сохраняла живую душу в своей "вольной" магаданской жизни, то теперь-то, после второго ареста, одеревенею обязательно. Вот я лежу на верхних нарах между Гертрудой и Настей Берсеневой, и единственное, что я испытываю, - это отвращение. Ко всему. К нищенскому пайку неба из-за решетки и деревянного щита. К разглагольствованиям Гертруды и к возгласам Ани Виноградовой, которая с утра до вечера подробно и смачно проклинает следователей. К себе самой. Одно омерзение... Еще за год до второго ареста меня приводило в трепет само название "дом Васькова". Когда о человеке говорили: "Он был в доме Васькова", - это значило, что он прошел более высокий, нам неизвестный круг ада. Слова "дом Васькова" могли сравняться по своему зловещему звучанию только со словом "Серпантинка" - таежная тюрьма. Но вот я лежу на нарах дома Васькова и не испытываю ужаса. Омерзение - да. А ужаса нет. Я уже деревянная, мне все равно. Меня теперь не столько потрясает главное, сколько раздражают отдельные детали. Вот, например, селедочный запах. У меня к нему идиосинкразия. Как бы я ни была голодна, я никогда в руки не беру тюремную или лагерную селедку. А здесь и Гертруда и Настя, между которыми я лежу в положении спички между двумя другими спичками, каждое утро раздирают селедку пальцами. И их пальцы - а они на уровне моего лица - весь день и всю ночь источают тошнотворный рыбий жир. И мне кажется, что в доме Васькова нет ничего более ужасного, чем этот селедочный дух, помноженный на вонь параши. Следствие? Это очень странное следствие, Вот как была "странная война", так это - "странное следствие". Его окутывает такая же липкая тягучая скука, какая оплела весь дом Васькова. Молодой следователь Гайдуков даже не прячет этой скуки. Он откровенно зевает, потягивается, а иногда, не выдержав, прямо в моем присутствии звонит по телефону в соседнюю комнату и делится с товарищем пос