прошлое как бы мертво, а для нас с тобой оно ведь до последней клеточки живое. На днях вот достал мотовило, случайно задержалось у деда Коршака - почти находка века, любопытнейший будет экспонат... У Коршака есть и жернова ручные но пока не отдает, старый скупердяй. На что они ему? А?.. Ну, давай приступим к осмотру... Панас Емельянович начал показывать Ягничу музей. Были тут старинные рыбацкие приспособления, и плахты, и очипки, розное ярмо от чумацкого воза, и невиданный агрегат громоздился у окна - целый ткацкий станок, настроенный для работы... На столах под стеклом растения всякие - ковыль белочубый, и дурман, и чабрец, и даже стебель обычной горькой полыни... Целые гербарии кураевского растительного мира. Вся его флора. А по стенам увеличенные фотографии, наверное, собранные с каких-то удостоверений, размытые, затуманенные то ли от неумелого увеличения, то ли от давности лет. Сколько дала Отчизне Кураевка достойных людей, прославивших ее и трудом и подвигом на фронтах!.. Одних только моряков на полстены! Да какие моряки! Ягнич Федот на торпедном катере героем погиб во время атаки... Чсрнобаенко-средний дослужился до контр-адмирала, недавно умер во Владивостоке. И так на кого ни посмотри: этот, как пот Савва Чередниченко, Одессу защищал, Кавказ держал, а позднее отличился в Керченском десанте; Белоконь стал героем за Севастополь; Петро Шафран по ленд-лизу ходил и сейчас где-то ходит с сейнерами в Атлантику... Узрел Ягнич на стенде и свою особу, едва узнал себя в этом нарубке в праздничной белой матроске: увеличили его с давнишней фотографии, сохранившейся у сестры,- плечистый молодцеватый морячок, в веселых глазах - отвага, бескозырка с лентами красуется на юношеской лобастой голове... "Старший мастер парусного дела на учебно-рабочем судне "Орион" - такая подпись стоит под этим "экспонатом". Все верно, только почему старший? А может, и в самом деле старший? И еще на одной фотографии, на групповом снимке первых кураевских комсомольцев, нашел себя Ягнич и глазастого, худющего тогда Чередниченко (в каких-то штиблетах лежал впереди всех на траве). А рядом с ним Иванилов Женька, который во время войны командовал танковым батальоном и погиб где-то под Кенигсбергом... Не без усилий Ягнич отыскал на этой групповой и Панаса Емельяновича, в ту пору молодого кураевского учителя; он примостился сбоку, уже и тогда был чем-то словно бы малость напуганный... Действительно стоящий экспонат. Это же прощальная карточка их ячейки, когда хлопцы, перед тем как разойтись по своим жизненным дорогам, однажды на Октябрьские сфотографировались вместе - в первый и в последний раз... Многих, многих уже нет. Единицы остались. И среди этих единиц вас двое, грустновато застывших сейчас перед стендами. - А эту узнаешь? - С таинственные видом Панас Емельянович подвел Ягнича още к одному стенду. С туманной фотографии смотрела на них молодая круглолицая девчушка в летной форме... Саня Хуторная! Смотрела и улыбалась, чуточку даже лукаво: ну, какова я перед вами, деды? Все они тогда были влюблены в нее до беспамятства, однако подобрать ключ к ее сердцу никому нс удалось. Петь - певала с ними, к морю на лунную дорожку смотреть ходила, а чтобы выделить кого-нибудь из них, чтобы OKOIIIKO в свою светелку открыть для кого-то... О нет, извиняйте, хлопцы! В одну из ночей Саня исчезла из села весьма загадочно, думали, не утонула ли, даже розыски объявила встревоженная Кураевка. Объявилась их Саня через некоторое время не так и далеко, на Северном Кавказе, в авиационном училище. Сначала вроде бы устроилась там официанткой, компоты подавала курсантам, а потом вскружила голову одному из командиров и вскоре вышла за него замуж. Не столько, говорят, из любви, сколько из желания во что бы то ни стало выучиться на летчицу - муж твердо пообещал ей помочь. И добилась-таки своего, упрямая девчонка! Выучилась, блестяще овладела летным искусством, принимала в составе женского экипажа участие в дальних перелетах, которые начинались под крымским солнцем, а завершались где-то в тундре,- был тогда установлен какой-то очень значительный рекорд. Когда в лучах славы купалась, прилетела Хуторная на самолете прямо в Кураевку, посадила машину на окраине села, на чабанских угодьях, привела к родителям в хату своего седого мужа, тоже боевого авиатора, который был к тому времени в довольно высоком чине. Ах, Саня, Саня, неугомонная душа! С первого дня войны рвалась ты навстречу опасностям, совершала отчаянные боевые вылеты мужа потеряла, а тебя все что-то щадило, хотя не раз возвращалась на аэродром в изрешеченной кабине. Снова и снова поднималась в небо, уходила на задания - больше, кажется, там и жила, в небе, в полетах, дневных и ночных. Суждено было ей познать и радость наступления, и уже в эти дни погибла Саня Хуторная в воздушной схватке с врагом где-то над Таманью. Орлица в боях, сердцем не защищенная, незадолго до гибели опалилась короткой и жгучей, как молния, фронтовой любовью. Была в последнем полете с летчиком-юношей, которого встретила между боями где-то на полевых аэродромах. Встретила и тут же влюбилась. С ним ушла и в полет - разбились в один день, в один миг, и, как уверяет легенда, упали на землю в объятиях друг друга. Официальная версия утверждала, что, охваченные пламенем, они не имели никакого шанса спастись, кое-кто же из кураевских до сих пор уверен: могла это Санька и нарочно подстроить, либо ослепленная чувством к возлюбленному, либо из ревности к какой-нибудь другой, из боязни потерять эту свою впервые обретенную, впервые открытую в пылающем небо любовь... Кажется, у этого стенда гораздо дольше, чем у других, стояли они, эти двое состарившихся людей, стояли, каждый СВОР думая о вечно юной девушке с соколиными крыльями. - Вот ее, Саню пашу, никакая уж старость не догонит... - Не догонит, правда, - согласился учитель,- Когдато сказал поэт: "Хорошо умереть молодым..." Верно, пожалуй... Хотя, говорят, что и годы несут преимущество - просветляют дух, дарят человеку мудрость... - Сплав для жизни нужен, сплав двуединый - молодого и зрелого,- сказал Ягнич и начал расспрашивать Нанаса Емельяновича про сына: где он? Что он? Как дальше планирует свою жизнь? - Если б я это знал,- вздохнул Веремеенко. - Да возьми ты его за грудки, Панас, встряхни, заставь опомниться! - посоветовал Ягиич сурово,- Если не себя, то пусть честь девушки побережет... У них же там с Инкой чувства. Пускай не вздумает обидеть ее, не то будет иметь дело со мной. - Ох, Андрон, Андрон, дотронулся ты до самой больной моей раны... Ну что я могу? Сам бы добровольно в могилу лег, лишь бы только он стал другим. - Совесть - вот что надо в нем разбудить! - Если она в ном есть... Пригорюнившийся, пришибленный, стоял Панас Емельянович среди своих экспонатов. Некогда такой шустрый да непоседливый, а сейчас куда вся эта живость подевалась? Сморщился, высох, одна горстка, щепотка от человека осталась. - Будем все-таки надеяться, Панас... - Да, будем... Что еще остается... На дворе - море кураевского солнца. Возле правления колхоза, скучая, ждет кого-то компания молодых людей, приезжих, а может, и здешних: хлопцы в футболках, среди них девушка, кем-то, похоже, обиженная - насупленная, сидит с аэрофлотской сумкой через плечо. Она на одной скамье, хлопцы напротив, на другой, все в небрежных нозах, какие-то посеревшие от скуки. Видимо, приняли Ягнича ча конторского сторожа, потому что, как только он стал приближаться, заговорили: "А ну, спросим этого долгожителя..." Требовательным, исключающим возражения тоном допытывались, где председатель, когда он будет, а если в поле, то где искать, в каких именно полях? Ягнич выслушал и молча, без единого слова, проследовал мимо них, дав таким образом понять, что не тот они избрали тон п разговоре с долгожителем. "Глухой,- донеслось ему вслед равнодушное и беззлобное,- а еще, может, и немой?" Потом он пересек серый от пыли скверик, разбитый среди села (это тоже Чередпиченкова заслуга); пысажспные вдоль берега вербы, серебристостью напоминая оливы, ниспадают ветвями к самой воде. Вода мутна, в масляных пятнах, замусоренная подсолнечной лузгой. Плавает тут одинокий лебедь, ручной, сытый, похожий на гусака. Детвора с берега зовет его: "Мишко! Мишко!" И оп плывет на голос - мальчики булками кормят его с рук. Ягнич еще не совсем отошел от обиды, причиненной ему возле правления, причиненной, видимо, без злого умысла, вот так - походя, от нечего делать. Этот пренебрежительный тон, какая-то хамская манера разговаривать... Даже не потрудились встать перед старшим, да, видно, и не считали для себя это нужным; понятия не имеют, что нет в этом для них ничего зазорного, нисколько бы это не унизило их, скорее вызвало бы к ним только уважение. Кто их воспитывает? Похоже, Кураевка ничем их не привлекает; источник раздумий для других, па них она способна навеять лишь скуку и скуку. А для Ягнича она заполнена до отказа, населена и перенаселена живыми образами тех, кого знал сызмальства, кто существует для Ягнича и поныне во всей своей человеческой неповторимости. Павшие на полях битв, истаявшие в Кураевке от ран да от хвороб, пропавшие без вести и для многих уже забытые, проходят они перед Ягничем живыми шумными толпами, не тронутые временем, но подвластные годам, разгуливают по садам, смеются и печалятся в кураевских дворах и на улицах, бранятся и милуются, волшебною силой памяти подают свои голоса, и он их отчетливо слышит, и различает, и сам па них откликается из этих своих нынешних лет одиночества. Полна, полна для него Кураевка людом видимым и невидимым - от древних пастухов в домотканых армяках до нынешнего плечистого комбайнера и его красавицы дочери! Прохаживаясь по Кураевке, Ягнич и сам не заметил, как очутился возле детсада, который звенел ему навстречу ясными звоночками-голосочками. Услышать такие звоночки ому было но менее приятно, чем тяжелую медную рынду на судне. Поколебался малость, потом все-таки набрался смелости: зайду. Сестра издали увидела, ободряюще пригласила кивком - заходи, мол, заходи, моряк, полюбуйся нашим богатством... Детей как раз уводили в дом, у них наступал тихий час. Малышам тут же и представили гостя: - А это, детки, мореплаватель с "Ориона", который по всему белу свету под парусами ходил... Похож на морского полка? С любопытством проходили мимо пего парадом парочки тугощеких, аккуратпсньких девочек и мальчиков, заученно помахивали ручонками, приветствуя орионца. Похоже, еще до этой минуты им успели сказать в шутку, что вон, мол, идет морской волк, потому что дети смотрели на незнакомца во все глаза, с острым любопытством, по без малейшего испуга. Вовсе не страшен этот волк... Вскоре подворье опустело, остались одни игрушки под навесом, разбросанные разноцветными кучками. Ягнич начал осматривать их: эта игрушка плачет, эта жалуется... Конь стоит на колесиках, гарцует красногрудый, но одного колесика-ноги нету. Деревянная хатка на курьих ножках перекосилась, готовая рассыпаться вовсе, а жаль: ладненькая, будто в самом деле из сказки... Нужно будет прихватить инструмент, прийти и навести тут порядок. Непременно придет п займется этим ребячьим хозяйством. Чинить игрушки - что может быть лучше в его нынешнем положении? Какникак - доброе, душевное занятие... - Давайте, дедуня, к нам, будете за старшую няньку,- весело предложила пробегавшая по двору молодая воспитательница, словно прочтя его мысли. Сестрина напарница, она, видно, отлучалась в универмаг: под мышкою пакет, и на лице радость - что-то достала.- У нас теперь спрос на дедов! - мимоходом добавила она.- Всюду, где есть малыши, бабушки и дедушки нарасхват! Дефицитные вы люди! - Да я и не прочь бы нянькой,- поддержал шутку Ягнич. Оставшись один, присел па качели, в задумчивости качнулся раз-другои, шевельнул усами, улыбнулся: вот твоя палуба, дед, вот твой "Орион"... Как бы его ни кренило, нe потонет... Приглашают заходить сюда, а почему бы и нет? Мог бы и сказочки малышам рассказывать. Только - какие же? Какая из них завязалась в памяти узелком самым прочным, самым памятным? Покачивался, думал, вспоминал. Мог бы вот эту. Какой тут голод, детки, был сразу после гражданской, не голод - прямо-таки вселенский мор был па этих берегах! Люди пухли, ели лебеду, цвет акации, конский щапель... И вот тогда заботами Ленина, усилиями международного Красного Креста были открыты по всему приморью пункты спасения голодающих детей. Там, ребятки, поили нас сладким какао, еще и хлебушка по тоненькому ломтику выдавали из окна, до которого иным малышам было трудно и ручонкой дотянуться, потому как среди нас были и совсем крохотуны, такие вот, как вы сейчас... Выдадут тебе хлебушка, да еще и прикажут: ешь тут, не сходя с места, домой нести нельзя, потому что это твой паек, он только для тебя... А иной мальчонка выпьет, бывало, свое какао, а потом - глядь! - не смотрит ли ктонибудь, и хлеб мигом за пазуху и айда домой, ведь там мама и сестричка крохотная в зыбке... Мама отказывается, не хочет взять ломтик у сынули, ешь, скажет, сам, тебе расти надо, тебе надобно запастись здоровьем па целую жизнь! А глаза мамины сквозь слезу радуются, лучатся: не забыл сынок ни про пес, ни про сестренку, приберег свой паечек, домой принес свою толику от этого Красного Креста... Вот такая вам, дети, будет сказочка-быль... Вот тогда-то, может, мы и начинали жизнь понимать... Покой, тишина под навесом, благодать. Из пестрой кучи резиновый крокодил щерится, но не пугает никого. Ласточка залетает под навес, возле самой изоляционной чашки свила гнездо, раз за разом проносится туда и сюда - чегото таскает в клювике своим ластушатам. Когда дети угомонились, Ягнич потихоньку подошел к окну их спальни. Солнце прямо в окошко светит, залило его своими лучами; дерево зеленое, отразившись в стекле, слегка покачивается; там же видна дрожащая полоска далекого моря... А в самом доме на белоснежных постельках, рядком, словно в кубрике, лежат малыши. Стоит Ягнич и неотрывно смотрит, как детей постепенно одолевает, окутывает сон. Вот смежило веки одно дите, зевпуло другое, третье уже спит, а четвертое, хитренько прищурившись, украдкой наблюдает: что это за дед Нептун заглядывает к ним в окно? Светлые улыбки блуждают по личикам. Еще один раскрылся глазик, потоп п этот, наконец, погружается в дрему - сон, как мед, сладко смыкает веки. Такие они все чистенькие, мытые-перемытые, такие безмятежные. Легкой, невесомой волной, будто солнечный зайчик, что-то пробежит по личику, сморщит его в короткой улыбке - малышу что-то пригрезилось во сне, может, вон та красногрудая деревянная лошадка? Расслабил мышцы, потянулся, растет человек. Пупырышек, хрупкое создание, пет у него еще ни забот, ни печалей, пету и зла, нетерпимости к другим, одна лишь доброта и доверчивость прикорнули сейчас иод сомкнутыми ресницами: так бы и стоял на страже этого нетленного человеческого сокровища. В сонных детских улыбках есть что-то от не раз видимых старым моряком дельфиньих улыбок. Та же доверчивость, открытость, незащищенность и одновременно нечто загадочное есть в этих сонных, неуловимых улыбках, такое, о чем вы, взрослые, может, и понятия не имеете... Ей-богу же, именно так, совсем по-детски улыбались Ягничу на морских просторах дельфины, когда, резвясь за бортом, счастливые и оттого беспечные, играя, выпрыгивали из воды к самому солнцу. x x x Смолкло па току. Не гремят зерноочистительные агрегаты, улеглось напряжение страды, подметают остатки зерна. От огромных курганов пшеницы (с ямами, как от метеоритов на Луне) осталась лишь небольшая, хорошо оправленная кучка отходов - это фураж. С видом полководца расхаживает по току Чередниченко в своем комиссарском картузе, оглядывает все вокруг усталым, но счастливым взором. Выиграли битву! Еще одну выиграли, правда, не без потерь, по что поделаешь со стихией?! В целом все-таки председатель мог быть довольным: пускай собрали и поменьше того, что предполагали в обязательствах, но план выполнили полностью, да еще и досрочно. С фуражом, к сожалению, будет туговато, скота ведь полно на фермах. Что ж... придется выкручиваться, нс впервой. К тому же у хлебороба всегда в запасе есть надежда, что следующий год будет удачливее. Уже сейчас закладываются основы привередливого хлеборобского счастья: посеяли озимые, уложились с севом в сроки, теперь дело за дождем... Люден стало меньше в стопи. Солдаты, помогавшие вывозить хлеб, распрощались и уехали: может, какойнибудь дивчине и грустно станет оттого, что уже но торчит па солончаках за фермой среди палаток полевая радиостанция, но что поделаешь? В одну ночь снялись, словно и не было их, нигде тут до будущего лета не увидишь симпатичных и скромных туркмен в панамах. Перед отправкой забежал на минутку к Инне ее первый пациент, смущенно передал пластинку: - Тут наша песня... Об одной кыз... Песня для тебя! И убежал, покраснев до ушей. Ипна тоже сворачивает свой медпункт, собирает аптечку, упаковывает свои ампулы и шприцы - спасательной службе здесь, на току, уже нечего делать, она перебазируется в село. Чередниченко, как и всех, кто недосыпал тут ночей, порядком вымотало за время жатвы. Теперь, когда стало поспокойнее, Савва Данилович для интереса встал на рабочие весы, прикинул, сколько же он тянет. Оказалось, что двенадцати килограммов как не бывало! Вот что такое жатва! Он заверяет, будто сразу стало легче. Женщины, подметавшие гумно, все время поглядывали на Чередниченко, что-то у них было к нему. Наконец одна торчмя поставила метлу, выпрямила стан: - Товарищ голова, а когда же праздник урожая? В вопросе улавливается что-то весьма въедливое. Задумался председатель. Почесал затылок, крутой, бычий, потер как бы в замешательстве толстую свою выю, на которую не раз после горячей страды надевали огромные венки из этих колючих кураевских лавров. Искусительная вещь - слава: прошлогодние венки до сих пор сохраняются в чередниченковском кабинете, на видном месте, сохраняются на память для себя, а для приезжих - на восторг и удивление. - Не будет праздника,- наконец говорит председатель.- Не тот год, Катря. Подождем следующего, глядишь, повеселее окажется... Зашумели женщины. Где он еще, тот следующий, до него можно трижды умереть! Какая же это жатва без праздника? Может, кому-нибудь потанцевать хочется! - Не до танцев сейчас,- стоит на своем председатель.- Суховеи вините - они отняли у вас праздник. На будущий год за все отпляшем, бабы. Женщины обиженно умолкают. По прежним опытам знают: Чередниченко не переубедишь, Чередниченко - скала, не стронешь с места. Инна, находясь псе эти дни на гумне, непроизвольно присматривалась к кураевскому Зевсу. Хотелось юной поэтессе глубже постичь его натуру, цельную, волевую. И многое открыла для себя нового, о чем раньше имела лишь поверхностное представление. Не такой простой он, этот Чередниченко, как иногда кажется! Кое-кто усматривает в нем лишь самое очевидное - хозяйственник, могучий двигатель, талантливый организатор, как порой говорят о таких на собраниях. Если нужно, всех сумеет поднять, воодушевить, увлечь, а кого - и заставить своей суровой властностью. Такой не посадит хозяйство на мель, каждый раз выходит с кураевцами из самого трудного положения... Знают в районе, что за Чередниченко могут быть спокойны, во всем на него можно положиться, не нужна ему лишняя опека - стихия там или но стихия... Все это верно, тут в отношении Чередниченко двух мнений быть не может. Но Инне с ее зоркой наблюдательностью (если бы кто-нибудь сказал творческой, она бы смутилась) постепенно открывалось еще и другое в нем, что она считала более существенным. Кроме его настойчивой требовательности, дьявольской энергии, которую этот пожилой уже человек проявлял неустанно, было в нем то, без чего не был бы он Саввой Даниловичем: за властным голосом, за словом твердым, подчас резким, даже грубоватым, девушка замечала в нем постоянное внутреннее уважение к людям, которое она мысленно называла "антиравнодушие", и Звезда у него, и слава, а от остальных колхозников Чередниченко себя ни в чем не отделяет, и годы, когда простым молотобойцем работал в колхозной кузнице, рядовым комбайнером стоял за штурвалом комбайна, Чередниченко считает золотой порой своей жизни. "Вожак! Человек из самой гущи народной, самородок" - так Инна сформулировала это для себя. На току ее глаз мог не раз наблюдать, что этот громовержец хотя и неукоснительно требует дело, но получается это у него как-то не унизительно для подчиненного, даже подростка не обидит своим превосходством, на произвол не пойдет. Озабоченный всеми своими тоннами и центнерами, Чередниченко обладает и способностью нс упускать из поля зрения главного: он и сквозь пыль уборочной страды видит тех, кого видеть должен и на ком, собственно, все здесь держится. Очень важно было Инне все эти вещи для себя уяснить. Понимала теперь, почему, несмотря на все житейские бури, Чередниченко так долго держится на своем посту, непоколебимо стоит у руля, почему такое уважение ему от люден, такая сила духа, уверенность, ореол... Убедилась, что демократизм Чередниченко не наигранный, но фальшивый, что в натуре этого народного вожака есть, можно сказать, органическое ощущение самоценности человека - врожденное или, быть может, на фронтах приобретенное, выстраданное в те дни, когда рядом падали, погибали самые дорогие твоему сердцу. Заметила также, что и люди это качество в нем чувствуют, угадывают его, пусть даже интуитивно, что-то там брошенное под горячую руку прощают, потому что более важно для них то, что в критическую минуту Чередниченко от тебя не оторвется, не наденет на себя панцирь бездушности, в каком бы ни был настроении. Когда переступаешь порог его кабинета в конторе - сразу навстречу: ну, что там у тебя, Пелагея? Выкладывай начистоту, разберемся... Хотя иногда с таким обращаются, что вроде бы и не входит п его обязанности, с таким, от чего другой мог бы вполне законно отмахнуться, переадресовать эти хлопоты комунибудь другому... Ведь идут со всякой всячиной: кому справку, кому транспорт, кому лекарства редкостные раздобыть или устроить для больного в столице консультацию,- к кому приходят? Конечно, к голове. Возник в новой хате конфликт, "кончились чары, начались свары", припекло судиться или мириться - тоже к Савве Даниловичу, потому что каждый раз к судье в район не побежишь ведь... Вчера, когда выпала удобная минута, Инна спросила председателя: - Савва Данилович, есть у меня вопрос один деликатный: как вам при вашей огромной председательской власти, при вашем, ну, сказать бы, всемогуществе все-таки удается не потерять... - Не потерять совести - это ты хотела сказать? - сразу засмеялся он.Что нс совсем обюрократился, сердце жиром не наплыло? - Именно это. - Грешен и я, дорогая, не идеализируй. Бывает, днем выдашь сгоряча кому-нибудь "комплимент", потом всю ночь мучишься: что это с тобой? Стал ужо толстокожим? Забываешь, ком был, чьим доверием пользуешься? Нет, дружище, если дальше пойдет так, руководящее кресло тебе уже противопоказано, подавайся-ка ты, брат, неводы таскать в "рыбтюльку"!.. - Положение ваше, Савва Данилович, положение нашего кураевского Зевса, в самом деле таково, что могли бы II очерстветь... А если не очерствели, если и при таких дозах почета да славы сердце нс потеряло способности реагировать, не утратило чуткости, то мне как медику просто любопытно знать: почему? Чередниченко нахмурился и ответил не сразу. - Если не зачерствел. Инка, если душа не превратилась в курдюк овечий, то это больше заслуга, знаешь, чья? Тех, многих из которых уже и на свете нет. Которые ночью перед боем Савву Чередниченко в партию принимали, руки - до единого - подняли за него перед самым выходом в десант... - Ну, это я понимаю, а еще что... - Ох, дотошная,- улыбнулся председатель и добавил с неожиданной нежностью в голосе: - А еще - это заслуга моей Варвары Филипповны. Если бы даже и захотелось карасю в ил равнодушия погрузиться, она не позволит - сразу же здоровую критику наведет тумаками, своей отрезвляющей скалкой! И снова про ту мифическую скалку, о которой уже и в области слыхали от него,- принародно, с трибун... Отшумел механизированный ток. Не клубится больше над ним пылища тучами днем и ночью. Уводят с полей технику, стягивают отовсюду вагончики, которые были кратковременным пристанищем для тех, кто убирал урожай. Комбайны разных марок старые, еще эмтээсовские ветераны и современные, хваленые "Колосы" и "Нивы" выстроились в ряд, стоят, отдыхают. Тихие какие-то, стали вроде даже меньше габаритами, будто отощали, исхудали после своих круглосуточных плаваний по степному морю. Отдых, однако, будет недолгим, постоят день-другой, пройдут необходимую профилактику - и снова в путь-дорогу, за Волгу, в далекий Казахстан, на подмогу целинникам. Семейный экипаж Ягничей сейчас тоже здесь, возле своего "Колоса". Инне видно, как ее брат, тот самый Петроштурманец, вылезает из-под комбайна весь в пыли и мазуте (нарочно, видно, для комбайнерского шика не умывается), подходит к отцу, что-то говорит ему с серьезным, независимым видом. Равный с отцом, поровну делил с ним все, что требовала от них страда. С утренней зари хлопочут тут вдвоем. Что отца никакая сила отсюда не оторвет, это понятно. Но и его "ассистент" держится возле "Колоса" неотлучно; побывал вот уже под комбайном, снизу осмотрел, затем вылез, обошел вокруг, доложил отцу и снова ждет дальнейших указаний... Пускай подросток, но и у него были сейчас основания испытывать гордость: провел вместе с отцом всю жатву. Инна порой даже ревнует, когда отец в присутствии гостей, впадая в свою привычную сентиментальность, начинает петь сыну дифирамбы, со счастливым туманом в глазах рассказывает, как взял он впервые своего штурманца на комбайн для пробы. "Доверил ему штурвал, и парнишка так старался, так намаялся за тем штурвалом, что вечером, только с комбайна, бряк под копну соломы и в сон... "Постой,- говорю,- Петре, не спи, ужин нам везут!" - "Хорошо,- отвечает,- не буду спать". Нс успели и на звезды глянуть, ужин подвезли. "Вставай, штурманчик, подкрепимся". А штурманчик уже не слышит: свернулся калачиком под соломой, и тут хоть из пушок пали - но добудишься... Потом слышу - и по сне возится,- улыбается рассказчик,солому руками ловит, выдергивает, вырывает штурманец мой - это у него "камера забилась"..." tly, теперь Петруха подрос, втянулся в работу, поднаторел, отец и в Казахстан этим летом берет его - что ж, ассистент, правая рука... Поскольку комбайнерам скоро в дорогу, Чередниченко распорядился устроить общий, как бы прощальный обед - зовите всех, кто на току и неподалеку от тока. Пускай без музыки, но как-то надо же уважить людей перед дорогой... Инна заставила все-таки брата-штурманца умыться, прежде чем он сел за стол. Сама и сливала ему на руки, на шею. - Не будь же ты таким злостным нарушителем гигиены! Глянь, в ушах гречиха растет! Умывайся, я тебе говорю, как следует умывайся! - приказывала она. - Ну, да уж лей,- нехотя соглашался он.- Смою трудовой пот, а то такой чумазый, что и внутреннюю красоту не разглядят. Водная процедура преобразила хлопца. Вытираясь перед зеркальцем, ловко вмонтированным в столб, скорчил смешную мину, пригладил ладонью набок чубчик, выгоревший на солнце. Довольный собой, обернулся к сестре: - Ну, как тебе моя заслуженная физиономия? Улыбнулся, однако, с предосторожностями, не во весь рот. Знает свои изъяны будущий чей-то кавалер, улыбается, но раскрывая губ, так, чтобы зубов не было видно (передние у него чуточку выдаются вперед). За столом Инна уселась рядом со своим семейным экипажем. - Святое семейство,- поглядывая на эту идиллию, заметил Чередниченко,Жаль только, что мало их у тебя, Федор, недобор... Я вот у отца с матерью был по счету седьмым, а всего нас двенадцать душ в миску заглядывало... Правда, большую половину потеряли, медицина дороги к нам не знала, от разных эпидемий не было спасенья... А вот сеяли густо! Кто из теперешних может похвалиться двенадцатью? - А вы бы, Савва Данилович, пример подали,- ехидненько заметила одна из молодиц. - Ишь ты, острячка!.. Возражать, впрочем, не приходится, виноват,согласился председатель и все-таки добавил: - Если бы не война, мы с жинкой, пожалуй, показали бы Кураевке свои возможности, а так - тоже скромно... Удалось взрастить на пашей ниве только двоих, да и тех редко теперь увидишь в родной хате. Оба сына, сами знаете, не посрамили фамилию, оба нашли в жизни свое призвание (один из его сыновей в сельскохозяйственном институте оставлен преподавателем, другой после военного училища проходит службу в ГДР), пожениться тоже успели хлопцы, хотя и не спросясь... Поженились, невестки как невестки, живут да поживают, а где же, спрашиваю, внуки. Стыжу тех невесток, лентяйками называю, что же вы себе думаете, говорю? Смеются: успеем, мол, какие наши годы, сами молоды, погулять хотим. Вот вам их философия... Ты, Инка, когда выйдешь замуж,- повернулся вдруг Чередниченко к медичке, густо при этом зардевшейся,- чтоб не поддавалась таким настроениям, чтоб детей нам народила целый воз! Инна наклонилась к миске, щеки у нее горели, но Чередниченко не обращал на это ни малейшего внимания. - В Казахстане, куда едут вон наши гвардейцы, да и по всей Средней Азии, там детей в каждой семье, как маковин в маковой головке, позавидовать можно, а Украина в этом отношении отстает... Дело ли это? - Чувствовалось, что, кроме всего прочего, мысли и об этом занимают Сапву Даниловича всерьез. - Мало не только детей, но и дедов,-отозвалась стряпуха, которая до этого молча стояла и сторонке, сложив руки под белым фартуком.- Хату нe на кого кинуть, седой бороды в селе не увидишь... - Один бродячий аксакал у пас пришвартовался, да и тот безбородый,- в своей иронической манере пошутил Славка-моторист,- бороду, наверно, в залог "Ориону" оставил... Инну как током ударило. Какой развязный, неуважительный тон!.. И всем остальным, видно, тоже стало неловко. - Ум не в бороде, а в голове.- Чередниченко метнул острый взгляд в сторону незадачливого шутника.- Таким, как ты, парень, и во сне не привелось видеть того, что этот орионец наяву видел. Кто в море не бывал, тот и горя не видал - говорили раньше, и говорили сущую правду... И мой тебе совет, хлопче: поразмысли, прежде чем острить... Ты вот себя несовершеннолетним все считаешь, а он в твои годы уж ответственные поручения Коминтерна выполнял... - Да что я такого сказал? - искренне не понимал своей вины хлопец.Аксакал, разве ж это бранное слово? Иннин отец сердито прогудел в тарелку: - У них аксакал - значит самый уважаемый, а у тебя - вроде в насмешку. Парень искал глазами поддержки у других обедавших, но никому, видно, не пришлась но вкусу его грубая шутка. - Побольше бы на свете таких, как дед Ягнич... - Не шубы-нейлоны, а чистую совесть человек с "Ори она" принес... Хлопец не сдавался: - Но ведь и вы, Савва Данилович, любите иной раз пошутить над "Орионом"... - Что ты со мной равняешься, сморчок? - осерчал вдруг Чередниченко,- Я могу и над "Орионом" и над ориопцем сколько хочу пошутить, и он надо мною тоже - у нас свои на это права! На правах старой дружбы да еще по праву трудных, вместе пережитых лет можем позволить себе друг над другом посмеяться, выпалить даже и крепкую шутку. Право возраста, право дружбы - ясно? А у тебя пока ни того, ни другого... И, дав понять, что об этом распространяться больше ни к чему, Чередниченко заговорил с комбайнерами о делах практических, начал выяснять, все ли у них в порядке перед отъездом, все ли здоровы да не предъявила ли кому-нибудь из них жона ультиматум на почве ревности к красавицам Востока... Оказалось, что никаких неполадок, все были в состоянии полной боевой готовности. - Нам, чай, не впервой! - Дорога знакомая... Старые комбайнеры на целинных землях бывали не раз, теперешняя поездка для них - дело привычное, а вот штурманец собирается туда впервые, и хоть сам вызвался поехать в такую даль, но, когда приспел час, заволновался хлопец, от зоркоокой сестры этого не скроешь; сидя рядом с нею, Петро то и дело как-то нервно поеживался, втягивал голову в плечи. Когда же и к нему обратился председатель, справляясь о самочувствии юного механизатора, о том, не оробел ли парень перед дальней дорогой, не заблудится ли без лоций со своим "Колосом" среди безбрежных целинных просторов, хлопец, к удивлению Инны, ответил не мямля. четко, со спокойным достоинством: - Покажем класс,- и твердо посмотрел через стол на кураевского Зевса.Как возьмем свой ряд - от форта Шевченко и до самого Байконура прошьем ту пшеничную целину! - Ответ мужа,- похвалил Чередниченко.- И какое же вам, хлопцы, после этого напутственное слово?.. Передавайте братьям-целинникам наш кураевский салам и возвращайтесь с победой да с честью!.. Когда встали из-за стола и Чередниченко уже собирался направиться к машине, Инна отважилась задержать его: - Савва Данилович! - Ну я Савва Данилович,- отозвался он вроде бы даже недовольно.- Что там у тебя? Не знаешь, как в село перекочевать? Не беспокойся: сегодня твой медсанбат будет уже в Кураевке. - Я не об этом... Вы извините, что задерживаю... - Ничего. Там пожарники областные понаехали, подождут... Когда хлеб горел, так их не было, а за бумагами... Ну, что там у тебя? - Скажите, это правда, что собираются сносить... Хлебодаровку? - Почему-то до сих пор Хлебодаровка эта по давала ей покоя. - Ах, ты вон о чем... Кто у тебя там, в Хлебодаровке? Еще один поклонник? - Нет, не угадали... - Откуда же такая заботливость... Ты хоть раз бывала там?.. - Никогда... Говорят, на редкость живописное соло... Чередниченко враз переменился: загорелое, лоснящееся лицо его, перед этим какое-то застывшее, лишенное живости, в один миг осветилось вроде бы далеким отблеском и потеплело. - Село, Инка,- как в песне!.. Нигде, кажется, такой красоты не видел... - И неужели снесут? Это же... Это же преступление! - Есть, к сожалению, люди, которые любят разглагольствовать о так называемых неперспективных селах... Ну, да с такими головотяпами мы еще повоюем... Ты, доченька. побывай как-нибудь в этой Хлебодаровке, полсотни километров - это ведь по теперешним временам не рассто^янио. Может, еще одну песню напишешь... Только весной поезжай, а еще лучше - ранним лотом, когда хлеба коло^сятся. Когда-то меня именно в такую пору туда случай занес... Сельцо невеликое, по в самом деле такое живописное, природа таким роскошным венком его украсила, куда там нашей Кураевке!.. Глянешь, будто и проезда в Хлебодаровку нет - со всех сторон село сплошь окружено полями пшеницы, пшеница вплотную подступает к беленьким хатам, к самым окнам, колосья тянутся до самь1Х крыш! Вышел из машины и стою, онемел: рай. Земной рай, филиал рая... Ничего лишнего, все только самое необходимое: жилье людское и колос... Да еще тишина первозданная, да еще пчела звенит в воздухе, в мудрой его тишине... Такая-то она, беленькая эта Хлебодаровка, по окна утонувшая в колосьях... Тихо-тихо. Нигде никого. Сияет небо. Нива в безмолвии дозревает. Жаворонок в небе - серебряным дальним звоночком. Не видать его, где-то высоко, у самого солнца... А колосья могучие, вровень с тобой, к щеке прикасаются, щекочут. Ах, Инка, Инка, если бы я родился поэтом!.. - Вы и так поэт,- сказала она искренне. - Какой я, Инка, поэт. Хозяйственник я, землепашец, и только. Дядька твой, орионец,- вот тот поэт!.. Ты послушай его, когда он в ударе... - Оба вы для меня поэты, настоящие, не книжные, не выдуманные. Поэты жизни... - Ну, дзенькус... - И, мягко улыбнувшись ей, Чередниченко направился к своей помятой, облезшей на грунтовых дорогах и бездорожьях, истерзанной "Волге". x x x Сидит Ягнич-узловяз, "зачищает концы", вяжет узлом памяти далекое и близкое, переплавляет воедино прошлое с настоящим. В полосатой тельняшке покуривает на ступеньках веранды, а перед пим, посреди двора, старая колючая груша. Железное дерево, не поддающееся никаким ветрам. Колючки на ней, как петушиные большие шипы, редко найдется какой-нибудь маленький грушетряс, который захотел бы познакомиться с этими шипами. Когда-то все-таки лазили, мог и он вскарабкаться до самой верхушки, а теперь и у ребятишек пропал интерес. Одичала груша. Родятся на ней мелкие, терпкие плоды, и даже те, которые сами на землю упадут, никто но подберет: в колхозных садах слаще. А когда-то, в пору твоего детства, это было знатное лакомстпо. Породистую же, сортовую грушу-дулю можно было отведать только на спас, когда исклеванный оспой крымский татарин заедет в Кураевку для крупной торговой сделки: - Ведро груш за ведро пшеницы! Скрипит/движется арба по улице, отовсюду слышится гортанный голос, призывающий кураовских жителей на торжище - ведро на ведро... Дети бегут, канючат у родителей, чтобы те выменяли "дулю", однако далеко не каждый мог позволить себе такую роскошь... Многое повидала на своем долгом веку Ягничева груша. Сама она - чуть ли не единственное, что осталось от предков, и тем-то еще дороже орионцу. Под грушей на днях появилась обнова - лавка из свежего дерева, еще не окрашенная, зато с большим запасом прочности - можно будет теперь посидеть в одиночестве или с кем-нибудь из приятелей. Сам плотничал и остался доволен работой. Тут, под грушевым шатром, находится и ночное гнездо Ягнича. Неплохо тут. Звезды сквозь листья видны. Иногда, бывает, грушка упадет, по лбу стукнет. А под утро, когда подымется зоревой ветерок, слегка зашумят над тобои зеленые грушевые паруса... С наступлением дня орпонец ищет, чем бы заняться. Вчера взял мотыгу, пошел пропалывать цветы возле обелиска... Сегодня сидит дома. Лишь солнце из-за горизонта - нагрянет детаора, узнавшая сюда дорогу со всех концов Кураевки. И ягничевские прибегают, и всякие. Даже от пограничников, бывает, залетит чернявонький, как цыганенок, Али, смышленый парнишка. Пограничная вышка издавна маячит на околице Кураевки, одиноко торчит, смотрится в море. За старшего там офицер-азербайджанец, когда-то он на кураевской женился, и вот уже его потомок узнал дорогу к старому Ягничу... Сбегутся малыши, воробьиной стайкой щебечут, порхают, не смущаясь, перед самым крыльцом - привыкли к орионцу: - Дедушка-моряк, а что там еще в вашем сундучке? Вынесет - в какой уж рая! - таинственный свой короб, поставит возле себя на ступеньках и, полуоткрыв, начнет, будто коробейник, рыться внутри, искать для ребятишек диво дивное. Но нет уже в сундучке радужных нездешних ракушек да тугих чешуйчатых шишек от сосенпиний - для кураевской малышни и такие шишки в диковинку! Ведь тут это невидаль, хотя в других местах этих шишек полным-полно валяется на диких камнях самого взморья, где их порой собирают, играя, дети Адриатики, дети медитериапских рыбаков... На этот раз орионец показывает малышам свою грамоту с Нептуном, с вилами, которые так воинственно торчат над взвихренными бурунами. Головки ребятишек склоняются совсем близко, русые, светловолосые, и чернявые, все они пахнут солнцем. Нависнув лоб в лоб над грамотой, дети молча рассматривают размалеванное курса