это так, то, уважая себя, все же не пренебрегайте и теми, кто под тяжестью лет до последнего бьется за вас и в меру своих сил взращивает для других цветы человечности... Но позволяйте же их топтать. Панас Емельянович стоял, склонившись возле ткацкого станка, сухонькая рука его нервно перебирала и перебирала натянутую для тканья нитяную основу (чтобы ее правильно натянуть, привозили старую женщину откуда-то из соседнего села). Навсегда канули в прошлое домотканые, согретые чьими-то слезами да песней полотна, а намного ли совершеннее то, что им явилось взамен, что из новых наших радостей и страданий ткет сама жизнь? Кто ей, Инне, ответит на это? - Вспомнилось,- сказала она,- как вы еще в школе обращали наше внимание на совершенство цветка, на совершенство хлебного колоса... Почему-то только теперь, через годы, начинаешь задумываться над такими вещами... - Многое, Инна, открывается человеку только с вершины лет. И тебе еще многое откроется... Как я все же хотел бы, чтобы вы нашли с Виктором свое счастье! В самом деле, у него есть добрые задатки. С тобой он, может, станет иным. Ведь любовь, она способна на чудо, она способна, бывает, возродить человека... Потому-то не откладывай, мы с женой вместе умоляем тебя: записывайтесь, определяйте свою судьбу - и будьте счастливы. Об этом и от Виктора она слышала не раз. После одной из чьих-то там свадеб в райцентре он особенно настаивал. - Давай сыграем и мы... Чего тянуть? А если завтра опять какой-нибудь катаклизм? Спешить, спешить надо, милая, хватать его, счастье, обеими руками! Но это были его мысли, не ее. Она как раз не спешила. Что-то сдерживало, останавливало ее. В последнее время не раз пропускал свидания. Однажды вечером, когда провожал, когда возле калитки прощались, заметила, что Виктор нетрезв, нарушил гх уговор, не сдержал собственного слова... Это ее глубоко оскорбило: как можно нарушить обещание? Неужели в самом деле нет для него ничего святого? Расставаясь в тот вечер, Виктор вдруг набросился с шальными объятиями, были они неожиданно грубы, с выкручиванием рук, со словами, унижающими ее. Как не бывало прежней нежности, бережности. Девушка вынуждена была просто оттолкнуть его, возмущенно вырвалась и убежала, унося в душе боль и обиду. С тех пор стали встречаться реже, к прежнему девичьему чувству примошался холодок настороженности и недоверия. Панасу Емельяновичу она, конечно, не сказала об этом, наоборот, успокоила, что все обойдется, что, может, даже сегодня Виктор приедет, ведь в клубе должен состояться большой вечер и он обещал быть. С наступлением осени ожил кураевский Дворец культуры. Потянулась сюда, кроме сельской, еще и молодежь с комплекса и военнослужащие погранзаставы, рядовые и сержанты (у пограничников с кураевцами традиционная дружба). Пополнился прославленный кураевский хор. Чередниченко заказал для хористов роскошные костюмы: впереди районный смотр - чтоб и там первенствовать. Руководит хором молодой учитель, преподаватель музыки и пения, который сам тоже пробует кое-что сочинять, исписал не одну нотную тетрадку и среди самодеятельных композиторов считается подающим надежды. Кроме хора, Дворец должен вскоре обогатиться еще одним коллективом: усилиями Оксена-гуцула, столяра с комплекса, создается ансамбль народных инструментов; Оксен сумел заинтересовать многих, даже начальник заставы Гулиев согласился принять в ансамбле участие. После разговора с Панасом Емельяновичем Инна домой не пошла, осталась во Дворце, где в этот вечер проходил концерт художественной самодеятельности. Солисты исполняли песни, современные и старинные, выступал и хор и дуэт доярок; среди солистов особенно отличились механизатор Ягнич Валерий и тот же офицер-азербайджанец, начальник заставы, которого Кураевка всегда приветствует, словно бы столичного баритона. Поскольку ансамбль народных инструментов еще не успел подготовить свою программу, руководитель его, неутомимый гуцул, выходил па сцену в одиночестве, выходил такой симпатичный и скромный со своими отнюдь не скромными коломыйками. В заключение хор исполнил - впервые в Кураевке - "Берег любви"; песню приняли восторженно, и мать, сидевшая с Инной рядом, велела ей, раскрасневшейся от радости и смущения, встать и поклониться людям, поблагодарить их за аплодисменты. Когда, радостно возбужденные, вышли из Дворца, Инна невольно взглянула па дорогу, исчезавшую за Кураевкой в серых сумерках: оттуда сегодня должен был бы приехать Виктор. Поймала себя на том, что ждет. Ужо несколько дней он не появлялся, а сегодня обещал быть на вечере непременно, может, и ему, насмешнику, тут кое-что понравилось бы... Стерег, поджидал, видно, сына и отец, Веремеепкостарший Перейдя с палочкой дорогу перед Дворцом, он прошел под деревьями и остановился у самого выезда из села на обочине, ожидая не появится ли с грсйдорки свет фар, не пронесется ли "газон", ослепительным снопом рассекая осеннюю сумсречь... Отец есть отец, сколько бы ни было у него обид па сына, как бы ни терзалась его душа из-за непутевого, но из отцовского сердца его не выбросишь такова уж родительская участь. Нередко вот так видят кураевцы старого учителя за околицей села, долго маячит он у самой дороги, терпеливо ожидая своего единственного, того, кто должен был бы стать утешением и опорой в старости, а вместо этого стал мукой, не утихающим ни па минуту душевным терзанием. Ждет отец, а он, может, и сейчас дебоширит где-нибуль в чайной, пропивает собственное достоинство, позорит свое и отцово имя... Дома, когда семья логла спать, Инна присела па веранде сделать еще кое-какие записи (решила, начиная с этой осени вести дневник). Не заполнила и страницы, как с улицы послышалось переполошное: - Скорее в медпункт! Виктор отца машиной сбил! Летела, не чуя под собой ног. В медпункте были уже Чередниченко, парторг, еще какие-то другие незнакомые люди... Панас Емельянович лежал на белой, обитой дерматином кушетке. Не надевая халата, Инна подбежала, нрисела возле него, начала нервно искать пульс - кто бы мог подумать в школьные годы, что придется ей сидеть над учителем ботаники в роли сестры милосердия... Без очков лицо Панаса Емельяновича стало еще меньше, оно было матово-белым, возле уха темнели ссадины, седые жиденькие волосы на затылке склеились кровью. Учитель был без сознания. Инна держала сухонькую старческую руку Панаса Емельяновича,доискивалась в ней жизни. Еще один самый тяжкий экзамен... Под взглядами притихших, тревожно онемевших людей девушка с испугом, с болью, с отчаянием считала еле слышный, постепенно исчезающий пульс. Не приходя в сознание, Веремеенко-старший умер у нее на руках. Это была первая смерть на ее глазах, и ее медпункте. Инна была потрясена. Ей хотелось тормошить, трясти, чтобы возвратить к жизни это легкое, бездыханное тело, вернуть его из небытия. Никогда не знала такого отчаяния. В сознании собственного бессилия, сдерживая рыдания, вскочила, бросилась из комнаты. Поскорее отсюда выбежать, выплакаться где-нибуль наедине!.. Она была у двери, когда на пороге появился Виктор. Входил пошатываясь. Лицо - полотно полотном. Неужели это он? Натолкнулась на глаза сомнамбулы, увидела перед собой незнакомого, посеревшего от ужаса человека, который в жалкой растерянности ловит разверстым ртом воздух, силится что-то сказать и не может... И эти мутные, рыбьи глаза! Будто лунатик, надвигался на Инну, неуверенно, слепо тянулся к ней рукою... - Уйди! Убийца! - отпрянула она от него.- Ненавижу! И, не помня себя, выскочила в дверь. У Виктора взяли подписку о невыезде. Началось следствие. Мать развернула неожиданно бурную деятельность. Отца уже не воскресишь, попытается спасти сына. Бегала по Кураевке, искала свидетелей, чтобы подтвердить ее версию: сын не виноват, отец сам попал под машину, сам потому что слепой... Таких свидетелей Кураевка не дала: умеет она быть не только доброй, но и беспощадной. В ином случае могла бы взять на поруки, в ином, но не в этом... Кольцо смыкалось, приятели, те, что находились в роковую минуту в его машине, точно сговорившись, отвернулись от Виктора, или, как он сам мрачно констатировал, "продали". Перед следователем дружно, отрепотированно твердили, что, были хоть и подвыпившими, пытались всетаки сдерживать Виктора, уговаривали не гнать, а тот летел как сумасшедший, недалеко от Дворца нажал еще сильное. Ну а тут откуда ни возьмись человек посреди дороги... руки протянул, что-то кричит, может, хотел остановить... "Отец! Отец!" успели все-таки крикнуть Виктору, а он якобы им через плечо: "Ничего, прорвемся!.." В последний момент все-таки попытался свернуть в сторону, но было уже поздно... Веремеенко-сын пока был оставлен на свободе. Однако свободой она для него уже не была. Несмотря на все материны старания, лжесвидетелей не удалось раздобыть и оправданий никаких не было это Виктор и сам теперь отлично понимал. Задавил отца Кураевка была единой в безграничном возмущении, в осуждении, в коллективном своем суровом приговоре, вынесенном ею еще до официального суда, раньше речей районного прокурора. Может, только теперь дошел до парня весь ужас содеянного. Полдня простоял, посеревший, на сельском кладбище возле свежей отцовской могилы. И после этого уже нигде не появлялся в село. Видели: старчески сутулясь, слоняется один по морскому берегу. Как-то в конце дня появился возле пляжей пионерлагеря, возле тех мест, где когда-то врезался в детей на мотоцикле. Пляж был безлюден, детей забрали в школы, лишь стайка местных мальчишек гоняла по берегу мяч. Они рассказывали потом, что отцеубийца бродил, будто привидение, в самом деле будто лунатик. Остановившись, смотрел, как море гонит прибой, устилает берег пеной. Сказал ребятишкам: "Буду купаться". Дети подивились: в такую пору никто из кураевских уже не купается, а этот... Не стал даже раздеваться. В чем был, в том и побрел в море: глубже, глубже, но пояс, по грудь, по шею. Затем поплыл (он хорошо плавает, до самого горизонта, бывало, заплывал). Вот и сейчас плыл и плыл, пока не скрылся за волнами... Решили ребятишки: дурачится парень заплыл тут а возвратится, выплывет где-нибудь в другом месте. Он и выплыл через три дня напротив хаты деда Коршака, сторожа рыбартели. Коршак первым его и заметил: думал, говорит, детский мяч загнало, ныряет между волнами. Думал так, пока не прибило к берегу тот "мяч"... Это и был Веремоенко-младший. Старые рыбаки, повидавшие на споем вену немало происшествий, никогда еще не видели, чтобы утопленник был в такой вот странной позе: в воде стоял он в полный рост, в одежде, стоял, как полагалось бы стоять на земле, совершенно вертикально. Потому и голова на волнах казалась похожей на плывущий детский мяч * * * Овладел Ягнич судном, этой загадочной лайбой. Начальство оказывает ему всяческое содействие: нужны элек тросварщики бери, маляры пожалуйста, материалы выпишем, лишь бы дело шло. Орионец и ночует теперь на судне. После первой ночи не захотел больше оставаться в пустующем пока втором корпусе. Пускай там домовые хозяйничают, а он будет на своем судне, тут ему привычнее. Целыми днями работает, колдует потихоньку над лайбой, которая под его рукой должна из гадкого утенка превратиться в белоснежного лебедя. Девчатам со стройки не терпелось узнать, что же он там делает, этот орионсц, что там, секретничая, все прилаживает да перестраивает. Прилетит стайка любопытных ко всему штукатурщиц в заляпанных комбинезонах "разрешите па экскурсию", но Ягнич никого не пускает внутрь, держит дело свое в тайне. Даже прораба, хитроокого толстяка в резиновых сапогах, мастер не очень посвящает в свои корабельные хлопоты: пусть он в своем доле и знаток, но в этом - как медведь-звездочет... Лишь ближайшие помощники неразлучны с Ягпичем целые дни: Оксенворховинец да еще несколько энтузиастов, выделенных старому моряку в подмастерья. По его указанию они беспощадно потрошат судно, выбрасывают его внутрен ности, потому что все тут должно заиграть по-новому, все должно быть "доведено до фантастики", как говорит гуцул. Степенная уверенность, солидность, властность вновь явственно обозначились в повадках орионца. Да и как же иначе! Был списанным вроде в тираж, а теперь вот старший консультант, лицо почти засекреченное. Держится так, будто более важного объекта, чем его лайба, на строительстве нет. Порой видят его и в корпусах, где ведутся работы, присматривается, принюхивается ко всему, вопросами донимает, кое-кто начинает даже ворчать: еще один народный контроль... Когда руководство в отъезде (а это бывает нередко, дел да совещаний бесчисленное множество), Ягничу хочешь не хочешь приходится иметь дело с товарищем Балабушным, прорабом. Это стреляный воробей, любит подстегивать, то и дело напоминает: темп давайте, темп, старина, поменьше выдумок, сроки подпирают... Орионец на это отвечает с олимпийским спокойствием: - Нас подгонять не нужно. Лучше проследите, чтобы с материалами не было перебоев. А мы свое дело сделаем в срок: слов на ветер не бросаем. - Я вас не гоню, вы меня поймите правильно,- тотчас же поворачивается на сто восемьдесят градусов Балабушный,- с нашей стороны полнейшее вам доверие, Андрон Гурьевич... И о материалах заботимся... Уже нам отправили пластик, говорят, гедеэровский, белоснежный, просто чудо, хотя и дороговат... - Для шахтеров не жаль,- говорит Ягнич и, вынув из кармана бумажку, начинает неторопливо высчитывать, чего и сколько ему еще понадобится для работы. В обеденный перерыв на стройке наступает штиль. Затихает грохот машин, рабочий люд устремляется в тень, кто перекусывает, кто газету читает, и никто не видит, как па территории появляется тот, которого нужно было бы встретить со всем служебным почтением. Не обнаружив в штабном вагончике никого, прибывший широким шагом направляется к Ягничу, который и в это время, по обыкновению, стоит как вахтенный возле своей лайбы. Наверное, "высокий гость" в своей озабоченности принял орионца за сторожа, потому что, не здороваясь, обратился к старику довольно строго: - Где начальство? - На обед поехало. Начальство тоже не святым духом питается. - Ну а кто же сейчас тут старший? - А я вот и старший. Приезжий оглядывает старика с явным сомнением, по его лицу пробегает гримаса неудовольствия. Чувствуется, что он имеет право на такую гримасу,важная, видать, птица. Грузный, лицо, притененпое шляпой, по цвету какое-то глиняное, одутловатое. Еще, видно, на курорте но был, настоящего солнца не видел. - Вы... действительно старший? - Сказал же... А вот вы, позвольте, кто будете? - полюбопытствовал, в свою очередь, Ягнич. - Из министерства,- небрежно бросил приезжий, не считая нужным уточнять, из какого именно: из того, которое заказывает, или из того, которое строит. Л впрочем, и для Ягнича это не очень существенно. Важно, что есть наконец к кому обратиться, обтолковать кой-какие дела, которые с прорабом не обтолкуешь... - Вот вы как раз мне и нужны. - Я? Вам? - глиняное лицо морщится в иронической ухмылке. - Только внимательно слушайте, если уж вы к делу причастны... Это, наверное, вы тут корпуса привязывали? Корпус номер один под каким градусом стоит? Красный уголок и половина комнат - куда у вас окнами смотрят? - А куда? - Важного товарища это, видно, заинтересовало.- - В степь, под нордовые ветры! Утром встанет шахтор - не увидит, как и солнце всходит. Приехал на море полюбоваться, а вы его к морю спиной, к солнцу затылком... - С моря, с солнечной стороны, ведь припекать будет. Да и море, если разобраться, оно шахтеру, извините, до лампочки... Ему прежде всего отоспаться бы здесь после трудов праведных... Калорийное питание, домино да бильярд - это ему подай, а не восход солнца. Комфортом должны обеспечить прежде всего... - То-то вы и позаботились! Столовую планируете на две смены, на ногах придется ждать очереди, торчать у кого-то за плечами... А в корпусах? На весь этаж один туалет, да и тот в самом конце коридора! Ничего себе комфорт. Ночная пробежечка рысью по коридору п кальсонах... Приезжий даже носом повел от такого натурализма. - Тут, возможно, мы чего-то и недодумали. - А кто же за вас будет додумывать? Для чего поставлены? Приезжий вдруг ощетинился: - Да что вы мне здесь экзамен устраиваете? Кто вам дал право так со мной разговаривать? Собственно, кто вы такой? - Рабочий класс я, вот кто.- Ягнич сощурился, только маленькие, колючие глазки посверкивали из-под бровей.- Скоро сорок лет как на море в этом самом рабочем чине-звании!.. В этот момент подбежал откуда-то прораб, запыхавшийся, испуганный. Юлой завертелся возле министерского представителя, принялся извиняться, подхватил, повел показывать стройплощадку. А тут как раз и начальник строительства подкатил. И первый разговор, состоявшийся между ними, касался Ягничевой персоны. - Что это у вас за старик? - кивнул приезжий в сторону орионца.Ядовитый какой-то дед! - Это наш дед,- извинительно улыбнулся начальник строительства.- Да и не совсем он чтобы уж дед... Точнее сказать бы, человек зрелого возраста, мастер... - Критикан какой-то... Вот такие как раз анонимками и засыпают разные инстанции. - Этого за нашим не водится. А что правду в глаза скажет - такая уж натура. - Отпустили бы вы его на заслуженный отдых... По собственному желанию, а? - Да можно бы! Только нам без него ну никак, Степан Петрович... Позарез нужен. - Смотрите. Вам виднее. Только чтоб потом но плакались, когда в "Правду" про комплекс накалякает. Про ваши неполадки... Начальник строительства заверил, что до этого дело не дойдет. А Ягнич том временем уже стоял спиной к ним, лицом к морю, к лайбе. После работы он имеет привычку пройтись вдоль берега, посмотреть, что море выбрасывает. Трудится оно без устали. То выбросит тебе черную купу морской травы - камки со слизистыми водорослями, то медузу, то кучу ракушек-мидий, то чье-то разъеденное солью трикотажное тряпье... Белые чайки проносятся над берегом, над Ягничем. Иногда промелькнет в воспоминаниях что-то давнишнее. Прибой, сверкающий у ног. Камни, поседевшие от морской соли. И ты на них, молодой, с кем-то в обнимку сидишь... Неужели все это ушло и никогда не вернется к тебе, в эту действительность, к этим птицам и этим дням, к звездным кураовским ночам? Прогуливаясь, Ягнич доходит иногда до Коршаковой хаты. Одна стоит, на отшибе, среди песчаных дюн, возле причала рыбацкой бригады. Кролики бегают, утки да гуси кучами снега белеют в бурьянах. Рыбачьи снасти сушатся, развешанные на кольях. А возле хаты сам дед Коршак чтото починяет, налаживает сеть либо просто сидит в раздумье, отдыхает. - Ну как, дедушка, ловятся шпионы? - Что-то ни шпионов, ни тюльки... С погранзаставой сторож в контакте, имеет даже медаль "За охрану государственных границ". Наверное, сто лет этому Коршаку: еще Ягнич мальчишкой был, а Коршак уже ходил по Кураевке в островерхой буденовке, делил землю да нагонял своими усищами страхи на мировой капитал. Давно стал стариком, в одиночестве живет, трудится, как прежде... Ягничу бросилось в глаза, как он изменился: зарос, залохматился, седые патлы веревочкой через лоб перевязаны, чтобы на глаза не падали. Иной раз, бывает, расщедрится. Пойдет не спеша, снимет несколько вяленых рыбин, что под крышей висят, нанизанные на жилку, поднесет тебе, угощая: - Бери, Андрон, полакомимся. - Не скучаете тут по людям, Иваныч? - Да когда как... По ночам, вот как расшумится море, то, известное дело, лезут всякие мысли... Расплодилось люду, машины кругом урчат. Когда-то было в степи: этот чабан под одним небом, а тот - под другим, полдня шагай, пока от коша до коша доберешься... А нынче распахали все, заполонили как есть побережье. - Для добрых людей земли хватит. - Так-то оно так. Только между добрыми попадаются и хищники двуногие - пропади они пропадом... В прошлом году откуда-то объявились, дельфинов подушили в сетках, ночью потом вытрусили их на косе,- Ягнича передернуло, как от боли, но Коршак не заметил этого.- И знают же, наверное, что дельфин, если запутается под водой в сетке, то ему конец, долго без воздуха не выживет, он ведь - как получеловек. Говорят, когда его тащат на берег опутанного сетками, он, словно дитя, плачет... Да кто же вы такие, душегубы? - Думалось, после войны таких жестоких уже не будет... И сыт ведь, а жесток - почему? Поговорят, а иной раз просто помолчат вместо, и снова пошагает Ягпич вразвалку вдоль побережья к комплексу. На полпути, где на углаженном волной песке валяется выброшенное морем черное, будто обгоревшее, бревно из каких-то, возможно, кавказских, лесов, орионец остановится, сделает привал. Бревно кто-то выволок на песчаный пригорок, который по-здешнему называется джума. По вечерам послушает море, которое плещется у его ног, сычит волной, как электросварка. Если заглянуть в это время моряку в глаза, маленькие, острые лезвия, в них пе приметишь ни радости, ни грусти - лишь незримо живет в них тяжкая застылость мысли, сосредоточенной, устоявшейся, обращенной куда-то вон в ту синь и даль. И в такие тягучевязкие, как бы полуостановившиеся минуты, когда, кажется, и само время застыло, не движется, человек о чем-то все думает, не может не думать. О чем же? Однажды сидел вот так в предвечерье на этом узловатом бревне и почему-то вдруг вспомнил с необычайной яркостью о бое быков - видел когда-то в молодости такое зрелище. Один раз видел и больше не захотел, не для него развлечение. Всем сердцем был на стороне того выращенного в темноте стойла черного красавца, что вылетел на арену, ослепленный солнцем, и в дикой ярости уже искал - с кем бы сразиться. Отродясь, видимо, не знал он страха, не ведал, что это такое, лишь отвага бушевала в нем. Все для него сливалось в слепящем солнце - трибуны и те, которые дразнили, и хотя все, решительно все было против него, было сплошь враждебным, он не собирался отступать, этот благородный рыцарь корриды. Готов был биться со всеми, принять даже неравный бой, готов был, казалось, пронзить рогами самое солнце! Чайка своим пронзительным, хватающим за душу криком вывела Ягнича из задумчивости. Оглянулся: по берегу от комплекса кто-то шагает молодо, движется легкая чья-то фигурка в красном свитере, в брюках, которые теперь носят осе, без различия пола,- сразу и не поймешь: хлопец идет или дивчина... Вот ближе, ближе вдоль обрывчика, где тропинка еще нс охвачена прибоем... Инка! Не улыбнулась даже. Сдержанный, тоскующий взгляд. В скупом свете вечерних сумерек пепельно-серые тени легли под глазами. - Как ты меня нашла? - А мне на комплексе сказали: туда иди, кажется, это он, Ягнич ваш, сидит на джуме. Тяжко было ему смотреть на племянницу. Исхудала, осунулась. Глаза, которые недавно были полны отблесками счастья и веселья, потускнели, налились до краев темной горечью. Однако о своем пережитом девушка не стала говорить. - Вот компот вам принесла,- поставила на песок размалеванный термос.- С урюком... - Спасибо. Садись, дочка. Примостилась рядом, на краешке бревна, веточку полыни непроизвольно крутила в руке. Ягнич способен был понять такое состояние, когда человек томится от горя и тоски, чувствовал, как безысходная ос боль какими-то токами-волнами переливалась и в его сердце. Не стал утешать, хотя, может, и следовало бы ей сказать, что стоит ли так убиваться о человеке, который родному отцу - пусть невольно - жизнь укоротил, о том, кого собственная совесть казнила, свершив над ним свой высший суд. Чем тут утешить? Видно, нету на свете таких слов-лекарств, чтобы можно было к душевным ранам приложить, в один миг снять боль девичьей тоски... Заметил слезу, блеснувшую в глазах у племянницы, прикоснулся рукой к ее плечу, молвил тихо: - Не плачь, доченька. - Я не плачу. Только почему же это у меня... вот так?.. - Каждый человек, Инна, может осиротеть, стать одиноким. И все же падать духом он и тогда не имеет права. Человеку, бывает, придает силу и одиночество. И снова молчали, вдыхая терпкий запах моря, сухой воздух степной. Сопровождали глазами чайку, которая все время кружилась перед ними, роняла в вечернюю сумеречь жалобные клики, то отдаляясь, то снова приближаясь. Море все больше погружалось в темноту. И казалось, без всякой связи Ягнич вдруг начал рассказывать девушке про Стромболи. Есть такой постоянно действующий вулкан - Стромболи, моряки называют его "маяк Средиземного моря". Как бы ни было темно вокруг, а он из ночи в ночь все рдеет в облаках, в любую бурю небо, раскаленное докрасна, пульсируя, отсвечивает над ним. Надежный ориентир. Годы проходят, корабли меняют облик, а он все рдеет и рдеет... Может, где-то там, на виду стромболиевского зарева, и "Орион" сейчас прокладывает свой курс... - Кто о чем, а я о своем... Ты уж извини... И не поддавайся, доченька, тоске-печали: у тебя молодость, ты еще найдешь свою судьбу... Ну, кажется, нам пора... Они встали, вышли на вьющуюся по-над обрывом тропинку. Впереди комплекс уже мерцал первыми вечерними огнями. Шли молча, погрузившись в свои мысли, медленно удаляясь от черного бревна, на котором только что сидели; вот оно и растаяло в тенях, и расплылся в сумерках песчаный холм - эта поросшая горькой полынью кураевская дюна-джума. x x x Зимой в Кураевке свирепствовал "Гонконг". Эпидемия гриппа не миновала и это отдаленное от городов побережье. Радио приносило тревожные вести, передавало, что эта беда повсеместная. В Риме, в Лондоне, в Париже больницы переполнены, закрываются школы, люди умирают тысячами. Инна была в отчаянии: нет еще против "Гонконга" достаточно эффективной сыворотки. В лабораториях мира обнаруживают все новые и новые разновидности вируса. Возбудители страшной болезни, которых еще. вчера не было, сегодня распространяются молниеносно, с грозной неотвратимостью, с коварной загадочностью. Вирусологи многих стран бьются над тайной этого зла, целые институты работают, ищут, однако радикальное средство защиты пока еще никто нс предложил. Приходится довольствоваться давно известными советами, простейшими средствами, которые хоть, кажется, и дают облегчение, все же не убивают вирус полностью, он разгуливает в крови, пока организм сам его не переборет. Бегала Инна на вызовы по домам, видела односельчан, которые лежат целыми семьями, врачевала младенцев, полыхающих от жара. Детей было особенно жалко, они переносят болезнь тяжелее взрослых. Делала уколы, раздавала таблетки, хотя тут же и предостерегала, чтобы не злоупотребляли химией, лучше народные средства: калина, малина, побольше питья с липовым медом. А вирус тем временем, зловеще ухмыляясь, делает свое, укладывает вповалку все новые и новые жертвы... К тому же беда с этими кураевскими пациентами: совершенно небрежно относятся к ее предписаниям, в особенности крутоплочие крепыши-механизаторы, они не считают грипп серьезной болезнью, насморк, дескать, всегда был на своте. Только что метался в жару, а чуточку спала температура, полегчало малость - цигарку в зубы и в мастерскую. А "Гонконгу" только того и подай: хватает героя вторично, выматывает с еще большей свирепостью - были случаи весьма тяжелых осложнений. Однажды в медпункт явился Чередниченко (он отгрипповал одним из первых, во время совещания где-то прихватил, ведь там чихают со всех сторон), пожелал справиться у своей медички о количестве заболеваний в Кураевке и о том, когда можно все-таки ожидать спада этой трижды клятой эпидемии. Посередь беседы Савва Данилович вдруг встал, подошел к Инне: - Что-то ты больно раскраснелась, медичка, и глаза твои мне не нравятся,- и прикоснулся ладонью к ее лбу.- О, да ты и сама в огне! Других поучаешь, а сама на ногах решила перенести? Не нужно нам такое геройство. И в тот же день Инну сменила Варвара Филипповна (она отгрипповала одновременно с мужем, как он говорил, синхронно). Инне был строжайше предписан постельный режим. Лежала дома в жару, когда подруга-почтальонша принесла ей письмо. Археолог подал весточку из... Читтагонга! Это же ваша, девоньки, золотая Бепгалия... Призванный в армию, попал на флот и вот теперь очутился у вод Бенгальского залива, расчищает фарватер, который весь завален, застопорен потопленными судами. Задача наших моряков - открыть проход в порт, в так называемые Ворота Жизни... Опыт аквалангиста вон в какой дали пригодился ему! Работать приходится в невероятно сложных условиях тропиков, хуже всего то, что температуры высокие и в воде, где работаешь, никакой видимости, сплошная муть: реки наносят много ила... Вот так он там живет, кует мировую солидарность, "среди надежд и жизни", как писала когдато эллинка Теодора... А то, о чем он говорил Инне, там, у стен крепости, все остается в силе, он хочет, чтобы она знала об этом... Любил и любит и но скрывает этого, кричит об этом из своего скафандра сквозь все мутные воды тропиков!.. Будто из другого, из ирреального мира донесся до Инны этот голос. Будто где-то за крутыми перевалами осталась Овидиева крепость, и лунная мерцающая дорожка в море, и этот археолог с его жаркими юношескими признаниями... Тут дождь со снегом или снег с дождем, а он в своих тропиках изнемогает от зноя, словно чудище какоенибудь доисторическое на ощупь пробирается в своем водолазном костюме в непроглядной водяной мути, среди жутких нагромождений чужих незнакомых кораблей. Все это потустороннее, иллюзорное плывет, наплывает на ее глаза, серым туманом и гриппозной липкой желтизной заволакивается свет, и сама она уже погружается в какието тяжелые, болотные, засасывающие воды тропиков... В иные минуты, когда больную одолевает полусон, мерещится ей странная рептилийка, похожая па ящерицу, вся полупрозрачная, даже внутренности видны в ней. Бронтозавр в миниатюре. Насторожившись, сидит это странное существо на шифоньере, где старые журналы сложены стопкой, и смотрит оттуда, как ты бьешься в горячке. Такая же, как и та, загадочная, что наблюдала за Верой Константиновной в палатке Красного Креста. Не знаешь, ядовита или нет и как поведет она себя в следующую секунду... А потом она и сама ужо там, откуда явилось это ползучее, призрачное существо, откуда пришло ей неожиданное письмо... Пылая в жару, раздает кому-то одеяла Красного Креста и сгущенное молоко с сахаром, готовит какие-то микстуры маленьким бенгалятам, а тучи москитов висят над головой и так жарко, что Инна задыхается, пытаясь сорвать с лица противомоскитную сетку... Душно, муторно, желтеет свет, и голос чей-то едва пробивается сквозь лыбкую горячую трясину... За время болезни в полубреду не раз Инне - сквозь вполне реальный, пролетающий за окном кураевский снег с дождем - мерещился тропический Читтагонг, и торчащие из воды полузатопленные мачты, и туманный образ человека, далекого и верного, что часами странствует в скафандре по дну залива, сродь акул, осьминогов, ощупывает, исследует затонувшие судна, уже покрывшиеся илом, ракушками и какими-то похожими на гадюк водорослями... У Чередниченко во время эпидемии хлопот еще прибавилось. Людей валит, а дело не ждет. Хоть и зима, однако поля держатся под постоянным надзором, чуть ли не каждый день председатель и сам выезжает, и агрономов с бригадирами гоняет, чтобы наблюдали за состоянием озимых хлебов, чтобы все время были начеку. Делались разные измерения, брались пробы, ставились диагнозы, тщательно определялись площади, которым прежде всего надлежало давать подкормку. Кураевка жадно ловила по радио погодные сводки. Когда метеорологи обещали на сегодня облачность, ветер с дождем и снегом, то земледельцы воспринимали это как подарок, бухгалтерия оживлялась, а Чередниченко смеялся в своем кабинете, радуясь как малое дитя. - Что для других слякоть, для нас это манна небесная, ха-ха-ха! - грохотал он на все правление. Незнакомый радиодиктор, разумеется, не слыхал этого смеха, а потому и не догадывался, что обещанный им "дождь со снегом" или "снег с дождем" для кого-то может быть истинной радостью. Знай он про то, не окрашивал бы свой голос в грустные, как бы извинительные тона. Это чаще всего случается с дикторшами, весьма нежными и чувствительными радиосуществами. Один из передающих подобные сводки особенно старался, "дождь и снег" каждый раз произносил скороговоркой, явно подпуская наигранной, фальшивой бодрости, пасмурную погоду и сплошную облачность преподносил так, словно бы речь шла о самом красном, солнечном дне. Усердия этого радиободрячка искренне потешали Чередниченко: - Ишь как напевает, этот областной приукрашиватель действительности!.. Кроме всех других хлопот, Чередниченко еще одна идея нс давала покоя: загорелся мыслью поставить весной в Кураевко памятник плугу. Тому старому, еще комбедовскому, которым когда-то была проложена первая коллективная борозда через кураевские поля. Поскольку же плуга такой марки в Кураевке не сохранилось, председатель распорядился искать его повсюду, расспросить у соседей, переворошить все и вся, но найти во что бы то ни стало. - Возведем пьедестал на видном месте, вон, может, там, на скифском кургане, и поднимем его, наш первый, однолемешный, на надлежащую высоту,разжигал он себя и своих единомышленников.- Танки на пьедесталах стоят, и тачанки, и "катюши" - это все, конечно, здорово, а плуг, он разве не заслужил подобной чести?! Итак, други мои, приезжайте через какое-то время в Кураевку, и вы увидите памятник плугу - первый, пожалуй, на планете... Зима - это зима: каждый стебелек степной поблек, сник, почти никакой жизни наверху. Только там, во мраке черноземов, полно кореньев, переплелись и аврорины, и тюльпановые, и старые, и молодые... Живут только одни они - корни: узлы и узелки затаенной жизни. Чередниченко хотелось бы иметь такой рентген, чтобы просветить насквозь черноземные пласты и своими глазами увидеть :)TII молчаливые и мудрые переплетения, с которых все ведь начинается, вес - и цвет и колос... Поля радовали, состояние озимых было отменным. Зеленя на всех площадях живые, нигде не "вымокли, нигде нс порвало корней лютыми морозам-и - их вообще не было, морозов. А радио и дальше день за днем обещает как раз то, что нужно: то снег с дождем, то дождь со снегом! Набирают жадно, пьют щедрую влагу черноземы, и даже в такую нору года кустятся под мокрыми снегами, густо зеленеют хорошо укоренившиеся хлеба. Выйдет Чередниченко к посевам, встанет среди ноля и, наклонившись, глядит-любуется, как даже морозным утром зеленый росточек отважно пробивается сквозь суховатый снег,- это ли не чудо! Зеленое шильце высунулось, улыбается, образовав вокруг себя кругленькую крохотную полынью... Стебелек живет, согретый каким-то невидимым теплом, холод снега отступил от него, росточек словно бы создал тут свои микроклимат. Невероятно, как это он умудрился проклюнуть толстый панцирь зимы, пробиться из небытия. Да, сама сила жизни зеленеет вокруг вперемежку со снегами, и как только солнце, встап в зенит, слизнет с полей своим горячим языком-лучом снежную кашу,- закурятся поля теплым паром, скажут всему живому и сущему: расти! Повернет на весну, солнце все чаще будет выглядывать из-за туч, пригреет поля какой-нибудь час или два, а уж откуда-то сверху, от самого, кажется, солнца, польется на землю малиновый голосок - это смельчак-жавороненок рискнул остаться в родимой степи на зиму, не улетел в Замбию и теперь первым встречает свою голубеющую весну. - Давай-давай, наяривай! - щурясь на солнце, крикнет Чередниченко невидимому запевале.- Тебя-то нам для полной гармонии и не хватает! День будет становиться все длиннее, нальется светом, и наступит наконец пора, когда от края и до края засверкают кураевские небеса, когда, на великую радость сеятеля, окажется, что в этом году ничто не вымокло и не вымерзло, пересева не будет, поля дружно зеленеют-переливаются, и вот уже веселым пламенем заполыхали красные цветы в заповедной степи: это цветут - до самого моря! - неумирающие скифские тюльпаны. x x x Шахтеры, которые должны были прибыть сюда па отдых, представлялись Тасе-штукатурщице (тоже Ягничевой родственнице, хотя и далекой) людьми почти мифическими. Великаны, гиганты. Труд, который они свершают, такой, что, наверное, тяжелее его сейчас нет на свете. Гдето там, в глубинах земли, в темных ее недрах, на километры протянулись их подземные дороги-тоннели. Иной мир, мир отваги и битвы повседневной. Чтобы там выдерживать, нужно иметь особую натуру, такую, скажем, ну, как... у этого Ягнича Андрона Гурьевича. И когда в не совсем еще завершенном профилактории появился весной первый шахтер, прибывший по профсоюзной путевке, Тася была поражена тем, что он и в самом деле чем-то походил на Ягнича-орионца: степенной ли сдержанностью, неторопливой ли походкой или этой своей плотной, словно бы спрессованной силой, запас которой еще не весь, видно, иссяк; чуялась эта силища в призоми стой кряжистой фигуре. - Так это вы... вы оттуда? - указав рукой на землю, девушка с любопытством разглядывала прибывшего, его изборожденное глубокими морщинами лицо с въевшейся угольной пылью.- И не страшно вам на той глубине? - Привычные мы, дочка... Ко всему привыкает человек. Нужно же кому-то рубить уголек... Год рубим, и десять, и двадцать... А сверху над нами степь ковылем колышется да воронцами цветет, табуны коней бегают, потому что как раз над нашими штреками конезавод. Молодняк выгуливается.. Слышно, как кони топают? - Кони, солнце и цветы - это где-то далеко, девушка, это - как на небе... А близко, над головой, темная порода иногда потрескивает. - Ужас! Шахтер улыбнулся. Девчатам-строителям, окружившим шахтера, хотелось знать, как он находит их работу, может, обнаружил какие дефекты, но гость не расположен был с ходу критиковать; видно, был из людей великодушных, не "наводил критику", а, напротив, похвалил девчат: постарались, мол, такие светлые, высокие корпуса возвели на голом пустыре. Осматриваясь, увидел мозаику на фронтоне первого корпуса: шахтерская детвора встречает цветаMii молодых забойщиков в робах. Сказал, что есть правда жизни. - Будет еще и бассейн для вас, и кафе с музыкой, с современными танцами... - Танцы-это как раз для меня,-усмехнулся старый шахтер,- потому как давненько я не отплясывал... В последующие дни стали прибывать новые партии отдыхающих, были среди них не только шахтеры пожилого возраста со своими давними профессиональными силикозами, но и такие, которым только дай кий в руки,, они и про обед не вспомнят, целый день будут гонять шары по бильярдному столу. Спросит жена, когда возвратится такой домой, какое же море там... а он и моря не видал: одни лишь кии, шары да лузы мельтешат перед глазами... Ягнич как-то сразу сблизился с первым шахтером. Рабочие люди, они поняли друг друга с полуслова, посредника им не требовалось, потому что между людьми такого склада и опыта сама жизнь становится посредником. Лайба шахтера заинтересовала. Собственно, от старой лайбы теперь тут мало что осталось. За эту рабочую зиму судно подросло, выпрямило свои борта-плечи, как бы поднялось над самим собой, обрело иные, более плавные, обтекаемые формы, являло теперь собой вид