инного вальса. Идут в паре, будто созданные друг для друга, ясно и чисто смотрят друг другу в глаза, не говорят ничего, да и нужны ли тут слова, когда за них говорит сама молодость. Стоило, стоило отдать столько труда этому судну, где сегодня главный пассажир веселье! Степная ночь колы шет его на синих своих волнах, жизнь кипит вокруг ори онца, хлопцы-пираты ловко лавируют с подносами между столиков, с улыбками на лицах, и причудливые рыбы Оксе на, что плавно плывут по панели, словно бы тоже улыба ются Ягничу. Все тут в движении: одни встают, удаляются без лишних церемонии, другие, даже малознакомые, подходят с поздравлениями, чуточку захмелевший Оксен порывается петь, заводит любимые свои коломыики, немного фриволь ные, зато очень смешные; к сожалению, присутствующие не очень умеют им подпевать, даже "Червону руту", кроме Таси-штукатурщицы, никто из гостей толком не знает Людно и шумно вокруг, от танцев палуба аж гудит а снизу уже слышен и зычный голос Чередниченко: предсе датель опоздал, задержавшись на одном из бесчисленных совещаний, но все же заехал, уверяя, будто он лишь силой интуиции почуял, здесь происходит что-то такое, чего нельзя пропустить. Поднимаясь по трапу, Чередниченко уже перебрасывается словом с официантами и стряпухами, в шутку допытывается, где здесь пирует тот знаменитый морской волк, которого подарила миру Кураевка. - Уясните и запомните вы себе, ниткоплуты: Ягнич это наша легенда! доказывает он кому-то. Умрет больше такого не будет! Появившись на палубе, Чередниченко с ходу заключает в свои могучие объятия именинника: - Ну так как же, брат, кура или не кура? Бокал с "пиратской кровью" отстраняет, потому что не ведомо ему, из чего этот анафемский напиток изготовляется, какова его формула, к тому ж и "мотор" дает о себе знать (на грудь показывает), не то что в молодости: выйдешь, бывало, в Севастополе на Графскую, стакан осушишь, рукавом бушлата "закусишь" и пошел шпацнровать... Вскоре Чередниченко уже за столом, слово его обращено к механику с Арктической, толкуют они о климате который, по их мнению заметно меняется на планете (один утверждает, что становится жарче, другой - что холод нее), затем речь заходит о равновесии в природе, и Черед ничонко рассказывает удивительный случай, как однажды тьма-тьмущая мышей развелась в одном из лучших его пшеничных полей. " - Пшеница - ну, как камыш, а мыши идут тучей, сначала подгрызают стебли, валят и тогда, уже на земле, вытачивают молодое зерно... Как бороться? Кто подскажет? Вот тут и появились орлы! Сто лет их перед этим никто не видел, думалось, уже совсем перевелись в степях, а тут вдруг целые эскадрильи сотни, а то и тысячи! - поплы ли над хлебами и уже пикируют, бьют да бьют на этом "куликовом" поле мышиную орду! Дочиста истребили, сделали свое дело и исчезли в небе, улетели куда-то - ни одна пара не осталась, не загнездилась в лесополосе... Не загадка ли это? Не мудрость ли это природы? - Мудро, мудро в природе все,- соглашается механик,- меньше бы только нам глупостей делать по отношению к ней... - Мышей много, требуются орлы,- шутит кто-то из шахтеров. Вольно тут дышится после дневного зноя, легкий бриз дует с моря, охлаждает разгоряченные лица, теплая ночь окутывает судно, где так хорошо чувствует себя каждый, где Ягнич в безграничной щедрости покрикивает официантам: - А ну-ка, сыночки, еще сюда, плиз, чего-нибудь! Пускай люди повеселятся... Будет тут сегодня песен, смеха и шуток, допоздна будет веселый гомон стоять, до того зенита южной ночи, когда весь небосвод величаво нависнет над морем и степью от края до края засверкает гигантский звездный атлас курсантского неба - только всматривайся в него да чinаи. ...Двое идут вдоль берега, а куда - какое это сейчас имеет значение? Безлюдно и звездно, и тает степь в объятиях моря, и Чумацкий шлях распростерся над ним, возгорелся в ночном небе и словно бы только для них двоих; им одним принадлежит сейчас все вокруг, вся бесконечность и загадочность мироздания... Когда идешь ночью через океан, то проникаешься таким ощущением, будто идешь сквозь вселенную, сквозь просторы вечной материи, вечного бытия. И нигде, как в рейсе, средь непроглядной тьмы, средь безбрежности вод,нигде не почувствуешь так сильно свою причастность ко всему сущему и бесконечному!.. И даже если ты всего лишь курсант мореходки, начиненный знаниями лоций, созвездий, течений, тебе больше думается не о них, а о том, кто ты есть, для чего появился и каким должен пройти заветный для тебя рейс - единственный рейс собственной твоей жизни. - Для нас, конечно, имел значение его опыт, виртуозное владение парусной иголкой,- медленно шагая, говорил Заболотный Инне,- но куда более важным для нас был он сам в своей простой и мудрой человеческой сущности, человек-основа, узловяз жизни. "Мои слова",- девушка невольно улыбнулась и спросила: - Требовательный, строгий, он, наверное, гонял вас сильно? - Нет, не то. Как раз и поразил он меня своей дели катностыо, тактом, врожденной, я сказал бы, тонкостью натуры. Однажды заметил он, что я раскис, а была у меня такая полоса на "Орионе", почему-то упал духом, опустился так, что и вспоминать стыдно... Мучили непонятные кризисные явления да еще порядки на судне, они ведь крутые у нас, работа каторжная, новичок иногда не рад, что связался с этим морем лазоревым, синим или какого оно уж там цвета... И Ягнич будто в душу мне заглянул, зовет однажды: а ну поди-ка сюда, хлопче. Думал, работу какуюнибудь задаст, чистить, драить что-нибудь заставит. А он повел меня в конец палубы, посадил рядом - помню, был такой, как сейчас вот, звездный вечер,- а ну, говорит, расскажи, выкладывай, что оно у тебя, откуда... А что я расскажу? Такой благополучной, такой удачливой была до недавних пор жизнь! Вырастал за отцовской спиной, никаких трудностей, все гладенько и легко. О чем тебе хлопотать, дипломатическому сынку, который на соках манго вырастал, до пятнадцати лет представления не имел, на каком дереве растет хлеб насущный... Не то что вот мой друг Шаблиенко. Его с детства на ферме жизнь прокатывала, такому, конечно, и мореходка страшной не показалась... - А вас разве силком заставляли поступать в мореходное? - В том-то и дело, что нет. Сам решил. Книг начитался, да еще отцов товарищ - морской атташе - разными историями о флотской жизни взбудоражил душу, заворожил... Дай-ка подам в мореходку! Представление было, конечно, наивное: корабль белый, дороги голубые, жизнь розовая... Первый месяц, пока наш брат курсант помидоры в совхозе собирал, все терпимо было, но потом... Настоящее испытание для курсанта начинается позднее, когда этого соленого моря хлебнешь, каждым нервом почувствуешь, какая это трудная профессия. Насколько привлекательная, настолько и трудная. Особенно сейчас, когда НТР врывается и в нашу сферу морскую тоже. Скажем, для радиста на судне, который из рубки не вылезает, все время с глазу на глаз пребывает со своей аппаратурой, возникает "проблема одиночества". Западная статистика отмечает, что почти повсеместно уменьшается тяга молодежи к морю. Замечено явление загадочное, называемое drift to the shore, что в переводе означает: бегство на берег.. - Одни - на борсг, а вы решили в обратном направлении, ветру эпохи навстречу? - с улыбкой заметила девушка. - Да, примерно так получилось, хотя, пожалуй, именно это меня и спасло. Мог бы и скатиться, на дно пойти, в переносном, разумеется, смысле, потому что, по выражению Ягнича, люди тонут не в море, чаще всего они терпят кораблекрушения в лужах... Происходило что-то странное. Сам даже не замечал, как постепенно циником становлюсь, душу захватило какое-то беззаботное очерствение, и радость и боль, особенно, конечно, чужую, перестал было воспринимать, да что там чуж.ую: даже в отношении к собственным родителям начала укореняться какая то дикая вымогательская правота, грубость, ложь... - Совсем на вас не похоже,- тихо сказала Инна. - А было, представьте себе, было,- улыбнулся он.- Ксли уж начал исповедоваться, так продолжай до конца... Извините за эту исповедь. Одним словом, испоганился парень, если прибегать опять же к Ягничевой терминологии. Жил и не замечал, как постепенно выветривается из души изначальное, то светлое и чистое, что, может, в колыбели тебе материнские шепоты передают... Глядишь, и совсем бы пошла жизнь кувырком, не повстречайся мне на пути в самую трудную минуту этот мудрый ясновидец по имени Ягнич. До сих пор для меня остается загадкой: как он пронюхал, по какой лоции прочел, что я нахожусь в таком кризисе душевном, что только и выжидаю момента, как рвануть из мореходки черт знает куда!.. А ведь почувствовал безошибочно, железной какой-то интуицией, вовремя остановил меня, ободрил, удержал, не дал мне сделать, можно сказать, роковой шаг перед пропастью... До сих пор не знаю, почему именно перед ним открылся я душой так вот до конца, как сейчас открываюсь перед вами. Именно от него услышал я слово совета удивительно простое, однако же прозвучавшее для меня как откровение: о сложности жизни, о значении испытаний для человека и о понятии чести. И все это у него выходило как-то ненавязчиво, так деликатно и убежденно, что не вызывало протеста. Благодаря ему для меня в новом свете предстали и родители мои, и мореходка, и я сам со своим будущим. Да, он помог мне окрепнуть внутренне. Теперь даже смешно: один сеанс такой психотерапии и... Не знаю, как вы относитесь к медикам... - А я сама медичка. - Вот как?! Тогда вам это будет интересно... Некото рые из флотских медиков утверждают, что после нескольких месяцев плавания по морям в человеческом организме наступают заметные физиологические изменения. Меняется, говорят, даже психика. У меня же это началось переменой, пожалуй, в самой структуре характера, переменой весьма крутой... И все это благодаря ему, нашему Ягничу... - А вы знаете, как тяжело пережил он разлуку с "Орионом"? - Представляю! Сколько лучших лет жизни ему отдано... Столько пройти под парусами и вдруг... - Это правда, что парусники свое доживают? - Безосновательные разговоры, по крайней мере я так считаю... Конечно, эпоха парусов - это как бы юность человечества, его поэтическая молодость... Но мысль творческая не спит, я вас уверяю, упорно и смело она проектирует уже гигантские парусные суда будущего, да и почему бы им не быть? Взметнутся еще паруса невиданной мощности, через океаны будут перебрасывать огромные грузы, соединять континенты, ведь чего-чего, а ветров на планете хватает... Почему не использовать силу ветра, учтя то, что нынче называется энергетическим кризисом... А там, а дальню - кто знает?! Может случиться и так, что известный вам солнечный ветер, срываясь с короны вечного нашего светила, погонит в далекие миры паруса космических Колумбов! Это не пустые мечты, Инна, мысли об этом уже сейчас поселяются в горячих умах некоторых чудаков, к коим, признаюсь, принадлежит и этот странный курсант Заболотный... Паруса, безбрежность и чистота просторов - они в самом деле способны захватить человека целиком, в них есть какие-то чары, магия, колдовство, не иначе,- он засмеялся. - Не столько чары, вы хотите сказать, сколько поэзия парусного полета... - Это, пожалуй, даже точнее. Вечная тяга куда-то в неизведанное... То, что с сотворения мира было и навсегда останется в натуре человеческой... - Можно понять нашего Ягпича, почему оп так н но обретет себе покоя... - Мы вес жалеем о пом, поверьте. На "Орионе" считается, что Ягпич приносил паруснику счастье... Более того, сказку вам по сгкрсту, у нас с Шаблиоико задача - присмотреться получше к нашему батьке, примериться к нему перед новым рейсом, может, самым ответственным... А еще я ему благодарен за то, что мы с вами встретились, Инна, на этом вот берегу. Могли бы ведь и разминуться, и нигде бы в жизни не пересеклись наши дороги... Скажите,- он неожиданно остановился, взглянул на нее как-то робко и виновато,- вы разрешите... хотя бы радиограммой... Хотя бы изредка обращаться к вам? Девушка молча стояла в раздумье, в радостном волнении. - Разрешаете, Инна? Она утвердительно кивнула головой, не глядя на него, почувствовав, как и в темноте зарделась жарким румянцем. Снова шли по ласковому побережью, и хотелось им, чтобы никогда оно не кончилось, и чтобы море тихо и напевно шумело, как сегодня оно им шумит, и чтобы дюны, джума за джумой, мягко возникали бы и возникали из темноты, потому что такая это ночь, такая она звездная и теплая, и разлиты в ней тайны, и еле слышной, беспредельной музыкой звучат в ней предвестья чего-то прекрасного. x x x Даже па этих благодатных землях, кажется, еще никогда не было такого обильного урожая, как в этом году. Пшеница лучших сортов - "аврора" и "кавказ" - стоит между лесополосами в самом доле как море золотое. Не выморозило ее зимой, не спалило суховеями в пору вызревания, не уложило бурями - быть великому хлебу! Колос - такого тут не видели даже и деды! Чередниченко смело телефонирует в район: - Хлынет зерно - будут прогибаться гарманы, затопим хлебом все элеваторы!.. Центральный кураевский мехток, или гарман, как упрямо именует его Чередниченко, лежит чисто подметенный, хотя на нем еще ни зернышка. Снова прибыли на жатву со своими машинами хлопцы из воинской части, не те, которые были в прошлом году, другие, расположились лагерем там же, у самых ферм. В готовности номер один к жатвенному старту. Ясная голубизна неба сияет над степями, покамест опа не подернулась дымкой уборочной страды, не затянулась парусами пыли на много дней и ночей. Все ждут, ждут... И вот он наступает, этот день. Музыкой начинается, пением. Вся Кураевка высыпала в степь на праздник Первого снопа. Люди оделись в лучшие свои наряды, светятся радостным воодушевлением обветренные их лица: дождались! Стоят пшеничные поля, подрумяненные, склонились тяжелыми колосьями, горячим духом солнца веет от них, духом самой жизни. Девичий хор в ярких лентах высится на подмостках лицом к хлебам, поет гимн урожаю, хвалу хлеборобу-труженику. Инна Ягнич сложила для кураевского хора эту песню, эту свою "Думу о степях". Никто не заказывал, сама явилась, сама вылилась на бумагу, как внутренний импульс души, ее зов, ее апофеоз. Все, что девушка пережила вместе с людьми, передумала наедине с собой за эти нелегкие месяцы, все, чем тревожилась, чего ждала, вызрело вдруг и вскипело в душе, чтобы стать песнею для людей. "На чумацьких шляхах, на гарячих airpax",- слышит Ягнич-орионец новую кураевскую думу, и вся его собственная жизнь как бы проплывает перед ним с се голодным нищенским детством и с мятежной юностью когда ходил в Пирей по заданию Коминтерна, и со страшным лихолетьем войны, которая не золотое зерно, а черные бомбы и смерть рассеивала по степям... Но воскресли они, эти степи, снова ожили под мирным и надежным небом, и нива звенит полным колосом, и красавец твой "Орион" где-то там готовится в новый рейс. Да, скоро они должны выходить из порта приписки, без тебя молодежь на полнеба разворачивает ветрила... Стоя здесь, среди хлебов, будто наяву видит Ягнич причал заводской и любимый свой парусник, который настроился в далекий поход, в открытые воды Атлантики. Такой, казалось бы, невесомый, легкий, будто скрипочка, а как смело будет бороться с яростными ветрами и громадными волнами, надвигающимися на него... Вот уже направляются к "Ориону" по заводской территории курсанты из высшей мореходки во всегда красивой моряцкой форме - ленты бескозырок развеваются на ходу. Лица юные, у одних беспечальные, у других задумчивые, сосредоточенные. Еще не видели штормов, еще не вытряхивала из них душу стихия, идут группками по двое, по трое, с чолодлнчиками в руках, с синтетическими сумочками, тот - гитарой на плече, тот со стойкой книг под мышкой, книг, которые совсем недосуг будет читать... Чистенькие, отутюженные, они еще не видели того, что предстоит им увидеть, но готовы принять все это с беззаветным мужеством и отвагой юности. И сам он, Ягнич, мысленно уже входит в свою парусную мастерскую, кладет на знакомое место наперстокгардаман, осматривает плотные, вываренные, прокипяченные в масле, ни с чем не сравнимые свои парусины, вдыхает запах смолы, йода, канатов - голова кружится у него от этого несказанного запаха, вобравшего в себя все запахи моря; для Ягнича они сейчас смешиваются с горячим душновато-сладостным духом спелых хлебов... Инна, племянница, стоит рядом с ним в белом халатике, как-то уж очень ладно перехваченном в талии поясочком (выехала в поле с медлетучкой), с замиранием сердца слушает, как поют ее песню, этот подымающий душу хорал во славу хлеба и хлеборобов, неба ясного, щедрой природы, человека-труженика и его вечной, неистребимой любви к родной земле. Глаза девушки налились глубоким светом, карие, они вновь сверкают, будто спрыснутые утренней росою... Комбайнеры в комбинезонах выстроились вдоль поля у своих агрегатов, как танкисты перед боем, серьезные, торжественные, иные даже чересчур суровые. Улыбнутся, блеснут белой костью зубов лишь тогда, когда руки девичьи начнут надевать им на шею тугие венки из свежих колосьев. Так здесь принято, так тут празднуют день Первого снопа. Среди взрослых комбайнеров рядом с отцом улыбается и Петро-штурманец; когда и ему надели венок, он, чтобы скрыть смущение, шутливо покачал головой сюдатуда - хотя и почетно, мол, однако ж колется... Песня между тем льется и льется, становясь все громче, мощнее, девчата поют самозабвенно, как птицы небесные, будто уж и не для этих, земных людей, поют, а для кого-то далекого, который парит где-то там, в небесах. В определенный час из глубины хлебного моря выныривает всадник (трудно и узнать, что это сын агронома, старшеклассник), быстро приближается с пучком колосьев в вытянутой над головой руке - величальная песня при этом начинает звучать еще сильнее. Хлопец, соскакивая с коня, зацепился ногой за стремя и чуть было не упал, чуть было не оконфузился в такой торжественнейший миг, но, к счастью, удержался,- бледный от волнения, бросился к Чередниченко-председателю и уже стоит перед ним, напряженный, сознающий значительность момента, вытянувшись в синих шароварах, перехваченных красным широким поясом: - Проба взята! И подает председателю колосья. Чередниченко сегодня тоже как на параде, с Золотой Звездой на груди, во всей приличествующей моменту солидности и торжественности,- где бы ни стал, всюду выделяется, возвышается среди людей его могучая фигура степняка. Двойная у головы сегодня радость: тут поле уродило, а где-то в ГДР родился, наконец, внук... Хлеборобский ритуал между тем свершается, и хотя происходит все здесь будто само собой, это только кажется так. Чередниченко исподволь внимательно следит за течением, сменой мизансцен своего любимого праздника. Вот разошлись колоски по рукам агрономов, бригадиров, усатых ветеранов колхоза, вот каждый уже неторопливо вышелушивает зерно на ладонь, оценивающе пробует на зуб, кивает председателю: можно, мол, пора. И хотя больше тут, в самом деле, от ритуала, от народного обычая, чем от будничной, практической необходимости, потому что те, кому полагалось, держали ниву постоянно под наблюдением, заглядывали в колосок и вчера и нынешним утром, проверяя, хорошо ли созрел, однако ритуал есть ритуал, и все к нему относятся с надлежащей серьезностью. Чередниченко как главный арбитр, стоя рядом с хором на сколоченных из досок подмостках, ждет, что скажут другие судьи, его помощники, те, кому предоставлялось право снятия пробы. Затем, собрав все оценки, он как бы увязывает их в единый сноп своего окончательного решения и только после этого произносит торжественно: - Люди, хлеб созрел! Жатву начинаем! Кому же окажем честь накосить первый сноп? Строгим взглядом пробегает по лицам ожидающих, прежде всего людей заслуженных и степенных, и наконец останавливается на приземистой, литой фигуре Ягничаорионца: - Может, вот ему поручим, Нептуну морей? Как ты, Гурьевич? Тряхнешь стариной, не забыл? Все одобрительно загомонили, подстегивая старика шутками-прибаутками ("Да уж пусть попробует!", "Моряки, говорят, косить мастера!" ), молодежь захлопала в ладоши, а хор под управлением заведующего Дворцом культуры встретил этот выбор новой волной пения. И уже подают Ягпичу косу, какую-то доисторическую, чуть ли не музейную, с вытертым до блеска косовищем,- Чередниченко дружески подбадривает при этом: - Ты ж, брат, не подведи!.. И дальше смотрит на товарища своей юности ободряюще, следит за каждым его движением, поощряет веселым взглядом, а Ягнич в эту минуту трогательно старателен, берясь за рукоять, чувствует, как все его существо охватывается жаром: шуточное ли дело, когда родная Кураевка оказывает тебе такую честь! С сухим шумом врезалось жало косы в плотную стену пшеницы, золотящуюся на солнце. Без привычки, без давних хлеборобских тренировок Ягнич чувствует свою неуклюжесть и тяжесть рук, давно отвыкших от полевой работы, но все же косит аккуратно, стебли ложатся колос к колосу, и с каждым движением-взмахом и в руках и внутри его все как-то обретает уверенность, выравнивается. Вот ты уже снова чувствуешь себя хозяином этой земли, она будто делится с тобою своей неизбывной силой. Он, там гю-цад яром Косар жито косить... - Хороший косарь, хороший,- слышится отовсюду,- Не забыл!.. Вон как ровно рядок кладет! А руки вязальщицы, дородной молодицы, тоже одетой по-праздничному, уже мелькают рядом, подымают колосистые стебли заботливо, осторожно, будто собираются дитя малое запеленать. Легко вьется свясло; ловко подсобляя себе, молодая жница коленом прижимает собранные стебли, стягивает их, и вот первый золотоглавый сноп связан, готов, красиво усы распустив, он стоит уже перед Чередниченко как воплощенная его золотая мечта! - Спасибо вам, люди! С первым снопом поздравляю вас, хлопцы и девчата! - восклицает взволнованно Чередниченко и еще громче командует комбайнерам: - Гвардейцы-механизаторы, по агрегатам! Срываются с места степные бойцы, бегут к своим новеньким, с иголочки, "Нивам" и "Колосам", па бегу снимают венки и, ставши вдруг буднично деловитыми, быстро поднимаются по трапам, берутся за штурвалы комбайнов. Тронулись! 11ервьш пошел в загон, за ним - второй, третий... Новой жизнью начинает жить степь. Как в дальнюю дорогу, провожает Инна задумчивым взглядом стоящего на мостике отца, рядом с ним белеет чубчиком брат-штурманоц, щупленькая его фигура застыла в рабочей сосредоточенности. Дальше и дальше уплывают комбайны в свое хлебное, красновато-золотистое море, первое зерно - цвета зари! - потекло в бункера, и сразу, как всполохи битвы, подымается над стенным раздольем первая пыль: покамест легкая, дымчатая, полупрозрачная, а завтра она уже встанет тут тучами, затянет все небо, весь воздушный океан заполнит сплошной устоявшейся мглой... Кончился праздник, начинаются будни: долгие, полные труда, круглосуточные... Чувствуя важность наступившего дня, люди разъезжаются быстро: умчалась машина с колхозным хором, все дальше развеваются ленты девчат. Растягивают помост, собирает свою аппаратуру кинохроника. А в это время по дороге от Кураевки мчится мотоциклист, Нелькин Сашко ветром несется, оседлав чьего-то железного скакуна, и, с ходу затормозив, обращается прямо к Ягничу: - Вам радиограмма! И в самом деле подает по-казенному сложенный бланк. С необычным волнением Ягнич взял бланк, подержал какой-то миг в руке и, будто еще не веря, что это ему, передал Инне: - Прочти... Радиограммой Ягнича приглашали на "Орион" принять участие в престижном рейсе. * * Потом снова будут лунные ночи без летней духоты, когда осень загрохочет первыми штормами, и откуда-то из разворошенной лунной безвести, будто из глубины вселенной, неведомая сила будет гнать и гнать лоснящиеся водяные валы на этот всем ветрам открытый берег, где на песчаном пригорке, па джуме, еле проступает одинокая девичья фигурка. Стоит в задумчивой позе человек, а море грохочет ("играет" - как говорится в народном эпосе), и что-то волшебное, непостижимое для нас есть в вечных его непокоях, в бесконечно и отчужденно мерцающих под призрачным лунным сиянием бурунах. В такие ночи, когда все побережье погружается п сны под замедленно ритмическую и беспредельную музыку прибоя и когда лишь луна одиноко и удивительно ясно горит в небе да серебристо белеют редкие, разбросанные над морем облака, наполненные изнутри светом,- вот тогда-то навстречу морскому прибою, навстречу грохоту волн и мерцанию света выходят двое обычных гусей - то ли Овидиевых, то ли Коршаковых. Днем они тихо отсиживаются где-нибудь, а ночью... Только загрохочет, заиграет море, и они уже на берегу. Что их манит, какая сила извлекает домашних этих птиц из сытого гусиного их уюта, каждую ночь выводя под эти грохоты, на это пустынное, поосеннему суровое побережье? Сторожат ли что или чемнибудь обеспокоены? Или, может, не дает им спать древний инстинкт, напоминая смутно о том, что и они когда-то летали и что им тоже был ведом напряженный ритм летящего крыла, восторг и упоение полета? Узнай, чем их, откормленных на бурьянах, заворожил этот грохочущий прибой и сияющие над мором облака и вся эта светлая магия ночи... Идут гуси парой вдоль берега. Постоят и том месте, где навис над морем Ягничев ковчег - ^пиратская" таверна, в которой в такую пору уже тишина, никого нет, лишь старинные фонари тихо горят на бортах: такие тусклые светильники, видимо, стерегли когда-то покой кривых портовых улочек в средневековых, дававших пристанище парусному флоту, городах. Нимфа-русалка в ночном освещении будоражит фантазию еще сильнее, она как бы и в самом деле улыбающейся птицей вылетает из грудной клетки корабля, вся устремившись вперед, в эти наполненные светом и движением просторы. Табуны и табупки лоснящихся под луной бурунов, без конца проявляясь, растут, вздымаются там, где летнею порой тихо светилась Овидиева дорожка. Вразвалочку, степенно идут белые птицы вдоль берега, оставляя па песке причудливые узоры перепончатых своих лап,- их увидят люди поутру. Изредка гуси про гогочут, перемолвятся о чем-то на своем, только им попятном языке. Подошли, остановились - два комка снега болеют перед джумой. Будто спрашивают, увидев человеческую фигуру: "Кто ты?" Постоят, прогогочут еще раз и снова двинутся дальше. Есть какая-то загадочность, беспокоящая тайна в этих еженощных их выходах из насиженных обжитых бурьянов под самые брызги и грохот прибоя. Какая же неисповедимая сила посылает сюда эту мудрую пару пернатых? Кого они охраняют всю ночь напролет, к чему так чутко прислушиваются в этих необозримых пространствах вечности? Грохочет всюду и светло, и перед каждой джумой снова будто слышится: "Кто ты?" А там, где-то за дальнею далью, в ослепительных тропиках идет сейчас "Орион", набрав ветра, летит на всех парусах, направляясь к родным, заветным своим берегам. 1975