лся он, чего ж тут нехорошего; хотя той свежей чувствительностью, какая появилась в нем, догадывался почему, и все же не желал признаваться, а желал говорить и говорить, ведь это же были самые наилучшие слова, и среди них главное, которого он-никогда не понимал так, как сейчас. От повторения сладость этого слова возрастала. Кира уткнулась в кулаки, сжатые до белых косточек. Выставилась прямоугольность ее широких плеч, жилы, косо натянутые по шее. Фигура ее была хороша в движении, когда все ладно соединялось, играя силой и ловкостью. Сейчас же, застыв, она стала нескладной, грубой. - Сам приучал меня не загадывать нас обоих наперед, - она отняла кулаки, без стеснения открыв мокрое, в красных пятнах лицо. - Приучил. Оба мы привыкли... Что ж ты делаешь, Степа? Затягиваешь меня петлей. Теперь выходит, иначе надо жить, а мы не можем иначе, ты ведь не можешь переменить. Он поспешно согласился, поймал себя в этой трусливой поспешности, и Кира тоже уловила это. Голос ее дрогнул от обиды. Никогда еще она не выглядела такой жалкой и беззащитной. Словно несчастье пришибло ее, и виноват был Чижегов; жили и жили, мало ли что бывает, сошлись, разошлись, по-доброму, не портя той радости, какая была, зачем же надо было волю давать своим чувствам?.. Чижегов удрученно молчал. Ругал себя, а через час, в гостинице, не вытерпел и выложил все соседу по комнате, приезжему инструктору по вольной борьбе. Удовольствие было произносить это слово: люблю. Без насмешки, всерьез. "Понимаешь, вдруг оказалось, люблю ее..." На всякий случай поселил ее в Новгороде и все настаивал, что некрасивая, ничего в ней нет особенного. Раньше она казалась интереснее, и ничего такого не было, а теперь... И удивленно ругался. - Хуже всего в некрасивых влюбляться, - опытно сказал инструктор. - Они в душу впиваются, как клещи. Мордашечку, ту можно променять на другую мордашечку. У меня тоже в прошлом году... Представляешь: в очках, да еще конопатая... Чижегов оглушенно улыбался, глядя в потолок. Назавтра, после обеденного перерыва, Аристархов, зайдя как обычно в щитовую, увидел вместо отладочной схемы путаницу проводов, батарей, гальванометры и главное - разобранные, выпотрошенные регуляторы. Чижегов, блаженно улыбаясь, пытался показать ему, как накапливается заряд на пластинках. Стрелки гальванометра едва заметно вздрагивали. Они могли вздрагивать по любым причинам, но Чижегов убеждал, что это и есть то самое, та электростатика, от которой проистекают все неполадки. Никаких доказательств у него не было, чутье и путаные соображения, которые Аристархов разбил с легкостью. Однако Чижегов не сдавался. Возражения не интересовали его. А может, он вообще ничего не слышал. Глаза его смотрели ласково и неподвижно, как нарисованные. Когда Аристархов исчерпал свои доводы, Чижегов неожиданно сообщил каким-то механическим голосом, что просит отключить все регуляторы на двое суток, то есть остановить печь. Это была уж явно безумная затея. Обращаться с таким предложением к директору было безнадежно. Аристархов руками замахал, раскричался, но вдруг, посмотрев на отрешенно Счастливое лицо Чижегова, сам не понимая почему, согласился отправиться с ним к директору. По дороге он опомнился. Утешала лишь надежда, что директор поймет, что он, Аристархов, отпихивается, не желая портить отношений с кураторами. Поначалу директор нетерпеливо, подгоняюще барабанил пальцами по столу. Беспорядочная речь Чижегова, если изложить ее в записи, отдельно от него самого, вызывала бы недоумение. Аристархову стало ясно, что сейчас их выгонят. Молодой директор был известен вспыльчивой нетерпимостью ко всякой мастеровщине: на глазок, на авось, на шармачка. Вместо этого, посмотрев на Чижегова, а потом на Аристархова, он вдруг вздохнул: если, мол, они ручаются, что причина найдена, то имеет смысл. Однако под личную ответственность и при условии, и при гарантии... - но смысл его угроз никак не соответствовал сочувственному тону. Чижегов рассеянно заулыбался, и стало слышно, как он напевает про себя. - Что это с вами? - спросил директор, однако не у Чижегова, а у Аристархова. - Перемагничивание происходит, - туманно ответил Аристархов. Если бы Чижегов находился в другом состоянии, он, конечно, заметил бы, что и с Аристарховым что-то творится. Всю субботу и воскресенье Чижегов не выходил из цеха. Окажись у него достаточно чувствительные приборы, он мог бы построить кривую накопления заряда в зависимости от самых разных штук, бывших у него на подозрении. Наверняка получилась бы неплохая научная работа. Впоследствии, когда приехала специальная комиссия утверждать изменения, введенные в схему, у Чижегова допытывались, почему да отчего, откуда известно, что нужно здесь сопротивление, а не здесь. Никаких замеров не мог представить и объяснить тоже толком ничего не сумел. Просто пришел день, когда он почувствовал, что и где надо, - так понял его председатель комиссии, старый конструктор, с которым тоже когда-то случалось подобное. Под утро, в воскресенье, Чижегов вздремнул на диванчике в щитовой. Проснулся он от печали. Он сел, не понимая, откуда эта печаль, потому что ничего ему не снилось и работа шла хорошо. Часы показывали шесть утра. Вскоре должны были прийти лаборанты и Анна Петровна. Надо было успеть подготовить схемы для пайки. Руки его задвигались, ноги осторожно переступали через провода, приборы, он делал все, что полагалось. Но тоска, его не проходила. В окно он увидел идущих по двору лаборанток. И тут он подумал - что ж это будет? Через два дня регуляторы заработают по новой схеме - и, значит, поездки в Лыково прекратятся. Незачем будет ему ездить сюда, не надо будет ничего отлаживать, поскольку он нашел и устранил причину разладки. Сам, своими руками. Он потрогал беззащитно обнаженную подвеску датчика. Легкий ротор послушно качнулся. Вот и все, добился, подумал Чижегов, а для чего, зачем это надо было? Ездил бы и ездил. Кому мешали его приезды, подумаешь, какую техническую революцию произвел... Раза два он, конечно, еще сумеет напроситься - проверить новую схему. Но не больше. Еще не поздно было взять и отменить всю эту затею. Так, мол, и так, номер не проходит. Ошибся. Прокол. Стоило чуть царапнуть сопротивление, подменить конденсатор - и концы в воду. Да и хитрость ни к чему: скажет - не вышло и все, он хозяин, хотел - придумал, хотел - раздумал... Никто не заставлял его, какого ж черта... Никак было не разобраться - что мешает ему? Нет ведь у него такого самолюбия или амбиции, чтобы обязательно стать новатором. Дело свое он знал, авторитета хватало ему и без этого творчества. Вообще странно - чего его привело, что заставило? Рыженькая Лида паяла. Анна Петровна выгибала проводнички. Безошибочно разбиралась в корявых набросках Чижегова. Подварили заземление. Жестянщики принесли новые экраны. Монтаж подвигался уже независимо от его воли, и чем больше волновался Аристархов, тем Чижегову все становилось безразличней. В середине дня он позвал Аристархова в конторку и предложил оформить по БРИЗу всю эту бодягу на двоих. Пусть Аристархов сам доведет, испытает, а с него хватит. Он уходит. Выдохся. Костя Аристархов, чистая душа, слышать не хотел о соавторстве: довести - доведет, то, что надо, проверит, только по дружбе, чужие лавры ему ни к чему. - А свои мне тоже - как корове венок, - равнодушно сказал Чижегов. Кроме лавров, еще деньги будут, упорствовал Аристархов. И немалые, как он прикинул. Исходя из простоев за регулировку, плюс оплата каждого приезда Чижегова, согласно договору с их управлением, - словом, процент набегал солидный. - Вот процент за мои приезды и возьмешь, - сказал Чижегов. - Или тебе денег девать некуда? - Мне сейчас как раз кстати, у меня теперь обстоятельства... - Аристархов слабо покраснел и засмеялся. - Может, ты слыхал? Но если ты специально для меня, то я категорически возражаю! Однако Чижегову было не до того, чтобы вникать в его обстоятельства. Он накричал на Аристархова и тут же заставил его подписать заявку, отнес в БРИЗ, оформил и, не заходя на пульт, уехал в гостиницу. Скинув туфли, он зарылся головой в подушку и заснул, мертво, без сновидений. Разбудила его Ганна Денисовна. Вызывали к телефону. За окнами смеркалось. Голова у Чижегова была тяжелая, словно с перепоя. Звонил Аристархов, сообщил, что все готово к испытаниям. - Ни пуха, - сказал Чижегов. - А ты что ж, не приедешь? - Обойдется. - Неужели не интересно, твое ведь это. - Было мое... Вот что. Костя, я с тобой не задаром уговаривался. Я свою часть отработал вроде бы сполна?.. - Чижегов почувствовал, что хватил лишку, и, мягчая, поправился: - Лучше тебе без меня, я сам в своем деле не судья. Может, прозмеилась у него тайная мыслишка, что Аристархов напутает и все сорвется. Он вышел на улицу, постоял у автобусной остановки. Мимо прошли трое длинноволосых парней. Они шагали в обнимку и тихо пели. Получалось у них душевно, и одеты они были красиво - в джинсах, рубашки с цветочками, только черные очки выглядели нелепо. А что мне видно из окна - За крыши прячется луна. От песни щемило. От этого теплого вечера, от заночевавших в переулке машин, груженных капустой, от пыльной дороги, от дремлющих на остановке баб с корзинами брусники - от всего этого почему-то щемило, и было грустно и жалко утлую свою судьбу. Впервые в жизни Чижегов не знал, чего он хочет. Чтобы все получилось там, у Аристархова, или, наоборот, чтобы все сорвалось. И с Кирой тоже не знал, чего он добивается. Если б его спросили еще вчера, он бы сказал, что лучше всего оставить как было. А теперь он и сам не знал. Что-то вдруг изменилось в его жизни. Он старался не думать о будущем. Раньше будущее означало только хорошее... В будущем всегда помещались удачи, премии, отпуск, поездки, встречи с Кирой... Это Будущее кончилось. Оно перестало существовать. Признание Киры сделало все безвыходным. Чижегов вспомнил, как его младший сын недавно расплакался: "Не хочу расти..." Он дошел до кинотеатра и повернул назад. Как-то Кира уговорила его сходить посмотреть "Даму с собачкой". Некоторые сцены ему понравились, особенно в гостинице и в театре. Было даже неловко - он представил себе, как Кира, глядя на это, думала про него и примеривала к этому Гурову. После сеанса на выходе одна девушка говорила: "Взяли бы да развелись, характеру им не хватает... когда настоящая любовь, ничего не страшно". Чижегов только усмехнулся. Не над ней, а над тем, что и он недавно точно так же рассуждал. Ему захотелось прочесть этот рассказ. В школе он читал Чехова "Каштанку" и еще что-то смешное. Вообще же классиков он не читал, тем более рассказов. Он любил мемуары про войну, детективы, и если рассказы, то когда попадался под руку "Огонек" или "Неделя". Начав читать "Даму с собачкой", он увидел, что там было не совсем так, как в кино. Не было старинных сюртуков, швейцаров и извозчиков, а был Гуров и эта женщина, которая неизвестно чем нарушила его жизнь. Куда больше оказалось сходства с тем, что творилось у него с Кирой. Положение Гурова было даже потруднее. Чижегов хоть имел причину ездить в Лыково. А этим-то приходилось изворачиваться; ох как он их понимал... Жаль было, что писатель, в сущности, не кончил рассказ, оборвал на самом жизненном моменте. Как полюбили, как сошлись - это известно, так сказать, популярное явление, можно представить. Проблема в другом - выход найти из положения, в которое люди попали. Вот тут бы великому писателю и подсказать. Что же с ними дальше было. Самое актуальное тут и заключается. Ведь как-то они независимо от писателя выкарабкались, что-то придумали. Кира, выслушав его рассуждения, сказала: "Надеешься, что разлюбишь..." Говорила она и другое, а запомнилось вот это, вроде некстати сказанное. Тогда, когда он читал, жаль было обоих, особенно Гурова он жалел, теперь самому Чижегову повернулось куда солонее. Он вернулся в гостиницу. Внизу за столом компания заготовителей распивала пиво. Пиво было чешское, в маленьких коричневых бутылках. Чижегова усадили. Он пил и прислушивался к телефонным звонкам. Думать он ни о чем не мог, было только томление, высасывающее все мысли и чувства. - ...Псих этот говорит: "Я торшер, выключите меня, пожалуйста", - услыхал он свой голос и смех кругом и удивился: такие с ним происходят события, можно сказать катастрофы, а он рассказывает байки, и никто не замечает, что с ним творится. И как это в нем сосуществует, не смешиваясь, точно масло с водой. Ему пришло в голову: а что, если и с другими происходит то же самое? Вспомнил своего начальника отдела Рукавишникова, умершего от рака. Наверняка знал про свою болезнь и до последнего дня держался молодцом, скрывая от всех. Вспомнил, что Кира рассказывала про Ганку - муж ее два раза уходил, да и сейчас гуляет с одной врачихой. По Ганке разве узнаешь: сидит вяжет, всегда вежливо-приветливая. У многих, может, есть своя тайная беда. Мужество людей, продолжающих жить и работать, несмотря ни на что, вдруг поразило его... - Чижегов! - позвал кто-то. Голос Аристархова гудел в трубке победной медью оркестра. И Анна Петровна кричала в микрофон "Поздравляю!", и девушки-лаборантки. - А ты боялся. Ну сознайся, боялся? - кричал Аристархов. - Мы тебя раскусили... Имей в виду, завтра устраиваю вспрыск... всех приглашаю... - и снова взахлеб расписывал, как шло испытание, какие результаты, где чего пришлось подкрутить... С какой-то хитрой добротой он выворачивал так, что все это Чижегов предусмотрел, знал заранее, а грубил ему оттого, что волновался, сам же из гостиницы не выходил: сидел ждал звонка... Чижегов положил липкую горячую трубку. Все-таки было приятно за Аристархова и остальных. Лично он словно не имел отношения к этому. Или перестал иметь отношение. Было такое чувство, как будто отвязался, освободился... Он еще постоял в застекленной кабине администратора. Одним вопросом стало меньше, как-никак облегчение. Отныне он будет автор, передовик, новатор. Творческая личность. Это с одной стороны. А с другой - прохвост, предал женщину, которую любит. Он мог гордиться собой, а мог стыдиться. На выбор. Как повернуть. И ведь что смешно - если бы он ради Киры задробил всю свою затею с регуляторами, тоже плохо было бы, тоже устыдился бы, по-другому, но устыдился бы. Когда он вернулся к столу, там сидела Кира. Заготовители наперебой ухаживали за ней. Особенно старался рыжий добродушный толстяк, которого тоже звали Степаном. Чижегов покраснел и не поздоровался. Все эти дни он не звонил и не решался зайти к ней; когда все свершилось, он тем более был не готов встретить ее здесь. Кира сделала вид, что увлечена общим разговором, слегка покосилась на Чижегова, не больше чем на любого другого входящего. Он сел напротив нее, к своему недопитому стакану. - Мы не должны ждать милости от природы, - говорил толстый заготовитель, - но пусть и она от нас не ждет милости, - и первый захохотал, намекающе подмигивая Кире. Она тоже засмеялась, хотя шутку эту Чижегов когда-то слыхал от нее. Потом, улучив момент, негромко спросила Чижегова, все ли в порядке? Сочувственный ее голос растворил все мучения и страхи. Что ему мешает? Как просто - надо взять и уехать с ней, поплыть пароходом, гулять по палубе, спускаться в каюту, сидеть на белых скамейках, любуясь на берега, слушать ее восторги. Отправиться на Урал, в Нижний Тагил, где у него друзья на комбинате; взяли бы там катер. Нет, сперва он показал бы ей огромный термический с новенькой автоматикой, отлаженной им, потом уже на катере, до порогов. А можно в Алма-Ату, погостить у старика Родченко, в его саду, где висят огромные яблоки... Не то чтобы жить, как он живет с Валей, а именно ехать куда-то, плыть, смотреть... - Поздравляю вас, Степан Никитич. - Кира подняла стакан, и ровный голос ее легко выделился среди шума. - Большое дело, говорят, вы сделали. Он мельком удивился: откуда это ей известно, да и казенная эта торжественность никак не подходила Кире, но принял все за чистую монету и по-идиотски заулыбался, замахал руками - мол, ах, что вы, ах, не надо. Была Кира в том самом белом в синюю полоску платье, красиво-праздничная, с медными бусами, он даже подумал, что это специально ради него. Не понимает она, что ли, недоумевал он, растроганный ее наивным прямодушием. И когда он, как полный слюнтяй, размяк, она небрежно выдала ему, выбирая, куда бы побольнее: - Не скромничайте, Степан Никитич, от своих рук накладу нет. Да и то пора. Третий год как мотаетесь в нашу Тмутаракань. С такой докуки что угодно изобретешь... Дома-то уж, поди, проклинают Лыково... Так что с освобождением. Приходится с вас, Степан Никитич, жаль, что час поздний, а то бы выставили вас на коньячок с закуской. Голос ее чуть сорвался, в сухих глазах полыхнуло, и все почувствовали, что происходит что-то не то. Но она откашлялась, прикрывшись платочком, улыбнулась, и сразу все заулыбались, заговорили, что коньячок кусается, хватит и белого, а Кира неуступчиво мотала головой: не жмитесь, у Чижегова премии хватит; и получилось, что премия тоже не последняя причина в этой истории, что Киру на деньги променял. От явной этой несправедливости Чижегов побагровел, никак не мог найтись, словно стукнули его по голове. Лица размазанно плыли перед глазами. Единственное, что он видел, - отчетливо пульсирующую улыбку Киры. То маленькую в острых углах рта, то широкую, с блеском стиснутых зубов. Так ему и надо было. По чести - следовало смолчать, пусть думает что хочет. И ведь чувствовал, что промолчать лучше, умнее, но, глядя на ее усмешку, уже не мог сдержаться. - За отвальной, Кира Андреевна, мы не постоим, раз уж так вас волнует технический прогресс. А вот насчет Лыкова - это напрасно, городок ваш с развлечениями, не хуже других, - сладостная злость несла его бог весть куда, да он и не оглядывался. - Жалко расставаться, да что поделаешь, Кира Андреевна, интересы производства превыше всего. - Государственный человек, - сказал толстый заготовитель. Кира прижалась к нему, что-то шепнув, и они оба рассмеялись. С этой минуты она больше не обращала внимания на Чижегова, словно его не было. Раз, другой пробовал он вмешаться в разговор, она презрительно кривила губы, и слова его безответно пропадали. И без того она умела быть в центре внимания, нынче же она пустила в ход все свое искусство. С каждым из мужчин она вела свою игру, каждому что-то обещала глазами, улыбкой, позволяла держать себя за руку, обнимать. Соперничая, мужчины изощрялись кто во что горазд. Хвастались, острили, кто-то гадал ей по ладони... Стародавние, дешевые эти приемчики были хорошо известны Чижегову, и он не понимал, неужто на Киру они могли действовать. Не замечала она, что ли, как распаленно посматривают на ее обтянутые груди. Она будто нарочно поводила ими, наклоняясь, открывая глубокий вырез. Не сразу он понял обдуманную ее игру. Все, все было у нее обдумано, вплоть до завитых пружинок волос, что приманчиво дрожали на висках. Хотелось взять ее за эти кудельки и оттаскать. Чижегов мысленно раздевал ее так, чтобы показать немолодое ее тело и вислость грудей, но почему-то эта Кира была желанней, чем та накрашенная кукла, что сидела перед ним, и было непонятно, что они все нашли в ней - разбитная, вызывающая бабенка, не больше. Ганна Денисовна подсела к Чижегову, посетовала на разлуку. Все же привыкла она к регулярным его приездам, и в гостинице должно быть что-то постоянное... Нехитрым своим сожалением как могла утешала его, защищая от Киры. И хотя Чижегов понимал это, ему и впрямь жаль стало навсегда расставаться с этим деревянным городком, со здешними страстями лесозаготовок, льноуборки. Ганна Денисовна не осуждала Чижегова, у мужчин другое устройство, мужчина привязывается не к месту, а к работе. Нельзя ревновать его к работе. Женская природа иная. Женщина, особенно одинокая, она незащищенная. Ее узнать потруднее, чем прибор... - Откуда мне их знать, - рассеянно сказал Чижегов, следя за Кирой. - Уж так сложилось, что я ни разу не был одинокой женщиной. Он вышел, стал прохаживаться за углом. Только что прошел дождь. Дранка на крышах блестела рыбьей чешуей. Воздух посвежел. Хлопнула дверь, потом на перекрестке показались трое. Кира была в белом плаще, в высоких сапожках. Она громко сказала: - ...По такой грязюке... Спасибо, уж меня Степочка проводит. Как, Степочка, не откажете быть кавалером? От этого "Степочки" Чижегова передернуло. - Кавалеры, кавалеры, никакой нам нету веры, - придуриваясь, пропел Степочка. Поодаль, крадучись, Чижегов следовал за этой парочкой. Стыдился самого себя. Желал, чтобы она пригласила этого толстяка к себе домой. Тогда все станет ясно. И молился, чтобы этого не было. Чтобы оставила у себя до утра. Чтобы захлопнула перед носом дверь... У Троицкой церкви он потерял их из виду; Заметался в темноте, шлепая по лужам. Услыхал позади смех и шепот. Застыл и, осторожно прижимаясь к стене, направился к ним. Обогнул заколоченный вход, и опять позади засмеялись. Из черноты отовсюду виделись ему глаза - темные, сухие, без блеска, они следили за каждым его движением. Шелестело, шуршало, потрескивало. Казалось, где-то совсем рядом целуются, прижимаются, скрытые этой проклятой тьмой. ...Сделав круг, Чижегов вышел к железнодорожной ветке. При свете прожекторов там грузили яблоки. Узнал несколько заводских парней. Энергетик из термического помахал ему рукой, поздравил с удачным испытанием. Чижегов взвалил на спину ящик и понес по упругому мосту в густо пахнущую яблоками глубь вагона. Прошел час, а может, и больше, он таскал и таскал, злость медленно отпускала его, смывалась потной усталостью, приятной от этой разумной очевидной работы, от чистого доброго запаха яблок. Он подумал, что, возможно, Кира хотела успеть бросить его первой. Так ей, наверно, легче. Она имела полное на это право, решил он сочувственно, и даже к толстому Степану не осталось ничего злого. Тот-то вообще был не виноват. И своей вины Чижегов тоже не мог углядеть. Все, что он делал, он должен был делать, все по отдельности было правильно, никаких ошибок, и не в чем раскаиваться, а почему-то в результате получилось плохо, каждому из них плохо... Два дня ушло на оформление документации. Только на третий удалось собраться, отпраздновать. Строго говоря, работа могла считаться принятой после специальной комиссии, месяца через три. Фактически и Чижегову, и всем остальным было ясно, что причина неполадок найдена и устранена. Бог знает откуда возникает это отчетливое ощущение удачи. По правилам и теориям месяцами надо проверять, не выявится ли что-нибудь, а им, мастерам, почему-то безошибочно известно: все в порядке, вскочило, в самый раз. Поэтому, суеверно сплюнув через левое плечо, Чижегов согласился не откладывать ресторанное застолье. Новенький ресторан в заводском поселке оформляли молодые столичные художники. Заметно, что никто не стеснял их выдумки. Столики были разгорожены то кактусами, то канатами, то обожженными березовыми плахами, и вместо общего застекленного зала получились уютные закутки, уголки, беседки, и длинный стол у стены, заказанный Аристарховым, тоже был отделен свисающими коваными цепями. Аристархов был за тамаду. Вызывал по очереди на тосты. Почти в каждом хвалили Чижегова. Во-первых, сделал чуть ли не открытие. Во-вторых, за двое суток провернул невероятный объем работы. Анна Петровна привела в пример своего мужа - однажды при пожаре он вытащил бухгалтерский сейф, потом сам не мог его с места сдвинуть. Слова ее как бы намекали на особое состояние Чижегова, вызванное тайными счастливыми причинами. При этом многие заулыбались, но Анна Петровна обернула все на талант, вдохновение и процитировала стихи Пушкина. Энергетик термического смешно изобразил Аристархова с его конфузливыми приговорками "я вас, Лидочка, боготворю, а вы жгете прибор за прибором, это же неаккуратно". И Анну Петровну, яростно защищающую Аристархова. А потом дико сверкнул глазами, засопел, разглядывая огурец, и посветлел, блаженно хихикая, и получился Чижегов. Общий хохот подтвердил, что похож, а Чижегов удивился, потому что никогда не видел себя. Смеялся Чижегов громче всех, стараясь сбросить странную напряженность, которая держала его. Что это было - предчувствие? Он никогда не понимал и не верил в эти предчувствия. Не существовало никаких причин, чтобы что-то предчувствовать. Наоборот, чем дальше, тем становилось веселее, непринужденней. Лаборантки Лида и Зоя в ярких цветастых мини выглядели не хуже столичных модниц. Мужчины чувствовали себя в смокингах, предупредительно подкладывали дамам в тарелки и старались не говорить о производстве. Аристархов как тамада был в ударе. Малиново-рыхлое лицо его источало доброту. Он смотрел на Чижегова с обожанием. Было ясно, что и вечер, и этот стол были устроены ради Чижегова. Он был героем, женщины разглядывали его с интересом, словно впервые увидели. Никогда еще не оказывали ему такого внимания и таких слов о себе не слыхал. Мужественный Победитель, не убоявшийся риска. Щедрый Талант, Наш Парень... И звуки скрипки нежно увивали его чело. Чижегов добросовестно выпивал за каждый тост. Он не пьянел. Нисколько. Он трезвел. Водка смывала горечь последних дней. Вся эта накипь мутными хлопьями оседала туда, где хранится то, о чем лучше позабыть. Окружающее становилось звонко чистым и добрым, как выпуклые глаза Аристархова. В них отражался мир, в котором Чижегов не сумел бы жить, но которым он любовался. Наверное, не было на заводе человека, обиженного Аристарховым. "Позвольте заметить, что вы нерасторопны". Или: "Вы неаккуратны", - вот наибольшее, на что он был способен. Он не умел наказывать и тем более ругать, он предпочитал страдать от чужой недобросовестности, делать за других, получать самому выговора. На многих это действовало сильнее наказания. Как ни странно, порядок в лаборатории держался на беззащитности Аристархова. Анна Петровна и техники совестили тех, кто пользовался его кротостью. Женщины пеклись о нем особо, поскольку Аристархов пребывал в холостяках. Первая жена, красавица, москвичка, уехала от него через год после свадьбы. Причины никто не знал. Аристархов признался как-то Чижегову, что и для него это загадка. Честно ждала его из армии, а через год бросила. Перед уходом сделала аборт. Не то чтоб к другому ушла. От него ушла. Несколько лет спустя у него произошел роман с местной учительницей. Все шло прекрасно, и вдруг она вернулась из отпуска вместе с синоптиком и так и осталась у него. С тех пор у Аристархова образовался "брачный шок", как он называл. Напрасно обхаживали его местные девицы - он уклонялся, как мог... Предстояло сказать ответный тост. Чижегов встал. Все зашикали. Он вдруг представил, как они готовились к этому вечеру, продумывали, обговаривали любые мелочи. Они понимали, что прощаются, хотя никто не говорил об этом. Лыковская жизнь его кончалась. Кроме Киры были в ней и эти люди, они любили его. До этого вечера он как-то не думал об этом. Он лишается их, он расстается с друзьями, и, кто знает, стоит ли вся его придумка с регулятором этой потери. Что из того, что несколько регуляторов станут работать надежно. Что термообработка пойдет бесперебойно. Если за все это, оказывается, надо платить. Да еще так дорого. Никогда заранее не знаешь цену, которую придется платить. Вместо этого он сказал, что не видит своей большой заслуги, мало ли что идея, идей много, а вот воплотить ее можно было только благодаря тому, что каждый... и он пошел вокруг стола, пожимал каждому руку, а с Анной Петровной расцеловался, и с Аристарховым трижды. Потом он поднял стопку. - Я хочу выпить за Аристархова Константина Акимовича, - и расписал его авторство, чтобы не было никаких кривотолков. В заключение пожелал Аристархову новых творческих успехов и счастья в личной жизни. Последняя фраза вызвала оживление. - В самый раз! - выкрикнула Лида. С Аристарховым чокались, многозначительно подмигивая. - На выданье он у нас, - пояснила Чижегову Анна Петровна. - А вы не в курсе? - Почему же, - сказал Чижегов, что-то припоминая. - А кто невеста? - Да Семичева, Кира Семичева. В леспромхозе работает. - А-а-а, - протянул Чижегов. - Надо же... Но тут грянул оркестр, начались танцы. Стол опустел. Аристархов придвинулся к Чижегову. Был он не пьян, а разнеженно доверчив. - Знаешь, Степа, - говорил он затуманенным голосом. - Я решил, потому что подошел предел. Мне сорок стукнуло. Детей хочу. А их надо успеть на ноги поставить. Фамилия наша древняя. Боюсь, конечно, как бы опять не сорвалось. Какой-то порок во мне. - Ты это выкинь из головы, - бесчувственно сказал Чижегов. - Не в тебе тут дело. - ...Наследников хочу. Ведь я тоже наследник. Во мне отец мой живет. И дед-переплетчик. И пращуры. Я должен быть продолжением, а не окончанием. Сто, двести лет назад они жили - и все они живы. Во мне. А я умру, и что? Поздно, скажешь, спохватился? Так не поздно еще... Страх мне мешал, Степа... Духовное наследство, если угодно, оно самое... Чижегов перестал слушать, тупо смотрел, как движутся толстые его мокрые губы. Оркестр умолк. Анна Петровна подсела к ним, обмахиваясь платочком. - Чего ты их боишься, баб... - Чижегов бросил кулаки на стол. - Их держать не надо... Пусть она за тебя держится. А мы-то... Душу открываем. Думаешь, ей душа твоя нужна, ей нужно, чтобы ты мучился... - Глупости, - сказала Анна Петровна. - Домострой какой-то. Уж Кире Семичевой это совсем не подходит. - Да, да, - подхватил Аристархов. - Ты понятия не имеешь, вот познакомлю тебя. Она, брат, в жизни тоже навидалась, ей покой нужен, гавань нужна. - Она навидалась... - Чижегов усмехнулся одной половиной лица. Анна Петровна посмотрела на него: - Вы что, знаете ее? - Кира... значит... Андреевна... Семичева... - Чижегов аккуратно налил себе стопку. Официантки разносили кофе. Энергетик Илченко предлагал женщинам конфеты. Женщины отказывались, они берегли талии. У скрипача не было талии. У скрипки была талия. За соседним столом справляли именины. Земля не изменила своего вращения. Солнце не изменило угловой скорости. Ничего не изменилось. Нигде и ничего, а ведь должно же было хоть что-то измениться. Чижегову стало весело. - Ай да Костя, надо же так угадать. В самое яблочко, - пустой и гулкий голос звучал как со сцены. И ничтожная эта стопка впервые за вечер обожгла, разлилась жаром по рукам. - Реагируешь ты... не пойму, - в растерянности сказал Аристархов. Анна Петровна повернула Чижегова к себе. - Закусите апельсинчиком. И кофеечку. Илченко с другого конца спросил - о чем спор? - О Кире Андреевне, - откликнулся Чижегов. - Понимаешь, спорная кандидатура. Есть такое мнение... - Не надо, Степа. Нехорошо. Ты ведь ее не знаешь, - как можно тверже остановил Аристархов, но тут же сконфузился, испуганно заулыбался. - Почему же не знаю, - заулыбался Чижегов. Стало тихо. Чижегов попробовал поймать чей-нибудь взгляд, все глаза избегали его. - Знаю я ее, - оправдываясь, сказал он. Махнул рукой перед глазами, словно отгонял муху. - Вся гостиница знает. Она же у нас постоянная посетительница. Третьего дня, например. Навестила. - Он подождал. Никто не остановил его. Он пригнулся, ловя взгляд Аристархова. - Ты когда звонил мне, она пиво распивала. С заготовителями. У нее теперь заготовители. Аристархов со страхом отодвинулся, даже как-то слабо оттолкнул его. Чижегов поймал его руку, стиснул ее. - Заготовители... Эти коблы. Понимаешь? Заготовки у нее. Новый сезон. - Ты в каком это смысле? - тихо сказал Аристархов. - Ты зачем так... - Святой ты человек. Не любит она тебя. - А ты откуда знаешь? - еле слышно, одними губами прошептал Аристархов и стал вырывать свою руку, но Чижегов не отпускал ее. - Спроси ее. Про заготовителя. Степочка, мол. Тезка мой, - все более ожесточаясь, спешил Чижегов. - Последний выпуск, то есть последний впуск. А ты... Эх ты, не знаешь, что на прохожей дороге и трава не растет. Анна Петровна в сердцах постучала ложечкой. - Фу, кончайте, Степан Никитич. Не по-мужски это. Гадости всякие повторять... Сплетни. - Да, да, зачем вам-то встревать, Степан Никитич, - морщась, подтвердил энергетик. - Неделикатно это. Вы человек посторонний. Аристархов очнулся, шумно задышал, складки на шее потно заблестели. - Нет, это недоразумение, товарищи, вы не так поняли. Степан Никитич из лучших побуждений. От заботы. Пожалуйста, не обращайте внимания, я прошу вас... Верно, Степа? Я же тебя знаю. Ты потому, что добра мне хочешь. Ты так понимаешь добро, а я по-другому. И ничего тут плохого. Может, ему что показалось, вот он и расстроился. Мы же все тут друзья. Я знаю, вы мне только хорошего... И ты, Степа. Ты все же не знаешь ее. Ты меня прости, но это голословно все, что ты... Извини, конечно, - умоляющая, заискивающая улыбка позабыто дрожала на его губах. - Да что ты все извиняешься! - крикнул Чижегов. Он вскочил, отшвырнул кресло. - Что ты все замазать хочешь! Неприятно тебе, да? Испугался. Все вы испугались... Потаскуха она. Слышите? И ты не придумывай себе. Потаскуха, - в расстановку, не оставляя сомнений, с яростью повторял он. Затылок ему сдавило. Он чувствовал, как раздувается у него шея, голова. Больше всего ему хотелось сейчас что-нибудь разбить, кого-то ударить. Он ждал, рыская глазами, но никто не шевельнулся. Тогда Чижегов повернулся и пошел. Он старался идти легким своим пружинистым шагом, сунув руки в карманы, но на этом скользком паркете не получалось, огромная тяжелая голова придавливала его, он чуть не упал и шел неловко, шаркающе. И на улице он никак не мог вернуть твердого, упругого шага, прекрасной своей походки и выправки, которой он отличался еще в армии, на гимнастических соревнованиях. Слышно было, как в ресторане оркестр грянул полечку, посмеиваясь вдогонку длинными блестящими трубами. От ветра в черном небе покачивались звезды, и Чижегова мотало из стороны в сторону, как лодку на широкой реке. Город со своими домами, витринами расступался перед ним, огибал его, словно все было лишь отражением в воде. - Степа! Степан! Его догнал Аристархов. Запыхавшись, остановил, держась за сердце. - Погоди. Ты объясни... нельзя же так... сбежать... Может, я чего напутал... Ты посиди, проветрись... - Не пьян я, - сказал Чижегов. - Не надейся. - Что же с тобой? Так меня перед всеми... Ты уедешь, а мне с ними... Ты понимаешь, что ты наделал?.. - он вцепился Чижегову в плечи, белое сырое лицо его стало еще больше. - У тебя с ней было... что-то? - Что-то... что-то... - передразнил Чижегов. - Эх, ты, недопеченный. - Позволь... Тогда это совсем... это непорядочно. Даже если у тебя всерьез. Как ты мог такие слова... Она женщина. Какое право ты имел. Она человек! Да и я!.. Совесть у тебя есть? - голос его сорвался, пискнул. Пальцы вцепились в плечи. Чижегов ударил его по рукам и, от сопротивления войдя в ярость, ударил еще раз, по-настоящему, снизу вверх. Хватая воздух ртом, Аристархов покачнулся, но устоял. - Ты драться... Ты меня. За что... Ах, подлость, подлость какая, - он зажмурился, поднял перед собой кулаки. Чижегов стоял, опустив руки. - Не умею... - простонал Аристархов. - Стыдно. Никогда не умел. Стыдно-то как... - большое лицо его задрожало, он всхлипывал, пытался унять этот всхлип и не мог. - Боже мой, только что целовал, слова говорил такие! Они стояли под фонарем, у газетного киоска, и прохожие почему-то не обращали на них внимания. - Что ж ты, ударь, - сказал Чижегов. - Давай, давай, не бойся. Аристархов помотал головой. - Не могу, - и вымученная умоляющая улыбка задергала его губы. - Не могу... Жалкая эта улыбка неотступно прыгала перед Чижеговым, когда он шел дорогой, затем проселком через выгон. Ночь была светлая, и он все хорошо видел, каждую выбоинку, коровьи лепешки и черное, выжженное пятно костровища. На опушке, у черемуховых кустов, он сел в мокрую росяную траву. Мысль о том, чтобы убить себя, появилась сразу, как только он отдышался, и нисколько не ужаснула его. Наоборот, был страх и отвращение к необходимости жить, а значит, искать выход, изворачиваться. Когда-то все было просто - он садился в поезд, и Лыково пропадало. Появлялся другой Чижегов, которому было наплевать на здешние страсти, для которого существовали свой дом, семья, работа... Сейчас же эти двое, жившие независимо, раздельно, соединились, замкнулись, и больше некуда было укрыться. Было холодно и мокро. Чижегов думал, как легко, в сущности, расстаться с жизнью. Казалось бы, такой здоровый человек, и столько у него дел, и дети, и все время занят, и вот, оказывается, ничто не держит. Куда все делось? И Валя тоже почему-то стала связана с Кирой... Как же так получилось, что людям, которых он любил, он же испортил жизнь, сделал их несчастными? Он ведь не хотел этого и сделал это. Случайность? Но он знал, что это не случайность, что это вышло из его жизни и вся прошлая его жизнь стала лишь причиной того, что случилось, и в ней не осталось ничего, что могло бы его оправдать и чем можно было бы гордиться. Он спокойно прикинул, как он повесится и что написать в записке, чтобы не стали тягать Аристархова или Киру. Перед глазами всплыла дрожащая улыбка Аристархова, и Чижегов подумал, что независимо от записки Аристархов все равно угрызет себя, а то и руки наложит. Не то чтобы ему было жаль Аристархова, ему никого не было жаль. Но глупо, если поймут так, что он, Чижегов, испугался скандала, что из-за ревности, спьяна... Можно было уехать. Исчезнуть. Скрыться от всех. Начать где-то жизнь сызнова, и это всех бы устроило, и никому ничем не грозило. Но в голову сразу полезло насчет прописки, военного билета, трудовой книжки, разных прицепок, без которых невозможно обойтись. Он понял, что это тоже неосуществимо, да и в чем будет состоять смысл этой жизни на другом месте. Как будто все дело в том, чтобы обмануть окружающих и скрыться. От кого скрыться? И кого он боится? Он никогда никого не боялся... Сырость пробирала до костей. Тело его дрожало, требуя движения. Он не заметил, как пошел, потом побежал. Где-то расцарапался о сук, потерял кепку. Сквозь тонкие ветки неохотно занималась заря. Он торопился, словно что-то увидел в этом бледном рассвете. Постучал монеткой о стекло. В блестящей тьме шевельнулись занавески. ...Только это, ничего больше ему не нужно было - уткнуться в ее колени, почувствовать ее. Он не слыхал, что и как он рассказывал, помнил лишь, что повторял, что жить ему больше нельзя, невозможно, незачем, и слышал, как она говорила: - Будет тебе... Ну, что с тебя взять... это ж ты от любви. - Все равно подлость... Зачем ты выгораживаешь меня... Оба вы. И ты, и он. А я не хочу! Не надо мне... Его колотило. Кира держала его голову. За перегородкой спала дочь. Они говорили шепотом. - Это я виновата. Разревновала тебя. Ну, перестань. Подумаешь, обозвал меня. Да что я, девушка? Молва - что волна... - И другие легкие слова, от которых знобкая его дрожь уходила, высвобождалась из глубины тела. Кричали петухи. Вместе с розовым светом открывалось перед Чижеговым в полной непоправимости все, что случилось. Но это уже не касалось его. По существу, его как бы уже не было. Он как бы умер, отделился от всего этого. Он все хотел объяснить ей, почему он еще не окончательно лишил себя жизни; не от боязни, а оттого, что ему надо понять смысл, и это неважно, что он еще жив, все равно он уже как бы покончен или покончит, что-то умерло в нем, и тоже не в этом дело... - Поговорят обо мне, да надо