тали у него дыбом. В его повадке было что-то шаманское. Он задавал риторические вопросы и тут же сам на них отвечал, как бы от лица подвластного ему Духа. От воющего голоса по коже шли мурашки. Но чем-то все-таки Кромешный был лучше других. Он верил, они не верили. Нет, они верили, но в себя, в свое уязвимое благополучие, в самую его уязвимость. Сейчас было безопаснее осуждать - и они осуждали. Ну, Раздутый - тот просто вымаливал прощенье за моральный рецидивизм. В общем, никто из них ради меня не рискнул бы ничем - квадратным сантиметром площади, копейкой оклада. Кромешный был не таков. Он, пожалуй, согласился бы получать на десять процентов меньше, лишь бы меня уничтожить. Я смотрела на него с интересом, на грани сочувствия. Любопытно, как у него там, внутри? О чем он думает, оставаясь ночью один, наедине со своими снами? И какие они у него, сны? Я представила себе эту воющую пустоту, и мне стало жаль его, честное слово... - Товарищи, мы работаем свыше трех часов, - сказал Гном, - записавшихся больше нет. Поступило предложение прекратить прения. - Прекратить, прекратить, - отозвались ряды. - Тогда разрешите мне, как председателю, подвести итоги. Итоги были подведены в обычном стиле. Гном говорил о здоровой товарищеской критике, о плодотворной дискуссии, в ходе которой были вскрыты... - Надеюсь, уважаемая М.М. сделает из нашей дискуссии должные выводы, признает свои ошибки и перестроится... Он повернул ко мне грустное лицо эмбриона. - Вы желаете получить слово? Да, я желала. Странное дело, я ведь знала, что придется говорить, но совершенно не подготовилась. Впрочем, это было неважно. Что бы я ни сказала, это не могло повлиять на Итоги. Сидящие глядели на меня внимательно, с трубкообразно сложенными губами; на этих губах я уже видела заготовленные улыбки, которыми они меня наградят, если я приму УИ. Но что делать. У меня не было выбора. - Нет, - сказала я. - Отказываюсь признать свои ошибки, потому что их не было. Я права. Жгите меня, я не могу иначе. - Никто не собирается вас жечь, - серьезно перебил меня Гном. - Ну, ладно. Я сказала неудачно. Делайте со мной что хотите... Дальше говорить я не могла, села. Что-то происходило с сердцем. Оно раздувалось, как Раздутый. Оно нависало над стулом. Какие-то там предсердия, желудочки... "Фабрика инфарктов, - подумала я. - Нет, дудки, я не позволю им довести меня до инфаркта. А ну-ка ты там, - сказала я своему сердцу, - цыц, знай свое место". Тут они зашумели. Шум обрушился, как обильный грозовой дождь. Застучали отдельные струи. И вот, нарастая, зовом волка возник воющий голос Кромешного. Это уже было мне не по силам. Вой убивал меня - самым буквальным, физическим образом. Спотыкаясь о стулья, оступаясь на паркете, стукаясь о фикусы, я добралась до двери и вышла. Как только я закрыла за собой дверь, меня отпустило. Отгороженный дверью вой слышался глуше. Дверь создавала иллюзию безопасности. Мне жгло глаза. Еще чего не хватало - слезы! Я ненавидела эту подлую бабью слабость. Ненавидела все на свете жидкости, все слезы, все сопли, все слюни мира. Ненависть меня подкрепила. Дойдя до парадного входа, я была, слава богу, уже спокойна. На улице стояли три моих друга: Черный, Худой и Лысый. Пришли-таки. - Ну, как? - спросили они в один голос. - Ничего, - ответила я. - Это было ужасно? - участливо осведомился Лысый. - Умеренно ужасно. - Как полагается по пословице: все на одного, один за всех, - сказал Худой. Черный засмеялся. Лысый махнул на него рукой и продолжал расспрашивать: - Главное, какую позицию занял председатель? Я ответила: - Естественную позицию. А похож был он на человеческий эмбрион в спирту... Вот и началась моя новая жизнь. Меня охватили руки Неуспеха. Удивительно скоро я к ним привыкла. Как будто так было всегда. А ведь всегда было иначе. Сколько я помню, мне всегда сопутствовал Успех. Он выносил меня в каждый президиум, говорил обо мне каждое Восьмое марта. Еще бы: женщина-ученый, автор трудов, переведена на языки, и прочая, и прочая. Я привыкла к Успеху, как будто он сам собой разумелся. Оказывается, не разумелся. Может быть, бездумность, с которой я принимала Успех, обернулась теперь покорностью Неуспеху. Кто-то из писателей, кажется, Достоевский, сказал: человек - существо, ко всему привыкающее, и это лучшее его определение. Так привыкают к болезни, горю, рабству. Мое имя стало нарицательным, затем бранным. Его склоняли, упоминали, толкали, заушали на десятках собраний. Меня подхватил железный поток проработки. Казалось, все было заранее предусмотрено, расписано по штампам, как по нотам. Здесь царили свои собственные, особые УИ, с явными чертами не просто обычая, а ритуала. Прежде этот ритуал был мне посторонним; плавая в Успехе, я наблюдала его извне, но слишком-то интересуясь, в чем дело и кто прав: мне хватало своих дел. Теперь я имела возможность наблюдать этот процесс изнутри. Мне представился случай изучить феномен Проработки с наиболее выгодной позиции - с точки зрения самого прорабатываемого. Ну, что ж. Не скажу, чтобы это было приятно, но кое-какое умственное удовлетворение все же давало. Неистребимая привычка научного работника: во всем искать закономерности, повторяющиеся черты. Видно, такой и умру. Наблюдая, вспоминая, сопоставляя, мне удалось, в общих чертах, наметить следующие закономерности. Каждая проработка (любого масштаба и значимости) имеет в основе чью-то личную заинтересованность. Скажем, кому-то хочется освободить место и посадить на него своего ставленника; другому позарез надо пролезть в академики; третий жаждет поддержать свой пошатнувшийся авторитет и так далее. Бывает в основе проработки заинтересованность не индивидуальная, а групповая. Связи заинтересованностей с ходом и направлением проработки зачастую бывают неявными, законспирированными, не поддающимися обычной логике. Раз начавшись, проработка развивается как ветвящийся процесс. Прежде всего, некое деяние (статья, книга, устное высказывание) осуждается и вносится в резолюцию (чего - безразлично). Так зарождается основной ствол (или русло) проработочного процесса. Далее он начинает ветвиться, подобно дереву или дельте реки. Обе аналогии неточны, ибо ветвление дерева и реки происходит в пространстве, а проработки - во времени. С поправкой на эту неточность ими можно пользоваться. Итак, проработка ветвится. Идет процесс размножения резолюций. В каждой малой, вторичной подрезолюции повторяется формула осуждения из основной, материнской, по возможности буквально, после чего возможны варианты, однако не в очень широких пределах. Вообще же четкость УИ, по мере удаления от основного русла, убывает. На отдаленных ветвях нередко наблюдаются завихрения. Иногда вырастают совсем дикие ветви, по типу "там чудеса, там леший бродит". Растекшись по множеству мелких рукавов, проработка через некоторое время обнаруживает как бы тенденцию затухнуть. Иногда, в виде исключения, это так и случается: проработка, например, может зачахнуть в тени новой, более молодой (между отдельными экземплярами возможна внутривидовая борьба). Однако чаще этого не происходит. Ослабевший проработочный механизм получает некий оживляющий импульс и начинает функционировать с новой силой. Возникает вторая волна; часто она поднимается выше первой. В процесс вовлекаются новые жертвы (объекты), в частности, те, кто противодействовал первой волне или недостаточно усердно ей способствовал. В редких случаях формируется своеобразный пульсирующий процесс, периодически дающий волны почти одинаковой мощности. Каждая волна обычно сопровождается чьим-нибудь инфарктом, иногда двумя и больше. По количеству инфарктов можно косвенно судить об интенсивности процесса. Надо заметить, что инфарктам подвержены не только жертвы (объекты) проработки, но и действующие лица (субъекты). Действующие лица далеко не всегда относятся к категории заинтересованных. Истинно заинтересованные предпочитают оставаться в тени. Это позволяет им в случае чего от всего отказаться. Действующие лица говорят об истинных инициаторах загадочно: "нам говорили", "нам указывали", "имеется мнение". Длительность жизни проработки различна: от нескольких месяцев до двух-трех, реже более, лет. Бывают экземпляры, которые, после периода агрессивного и пышного функционирования, впадают как бы в состояние анабиоза. Объекты проработки в подобных случаях не считаются ни прямо виновными, ни прямо оправданными (аналогия: души чистилища у католиков). Упоминание о них ни в отрицательном, ни в положительном смысле не рекомендуется. Встречаются, и не так редко, случаи, когда проработка, не пройдя полного цикла развития, погибает насильственной смертью. Причины могут быть разные: могущественный звонок, удачно направленная жалоба, статья во влиятельном органе. Сейчас я наблюдала зарождение и развитие лично своего экземпляра проработки, и, естественно, он меня интересовал больше других (как, скажем, собственный солитер интересует больше заспиртованного). Пока что события развивались закономерно. Спустя месяц-полтора после Обсуждения наступил видимый период затишья, но я не обольщалась: впереди, по всем признакам, ожидалась вторая волна, которая обещала быть выше первой. Начались мелкие репрессии: отобрали вторую лабораторную комнату, ставку мотальщика, трансформаторный крест. Вызывали то одного, то другого, в том числе обоих учеников. Первому, вопреки логике, досталось больше, хотя он и отрекся. Такие нарушения логики нередки, особенно на побочных ветвях; отношу их к классу завихрений. Вызывали, поодиночке, трех моих друзей: Черного, Лысого и Худого. Было произнесено слово "фракция". Стороной я узнала, что Белокурого - он, оказалось, работал в Лучевом - тоже куда-то вызвали. Косопузый отмежевался от меня в покаянном письме на имя начальства. Письмо было принято с недоумением; в общем, политического капитала он не нажил. Я тем временем не уходила в отпуск: нет ничего хуже заочной волны. Кое-что я все-таки делала. Добилась приема в КИПе, где меня выслушали благосклонно и обещали разобраться. Обещавший тотчас же ушел в отпуск, а его заместитель был не в курсе дела и холоден по телефону. Написала письмо в Лучевой Белокурому, где спрашивала его о неясном мне вопросе. Оказалось, что Белокурому этот вопрос тоже неясен; писал он мило и умно. Между тем эксперимент подавал кое-какие надежды... У моей установки удавалось порой обо всем забыть. Завихрения продолжались; неожиданно опубликовали мою статью, которая уже больше года лежала в Периодике под сомнением: слишком дискуссионна... И вот, смотри тебе, напечатали. Очевидно, по недосмотру редактора. Только бы никто не пострадал. Мучительным было растущее сознание своей заразности: самый воздух вокруг меня зачумлялся. Я перечитала свою статью; она показалась мне скучной и заносчивой... Заканчивалось превращение окружающего в мир без улыбок. Обтекаемый и еще несколько, на всякий случай, перестали здороваться. На это мне было наплевать, но, независимо от них, во мне поселилась тусклая тревога. Даже дома, под низкой лампой, она меня не отпускала. В отчаянии я хваталась за дневник Кюхельбекера, читаный-перечитаный, выжимая из него последние капли. 5-го мая Забавный и некровопролитный способ вести войну: "Исландцы потеряли на датских берегах корабль, который датчане разграбили. За это исландцы так рассердились, что всем вообще в Исландии было предписание, ввести, в виде подати, с каждого носа по ругательной песне на короля датского..." ...В общем, я продолжала жить, а время шло. В Институте оно мельтешило - мелкое, тревожное, озабоченное. А рядом, совсем в другом масштабе, шло лето; оскверненное городом, но все же торжественное, оно разворачивалось, созревало, готовилось опадать и хватало меня за душу всеми своими вечерами, дождями, запахами, напоминая о неосуществленном, растраченном... Я съездила в гости к Хлопотливой - пока мы тут прорабатывались, она успела родить сына. Крохотный, с лицом персика, он жил в том же большом масштабе, что и лето, грозы, голуби. И глаза у него были грозового, голубиного цвета. Спустя месяца два после первого, состоялось второе Обсуждение. В отличие от первого, оно было единодушным. Белокурый из Лучевого не приехал - очевидно, не пустили. Второй ученик молчал, я сама его об этом просила: жена, ребенок. Какие-то юные аспиранты из Биофонной осторожно высказались не в мою пользу. Пряча глаза, обвинительную речь произнес Седовласый. Обтекаемый признал мои и свои ошибки. С каждого носа по ругательной песне. Опять гарцевал на стуле Раздутый, опять шаманил Кромешный, но все это было мельче, скучнее, чем в первый раз. По потолку я уже не ходила. Опять мне было предложено признать ошибки, и опять я их не признала. Я была спокойна, привела факты, но они пали в пустоту - никто меня не слушал. Хуже всего, что я сама себя не слушала. Мое внутреннее сознание уже не было цельным, словно бы моя правота осела, дала трещину. Да, страшная вещь - общественное мнение. Пусть даже вынужденное, внушенное, но когда оно оборачивает всех против одного, одному трудно чувствовать себя правым. Совсем разбитая после второго Обсуждения, я наутро пришла в Институт и села у телефона. Мне надо было позвонить в КИП. Я взяла трубку - там шел чей-то разговор. Отвратительная институтская связь - вечно что-то за что-то цепляется. Иногда ненавижу телефон, как живого человека. Я хотела положить трубку, но узнала голоса и прислушалась. Говорили Обтекаемый и Худой. Да простят мне предки - я стала слушать. Обтекаемый. Однако вчерашнее Обсуждение прошло единодушно. Худой. Когда душа заимствована, ей нетрудно быть единой. Обтекаемый. Тебе бы не мешало хоть немного уважать общественное, мнение. Худой. Ты видел когда-нибудь, как косяк рыбы, повинуясь таинственному сигналу, мгновенно совершает поворот? Вот тебе модель общественного мнения. Обтекаемый. Наверно, такая способность полезна рыбам. Худой. Вероятно. Однако не все, что полезно рыбам, полезно и людям. Я положила трубку. Разговорчики. Косяк рыбы. Прав Худой, но мне от этого не легче. В КИП я дозвонилась через несколько минут. Заместитель Обещавшего тоже ушел в отпуск, и по моему делу никто ничего не знал. Ну что же, живем дальше. Судя по ряду признаков, предстояла еще одна волна - третья и решающая. Затишье перед этой волной выматывало душу, просто иногда нечем было дохнуть. Если бы я знала, чего ждать. То-то и беда, что не знала. Предполагать можно было что угодно. Дефицит информации создает труса. Человек, в общем-то, не так уж труслив, он смело идет на опасность, если знает, какая она. Перед дырой неизвестности он цепенеет. Пытка неизвестностью - старый, испытанный прием. Оставляя нетронутым тело, он расшатывает душу. Вот она уже ослабела в своих душевных песнях и готова выпасть... К тому же мне нечего было читать. Дневник я отдала Худому, который вцепился в него с жадностью шавки, а новой пищи не попадалось, и сны распоясались. Снились мне большею частью стервятники. Они кричали "прор, прор", хлопали крыльями и толпились вокруг какого-то трупа. Особенно выделялся среди них один, крупнее других, всегда обращенный ко мне левым боком, с полуволочащимся, глубоко рассеченным крылом, с нацеленным круглым оранжевым глазом. С нацеленным клювом. В клюве висели обрывки трупа, а трупом была я. "Прор" - это, очевидно, значило "проработка". Плоская символика этих снов, откуда-то из начала века, бесила меня, но угнетала весь день. А главное зло было не вовне, а изнутри, во мне самой. В таком положении, как мое, самое трудное - это держаться внутри себя за свою правду. Что бы ни случилось - за свою правду. На что бы тебя ни вынудили - за свою правду. Но что делать, когда сама правда, гонимая, умирает, когда для ее сторонника она почти уже не правда, и все чаще встает вопрос: а что, если... Нет, я не признала своих ошибок, это-то было исключено, но правда внутри у меня лежала на смертном одре. Не знаю, что бы я делала в это страшное время, если бы не трое моих друзей. Встретиться с ними - напиться живой воды. В частности. Черный был несказанно мил: ребячье сорокалетнее лицо, такая отрада. Часто думаешь: куда девается прелесть ребенка, когда он вырастает? Глядя на Черного, я видела: никуда она не девается, вот она. Черный был из тех людей, их, может быть, один на десять тысяч или еще меньше, которые вырастают и даже стареют, не теряя нежной ребячьей прелести. Продолговатое, млечной смуглоты, лицо Черного, его тонкие руки, даже золотая коронка в розовом рту выражали что-то бесконечно наивное, детски лукавое. Как я любила смотреть на это лицо! Сочувствие Черного было приятно, как теплая ванна. Говоря, он время от времени притрагивался к руке собеседника тонкими, теплыми пальцами. - Знаете что, М.М., - однажды сказал мне Черный с ребячье-шкодливой улыбкой, - а может быть, все-таки имеет смысл... Ну, покаяться, что ли... - Что вы говорите! - возмутилась я. - Ну, знаете... - Тихо, - сказал Черный и тронул меня пальцами. - И вы меня убеждаете покаяться? Вы, друг? - Слегка, в пределах приличия. Выработать приемлемую формулу, чтобы они от вас отстали. А дальше продолжать работу, конечно, по-своему, не отступая от главных принципов. Разве назвать ее как-нибудь по-другому. Сохранить людей, дело. Подождать более благоприятных времен. А? Черный опять тронул меня за руку своей узкой, теплой рукой. - Нет уж, оставьте, - сказала я, сопротивляясь его теплоте. - Этот путь возможен, может быть, он и разумен, но не для меня. Каждому свое. - Я так говорю потому, что вы... вы дороги мне. - Знаю, спасибо. Вы хотите мне добра. Весь вопрос в том, как понимать добро. Вы понимаете его как благополучие. - А вы? - Скорее как преодоление. - Ну, а если против вас сила? Впрямую вам ее не преодолеть. Значит, надо готовить обходный маневр. А пока... - Лучше пусть мне оторвут голову. - Все мне да мне. А подумали ли вы о других? Ведь за вами идут люди. - Нечестный прием. Я обо всем подумала, может быть, раньше, чем родилась. Знаете, я сейчас буду говорить неряшливо и потому патетично. В общем, есть два пути: Галилея и Джордано Бруно. Первый отрекся и продолжал работать, второй глупо сгорел на костре. Первый путь явно разумнее, но... - Галилей, Джордано Бруно, - с иронией сказал Черный. - Ну уж... - Замолчите! - крикнула я. - Вы не дурак, чтобы думать, что я себя с ними равняю. Мы все перед ними карлики. Но каждый карлик, у своего маленького костра... - Как все-таки много в вас романтизма, - перебил меня Черный. - Прямо Алый Парус какой-то. Я, простите, моложе вас, но часто чувствую себя старше, а вас - этаким ребенком... И улыбнулся своей детской улыбкой. ...Об этом разговоре я много думала потом. Несомненно, в чем-то Черный был прав. Но весь мой организм не принимал его правоты. Глупость? Чаще других я встречалась с Худым. Этот удручал меня тем, что очень уж был умен. От него исходили ум и тоска. - Не торопитесь, - говорил он. - Сидите в своей Обмоточной. Кампании надо дать умереть естественной смертью. - Неизвестно, кто из нас умрет раньше, - сварливо отвечала я. - По всей вероятности, она. На вас это непохоже. И учтите, времена не те. В наше время забить человека до смерти уже не делает чести забившему. Проработчики научились бояться инфарктов, самоубийств, даже обыкновенных жалоб. Они понимают, что в любую минуту колесо может повернуться. И что тогда? Верхние оказываются внизу. А вы заметили, как они избегают ставить подписи под документами? Указания передаются устно. Даже публичных выступлений они не любят, стараются выдвинуть подставных лиц. Например, Раздутый. Если колесо повернется, они наверняка выберут его в качестве свиньи отпущения... - А Кромешный? Тоже подставное лицо? - Нет. Эта фигура сложнее. Он - сам по себе. Вас он ненавидит самостоятельно и совершенно искренне. - За что? Мы ведь работаем совсем в разных областях. - Еще бы. Он работает в области штампов. Не употребления, а производства. Это его ремесло, единственное, чем он владеет. В идеально устроенном обществе такой специалист мог бы прожить ровно столько, сколько живет человек, не принимая пищи... ...Худой был умен, но труден. С ним все время надо было держаться, чтобы не сморозить глупость. Иной раз после разговора с ним такая тоска нападала - хоть вешайся. К счастью, он мог и насмешить. Он все мог. Проще всего я себя чувствовала с Лысым. Он ничего не советовал, Не объяснял. Он просто жалел меня и говорил, как нянька: - Ну-ну, будет. Не убивайтесь так. Все перемелется. Вот с ним я не должна была ни держаться, ни спорить. Однажды я просто положила ему голову на плечо и заплакала. Он легонько обхватил меня и поддерживал, похлопывая по спине, пока я проливала слезы. - Ну-ну, М.М., не надо. - Знаю, что не надо, - окрысилась я, рыдая. - Вы думаете, я нарочно? Просто не могу удержаться. - Ну, тогда поплачьте, если не можете. От его плеча пахло мокрым сукном, и я сладко поплакала на этом плече. Главное, Лысого можно было не стыдиться... Я продолжала жить, и время шло, и лето кончалось, и черными стали ночи. Процесс применения к новому состоянию тоже кончался. Мир без улыбок стал привычным, как застарелая болезнь или уличный шум. Придя в Институт, я быстро старалась прошмыгнуть коридором и скрыться. В работе наклевывалась новая идея, но медленно, вяло, как картофельный росток в погребе. Часто я сидела весь день с пустой головой. Слабый же я человек! Наряду с этим в моей новой жизни были и свои радости. Я полюбила рано вставать и шла в Институт пешком через весь город. Утренний, деловой и скромный, он вставал, развешивал белье на балконах, громыхал мусорными баками, отправлял множество людей, каждого по своему маршруту, со своей ношей. Каждый шел и терпел и нес свое, полагающееся ему, без шума. Глядя на утренний город, я что-то начинала понимать, прежде, когда со мной был Успех, недоступное мне. Коварная вещь, этот Успех. Он одаряет, он же и грабит. Смотришь - ты уже нищий. Хотела ли бы я, чтобы он ко мне вернулся? Нет. Прежним я его уже не приму. И еще я поняла очень важное: то, что со мной происходит, - не горе. Люди помогали мне это понять. Раз, подходя к раздевалке, я услышала разговор двух гардеробщиц: - Я больше люблю вешать, - сказала одна. - А я - подавать, - отвечала другая. - Подавать интереснее. И я подумала: в самом деле, что интереснее? Пожалуй, все-таки подавать. Я тоже больше любила бы подавать. Радость какая-то тронула меня: и чего я боюсь? Много интересного есть на свете, кроме науки. Я подошла к барьеру и отдала пальто той, что больше любила вешать. - Чтой-то вы похудали с лица, почернели, - сказала она. - Горе, может, у вас какое? - Так, неприятности, - ответила я. - А вы не поддавайтесь, - сказала другая, бойкая. - Я вот всегда так. Ко мне горе, а я его по мордасам. - А у вас какое горе? - Сына посадили. Шофером работал, человека сбил. Шел человек, пьяный как зюзя, прямо под колеса и готов. А сыну подводят, что виноват. Алкоголь в нем нашли. Пива с утра выпил, вот и горе. И в самом деле, горе. А я-то... - Ну-ну, - сказала я ей, как мне Лысый, - не печальтесь, может, и обойдется. - Дай-то бог. Устала я куражиться, сил нет. В эту ночь мне опять снились стервятники. Они, как полагается, толпились у трупа. Один из них, самый главный, на розовых ногах, что-то очень уж долго не уходил и внимательным, грустным глазом смотрел на меня, как бы по-своему сожалея. Я по-прежнему была трупом, но и стервятник был жалок, и его глубоко рассеченное, волочащееся по земле крыло казалось траченным молью. Мы расставались неохотно, но что делать, меня звали к телефону, и я проснулась. И в самом деле, звонил телефон, видимо, уже давно. Я подошла, но поздно - короткие гудки. Кто бы это мог звонить в такую рань? Я взглянула на будильник. Скотина, проспал! Без четверти девять. Вот тебе и новая конструкция. Спеша, я оделась и сбежала по лестнице - лифт не работал, черт побери их обоих с будильником. Шел дождь. Улица была полна зонтиков. По лужам, возникая и лопаясь, прыгали пузыри. Один огромный, прямо-таки королевский пузырь, держался долго-долго, но лопнул и он. В автобусе пахло цветами. Чей-то большой мокрый букет упирался мне прямо в щеку. Люди были веселы и дружелюбно толкались. Старинный подъезд Института встретил меня мокрыми фонарями. Вокруг каждого колпака стоял ореольчик из скачущих капель дождя. По коридору навстречу мне шел Обтекаемый, и - о чудо! - на лице его была улыбка. Поравнявшись со мной, он остановился. - Поздравляю вас! Вы, конечно, уже читали? - Нет еще, - ответила я. - Все-таки правда всегда возьмет верх, - сказал он, влажно сияя, точно омытый дождем. - Несмотря на все ваши усилия. Он погрустнел. - Вы ошибаетесь, М.М., уверяю вас, вы ошибаетесь! Я лично всегда вас защищал. Спросите кого угодно. Тут я взорвалась: - Мне не надо никого спрашивать. Я и сама все про вас понимаю. Вы мне ясны как на ладони. Видите? Я протянула вперед ладонь. Он вежливо на нее посмотрел, ничего не понимая. - Ха! - сказала я горлом. - Жалкий трус! Вы думаете, что можно всю жизнь просидеть между двух стульев? Ан нет! Помяните мое слово, вас еще стукнет. И когда это случится, у вас не будет даже того утешения, что вы вели себя честно. Он побледнел. - Вы не понимаете, М.М., - начал он бормотать, - вы еще очень многого не знаете... Все не так просто! К сожалению, я не могу вам всего сказать... Да, кстати, вы слышали о... Он назвал фамилию Кромешного. - Что с ним? - грубо спросила я. - Только что звонила его жена. Инсульт... Я ответила не сразу. Мне было сложно. - Эх, не того, - сказала я и отошла. Обтекаемый, в полной растерянности, стоял, качая головой, и таким, качающим головой, исчез из виду. Навстречу мне шли люди и улыбались. Человек - улыбка. Человек - улыбка. Все не так просто. 1975