ча смотрел на него. Москвин сквозь стиснутые зубы издал какой-то рыдающий звук. -- Эта сволочь, сказал Факторович , показывая на Москвина, -- эта впавшая в детство сволочь насыпала мне в кровать пшена. Москвин, глядя, как Факторович собирает пригоршни пшена, дрыгал ногами и выкрикивал: -- Ой, не могу, вшей-то, вшей-то сколько... -- Фу ты черт, - сказал Верхотурский, - я думал, что товарищ умирает. Вскоре Факторович снова лег и сказал: -- Товарищ Верхотурский, не то удивительно, что этот тип два часа с кретинической настойчивостью уговаривал меня лечь в постель, меня удивляет, как в такое время, когда поляки прорвали фронт, когда мы отрезаны, коммунист, вместо того, чтобы напрячь все силы мозга для страшной борьбы, развлекается вот такими игрушечками. Москвин, обессилевший от смеха, махнул рукой и сказал: -- Что со мной говорить, я ведь меньшевик, пропащий для рабочего класса человек, -- и грозно добавил: -- Ты меня, Факторович, не воспитывай, я из своих боевых ран пролил крови больше, чем ты. Они начали по-серьезному ссориться, укоряя друг друга и вспоминая разные пустые случаи. Потом они уснули. Москвин похрапывал, а Факторович скрипел во сне зубами, и Верхотурский вспомнил, как в Лукьяновской тюрьме он четыре месяца провел в камере с товарищем, который скрипел ночью зубами; Верхотурский просился в одиночку - этот зубовный скрип раздражал и не давал уснуть. Должно быть, оттого, что он слишком много ел, у него сделалась жестокая изжога, и он почти до утра лежал с открытыми глазами и, сердито щурясь в темноту, думал о вещах, занимавших его вот уже сорок лет. Мысли его не путались, а шли легко и быстро. Он точно записывал их косым, размашистым почерком. То, что он находился в захваченном поляками городишке, не волновало и не беспокоило его. Он знал, что найдет способ наладить положение, как делал это уже десятки раз. И только когда он вспомнил громадную пустоту сегодняшнего дня, вспомнил дом, полный дорогих и глупых вещей, разговоры за столом, ужин, обед, завтрак, чай, он забеспокоился, начал думать, как страшно было бы вдруг заболеть и пролежать здесь несколько недель. А за окном стояла полная тишина. Город, после того, как вошли войска, спал глубоким сном, точно больной, измученный днем страданий в жестокой операционной комнате и наконец впавший в забытье. Утром город зашумел весь сразу, в домах раскрылись окна, распахнулись парадные двери. Площадь была полна народу. Обыватели встречались, радуясь друг другу, удивляясь встрече, всплескивали руками. -- Ну, что слышно в городе? -- спрашивали они. -- Говорят, что штаб армии останется у нас постоянно, -- и людям не верилось, глядя на военных, мирно ходивших тут же рядом, что вчера при виде этих серо-голубых шинелей они отходили от окон и, млея, ждали, не утихнет ли вдруг шум шагов возле их дома, не ударит ли мрачный завоеватель винтовочным прикладом по двери. Те, вчерашние, были фронтовиками, они не знали закона, потому что каждый день шли на смерть. На стенах домов расклеили приказ No 1, и все узнали, что комендант города -- полковник Падральский. Полковник Падральский извещал население, что он хочет покоя и того, чтобы жители, не боясь реквизиций, занимались своими делами. Полковник велел всем сдать холодное и огнестрельное оружие, а в последнем пункте приказа жирным шрифтом извещал, что если кто-нибудь вздумает стрелять по войскам из окон, он, полковник Падральский, велит сжечь дом, из которого производилась стрельба, "а все мужское население в возрасте от пятнадцати до шестидесяти лет, проживающее и доме, будет расстреляно". Обыватели, согласно приказу полковника, занялись своими делами: открыли магазины, перчаточные и шапочные мастерские, сапожные и портняжные заведения, кондитерские и пекарни. И краснощекий ювелир, спрятав под старинный темный комод сверток украденных им часов, рассказывал заказчикам, как его "сделал нищим" худой небритый разбойник, тот, у которого он отвоевал лишь свои ботинки. А худой солдат ехал полем; ноги его коня дымились от пыли, лицо солдата было совсем серым после ночного перехода, и он внимательно рассматривал бритый беленький затылок мальчишки, ведущего эскадрон по дорогам этой чужой страны, о которой товарищи шепотом рассказывали много чудесных и страшных историй. Да, город зажил мирной жизнью; может быть, эта мирная жизнь и была самым страшным в годы гражданской войны, более страшным, чем кровавые ночные бои у переправ, чем красный террор защищавшейся революции, чем голод и пожары. Но обыватели не томились своей страшной жизнью, они не понимали смысла шедшей борьбы, и не много сердец сжималось тоской при мысли, что спокойствие, обещанное полковником Падральским, установится на долгое время. В этот день доктору исполнилось пятьдесят восемь лет, готовился "большой" обед, дом шумел и грохотал с утра. Марья Андреевна, одетая в ярко-голубой халат, повязав голову цветным украинским платком, убирала комнаты. Она снимала паутину и пыль с белой голландской печки, такой высокой, что Марья Андреевна влезла на стул, поставленный на стол, и, вскрикивая от страха, тянулась к верхним изразцам. Это трудное и опасное предприятие напоминало восхождение альпиниста на белоснежную вершину недоступной горы. Доктор, всплескивая руками, бегал вокруг и кричал: -- Сумасшедшая, в твои годы, с твоим сердцем... Но Марья Андреевна не обращала на него внимания, у нее была любовь к тяжелым и опасным трудам. Она мастерски натирала воском полы, умело чистила дымоходы, не гнушалась прочищать толстой железной проволокой засорившийся унитаз и делала это так быстро и ловко, что старик дворник с восхищением говорил: -- Ай да барыня, вот это настоящая барыня. На кухне было невероятно жарко от громадной, топившейся с раннего утра плиты. Казалось, что мухи, шныряющие в открытое окно, не выдерживая жары, вылетают на улицу отдышаться, а освежившись и набравшись сил, вновь возвращаются к кухонным трудам. Москвин, сидя на корточках перед плитой, ворошил кочергой уголья, и горячий снег искр сыпался через решетку. Он так старательно подкладывал сухие березовые поленца, что плита прямо-таки ревела, заполненная белыми и желтыми лоскутами пламени. Поля открывала духовку и говорила: -- Та годи же, в цэй духовци нэ то що стрюдель, а пасху мона печь. Она плевала на раскаленное дно духовки, и слюна вспучивалась и вскипала. Поля была сейчас счастлива. Сирота, ушедшая служить в город, она уже шесть лет работала прислугой, научилась готовить господские блюда, прошла всю хитрую школу горничной и кухарки, умевшей делать тысячи вещей, чтобы хозяева вкусно, тепло и чисто жили. Ночью, лежа на своей дощатой кроватке, полуживая от четырнадцатичасовой работы, она мечтала о том, как выйдет замуж и заживет своей, а не чужой жизнью. И теперь ей казалось, что кухня принадлежит ей, что она жена этого веселого молодого парня, который так ловко колет левой рукой дрова и так душевно расспрашивает ее про деревенскую жизнь, шепотом учит неповиновению докторше, жалеет ее загубленную у плиты молодость. И удивительное дело - Москвина тоже тянуло на кухню. Простой солдатский план, который он сразу же замыслил в вечер своего приезда, увидев девушку, принесшую самовар в столовую, сейчас казался поганым и ненужным. Он злился, когда Марья Андреевна за столом говорила, что на украденное у нее горничными и кухарками можно построить трехэтажный дом. Он поражался той громадной работе, которая была навалена на Полю, -- самовары, завтрак, обед, мытье полов, мойка посуды, дрова, вода, беганье к дверям, десятки мелких и мельчайших поручений. А поздно ночью, когда все уже ложились и тушили свет, из спальни раздавался голос Марьи Андреевны: -- Поля, Поля, дай мне, пожалуйста, стакан чаю, я буквально умираю от жажды. И спустя минуту в коридоре слышалось топанье босых ног. По вечерам он сидел на кухне у открытого окна и разговаривал с Полей. Он учил ее стратегии классовой борьбы, советовал, как устроить капкан для хозяйки и заставить ее заплатить восемьсот миллионов рублей за сверхурочную работу. Потом он рассказывал Поле, как ей будет хорошо и легко жить при социализме, утешал ее, что терпеть осталось недолго -- месяцев восемь, десять. А днем, так как ему, рабочему человеку, было тошно видеть свое безделье и ее тяжкие труды, он рубил дрова, топил плиту и очень умело чистил картошку, так ловко, что Поля, глядя на него, хохотала и говорила: -- А боже ж мой, ну чисто як женщина. Правда, теперь, разгоряченный чугунным жаром плиты, Москвин поглядывал на босые ноги Поли очень свирепыми глазами, а когда она подходила к плите, лапал ее за всевозможные места, и они начинали возиться и хохотать. Оборванная старуха-еврейка сидела на кухне, ожидая пока пройдет хозяйственный пыл Марьи Андреевны и ее позовут в столовую рассказать про харкающую кровью дочь, про зятя, пытавшегося прокормить восемь человек шитьем мужских подштанников и потерявшего зрение, потому что, жалея керосин, этот умник работал в темноте, про заморыша внука, родившегося без ногтей, про внучку, полгода сидящую дома, так как неудобно большой девочке выйти на улицу в одной рубашке. Старуха знала, что после ее рассказа Марья Андреевна закроет лицо руками и тихо начнет говорить: боже, боже, - а потом вынесет ей столько мешочков крупы, муки и фасоли, что вся семья три недели не будет бояться голодной смерти. И она даже знала, что докторша снова куда-то уйдет и вернется с детским платьицем. Тогда Цына заплачет и докторша заплачет, потому что они обе -- старые женщины и не могут забыть детей, умерших двадцать лет назад. Старуха, тихонько покачиваясь, сидит на табурете и вдыхает сладкие, жирные запахи рождающихся пирогов. Москвин и Поля не обращают на нее внимания. Им кажется, что старуха ничего не видит, ничего не понимает, а она, искоса поглядывая на них, бормочет: - Ну-ну, надо иметь медное желание, чтобы хотеть такую девушку, как эта... Этот спокойный день был очень длинен. Факторович лежал, его лихорадило, кружилась голова. Читать ему не хотелось -- в доме не было книг по философии и политической экономии, а Мережковского, которого принесла ему Марья Андреевна, он с презрением отверг. Лежа с закрытыми глазами, Факторович думал. Этот сытый, спокойный и ласковый дом напоминал ему детство. Марья Андреевна характером очень походила на одну его тетку -- старшую сестру отца. И он вспомнил, как два года назад, будучи следователем Чека, он пришел ночью арестовывать ее мужа - дядю Зему, веселого толстяка, киевского присяжного поверенного. Дядю приговорили к заключению в концентрационном лагере до окончания гражданской войны, но он заразился сыпняком и умер. Факторович вспомнил, как тетка пришла к нему в Чека и он сказал ей о смерти мужа. Она закрыла лицо руками и бормотала: боже мой, боже мой, -- совсем так, как это делает Марья Андреевна. Да, с тех пор он не видел ни отца, ни матери, ни сестер. И сегодня он вспомнил их может быть, они все умерли уже. Он задремал, и ему снились очень глупые сны. -- Я не хочу больше супа! плаксивым голосом кричал он и топал ногами, а отец чеканил: -- Кто не ест супа, тот не получит компот. Потом он снова открыл глаза, над ним стоял Верхотурский и говорил: -- Я вас разбудил. Вы плакали и орали диким голосом. Да, Факторович себя скверно чувствовал в течение этого нудного и тяжелого дня. Несколько раз он приподнимал голову и удивленно смотрел на Верхотурского. Тот сидел на мешках, рядом с очкастым парнем Колей, и оживленно с ним говорил. Вероятно, чтобы не мешать Факторовичу, они говорили вполголоса, слов нельзя было разобрать. Верхотурский смеялся, жестикулировал и, видно, рассказывал что-то смешное: Коля, слушая, вытягивал шею и часто ржал. Этот разговор очень занимал Факторовича -- о чем мог так оживленно говорить участник трех заграничных съездов партии с этим мальчишкой? Но он снова задремал, а когда открыл глаза, Верхотурского и Коли уже не было. Постучалась Марья Андреевна, она пришла насыпать в длинные, похожие на чулки мешочки манную крупу и пшено. Крупа шурша сыпалась в мешочки, и Марья Андреевна громко вздыхала. Потом она сказала властным голосом: -- Я вам запрещаю сегодня вставать с постели, обед вам принесут сюда. Факторович сварливо ответил: -- Ну, положим, я этого барства не признаю. -- Я отвечаю за ваше здоровье перед вашей матерью, -- сказала она и ушла, утряхивая крупу. Тоска охватила его, это бессмысленное существование было ужасно: больше месяца, как его эвакуировали с фронта, и он таскается по госпиталям, ведет нудные разговоры с врачами, а дни, проведенные в этом паточном доме, его окончательно доконали. Нужно сегодня же устроить совещание с Верхотурским и Москвиным. Нужно принимать срочные меры. Зачем добродетельная дама мучает его своими заботами? Сегодня же он скажет ей обо всем. Перед обедом раздался резкий, тревожный звонок. Факторович подумал, что это пришли звать доктора к тяжелобольному, но через несколько мгновений он услыхал громкий мужской голос, хлопанье дверей, стук сапог. -- Цо?.. Пся крев! -- вдруг раздалось под самой дверью, и в комнату, гремя сапогами, вошел польский офицер в плаще и каске. Его лицо было совершенно белым, черные наглые усики колечками поднимались над верхней губой. Сердце Факторовича остановилось. Ему показалось, что он краснеет, что щеки его горят, но в действительности лицо его стало мертво-серым. -- Прошу пана, ваши личные документы, -- лающим голосом крикнул офицер. "Пропало", -- подумал Факторович и, приподнявшись на постели, заикаясь, спросил: -- Позвольте узнать, какое вы имеете право врываться в частную квартиру и проверять документы? Такой вопрос задал ему в прошлом году петлюровец-агроном, которого он пришел арестовывать. -- Цо то есть право? -- заревел поляк, и Факторович подумал: "Они могут спрятаться в погребе" Он решил поступить как птица, желающая хитростью увести охотника от своего гнезда. И как только Факторович подумал, что нужно спасать Верхотурского и Москвина, он сразу же успокоился и, подняв глаза, в упор посмотрел на поляка. Тогда он увидел, что лицо офицера обсыпано мукой, а черные колечки усов нарисованы углем. -- Ты г... -- истерически закричал он и подушкой сбил с офицера картонную каску. -- Что, намочил в штаны? -- спросил поляк и принялся приплясывать вокруг постели. На этот раз они поссорились по-настоящему. Факторович даже хотел дать Москвину по морде, и Москвин сообразил, что переборщил, -- Факторович так переволновался, что не мог обедать. - Вы начали беситься, -- сказал им Верхотурский, -- сегодня же вечером вводятся обязательные для коммунистов лекции по историческому материализму. Каждый день три часа. А на торжественном обеде было много гостей. Верхотурского представили им как одесского юриста, застрявшего в городе при переходе власти, а Москвин сошел за землемера, приехавшего лечиться из деревни. И так как всем было известно, что у доктора постоянно живут в гостях всевозможные родственники и знакомые, а также родственники знакомых и знакомые родственников, все поверили в юриста и землемера. За обедом рассказывали о страшном вчерашнем дне. Называли убитых, подробно перечисляли, кого и насколько ограбили, пили за здоровье лучшего врача в городе, за самое прекрасное и доброе женское сердце, а владелец аптеки, изрядно глухой старичок, предложил тост за "спокойствие, еще раз спокойствие и снова спокойствие, и в общем за quantum satis спокойствия для всех мирных граждан и их семей". Этот тост так понравился, что все начали смеяться, хлопать в ладоши, а молодой доктор Рыбак даже закричал ура. Но так как его никто не поддержал, Рыбак смешно пискнул, покраснел и тотчас же начал сморкаться, хотя никакой надобности в этом не было. А к концу обеда все развеселились, и оказалось, что даже вчера, в этот страшный и тяжелый день, произошла одна прямо-таки уморительная история. Несколько богатых купцов, нарядившись в свои лучшие костюмы, отправились вместе с женами встречать поляков. На пустыре, возле вокзала, их нагнали два кавалериста и раздели буквально донага. Усатый доктор-хирург, рассказывая эту историю, помирал от смеха. -- Если б вы только видели мадам Самборскую, если бы вы ее только видели, -- мотая головой, говорил он. -- Ведь они шли мимо моих окон. Вера Павловна думала, что со мной будет удар, клянусь вам богом, никогда в жизни я так не смеялся. -- Что они дети что ли? -- сказал доктор и пожал плечами. - Все знают, что пока в городе разведка, следует сидеть дома и никуда не выходить. А эти еще сдуру нарядились. -- Вы б уже молчали, -- сказал усатый хирург. -- Ведь вы единственный врач, который вчера занимался практикой. -- Но ведь это его долг врача, - удивилась Марья Андреевна. Усатый доктор подмигнул и шепнул своему соседу, розовому большеносому гинекологу: -- Марк Львович, как вы думаете, это из врачебного долга наш именинник рискует своей жизнью? С Верхотурским беседовал доктор Сокол, уроженец Одессы. Сокола беспокоила судьба оперного театра. Верхотурский, выступавший в этом театре месяца полтора назад на конференции комиссаров 14-й армии, успокоил его. -- Слава богу, -- сказал Сокол. -- Зимний дворец они сожгли, Кремль в Москве развалили, не хватало только, чтобы они погубили одесскую оперу. VI Первое занятие состоялось после завтрака. Верхотурский начал с опроса учеников. Самым знающим оказался Коля. Со вчерашнего дня он не отходил от Верхотурского, говорил с ним весь вечер, принес ему толстые тетради, в которые записывал конспекты прочитанных книг, а утром, еще до завтрака, он пришел в комнату, уселся на мешок сахара и молча смотрел на Верхотурского. Этот мальчик прочел за свой пятнадцатилетний век столько книг, что мог потягаться в учености с человеком, имеющим высшее образование. Он читал курсы физики Эйхенвальда и Косоногова, читал "Происхождение видов", "Путешествие на корабле Бигль", "Основы химии", проштудировал "Элементы дифференциального исчисления" Грэнвилля, прочел несколько десятков книг по геологии, палеонтологии и астрономии. Сейчас он конспектировал первый том "Капитала", переписывал в тетрадь целые страницы малопонятной ему книги. Его сильно беспокоило, должен ли он посвятить себя науке и подарить человечеству новую теорию строения материи, либо вступить в ряды бойцов за коммунизм. Одинаково прекрасными казались ему величественный путь Фарадея и Либиха, трагическая дорога Чернышевского и Карла Либкнехта. Кем быть? Ньютоном или Марксом? Это был нешуточный вопрос, и Коля, несмотря на свою ученость, не мог решить его. Главная беда заключалась в том, что не с кем было посоветоваться. Знакомые доктора, приходившие в гости, были безнадежными идиотами. Он видел, что ни ураганный артиллерийский огонь, ни кавалерийские атаки, ни взрыв поезда снарядов, потрясший весь город, не могли ничего поделать с этими людьми. Они упорно под гул орудий и взрывы гранат продолжали говорить о реквизированных комнатах, о цене керенок, о золотых пятерках и о вреде сахарина. Они ругали большевиков -- безумцами, фанатиками и хамами; петлюровцев -- разбойниками и погромщиками; осуждали деникинцев за разврат и мечтали о немецкой оккупации, при которой можно будет ездить в Баден-Баден. Других людей Коля не видел. Отец был отсталым человеком, он не знал, что существует классовая борьба и что атомы состоят из электронов. Мать, когда Коля сказал ей, что подумывает уйти в Красную армию, назвала его юным мечтателем, узнала в нем свою неспокойную душу и обещала снять с него штаны, ботинки и запереть в кладовую. И вдруг Коля увидел человека старого, с довольно толстым брюшком, который разительно не походил на окружающих его людей. Орел среди кур! Это был человек, сошедший со страниц книги, это был человек его ночных мечтаний. Вчера он сказал: "Знаешь, юноша, когда-то я хотел, подобно Лафаргу, покончить с собой, достигнув шестидесятилетия, боялся старческого окостенения, но, глядя на вашего папашу, вижу, что во мне есть еще запасец пороха лет на тридцать". Он не был похож и на Факторовича -- ни разу он не сказал громкой, напыщенной фразы, от которой Коле становилось немного совестно и неудобно. То, что он говорил, было всегда просто, до смешного понятно. В нем была громадная сила насмешки. И в нем было еще нечто, чего Коля, несмотря на свою ученость, не мог понять. Ночью, лежа в постели и вспоминая разговор с Верхотурским, он вдруг расплакался, такое необычайное волнение охватило его. И вот этот человек сидел на табурете, перебирал, подобно четкам, связку сморщенных коричневых грибов и, смеясь, говорил: -- Москвин человек в теории явно невинный. Факир чудовищно утверждает куновскую ересь, но защищает ее не от испорченности, а лишь в силу той же неповинности в теории. Единственным ответившим, что же такое производственные отношения, оказался юный абитуриент, потому начнем сначала. Никогда Коля не был так горд и счастлив, как в эти мгновения. Урок длился около двух часов. Москвин, красный, точно он все еще сидел перед раскаленной плитой, прислушивался к словам Верхотурского, то хмурился, то вдруг начинал улыбаться и кивать головой. Коля, вывалив изо рта язык, быстро писал в общую тетрадь, на первой странице которой было написано синим карандашом: "Абсолютная истина прекраснее всего". Факторович внимательно смотрел на Верхотурского и временами, делая страдальческое лицо, бормотал: -- Ну, положим, это я знал давным-давно. -- Я у тебя потом спишу, -- сказал Коле Москвин. А после лекции у них началась беседа, и впервые, пожалуй, в квартире доктора люди оживленно, волнуясь и перебивая друг друга, говорили о предметах, не имеющих никакого отношения к их личным делам, удачам и неудачам. Перед обедом Москвин и Факторович сели играть третью партию матча. Играя, они все время говорили друг другу колкости, а под конец партии Факторович подставил королеву и хотел взять ход назад. -- Ну нет, товарищ, -- сказал Москвин и ухватил рукой королеву. -- Я еще не пошел, -- кричал Факторович, -- я только взял рукой! -- Не берись рукой, ты уже большой, -- говорил Москвин и тянул королеву к себе. Кончилось тем, что они снова поссорились. Факторович разбросал фигуры и сказал: -- Можешь считать, что я проиграл, а ты выиграл, - и добавил: -- Партач и мошенник. Москвин заявил, что он лучше согласится сидеть в концлагере, чем играть с тронутым человеком в шахматы, и что он, Москвин, любит интересную и справедливую игру, а с Факторовичем, который стремится к выигрышу, тошно играть. За обедом Марья Андреевна сердито сказала: -- Поля, ты, видно, влюблена: суп соленый, как рапа, его невозможно в рот взять. И Факторович, зная застенчивость Москвина, сказал невинным голосом: -- Хорошо, что Москвин не готовил третьего, а то кисель тоже был бы соленым. Эффект получился внушительный -- Поля убежала, а Москвин подавился. Факторович продолжал издеваться, и Москвин так смутился, что не мог поднять головы, сидел красный, со слезами на глазах, и старательно, деловито жевал, точно ел не кисель, а жесткое мясо. Спас его приход доктора, как всегда опоздавшего к обеду. Доктор не выносил, когда разговор шел без его участия. И сейчас, усевшись, он потер руки, беспокойно посмотрел на Факторовича и сказал: -- Позвольте, позвольте минуточку, я вам лучше расскажу нечто более интересное. И он принялся рассказывать. Все давно уже пообедали, Поля убрала со стола, а доктор все выкладывал да выкладывал одну новость за другой. Сегодня к нему приходил в качестве пациента польский офицер, от него доктор узнал подробности прорыва. Фронт уже отодвинулся на восемьдесят верст от города. Он искал сочувствия военкомов, точно они должны были радоваться вместе с ним, и когда он сказал: "Да, надо думать, что на этот раз большевикам пришла крышка", -- его вдруг испугали лица Факторовича и Москвина, они смотрели на него какими-то зверскими глазами. -- Вам нездоровится? -- спросил доктор у Факторовича. Один лишь Верхотурский улыбался и посмеивался, и доктор, обращаясь к нему, продолжал: -- Могу вас порадовать: сегодня заезжал ко мне городской инженер и обещал через два дня пустить станцию, штаб армии дает ему восемь вагонов каменного угля. Да, во всем чувствуется совершенно новый дух. Когда привезли с фронта раненого начдива, привезли, конечно, ко мне, и нужно было посмотреть рентгеном раздробленное бедро, потому что Степан Корнеевич не брался без снимка делать операцию, военный комиссар велел вырубить роскошный сад и топить фруктовыми деревьями котлы, чтобы дать энергию. Культурно? Разумно? Владелец сада, Мерк, честнейший человек, немец, уважаемый всем городом. -- Да, это ужас, -- сказала Марья Андреевна. -- Когда он мне рассказывал об этом, то плакал горючими слезами и я плакала вместе с ним. -- Какие у него были груши! -- перебил доктор. -- Каждый год ко дню рождения жены он посылал нам большую корзину; я ведь лечил всю его семью, двух дочерей, тещу... В это время кто-то робко постучал в дверь и спросил: -- Доктор, вы скоро? Это, очевидно, был ходок от ожидавших в приемной больных. Доктор вскочил и убежал, не закончив рассказа про груши. После обеда Москвин и Факторович сидели на кроватях. Уныние охватило их. Покачиваясь и зевая, они смотрели друг на друга. -- Эта жирная жратва превратит нас в кретинов, -- убежденно проговорил Факторович. -- Да, -- сказал Москвин, -- давай поговорим с Верхотурским, -- нужно драпать отсюда. -- Тут, наверное, есть подпольный комитет, но как с ним связаться? В это время вошел Верхотурский. Он оглядел унылые фигуры товарищей, уселся рядом с Москвиным, обнял его за плечи и сказал: -- Дети мои, может быть, вам и следует еще пожить здесь и полечиться, но мне лично пора прекратить пытку сливочным маслом и цыплятами, труба зовет. -- Мы не останемся, -- в один голос крикнули Москвин и Факторович. Верхотурский изложил им свой план: -- Я говорил с доктором. "Культура культурой, -- сказал я ему, -- но если нас обнаружит дефензива, то тебе не поздоровится". Вы знаете, что он горит желанием помочь нам, ему это легко сделать. У него громадные связи, все извозчики его знают, доктор сегодня был у одного, промышляющего контрабандой; он должен вернуться через два дня, и в следующий рейс мы поедем с ним. Вот и все. -- А как же он нас провезет, -- усомнился Москвин, -- вдруг начнут документы проверять? Верхотурский рассмеялся: -- Ну, милый мой, вы не знаете этих бородатых мошенников. Они провезут на подводе дредноут, не то что трех добропорядочных людей. - Он снова рассмеялся. -- Я вспоминаю, как при налаженной границе возил через Дунай кипы нелегальщины; единственное, чего боялся мой гид, это как бы лодка не утонула от чрезмерного груза. -- Не знаю, -- сказал Факторович, -- а по-моему, нужно искать связей с подпольным комитетом, я не верю этой сволочи. -- Что же, Факир, ищите, -- ответил Верхотурский, -- я вам не запрещаю. -- Буду искать, -- сказал упрямо Факторович, -- я не верю этой накипи. Он ушел из комнаты и в коридоре столкнулся с Колей. -- Верхотурский здесь? -- спросил Коля. - Я хочу у него узнать, не ошибся ли я, когда записал... -- Он спит, -- перебил Факторович и отвел Колю к вешалке. -- И я пойду, -- умоляюще прошептал Коля и схватил Факторовича за руку. Потом Коля принес в ванную комнату охапку своей одежды, и Факторович надел серую курточку, а свою гимнастерку бросил в корзину для грязного белья. Курточка пришлась ему впору -- он был узкоплеч и мал ростом. За ужином обнаружилось, что Факторовича и Коли нет дома. Поля сказала, что видела их -- они ушли вместе. На дворе было уже совсем темно. Марья Андреевна посмотрела на часы, потом на темные окна и схватилась рукой за грудь -- у нее начался сердечный припадок. Марью Андреевну уложили на диван, и доктор, стоя над ней, громко шептал, отсчитывая валериановые капли. Вдруг она зарыдала и протянула вперед руки -- в дверях стоял Коля. Лицо его было грязно, рубаха порвана. -- Пей, пей, -- плача от радости, закричала Марья Андреевна и протянула сыну приготовленный для нее стакан с валериановыми каплями. -- Оставь меня в покое, пей сама, -- сердито сказал Коля и быстро спросил: -- Он не пришел? -- Нет, -- ответил Москвин и сразу все понял. Ясное дело -- Факторович попался. Да, Коля подтвердил это. Они вышли на улицу и на углу увидели бегущих людей. "Назад, назад", -- кричали люди. Они не успели убежать, их окружили солдаты и погнали на главную улицу. Там их присоединили к толпе задержанных. Конный офицер ездил вдоль колонны и хлыстом указывал на некоторых людей, велел им выйти из толпы; указал он и на Факторовича. -- Учуял гад, -- сказал Москвин. -- Ну, и их увели под конвоем, -- рассказывал Коля, -- а нас погнали на товарную станцию грузить мешки в вагоны. -- С чем мешки? -- спросил доктор. -- Зерно и сахар, -- всхлипывая, ответил Коля, -- наверное, сто вагонов. -- Это в обмен на каменный уголь, -- сказал Верхотурский. -- Да, в обмен, -- подтвердил Коля, -- а потом один пьяный, я не знаю кто он, в коротеньком мундире, вынул шашку и начал резать одному старому еврею бороду, и у того пошла из лица кровь, и он стал кричать, а он начал его бить сапогом. И все стали кричать и плакать, чтобы он его отпустил, и тогда они начали бить всех саблями, не насмерть, а плашмя, по лицу и по голове. И поднялась паника, а там еще кругом стояли женщины, и они ужасно закричали и заплакали, тогда я проскочил под вагон и убежал. Да, и еще когда всех начали бить, возле меня стоял один еврей, грузчик, и он вдруг страшно закричал: "Ой, люди, я отжил", -- и ударил того, коротенького, по морде, и он упал, а я сам видел, как они его зарубили. -- Боже мой, -- вдруг поняв все, вскрикнула Марья Андреевна, -- ведь ребенок был на волосок от смерти! Она обхватила Колю за плечи и, прижав к себе, начала целовать в щеки, а он вырывался и сурово говорил: -- Да оставь ты эти глупые нежности. -- Чего ради вас понесло на улицу? -- спросил доктор. -- Просто вышли погулять. В комнате-кладовой Коля рассказывал секретные подробности Верхотурскому и Москвину. -- Да, скажи мне, пожалуйста, куда он хотел идти? -- спрашивал Верхотурский. -- К машиностроительному заводу, в рабочие кварталы. Верхотурский ударил себя обеими руками по ляжкам: -- Вот уж действительно совершенный ребенок! Что же он хотел в рабочих кварталах стать на углу кварталов и останавливать прохожих: "Простите, вы случайно не член подпольного комитета?" Он тебе не говорил, что собирался делать в кварталах? -- Пойду искать, -- решительно сказал Москвин. -- Что?!! -- гаркнул Верхотурский. - Хватит того, что один уже провалился возмутительно, по-дурацки; не терплю этого картонного героизма, несообразного ни с какой целью. -- Может, и несообразный, - сказал Москвин, -- а я Факторовича так не оставлю. - О господи! -- вздохнул Верхотурский и принялся убеждать Москвина. Почти до утра по коридору раздавалось топанье Полиных босых ног -- разволновавшаяся Марья Андреевна принимала лекарства и пила чай. Но Москвин не вышел в коридор, он сидел на кровати, держась руками за голову, и тихо вопрошал: - Эй, Факторович, дружба, что же это? Верхотурский лежал молча, и не было известно, спал он или думал, глядя в темноту. VII Это был тяжелый день. Утром доктор ссорился с женой. Из спальни были слышны их злые голоса. -- Ты превратила наш дом в конспиративную квартиру, -- говорил доктор, -- теперь этот человек на допросе укажет, что скрывался у нас, потом найдут этих двоих. Ты понимаешь, что это все значит? -- Это не твое дело, - отвечала Марья Андреевна, -- я буду отвечать за все, а не ты. -- Ты нас погубишь, сумасбродка! -- Не сметь учить меня, -- крикнула Марья Андреевна, -- ни один человек не посмеет сказать, что я ему отказала в помощи, слышишь ты или нет? Москвин, сидя в столовой, слышал этот разговор. Он ушел на кухню. -- Эх, дурак, не знаешь ты, что такое Факторович, -- бормотал он и ругал доктора. На кухне тоже был тяжелый день -- стирка. Поля, стоя среди мятых холмов грязного белья, терла тяжелые мокрые скатерти на волнистой стиральной доске. Серый столб пара поднимался до самого потолка, воздух в кухне был тяжелый, как мокрая грязная вата. Потное лицо Поли казалось совсем старушечьим, глаза выпуклыми и злыми. Она стирала с пяти часов утра, но вызывавшая ярость и тошноту груда белья не хотела уменьшаться. В дни стирки все боялись Поли, даже Марья Андреевна предпочитала не ходить в кухню и, заказывая обед, робко говорила: - Варите сегодня, что хотите, что-нибудь полегче. В день стирки кошка сидела в коридоре, вылизывая бока и нервно подергивая лопатками, нахлебник-пес уходил на нижнюю площадку кухонной лестницы и уныло взирал на полено, которым в него метнуло обычно ласковое существо, царившее среди сладких костей и великолепных запахов кухни. Но Москвин не знал этого, и потому он не мог по-настоящему оценить улыбку нежности, которой встретила его Поля. Мрачно кивнув ей, он пошел к плите и взялся за кочергу "поднимать давление". Лишь несколько раз искоса поглядев, как мечутся под сорочкой Полины груди, Москвин спросил: - Что, замучили тебя, сволочи? Поля, распрямившись, повела плечами, стряхнула с рук трещащую мыльную пену, упавшую в серо-голубую, казавшуюся почему-то холодной воду, вытерла пот со лба. - Шоб воны уже вси повыздыхали, буржуи проклятьи, - сказала она и улыбнулась Москвину усталым, нежным ртом. Потом снова склонилась над корытом. Это был тяжелый день. Ветер поднимал тучи пыли, она мчалась над улицей, плясала на площади, слепила прохожих, забивалась в уши, нос, скрипела на зубах. И этот холодный ветер, потушивший жар весеннего солнца, эта пьяно пляшущая над площадью пыль вселяли тревогу в сердца обывателей. Сорванные ветром ставни хлопали, и прохожие вздрагивали -- им казалось, что снова над городом рвутся снаряды. Их путал шорох ветвей, грохотанье жести на крышах, гневные глаза красноармейца с несорванного плаката: "Шкурник, иди на фронт!" Все говорило о призрачности покоя, обещанного полковником Падральским. А когда по главной улице поспешно прогрохотали орудия легкой батареи и куда-то поскакали с белокрасными флажками кавалеристы, в городе родился слух, что большевики снова перешли в наступление, что дивизии китайцев и латышей, переброшенные с Южного фронта, разбили поляков. Это был тяжелый день. Верхотурский ходил по комнате, заложив руки за спину. Вот он зацепился ногой за торчащее тугое ухо мешка и так остервенело пнул по мешку ботинком, что поднялось облачко муки и белым пятном легло на пол. Верхотурский подошел к стене, сорвал объявление о турнире и, скомкав его, сердито бросил. - Факир, - сказал он, - за такие вещи надо исключать из партии. Вместо того, чтобы спокойно подождать два дня... -- и он наступил на объявление. По всему было видно, что и ему не легко давалось спокойное ожидание. Лишь когда пришел Коля, Верхотурский перестал ходить по комнате. Почему-то присутствие этого худого, нескладного мальчика успокаивало его. -- Товарищ Верхотурский, -- сердито сказал Коля, -- возьмите меня с собой! - Ку-уда? - рассмеялся Верхотурский. - Коля, -сказал он и сам удивился своему голосу, -- Колюшка, тебе ведь нет еще пятнадцати лет; ей-богу, это получится по Майн-Риду, над которым ты смеялся. Подбородок Коли отвис, углы губ опустились, лицо сделалось от этого совсем длинным, и Верхотурский, глядя на него, проговорил: -- Ты, брат, не знаешь, какая чудесная жизнь лежит перед тобой. - Он закрыл глаза и покачал головой. - Какая жизнь, ах, какая жизнь! Наука, музыка, вот эта самая медицина, которую мы здесь, сидя с тобой, освистали. Куда тому саду, который вырубил военком, до наших садов. Какие у нас будут врачи, ученые, писатели. И ты один из них, Коля. Но лицо Коли не сделалось веселей, хотя он внимательно слушал про чудеса будущей жизни. -- Знаешь что? -- сказал Верхотурский. -- Ты приезжай ко мне в Москву как только наладится движение, напиши и приезжай. Условились? Он обнял Колю за плечи и вдруг поцеловал его в висок. После этого он рассердился и сказал: -- Извлеки-ка Москвина из кухни, продолжим наши занятия. Во время обеда доктор рассказал, что к нему утром приезжал вчерашний поляк, личный адъютант начальника артиллерии, весьма важного генерала, который близок самому Пилсудскому. Генерал последние дни недомогает, и адъютант обещал, что вечером, когда они будут возвращаться из штаба мимо докторского дома, они заедут к доктору. -- Я сказал, что рассчитываю на этот визит не только как врач, понимаешь, пригласил его от твоего и своего имени. -- Что ты наделал, -- взволновалась Марья Андреевна, -- как я его приму сегодня, да еще, как назло, стирка и Поля абсолютно невменяема. Но тревоги были напрасны -- доктор, зайдя в столовую и оглядев накрытый к ужину стол, рассмеялся и восхищенно сказал: -- Ты прямо-таки министр, Ллойд-Джордж! -- Я его буду просить за Факторовича, -- решительно сказала Марья Андреевна. -- Ты форменная идиотка! -- в ужасе крикнул доктор и схватился руками за волосы. Марья Андреевна весь день ссорилась с мужем и поэтому особенно нежна и внимательна была к Москвину и Верхотурскому. Она уговаривала их выйти к ужину, но они отказались наотрез. -- Ну что же, тогда вы будете купаться, -- сказала она Верхотурскому, -- сегодня стирка и есть горячая вода в колонке. Марья Андреевна подробно объяснила ему, что ванну не следует делать слишком горячей, что ни в коем случае нельзя становиться босыми ногами на каменный пол, что тотчас после ванны нужно лечь и укрыться, ужин ему принесут в постель. Она погладила его по плечу и сказала: -- Когда я думаю о вас, мне хочется плакать, вы старше доктора на несколько лет, а у вас нет ни семьи, ни уюта, ни дома. Вечный вы странник! -- Ничего, ничего, -- утешил ее Верхотурский, -- я привык. Он пошел в ванную комнату, а Москвин отправился с Полей на чердак развешивать белье. После ванны Верхотурский, войдя в комнату, посмотрел на пустую кровать Факторовича и сказал: -- Эх, Факир, Факир... Он сидел, опустив ноги с кровати. Из столовой слышались звуки пианино - это Марья Андреевна играла гостям полонез Шопена. Тело болело после купанья, голова немного кружилась, а музыка была такой печальной и веселой, такой тонкой и капризной. От нее болело сердце, и ничего, казалось, не могло быть слаще и ненужней этой боли. А может быть, сердце болело оттого, что он не послушался Марьи Андреевны и купался в очень горячей воде? Верхотурский открыл глаза -- перед ним стоял доктор. -- Я на минуточку, -- сказал он, -- должен сообщить неприятную историю; только что прибегали звать меня к человеку, с которым вы должны были завтра уехать. Он сломал себе ногу, понимаете - вносил кипу товара и упал с лестницы. -- Фу ты черт, как глупо! -- сказал Верхотурский и, поглядев на доктора, добавил: -- Не нужно огорчаться, через два дня, так или иначе, нас здесь не будет. -- Что ты, что ты! Живите здесь хоть два года, -- ответил доктор. Он ушел, а Верхотурский закрыл глаза и слушал музыку. Кажется, никогда в жизни ему не было так грустно, как в этот вечер. Да, должно быть, этот польский полководец