омашкин взглянул на часы. Надо было возвращаться, чтобы не подвести Бирюкова да и самим не попасть в комендатуру. Шаги отдавались в закоулках коридоров, казалось, кто-то идет вслед за разведчиками, подкрадывается откуда-то сбоку, выглядывает из черных провалов дверей. Ребята невольно передвинули автоматы из-за спины на грудь. Споткнувшись об ящик с бутылками, Вовка взял одну из них, показал командиру: -- Вино! Возьмем? -- Ну его к черту, может быть, отравленное, -- отмахнулся Ромашкин. Наверху вдохнули свежий чистый воздух. -- Будто в преисподней побывал, -- сказал Иван. -- Она и есть, самый настоящий тот свет, -- подтвердил Голощапов. -- Спасибо тебе, Бирюков, -- поблагодарил Ромашкин. -- Приходи в гости - мы на окраине стоим. Вот по этой улице прямо на восток дойдешь до трамвайного парка, там мы и стоим. Полковник Караваев решил собрать офицеров полка. Хозяйственники подготовили обед в небольшом уцелевшем кафе. Столы сияли накрахмаленными скатертями и салфетками, вазами с цветами, фужерами, тарелками с золотыми ободками. Большая желтая застекленная машина, заряженная патефонными пластинками, играла плавные вальсики. Немецкие повара и официанты улыбались, будто всю жизнь ждали встречи с советскими офицерами. Караваев, помолодевший, хорошо выбритый, наглаженный, начищенный, улыбался, был весел, охотно шутил. Голубые глаза его струили теперь не леденящий холодок, а тепло летнего неба. Рядом с ним -- Линтварев. Даже в самые трудные дни войны он бывал подтянут и аккуратен, а сегодня будто сошел с плаката, на котором изображалось правильное ношение военной формы. -- Товарищи, прошу внимания! -- Полковник постучал ножом по бокалу. - Прежде чем начать наш обед, позвольте объявить только что поступивший приказ. -- Опять приказ! Не надо бы сегодня приказов, -- сказал кто-то в зале. -- Надо! Это даже не приказ, а Указ! -- Когда офицеры затихли, Караваев торжественно сказал: -- Прошу встать! -- И объявил Указ Президиума Верховного Совета о присвоении Початкину звания Героя Советского Союза посмертно. Некоторое время царила тишина. Василий мысленно повторял дорогое имя: "Ах, Женя, Женя, как обидно, что не дожил ты до этого счастливого дня. Ведь ты вообще не должен был воевать. Мало кто в полку знал о твоей хромоте, думали, это от ранения. Тебе и в армии-то служить не полагалось". -- А теперь слушайте приказ, -- продолжал Караваев. -- Присвоены очередные звания: подполковника -- командиру батальона Куржакову Григорию Акимовичу. Офицеры дружно зааплодировали. -- Заслужил! -- Комбат -- только вперед! Командир читал фамилии других офицеров. Ромашкин искал глазами Куржакова и не находил. "Где же он? Не отмочил ли какую-нибудь штучку и сегодня? Он может!" Василий вспомнил, как дрался с ним в вагоне и как под Москвой Григорий сказал комбату: "Ты моим командирам эти карты не давай, они нам не понадобятся". -- А где Куржаков? -- спросил Караваев. -- Капитан Ромашкин, подойдите ко мне! Разыщите, пожалуйста, Куржакова. Василий отправился к жилью Куржакова, его батальон располагался в трехэтажном сером здании бывшей школы на берегу канала. Солдаты ходили по двору, занимались кто чем. Один, истосковавшись по работе, сняв гимнастерку, чинил парты. Вокруг него, как зрители, сидели человек десять бойцов и следили за работой. Солдат трудился артистически, инструмент просто летал в его умелых руках. -- Ребятишки, они -- что немецкие, что наши -- все одно ребятишки. Чему их научат, тем и станут. Теперь мы немцев проучили, они и детишек своих научат хорошему. Вот, товарищ капитан, помогаю немцам, -- объяснил солдат подошедшему Ромашкину. -- Комбата не видели? -- Они туда, в лесочек пошли, -- сказал солдат. -- Кто "они"? С кем он был? -- Они одни, -- удивился солдат: как это, мол, не понимать уважительного отношения. Обежав самые глухие аллеи парка, Ромашкин вышел к пруду и остолбенел: на берегу с удочкой в руках сидел Куржаков! Он был спокоен, задумчив, на зеленых погонах уже блестели подполковничьи звезды. -- О, явился не запылился! -- сказал Григорий. -- Ты чего здесь? -- Тебя ищу. -- Зачем? -- Поздравить с подполковником. Ромашкин смотрел на Куржакова и не понимал, почему он не рад? А Куржаков, глядя в воду, сказал: -- Вот кончилась война. Добыл я победу. Оправдался перед народом за свой драп в сорок первом. -- Григорий прищурил глаз, кольнул Ромашкина хищным взглядом: -- Помнишь, как ты назвал меня в вагоне? Василий смутился, он давно осудил себя за глупое поведение. -- Желторотый был, не понимал ничего. -- Ляпнул бы я тебе тогда пулю в лоб -- не пировал бы ты сейчас в Берлине. Ну ладно. Так вот -- конец войне, ты к маме поедешь, другие к женам, к старикам. А я куда? Один как перст. Не хотел я дожить до конца войны, искал смерти -- ты знаешь. Но костлявая подшутила надо мной. Смерть - лакомка, счастливых выбирает. Таких, как я, обходит, горькие мы. И люди тоже не любях несчастных, держатся подальше от них. Вот я и ушел. Не хотел вам настроение портить на празднике. -- Вон что, а мы-то думали... -- Что думали? -- Да как в песне про Стеньку Разина поется: "Нас на бабу променял", - попытался Ромашкин сгладить шуткой неприятный разговор. -- Ну, это ты врешь. Не могли обо мне так подумать. Баб за мной никогда не водилось. -- Была война, теперь никто не осудит. Чем не жених? Молодой, красивый, весь в орденах. У Куржакова задрожали ноздри. -- Я тебя при первой встрече морду набил. Давай не будем этим же кончать наше знакомство. -- Не хотел тебя обижать. -- В сорок первом фашистский танк раздавил мою жену и сынишку Леньку. Дивизия недалеко от границы стояла. Взгляд Куржакова при этих словах остановился, Григорий глядел, ничего не видя. -- Прости, Гриша, я же не знал. Ты никогда об этом не рассказывал. -- Да, были у меня с фашистами свои счеты. Думал, доберусь до Германии, за Нюру -- сотню фрау, за Леньку -- сотню киндеров пристрелю. А вот пришел - рука не поднялась. Из батальонной кухни солдатскими харчами их подкармливаю. Как ты думаешь -- увидели бы это Нюра и Леня, что бы они сказали? -- Они бы тебя поняли. -- А почему этого не понимали те гады, которые давили танками? -- Вот кончилась война, теперь мы их об этом спросим. -- Спросить-то спросим. Только мертвые из земли не встанут. А у меня все с ними, там, по ту сторону войны. Ромашкин попытался отвлечь Куржакова от тяжких мыслей. -- Нельзя так, Гриша, живой должен думать и о живых. Куржаков вздохнул: -- Все ты правильно говоришь, тебе надо бы политработником быть. Что-то от Гарбуза к тебе перешло. Помнишь Андрея Даниловича? Любил он тебя! -- Он всех любил. -- Ох, мне чертей давал! Умел стружку снимать! Культурно, вежливо, но так полирует, аж до костей продирает! Меня тоже любил. Справедливый мужик был. Настоящий большевик. Вот я сидел тут, рыбу ловил, размышлял, что бы мне сейчас сказал Андрей Данилович?.. "Многое тебе прощали, комбат, на войну списывали. Теперь не простят. В мирной жизни все по-другому будет, по правилам, по законам. Если пить не бросишь, поснимают с тебя ордена и звания". -- Куржаков посмотрел на Ромашкина, глаза его были полны своих дум. Очнувшись от этих дум, Григорий объяснил: -- Нельзя мне пить. Все, завязываю! Вот поэтому и ушел с праздника. Ты же знаешь, какой я, когда поддам. Куржаков стремился переменить разговор, прищурив глаз, спросил Василия с иронией: -- Ну, а ты навоевался? Помнишь, каким петушком на фронт ехал? -- Помню. Ты уж за все, ради победы, прости. -- Ладно, свои люди, сочтемся. Да и воевал ты хорошо, не за что на тебя обижаться. Откровенно говоря, не думал, что живой останешься. В общем, все нормально, все на своих местах. Ты капитан, я подполковник, так и должно быть. -- Куржаков засмеялся. -- Скажи командиру -- все, мол, в порядке. -- Нет, Гриша, пойдем вместе, там нас ждут. -- Так не пью же я!.. -- Вот и хорошо, другим пример покажешь. -- Ну и дошлый ты, Ромашкин! Идем. Василий шел, едва успевая за Григорием. Это был прежний стремительный Куржаков -- комбат-вперед, который в наступлении всегда находился на острие клина, вбитого в оборону врага. x x x Из Москвы поступил приказ: каждый фронт должен сформировать сводный полк для участия в Параде Победы. В этот полк надлежало включить наиболее отличившихся в боях офицеров, сержантов и солдат. Когда в штабе 3-го Белорусского фронта распределили, из какого расчета должны выделять войска представителей, получилось всего по два-три человека от полка. Трудная задача встала перед командирами и политработниками -- кого выбрать, у каждого второго целая шеренга наград на груди. В полку Караваева это затруднение тоже преодолели не сразу. Хотелось дать представителя хотя бы от каждого батальона, но их три, а выделять приказано всего двоих. Полковник предложил послать Героя Советского Союза младшего лейтенанта Пряхина и прославленного командира батальона подполковника Куржакова. Но замполит Линтварев сказал: -- Пряхин достоин. А вот Куржаков может подвести и полк и фронт... -- Бросил он пить, -- напомнил Караваев. -- Послезавтра три дня будет, -- пошутил Линтварев. У него наладились служебные отношения с Караваевым, довоевали они без стычек между собой, но душевного контакта, дружбы все же не получилось. -- Кого же тогда? -- припоминал командир полка, согласившись с Линтваревым. У Колокольцева, который присутствовал при этом разговоре, было свое мнение, но он не спешил его высказывать, дал возможность поспорить командиру и замполиту, а когда они умолкли, спокойно предложил: -- Давайте пошлем Пряхина и Ромашкина. Наш разведчик -- храбрый, хорошо воспитанный офицер. В полку его уважают. -- Тоже не безупречен, разговорчики может завести, -- размышляя, сказал Линтварев. -- Все это, конечно, в прошлом. Я с ним еще побеседую. Мне кажется, он подходящий кандидат. Так Василий в начале июня очутился в Москве. Сводный полк 1-го Белорусского фронта разместили в старых казармах. Крепкие трех-четырехэтажные здания старинной кирпичной кладки с множеством приземистых служебных домов, пристроенных в разное время: склады, столовые, мастерские -- все это было отдано участникам парада. Даже на отдыхе, после большой войны, когда, казалось, можно было расслабиться, позволить себе некоторую вольность, сводный полк с первых минут зажил четкой, размеренной жизнью. Все были распределены по взводам, ротам, батальонам. Командиры в любую минуту могли поднять подразделение, знали, где находится каждый из подчиненных. Уходить из расположения разрешалось лишь с ведома старших. Очень своеобразные были эти подразделения - майоры, капитаны, рядовые стояли в общем строю -- все были равные победители. В общежитии круглосуточно дежурил наряд из самих же участников парада. Дежурили только рядовые, сержанты и младшие офицеры. От этих обязанностей был освобожден старший командный состав. У ворот в проходной несли службу солдаты, они были связаны телефонами со всеми помещениями. К фронтовикам приходили друзья, знакомые, родственники, по цепочке внутренней службы от проходной летел вызов и быстро находил того, к кому пришли гости. К Ромашкину никто не приходил. В первый же день написал матери в письме: "Приезжай, где-нибудь устрою тебя на жилье, посмотришь Москву, целый месяц побудем вместе". Ежедневно сводный полк занимался тренировками, подготовкой к параду. А вечерами, после строевых занятий, участников парада приглашали на встречи с рабочими, студентами, школьниками. Однажды Ромашкина и Пряхина попросили выступить в школе. Ученики, одетые в белые рубашки с красными галстуками, встретили гостей во дворе. Преподнесли букеты, окружили шумной гурьбой и повели в зал. Первым выступал капитан Ромашкин. Ребята притихли. Сотни глаз пытливо и восторженно глядели на Василия. А он смотрел на старшеклассников и думал: "Совсем недавно я был таким, как они. О чем же рассказать? О том, как рухнули мои представления о войне? О том, что всегда было страшно на заданиях?.. Но разве можно такое рассказывать с трибуны? У ребят вон как глаза горят! Они жаждут услышать о геройстве и мужестве. Так что же, приукрасить? Соврать? Это совсем нехорошо. Но что же делать, я ведь не совершал никаких подвигов". Все же Ромашкин нашел выход -- не обязательно говорить о себе! Разве мало во взводе было храбрых ребят? И он рассказал о Косте Королевиче, Коноплеве, Жене Початкине. Когда закончил, ребята долго били в ладоши. Потом подняла руку девочка с косичками, в белом фартучке, заливаясь румянцем, она попросила: -- Расскажите, пожалуйста, что-нибудь о себе. Ромашкин опять растерялся, стал смущенно мямлить: -- Я, собственно, ничего особенного не совершил. Воевал, как все... Василия выручил директор школы: -- Товарищ капитан, конечно, скромничает. Столько наград -- и ничего не сделал! Вы, наверное, экономите время для вашего соратника. Спасибо вам, товарищ капитан, за интересный рассказ. Послушаем теперь Героя Советского Союза товарища Пряхина! Василий понимал состояние Кузьмы, сочувствовал однополчанину. Пряхин пылал так, что с лица исчезли веснушки. Он откашлялся и, стараясь выглядеть спокойным, сбивчиво заговорил: -- Воевать, товарищи, оказывается, легче, чем про это рассказывать... Зал отозвался доброжелательным смешком. -- Я ведь тоже, как сказал товарищ капитан, особых подвигов не совершал. На Днепре мне Золотую Звезду дали. Одним из первых переплыл, вот и дали. Ромашкин вспоминал, какой ад был на плацдарме, как они, по нескольку раз раненые, отбивали наседающих фашистов, обеспечивая переправу полка. Вот бы показать ребятам Кузьму Пряхина в том бою! У Василия зазвучал в ушах срывающийся на фальцет, мальчишеский голос Кузьмы -- так он тогда командовал, стараясь перекричать грохот боя. И вот стоит Кузьма, ярко освещенный электрическим светом, Золотая Звезда и ордена сверкают на его груди, а рассказывает он так скупо и неинтересно, просто невозможно слушать. Василию хотелось вскочить и поведать ребятам, какой отчаянный и бесстрашный парень Кузьма Пряхин. Удерживала лишь напряженная тишина в зале. "Слушают, -- значит, нравится". -- После Днепра война пошла веселее, -- рассказывал Пряхин. -- Верите ли, до самого Кенигсберга лопату из чехла не вынимал, ни одного окопа в полный профиль не отрыл. Все в отбитых у фашистов сидел. Раньше, бывало, пока оборону прорвем, карта у командира роты капитана Куржакова на всех сгибах протрется. А тут пошло -- не успевают новые листы раздать, а мы уже прошли эту местность. "Не то говоришь, Кузьма, -- думал Ромашкин. -- Покажется ребятам война веселым, легким делом. И я не о том говорил, надо бы сказать, как гитлеровцы госпиталь разгромили, как тетю Маню, врачей убили, как могилу отца тяжело увидеть. О том, что от Москвы до самого Берлина -- сплошное пожарище, трубы от печей да головешки, наши братские могилы и рвы с расстрелянными мирными жителями". Василий смотрел на празднично украшенный зал, на легкие белые рубашечки, алые галстуки, счастливые лица ребят. "А нужно ли им об этом рассказывать? Зачем омрачать их веселые, чистые души? Им хочется услышать о подвигах. А на войне ведь не думают о них, даже свершая их, не думают. Что же получится, мы прошли через одну войну, а им будем рассказывать про другую? Не дело это. Эх, жаль, нет Андрея Даниловича Гарбуза, он бы во всем разобрался, разъяснил, что к чему". Рассказ Пряхина ребятам понравился, они долго аплодировали. Потом та же девочка с косичками спросила: -- Скажите, правда ли, что умирающие на поле боя перед смертью шепчут имена любимых? Ребята и даже педагоги неодобрительно зашикали на девочку. -- Нашла о чем спросить! -- А я хочу знать. Я об этом в книге читала, -- смущенно защищалась девочка. Кузьма ответил не сразу, подумал, потом сказал: -- Как тебе объяснить, милая, -- не знаю. Умирают люди на войне просто: ударила пуля или осколок -- и упал человек. А мы дальше идем вперед. Нам останавливаться нельзя. Что говорят люди перед смертью, мы не слышим... Одно знаю точно -- лозунги и всякие речи, как это в кино показывают, они не произносят. Вот у меня на руках друг умирал, пожилой человек, бороду носил, а пришел конец -- маму позвал. "Больно, -- говорит, -- мне, маманя". На том и погас. Школьники проводили фронтовиков до ворот, целые охапки цветов надарили. Всю дорогу Василий и Кузьма раздавали эти букетики -- кондукторшам в троллейбусе, девушкам в метро, милиционершам. Однажды позвонил дежурный с проходной -- вызывают капитана Ромашкина. "Кто пришел? -- думал Василий, быстро шагая через двор к воротам. - Знакомых у меня в Москве нет. Может, кто-нибудь из выпускников училища услыхал мою фамилию и решил навестить? А может быть, мама приехала?" На улице Ромашкину приветливо замахала женщина, она стояла у детской коляски. Только подойдя ближе, Василий узнал ее: -- Таня? -- Я очень изменилась? Таня теперь не была той девушкой, которую видел Ромашкин в сорок первом после парада, не было в ней ничего и от пожелтевшей, болезненной, какою встретил на фронтовой дороге под Смоленском. Перед ним стояла красивая, молодая женщина: полная, лицо белое, напудренное, карие глаза приветливо улыбались. От нее шло тепло и запах детского тельца, какие обычно излучает кормящая мать. В коляске сидел карапуз, он таращил круглые глазенки. "Где же я его видел? Откуда я знаю этого малыша?" -- удивленно думал Василий. Он был уверен, что видит ребенка впервые, но в то же время личико это несомненно встречал много раз и прежде. -- Черт возьми, так это же Линтварев! -- воскликнул Ромашкин, узнав наконец в коляске крошечного замполита. -- Надо же быть таким похожим! Как с одного негатива отпечатаны! -- Точно, вылитый папа, -- сказала Таня. Ромашкин уловил в ее словах гордость и в то же время оттенок печали. -- Узнала, где стоит полк нашего фронта, думаю, схожу -- кого-нибудь своих обязательно встречу. Спросил, кто из штаба армии? Никого. А из 926-го полка Линтварева? Сказали -- капитан Ромашкин и Пряхин. Ну, Пряхина я не знаю, а тебя попросила вызвать. Василий глядел на Таню и никак не мог смириться, что эта бойкая молодая женщина -- та самая девушка, которую он одно время даже принимал за героиню. В Тане не было ничего общего не только с мужественной фронтовичкой, но и даже с самой Таней сорок первого года -- строгой, немногословной, собранной. Теперь Таня не переставая говорила, она словно боялась: если остановится, то заговорит Ромашкин -- и тогда придется слушать ей. И разговор у нее был какой-то "бабий" -- про керосин, продукты, какую-то соседку, которая не была на фронте, но много болтает вздора про фронтовых жен. -- Ну, а с Линтваревым у тебя как? -- спросил Ромашкин. -- Письма пишет, посылки шлет. Чуть не каждый день просит фотографии сына присылать. Любить Вит=D8ку. Мы его Виктором в честь победы назвали, - Таня кивнула на сынишку. -- Ну, а дальше как будет? -- Не знаю, Вася. Вот хочу с тобой посоветоваться. Я ведь одна с Витькой осталась. Отец погиб, мама умерла. Друзей на фронте побило. Огляделась вокруг -- одни бабы. Ты да девчонки из штаба армии -- вот самые близкие теперь. -- Что я могу тебе посоветовать? -- сказал Ромашкин, подумав: "Совсем недавно был школьником, и вот уже за житейскими "взрослыми" советами ко мне обращаются!" -- Наверное, надо прежде всего думать о нем, -- Василий погладил мальчика по теплой головке. -- А почему ты не хочешь сойтись с Линтваревым? Он тебя не просто обидел, а полюбил ведь. И в сынишке души не чает, сама говоришь. -- Все это так, -- задумчиво молвила Таня. -- Но как вспомню его первую жену, так сердце переворачивается. Он ей тоже в любви клялся. А меня увидел - забыл. Значит, и со мной будет жить до первой встречной? -- Ну, это ты напрасно! -- остановил ее Василий. -- Есть недостатки у Линтварева, но чтобы за бабами волочился, такого я никогда не замечал. В этом отношении он строгий. -- А я? -- Что ты? -- За мной увивался. -- Полюбил, значит, всерьез, по-настоящему. Ты этого не допускаешь? -- Вроде любит. Жить вместе упрашивает. Но мне ту, другую, женщину жалко. И значит, соседка моя, склочница, права -- мы у них на фронте мужей поотбивали? А я разве отбивала? Сам он навязался на мою голову. -- Ты мне рассказывала раньше -- тоже его полюбила, он раненый был, культурный, обходительный, помнишь? -- Сперва любила. А потом возненавидела, когда узнала, что обманул. Ну, сказал бы он, что женат, ничего с собой поделать не может, ведь все по-другому сложилось бы. А он скрыл. -- У первой жены дети есть? -- Нет. -- Вот видишь, и это надо учитывать. Вообще многое переменилось. Теперь ты все знаешь, у вас пацан, Линтварев любит тебя и ребенка. Старая семья не склеится. Как видишь, все к тебе сошлось. От тебя зависит -- быть вам счастливыми или нет. -- Почему ты его сторону держишь? -- вдруг раздраженно спросила Таня. - Он тебя в штрафную роту упек, а ты его защищаешь! -- Совет просила, вот я и советую. Объективно, без своих обид. Да и Линтварев теперь не тот, он во многом изменился. Жизнь его пошкрябала, канцелярскую спесь в окопах пообдуло. Это тоже учти. -- Учту, -- вздохнув, сказала Таня. Они еще поговорили. Василий все смотрел на мальчика и поражался его сходству с отцом. Таня пригласила в гости к себе. Обещала еще прийти к Ромашкину, она жила недалеко. Он проводил ее до трамвайной остановки, поднял коляску на площадку вагона и, спрыгнув на ходу, помахал вслед дребезжащему трамваю. Вокруг сновали веселые, говорливые люди, девушки в цветистых платьях, смеялись школьники, перебегая улицу. Как это бывало уже не раз, Василий очень остро ощутил сладость простой мирной жизни: улица, ходят люди, мчатся автомобили и трамваи, казалось бы, ничего особенного, обычная будничная суета, но как она прекрасна! Как приятно видеть все это, ходить в полный рост среди людей, не опасаясь ни пуль, ни снарядов. Какое, оказывается, простое и непритязательное человеческое счастье. Ночью полк разбудили дневальные. Именно разбудили, а не подняли по тревоге. Спокойно, негромко скомандовали: -- Подъем! Вставайте, товарищи. Будет генеральная репетиция. Ночные подъемы прежде всегда происходили по взвинчивающему, будоражащему призыву: "В ружье!" Сегодня не надо было спешить, но срабатывала годами выработанная привычка: одевались быстро, бежали к умывальникам. Через несколько минут все были готовы. Собрались во дворе, а времени до построения осталось еще много. Закурили. Посмеиваясь, Кузьма сказал: -- Так вот и дома ночью толкнет жинка в бок, а ты первым делом в сапоги вскочишь! Москва спала. Тихая, умиротворенная. Лампочки светились, убегая вдаль, вдоль тротуаров. "Как трассирующие пулеметные очереди, -- подумал, глядя на них, Василий. -- А круглые пятна света на дороге похожи на воронки, только белые... Так и буду, наверное, всю жизнь войну вспоминать". Хотел Василий прогнать навязчивые фронтовые сравнения, но куда от них денешься, уж так устроен человек -- все видит через свое прошлое, пережитое. Глядел Ромашкин на красивые высокие дома, широкие подметенные улицы, а вспоминались те, по которым шел на парад в сорок первом: скорбные улочки, холод, мрак, окна, заклеенные белыми бумажными крестами, дробный стук промерзших подметок по мостовой. Вдали над входом в метро засияла большая красная буква "М". И тут же встала перед глазами Василия другая "М" -- синяя, и вспомнились слова Карапетяна: "Это для маскировки, чтобы немецкие летчики не видели. До войны эти буквы были красные". И вот она, эта алая, сияющая буква "М". Генеральная репетиция парада проводилась на Центральном аэродроме, что на Ленинградском шоссе. Асфальтированное поле размечено белыми линиями с точным соблюдением размеров Красной площади. Красными флажками на деревянных стойках были обозначены Мавзолей, ГУМ, Исторический музей, собор Василия Блаженного. Войска, генералы перед строем, командующий и принимающий парад освещены ярким белым светом прожекторов. Под прямым ударом их лучей вспыхивали белым огнем ордена, медали, никелированные ножны генеральских шашек. Когда рассвело, принялись за дело фотографы и кинооператоры, они сновали между рядами, выбирали особенно колоритных фронтовиков, благо было из кого выбирать, каждый сиял целым "иконостасом" наград. Вдруг Ромашкину показалось знакомым лицо одного невысокого журналиста. Он был в очках с толстой роговой оправой. "Где я его видел? -- припоминал Василий. -- На кого-то похож? Такого очкарика вроде бы не встречал. Да и всего-то в жизни знал одного журналиста -- Птицына. Того, что с нами ходил на задание и был ранен. Но тот был без очков и, наверное, умер... И все же..." -- Товарищ, вы не Птицын? -- Ромашкин! -- воскликнул очкарик и тут же обнял Василия. -- Живой? -- Я-то жив, а вы как выцарапались? -- Обошлось. Читали заметку? -- Спасибо. Каждый разведчик на память сохранил. -- Боюсь спрашивать -- не все, наверное, дожили до победы? -- Не все. -- Василий рассказал о тех, кто погиб. -- Я ведь тогда случайно остался жив, -- пояснил Птицын, -- и не только потому, что был ранен в живот. По дороге в ваш полк разбились очки, запасных не было. Возвращаться время не позволяло. Я с вами почти слепой мотался. Ни черта не видел! -- Когда отбивали фашистов, тех, что сбоку к нам в траншею влетели, - помните? -- я заметил, уж очень вы по-учебному стреляли, одну руку назад, другую с пистолетом далеко вперед, прямо как в тире! Птицын смеялся: -- Вот-вот. Гитлеровцы у меня в глазах словно тени мелькали, почти наугад стрелял. -- Как же вы отважились идти без очков с нами? -- Материал нужен был срочно. На войне каждый по-своему рискует. Запишите мой телефон, адрес. Встретимся, поговорим. Я ведь москвич. Василий записал, а Птицын все не уходил, рассказывал: -- Я часто вспоминал о вас. Хотел разыскать, но не знал полевой почты. После ранения здесь, в Москве, лечился. Знаете, что я сейчас вспоминаю? -- Конечно, нет. Столько было за эти годы! -- Видится мне парад сорок первого. Снег падает. Суровые лица, настроение тяжелое. Хочу написать статью -- сравнить тот и этот парад. -- Я тоже тогда был на площади. -- Это же здорово! Может, я и возьму за основу ваши переживания -- тогда и теперь? -- Только не это! -- воскликнул Ромашкин, вспомнив, как стесненно чувствовал себя при каждой просьбе рассказать о фронтовых делах. Желая уйти от этой затеи, Василий перевел разговор на другое. -- Вы знаете, у меня тогда даже неприятность произошла. -- Какая? -- Собственно, не на параде, а позже, в госпитале. Смотрел я кинохронику и заметил, что снежинки перед Сталиным не летят и пар у него изо рта не идет, а ведь в тот день мороз был. Вот я возьми и скажи об этом. Чуть политическое дело не пришили. Даже потом не раз припоминали. -- А что же тут политического? -- Не знаю. -- Тем более что вы правы. Я эту историю хорошо помню. Мы, журналисты, всегда знаем больше других. Тогда ведь что было. Парад готовили втайне. Чтобы немцы авиацией не смогли помешать, Сталин разрешил включить радиостанции только тогда, когда начал речь. И кинооператоры приехали с опозданием, их поздно оповестили. Сталин почти половину речи произнес, когда они прибыли. Доложили после парада об этом Сталину. Боялись, конечно, но все же доложили. Согласился Сталин повторить речь перед киноаппаратом. Снимали его в Кремле, в помещении. Так что вы абсолютно правы и еще раз проявили наблюдательность разведчика. Птицын и о предстоящем параде знал то, что не многим было известно. Ромашкин спросил его: -- Почему Парад Победы назначили на двадцать четвертое июня? Мне кажется, более логично было бы проводить сегодня, двадцать второго июня, в день начала войны. -- Идет Сессия Верховного Совета, решили не прерывать ее работу, сейчас, сами понимаете, народнохозяйственные заботы на первом плане. Война, победа - уже история. Ромашкин не раз думал: в каком порядке пойдут фронты, кому будет предоставлена честь открыть Парад Победы? -- Наверное, первыми пойдут те, кто брал Берлин, -- 1-й и 2-й Белорусские, 1-й Украинский фронты? А вот из них кому отдадут предпочтение? Птицын знал и это: -- Разные варианты предлагались. Но трудно сказать, какое сражение было решающим: битва под Москвой, за Сталинград, под Курском или взятие Берлина? Да и другие баталии не менее значительны. Ну хотя бы освобождение Кавказа, оборона Ленинграда. Да мало ли! Генеральный штаб решил мудро. Пойдут, как и полагается в военном строю, с правого фланга. Каким было построение действующей армии? Правый фланг у Северного моря, левый -- у Черного; так и пойдут: Карельский фронт, Ленинградский, Прибалтийский и так далее. -- Хорошо придумали, никому не обидно. -- Ромашкин показал на строй рослых солдат, которые на тренировки ходили после всех фронтов. -- А что это за ребята? Какие-то палки у них в руках. Несут, несут, потом швыряют эти палки на землю и дальше шагают. Птицын улыбнулся, за толстыми стеклами очков глаза весело сверкнули: -- Этого я вам не скажу! Знаю, но не скажу. Пусть будет сюрпризом. Ну, мне надо работать. Надеюсь скоро увидеть вас. Звоните и приходите ко мне домой в любое время без всяких церемоний. -- Птицын задержал руку Василия, склонил голову немного набок, тепло сказал: -- Ведь мы фронтовые друзья, это очень многое значит! В тот же день у Василия произошла еще одна неожиданная встреча. Только отоспались после ночной тренировки, пообедали, Ромашкин собирался побыстрее уйти в город, чтобы не угодить в какую-нибудь группу "встречающихся". Он хотел просто походить по улицам, посмотреть Москву, людей, метро -- так и не побывал еще на всех станциях. У проходной Ромашкина радостно окликнул дежурный: -- Вот он! Сам идет. "Ну, влип! Выступить пригласят", -- с тоской подумал Ромашкин. -- К вам барышня, -- с игривой значительностью сказал дежурный. "Может быть, Верочка из Куйбышевского аэропорта? Но она не знает, что я в Москве. Или опять Таня?" Под деревом стояла молоденькая девушка, на ней было красное с крупными белыми горошинами платьице, на стройных ножках сандалетки из тонких ремешков. Волосы у девушки светлые, крупными волнами они опускались на плечи. Загорелое лицо освещено приветливой улыбкой. Василий удивился, он никогда прежде не встречал эту девушку. Только показались знакомыми большие распахнутые глаза. Вот их где-то видел. -- Вы ко мне? -- Да, -- девушка заулыбалась еще приветливее. "Где же я ее видел? Глаза... глаза". И вдруг вспомнил: мешочник тянет с буферов вагона мальчишку и у мальчишки были такие глаза. -- Вы, наверное, сестра Шурика? -- спросил Ромашкин. -- Нет, -- сказала незнакомка, качнув головой, красивые мягкие волосы прошлись по спине. -- Тогда не знаю... -- Я -- Шурик, -- весело сказала девушка. -- Как Шурик? -- Тот самый Шурик, которого вы подобрали в дороге, -- девушка с удовольствием наблюдала за растерянностью капитана. -- Мальчишке проще добираться до Ташкента, вот я и стала Шуриком. В больнице меня остригли под машинку, так что не трудно было преобразиться. В общем, это я. Вот вам доказательство. -- Она подала письмо. -- От вашей мамы. Василий быстро пробежал глазами строки, уловил главное: "...Приехать не могу -- работа. Шурочка очень славная девушка, привязалась я к ней. Но у нее свои заботы. Обстоятельства требуют возвращения в Ленинград... А я бы рада была видеть ее рядом всю жизнь..." "На что ты, мама, намекаешь? -- подумал Василий, украдкой мимо листа еще раз оглядывая Шурика. -- "На всю жизнь", -- прозрачно и понятно. Но разве это так делается, мама? Шурочка хорошенькая, даже красивая. Но мы, наверное, очень разные люди. Она девчонка. Мне ближе Вера, Таня или кто-то похожая на них. С биографией. С этой птичкой мне и поговорить не о чем будет..." Думая об этом, Василий приветливо улыбался, он вправду был рад и удивлен такой неожиданной переменой Шурика. Вспомнились некоторые детали из первой встречи: как безмолвно, с мольбой глядела на Василия с буферов вагона - мальчишка кричал бы, отбивался, а она молчала, лишь просила взглядом, а дома она заперлась в ванной и только худенькую руку высунула за одеждой, вспомнился и злой огонек в ее глазах, когда Василий вернулся от Зины. -- Мама пишет о каких-то обстоятельствах. Может, я могу помочь? -- Спасибо. Вы и так для меня многое сделали. В Ленинграде осталась бабушка. После блокады она, бедная, никак не придет в себя. Вот послушайте, что пишет. -- Шура достала из сумочки письмо, стала читать с середины: "Дорогая внученька, терзает меня совесть, все молодые померли, а я живу. Ну, если богу так угодно, должна я заботы о вас принять на себя. Пока всех не определю, в землю спокойно не лягу". -- Голос Шуры задрожал, она опустила письмо, стала рассказывать: -- После блокадного голода у бабушки мания - хочет всех внуков поближе к хлебу пристроить. Двоюродных сестер моих -- Катю и Любу -- уже определила продавцами в хлебный магазин. Вот и меня зовет и ни о какой иной работе, кроме хлебопека, для меня слышать не хочет. Помру, пишет, тогда как знаете, а при мне чтобы рядом с хлебом были. Надо ехать, помочь бабушке преодолеть этот страх. "А может, мы будем помогать бабушке вместе? Может, мамино пожелание сбудется? -- вдруг подумал Василий, глядя на Шуру. -- Совсем она не птичка, жизнь позади трудная, не легче моей фронтовой. И вообще, наверное, неспроста мы встретились, такая великая война шла, народ в движении, все перепуталось, смешалось, а мы вот встретились. Может быть, это судьба?" Шуре будто передались мысли Василия, она поглядела ему в глаза, потом опустила веки, потупилась, видно, нелегко ей было говорить об этом: -- Мама ваша очень добрая и отзывчивая. -- Шура помедлила, грустно улыбнулась. -- И наивная. Да, именно наивная. От большой любви к вам. Она желает вам счастья и хочет сотворить его сама, своими руками. Считает вас еще мальчиком. Мы с ней о многом говорили, мечтали. Я соглашалась с ней, поддакивала, не хотела огорчать. Но вам скажу... -- Вы меня тоже считаете маленьким? -- улыбаясь перебил Василий. -- Почему? -- Пытаетесь разъяснить. Может быть, я сам разберусь во всем? Шура смутилась: -- Я хотела. Я думала. В общем, вы должны знать -- я гордая! После того, какой вы меня видели, кормили, как нищую... Между нами никогда и ничего быть не может. Поймите меня правильно, я благодарна вам за помощь, даже за большее -- за спасение. Как Шурик, я люблю вас и преклоняюсь перед вами. Но поймите меня и как женщину. Униженная женщина никогда не может быть счастливой. Я что-то не то говорю, да? Простите меня. Все как-то спуталось, неожиданно усложнилось. -- А не начать ли нам с той минуты, когда все было ясно? -- предложил Василий. -- Как это? -- светлея и по веселому тону Василия предчувствуя облегчение, спросила девушка. -- Вернемся к тому, что ты приехала! Здравствуй, Шурик! -- Здравствуйте, Вася! -- Ну, как там мама? Они были вместе весь день. Обедали в ресторане. Сходили в кино. Потом Василий достал Шуре билет на Ленинградском вокзале в воинской кассе. А вечером проводил Шуру. Когда поезд тронулся, Василий пошел за окном, из которого она махала рукой... Шура удалялась. Но у него не было ощущения расставания, он был уверен: скоро они опять встретятся с Шуриком, встретятся уже как-то по-иному, они хоть и давно встретились, знакомство только состоялось, а узнать друг друга им еще предстоит. x x x И вот настал день Парада Победы. До этого стояла теплая солнечная погода, а 24 июня небо затянули хмурые тучи, моросил мелкий дождь. Но это не испортило праздника. Василий стоял в строю, слушал мелодичный перезвон курантов, и опять его охватило ощущение поступи истории. Казалось, совсем недавно стоял он здесь, на белой, будто седой от горя и потрясения, площади, припорошенной снегом. Где-то рядом, обложив Москву с трех сторон, рвались к ней фашисты. Нестовствовал в Берлине Гитлер, узнав о параде. И вот нет ни Гитлера, ни его армии. Прохладный дождичек освежает лицо. Спокойно и радостно на душе. Легко дышится свежим воздухом, очищенным летней влагой. И все же немного грустно: суровое небо, отдаленное ворчание грома напоминают о войне, о тех, кто никогда уже не встанет рядом. На трибунах, усеянных блестящими, мокрыми зонтиками, плотно стояли москвичи и гости. В 9 часов 55 минут на Мавзолей поднялись члены правительства, трибуны встретили их аплодисментами. Переливисто прозвенели куранты. Командующий парадом -- ордена закрывали грудь, как золотой кольчугой, -- маршал Рокоссовский подал команду: "Парад, смирно!" -- и, пустив коня красивой рысью, поскакал навстречу принимающему парад маршалу Жукову, которые выезжал на белом коне из-под арки Спасской башни. Оба маршала сидели на конях как истинные кавалеристы -- развернута грудь, прямая спина, гордо вскинута голова. Маршалы объехали сначала полки действующей армии, потом академии и училища. Красивые лошади нетерпеливо перебирали ногами, когда их останавливали перед строем. Жуков здоровался и поздравлял с победой соратников по оружию. Он знал в лицо многих генералов, а его уж, конечно, знали все. Жуков подъехал к полку 1-го Белорусского фронта, и Ромашкин увидел, что маршал сдержанно улыбается, как строгий, но добрый наставник, знающий и слабости, и достоинства своих питомцев. Белый конь, видно горячий и возбужденный, покорялся твердой руке маршала, стоял на месте, но мышцы играли от нетерпения под его шелковистой шкурой, ноздри раздувались, в агатовых глазах блестел не то огонь, не то отражение сияющего орденами строя. Когда Жуков объехал войска и поднялся к микрофонам, чтобы произнести речь, оркестр -- в нем было почти полторы тысячи музыкантов -- исполнил гимн Глинки "Славься, русский народ!". Фанфары оповестили: "Слушайте все!" -- и маршал начал речь. Он говорил не торопясь, веско, твердым командирским голосом, каким, наверное, отдавал приказы в годы минувших сражений. Он говорил о суровых днях войны, о доблести советских воинов, о стойкости тружеников тыла. Но в словах маршала Ромашкин почему-то не чувствовал торжественности, он воспринимал их как нечто будничное, происходившее совсем недавно. Все это хорошо известно, все сам видел, во всем участвовал. В такой патетический момент хотелось услышать что-то необыкновенное, сердце, взволнованное музыкой Глинки, рвалось к возвышенному. Ромашкину казалось, что здесь были бы более уместны другие слова, которые Василий слышал недавно. Их сказал Сталин на приеме в Кремле. Вот эти слова были необыкновенные! Они произвели на Василия такое сильное впечатление, что он запомнил их навсегда. Они и сейчас звучали в его ушах, и уже казалось Василию, что маршал Жуков произносит не свою речь, а те, запавшие в душу, слова: "Я хотел бы произнести тост за здоровье нашего советского народа, и, прежде всего, русского народа. Я пью, прежде всего, за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза. Я провозглашаю этот тост за здоровье русского народа потому, что он заслужил в этой войне общее признание как руководящей силы Советского Союза среди всех народов нашей страны. Я провозглашаю тост за здоров