пробить лбом стену. И когда я проскочу сквозь дыру, то там, за стеной, окажется иное пастбище, чем здесь.. Я не смогла стать художницей, хотя с детства любила рисовать, писать красками, но научилась понимать, что гениальные художники были похожи на меня тем, как им хотелось прорваться сквозь тюремную стену гнусной обыденности к жизни иной, запредельной, таинственной. И они находили такой тайный лаз -- у каждого был свой. Я никогда не помышляла, живя среди обыкновенных смертных, что встречу среди них того, отмеченного, которому господь укажет тайный ход сквозь каменную стену... Когда Лилиана толковала мне о своих гениях, я почему-то представлял старика Февралева. Гении, по ее словам, могли сотворить нечто такое, чего никто другой не мог, и овеществленное их вдохновение оставалось на земле в виде произведений, раз и навсегда поучительных для людей всех последующих поколений. А я вспоминал, каков был этот пьяница Февралев... почему-то жил совершенно одни, без семьи, в пахучей своей берлоге в конце коридора старого корпуса, где размещалась школа. Смуглый, сухощавый и твердый, как полено, с китайскими скулами и венчиком сивых сваляных волос вокруг полированной лысины, старик мне нравился тем, что принимал каждого из нас, приютских общежителей, как равноправного себе человека. Может быть, старик давно уже пропил все мозги и потому плохо соображал, но он с полной серьезностью, исключающей всякое притворство, здоровался за руку с каким-нибудь шпаненком из младшей группы, останавливался и заговаривал с ним о погоде, о пропаже стамески, ругался привычными штампами всероссийского мата, мог пригласить того же малыша к себе в каморку, чтобы по-братски разделить с ним то, что оставалось на дне бутылки, спрятанной в самодельный шкаф-подстольник с изрезанными дверками, запирающимися на загнутый гвоздик. Февралева ругал всякий начальник, а начальником над ним оказывался каждый, начиная от уборщицы и кончая директором, по старик был мастером на все руки, мог выложить каменную стену, починить замки, вычистить сортир, побелить яблони и сделать оконные рамы. В моем представлении Лилианины гении были похожи на Февралева, только не пьяного, а чисто выбритого, одетого в хороший костюм и поставленного почему-то на плоскую крышу сарая... Просто я не знал, что же мне пытается втолковать моя учительница, и тех высот жизни и духа, о которых распиналась она, я вообразить никак не мог, и вся высота человеческая в моем тогдашнем представлении не могла подняться выше крыши сарая... Старик Февралев в конце концов умер, ничего поучительного для потомков не оставив, кроме загадочного гроба, неизвестно для кого предназначенного. Мы прибыли в Москву в середине лета, еще совершенно не предчувствуя, что нас ожидает. На нас хлынула толпа трех вокзалов, расположенных вокруг одной площади. Московская толпа -- это особая стихия, похожая на воздушную бурю или штормовое море, и тревога от ее мощного рева и одиночество охватывают новоприбывшего с такой же силой и неодолимостью, как и перед лицом набегающего урагана. О, какие только безвестные ужасы не мерещатся провинциальной душе при звуках шаркающих о камень сотен тысяч человеческих подошв, сколь невыносим для чуткого слуха, привычного к пустотам тишины полей, одновременный лай и кашель, вылетающий из горячих глоток множества моторов. Красные трамваи с труженическим рычаньем тащат сквозь толпы легковых машин свою надоевшую ношу, с треском искрят на ходу дугами и тяжко постукивают стальными стопами по железным тропинкам. Когда гудит в полдень Москва, кипя родниками неисчислимых своих площадей, сливая потоки жизненных струй в русла улиц, в тоннели подземки или впитывая людей каменной губкой многоячеистых зданий, -- всевластный демиург технического созидания встает над городом и расправляет свои перепончатые крылья. Мы влились капельками надежды в клокочущий котел Москвы и вмиг отдали свою жизнь кипению загадочного варева. Зачем столько машин, троллейбусов, сверкающих шпилей на вершинах гордых небоскребов? Что варится из нас? Она, столица демиурга, видоизменяет провинциала всего один раз -- зато навсегда. Отныне он, кто бы ни был, до смерти своей запомнит образ огненного вихря, который гудит над вершиною громадной страны. Много всяких изменений происходит с человеком в Москве, когда он, придя откуда-нибудь с океана или из степи, начинает жить в столице. Самому же неофиту едва ли удается заметить или осознать перемены в себе, хотя однажды он может нечаянно глянуть на себя в настенное зеркало, где-нибудь в проходе многолюдного универмага, и совершенно не узнать своего лица. С Акутиным произошла перемена в первый же день прибытия в столицу -- с этого дня он уже никогда не видел во сне синего озера, по которому, словно царевна-лебедь, плавала его покойная мать. И еще множество перемен быстро произошло в нем, не замеченных Лилианой Борисовной, единственной, которая могла бы их заметить, если бы интересовалась им, а не исключительно собою. На другой же день по приезде нетерпеливая учительница повезла Акутина и его альбомы в художественный институт, с ходу принимаясь за выполнение задуманного. И на первых же шагахпо устрашающе-великолепному вестибюлю института Акутин почувствовал, как он начинает стремительно уменьшаться. Конечно, Лилиана ничего такого не замечала, но он, разглядывая великолепные штудии, развешанные по стенам, и впервые вживе увидев карандашную технику академических рисовальщиков, был потрясен и почувствовал себя ничтожеством. Он остановился перед круто уходящей вверх лестницей -- с неудержимым желанием уйти прочь отсюда, бежать, пока не поздно. Это был верный инстинкт, который повелевал ему спастись бегством, но Лилиана увлекла его дальше, схватив за руку. И после, в каком-то пустынном, залитом беспощадным солнцем кабинете, за широким канцелярским столом некий седовласый, чисто вымытый -- казалось, даже протертый по каждой морщинке, -- сложно пахнущий человек недолго разговаривал с Лилианой, едва глянув на несколько рисунков в альбоме Акутина. Учительница говорила громко и напористо, седовласый кивал с кислой миною на холеном лице, закурил сигарету с позолоченным мундштучком и в конце беседы, неловко скривившись набок, что-то написал на бумаге и подал записку Лилиане. Разговора Акутин совершенно не понял, ибо процесс его стремительного уменьшения продолжался, подгоняемый холодными взглядами, которыми чем-то тайно раздраженный человек сопровождал свои действия. Безмерные, ранее услышанные от Лилианы похвалы возымели на Акутина свое действие -- он привык уже к тому, что все нарисованное им оказывается чрезвычайно хорошо, и, не понимая толком, почему хорошо, Митя стал относиться к своим рисункам с невольным почтением, словно к неким документам, пусть неизвестного назначения, но весьма ценным. И то пренебрежение, с которым просмотрел их чистенький человек, куривший сигареты с позолоченными кончиками, было для Акутина совершенно неожиданным и уничтожающим. Однако Лилиана, получившая записку, вся засиялаи. чрезвычайно похорошевшая, румяная, прощалась с хозяином кабинета весьма кокетливо и даже одарила его многообещающим ласковым взглядом, отчего мужчина несколько оживился, привстал и, пожимая учительнице руку, криво улыбнулся одной стороною лица. -- Дмитрий, ты будешь учиться в художественном училище, -- сообщила Лилиана Борисовна, когда они вышли из -внушительного казенного здания. -- Этот человек имеет большой вес, он хороший знакомый моего отца, а иначе мы к нему и не попали бы. Теперь наше дело в шляпе, раз сам Хорошутин рекомендует тебя директору училища. Таким образом Акутин попал в список наиболее способных абитуриентов художественного училища. Рекомендация Хорошутина сыграла свою роль, но мы все, состоявшие в этом списке, могли бы без всяких сомнений подтвердить, что Акутин был и на самом деле чрезвычайно одаренным парнем. В этом мы смогли убедиться, проучившись некоторое время вместе, и его оригинальные рисунки так нравились всем, что мы наперебой расхватывали его наброски и случайные почеркушкн, которые он охотно раздаривал товарищам. Акутин был природным рисовальщиком, но и его чувство цвета оказалось незаурядным и совершенно особого свойства. Я родом из Армении, и мне единственному из всей нашей четверки было свойственно активно воспринимать открытые яркие цвета, именно их сочетать без робости и сомнений в темпераментной, мажорной гармонии -- мое ощущение цвета было несомненным, ярким и вполне убедительным для всякого зрителя. Или взять ...ия -- у него, генетически связанного со школами старинного Востока, цвет был всегда дополняющим элементом к рисунку, то есть средством так или иначе раскрасить линейный рисунок. Живопись, таким образом, являлась для него дидактическим средством, с помощью которого он как бы принимался спокойно вразумлять зрителя, убеждая его, что это, к примеру, небо, а это зеленый кузнечик. Совсем иное было у Акутина. Его цветовое ощущение тоже шло из глубин национальной психики, неразрывно соединенной с природой и особыми условиями того края, где формировалась эта психика. Мне приходилось, как и всем студентам училища, часто выезжать на этюды в среднерусские края, и я видел старые избы, цвет бревенчатых срубов которых от времени становится таким же, как древние камни, как хмурое осеннее небо, тяжкое от бремени дождевых вод... Я видел серые заборы из горбыля, сараи, глиняные дороги, протоптанные среди поникшей травы, крытые соломой или щепою гумна -- Русь деревянную, давно отмирающую и все еще живую, тягучую и бескрайнюю. Серые фигурки старух, мужиков в телогрейках... Весенние талые воды на болотах, нагие леса глубокого ноября. Подобно тому как старая рабочая одежда ветшает и, выцветая, становится невнятно серой, колорит трудовой страны серых земель выражен был нежными и тоскливыми вариациями монохромной гаммы. Отсюда и особенный, излюбленный настрой в пейзажах Саврасова, Серова, Левитана -- все эти "пасмурные", "хмурые" и "серые" дни, осенние и зимние леса... Как никто, русские живописцы прочувствовали и воспели красоту пепельного сияния ненастного неба. Чтобы возлюбить подобную живопись или создавать ее, необходимо быть смиренным и терпеливым, скромным и одновременно мощным -- обладать даром простоты при сложнейшем и тонком душевном устройстве. Акварели Акутина и его небольшие этюды маслом научили меня понимать это в большей мере, нежели шедевры прославленных мастеров в Третьяковке. Многие из акутинских этюдов создавались на моих глазах, и я могу сказать, что тайна таланта слишком велика, чтобы сполна разрешиться в отдельном человеке и исчерпаться его личностью. Я видел, как этот простоватый парень, впервые взявшийся за краски, писал словно искушенный в тонкостях ремесла колорист, и это было непостижимо -- ведь мы сидели рядом и писали одну и ту же натуру, один и тот же мотив, и у меня получалась сходная с натурой картинка, а у Мити нечто совершенно другое... И если бы я не знал о девственной неискушенности Акутина, о том, что он всго лишь первый год пишет маслом, я подумал бы, что передо мною эстет, смелый новатор, обладающий собственными живописными принципами. Все дело было в том, как устроены его глаза... Нет, не только глаза, но, главное, душа, в которой что-то происходило, пока он, чуть щуря свои медвежьи глазки, нерешительно помешивал на палитре краски и потом старательно, осторожно наносил мазки на грунтованный картон. Моя знаменитая тетка Маро Д. однажды много лет назад увидела, как я нарисовал усатого и чернобрового мужика на нашем деревенском заборе, раскрасив ему щеки соком граната, бросилась ко мне и, заключив в свои мощные, благоухающие французскими духами объятия, закричала мне в самое ухо, что я цены себе не знаю, голубчик. Результатом сего пламенного объятия было то, что мне через десять лет пришлось ехать в Москву, везя с собою громадную корзину с дарами благодатной Армении. Тетка была горда, независима и сильна духом. Она стала известной давно, с тех пор, как выработала свою собственную манеру живописи. Заключалась она в том, что, в полную противоположность импрессионистам, тетка Маро совершенно отвергла яркие цвета и принялась писать фузой, то есть мешаниной из самых невероятных сочетаний, предпочитая брать за основу лишь охры и землистые краски, и смело пользовалась черным цветом. В результате тетка добилась плотной красивой живописи, организованной по плоскостному принципу, и ее полудекоративные монументальные картины получили широкое признание. Я, впервые войдя в ее огромную московскую мастерскую, был поражен количеством громадных холстов, многие из которых тетка писала одновременно, перебегая тяжкой поступью слонихи от мольберта к другому. Из-под короткой блузы, перепоясанной золотым шнурком, виднелись длинные панталоны с кружавчиками, такие, какие носили господские дети в прошлом веке. Меня, голубчика, тетка поместила тут же, в мастерской, чтобы я, не отходя далеко, самым скорейшим образом изучил методы ее монументальной живописи. Но я воспротивился, я любил живопись Сарьяна, мне было скучно жить взаперти в неуютной мастерской тетки Маро, заставленной ее однообразными шедеврами, и после шумного родственного разговора я получил разрешение учиться в известном московском училище. И вот там на первом курсе я и познакомился с Митей Акутиным, а вскоре крепко подружился с ним. Я однажды показал своей тетке маленькие рисуночки Мити, никаких целей не преследуя, а единственно желая подчеркнуть, с какими способными ребятами я завел дружбу. Тетка Маро рисунки внимательно просмотрела и небрежно повелела мне, чтобы я как-нибудь привел автора с собою. Меня подобное теткино пожелание весьма удивило, ибо я знал, насколько именитая родственница не выносит посторонних в своей мастерской, никого, кроме меня и уборщицы, в нее не допускает и, насколько мне было известно, ни разу не приводила в нее даже своего мужа, доктора каких-то наук Силантия, любимца всей нашей многочисленной родни. И вскоре я, трепеща от гордости за друга, провел его за тяжелые портьеры, а он предстал перед моей великой теткой, ежась от робости. Я ожидал, что тетя, зная о приходе гостя, хотя бы скинет свои дурацкие панталоны, заменит их чем-нибудь приличным, но не тут-то было. Она предстала в будничном своем виде, с двумя замызганными кистями в руках, но Митя вряд ли что-нибудь заметил, пребывая в страшном волнении. Это была его первая встреча с художником высокого ранга у него в мастерской. -- Георгий,- это и есть твой рисовальщик? -- жалостливым голосом вопросила тетка по-армянски. -- Да, -- ответил я по-русски. -- А чего же он ногтей не стрижет и носом шмыгает, что он, сопливый, что ли? -- продолжала она на языке наших предков. -- Это не имеет никакого значения, тетя Маро, -- вспылив, ответил я на том же звучном языке. -- Ну, хорошо, -- ответила тетка и, махнув на нас кистью, ушла к своим мольбертам. Сбитый с толку подобным приемом тетки, я увел Акутина в свой закуток на антресоли, где было довольно уютно, стояла широченная тахта, которую, как уверяла тетка, она когда-то купила у сестры поэта Маяковского. Над тахтою висела длинная полка, тесно уставленная книгами по искусству, представлявшими в своих великолепных цветных репродукциях живопись всех стран и времен. Возле декоративного светильника из гнутых железных полос стояли на коврике две двухпудовые гири, рядом валялись гантели и пружинные эспандеры. Это были теткины снаряды, она смолоду занималась тяжелой атлетикой, и внизу, под антресолями, был помост для штанги, наборный вес которой превышал сто килограммов. Моя великая родственница была не без причуд, и в мастерской находилось еще много чего диковинного, но самым необычным были, конечно, штанга и коллекция черепов. Не знаю, где она их доставала, с какого времени начала собирать их -- в углу антресолей, в застекленном настенном шкафчике скалило зубы много рядов пустоглазых человеческих голов. Шкаф был задернут шелковой японской шторкой с изображением белой цапли. Я сначала, когда тетка определила место моего жительства на антресолях, ничего не подозревал и однажды сильно перепугался, бездумно отдернув шторку. На мой крик снизу отозвалась рыкающим смехом тетя Маро, отсмеялась, откашлялась и затем назвала меня бабой, обвинила в суеверии, трусости и глупых обывательских предрассудках. Самолюбие мое, подогретое сильным желанием понравиться необычайной своей родственнице, взыграло, и я поклялся себе, что не буду обращать внимания на эти костяшки. И вскоре я действительно привык к ним, хотя по ночам, когда уезжала тетка и мне приходилось оставаться одному в мастерской, было страшновато. Но я видел, что Маро Д. испытывает меня, и выдержал испытание с честью. Тем более я узнал, что она, работая над каким-нибудь типажом картины, выбирает из шкафа тот или иной череп, ставит перед собою и, внимательно изучая его, уверенно воссоздает человеческий облик. Словом, по типу черепа она, как подлинный мастер, могла представить живое лицо, и жутковатое кладбище в шкафу служило, стало быть, рабочим набором разнообразной натуры. Эго меня окончательно успокоило, и я получил возможность еще раз восхититься мудростью тетки, столь просто решившей проблему с натурщиками. Усадив Акутина на тахту, я предложил ему посмотреть книги, а сам полез в холодильник, чтобы достать какой-нибудь еды -- мы пришли после занятий физкультурой, на которых два часа подряд играли в волейбол. Холодильник у тетки был всегда набит до отказа, она внимательно следила за этим и свою уборщицу Стешу отправляла во все концы Москвы, чтобы та достала ту или иную колбасу, копчености, рыбу... Я выбрал толстое полушарие зельца, бутылку сухого вина и банку белого хрена. Пока мы ели и потихоньку выпивали, тетка внизу работала, энергично шоркая кистями по холсту и насвистывая, совершенно не обращая на нас внимания. Ну и мы с Акутиным тоже не скучали без ее общества и благополучно прикончили бутылку вина. Когда стемнело, тетка по телефону вызвала шофера, переоделась внизу, в своем будуаре, и в ожидании машины ходила по мастерской, продолжая насвистывать. Она просмотрела незаконченные работы, а затем подошла к штанге: поплевала на ладони и. как была в элегантном парусиновом костюме, при шляпке, нагнулась к снаряду, рывком взяла его на грудь, приседая. Одолев вес толчком, она швырнула лязгнувшую штангу на помост и потопала на улицу, так ничего и не сказав нам, словно нас и не было в мастерской. И опять я был удивлен. Она, строго-настрого предупредившая, чтобы я в ее отсутствие никого не приводил в мастерскую и о том же уведомившая Трычкина, своего преданнейшего сторожа, -- теперь безмолвно давала мне разрешение оставаться вместе с другом в мастерской. Я ничего не понимал. Если бы еще Акутин понравился -- так нет же, ясно ведь было, что первого взгляда оказалось достаточно, чтобы Маро Д. уверилась в полном ничтожестве Мити и потеряла всякий интерес к нему. Как бы там ни было, нас оставили одних полными хозяевами мастерской, и мы могли веселиться дальше. Я предложил Акутину состязаться в поднятии тяжестей. Он был на голову ниже меня, но широкоплеч, сбит крепко и с двухпудовой гирей справился намного лучше меня, выжав ее несколько раз правой и левой рукою. Однако со штангой, не зная приемов обращения с нею, далеко отстал от меня и не смог в толчке подняться выше пятидесяти килограммов, как ни дулся. Покончив с железками, мы снова поднялись на антресоли, включили музыку, ч я откупорил вторую бутылку. И тут, желая позабавиться, я решил испытать храбрость Акутина, устроив ему номер с черепами. Незаметно за спиною Мити я отдернул шторку с цаплей и стал молча следить за другом. Ждать долго не пришлось, Митя зачем-то обернулся и вдруг вскрикнул самым страшным, невероятным образом... На моих глазах Митя мгновенно побледнел, словно кто-то невидимый облил его белилами, волосы на его голове стали торчком, он отшатнулся, отпрыгнул назад, словно подброшенный электрическим током, ударился о витые узоры светильника, упал, споткнувшись о гантели. Я со смехом бросился к нему, желая успокоить его, но Митя жалобно заблеял, отслоняясь рукою от меня, и -- упал на коврик без чувств. Совершенно не ожидавший подобного оборота, я стоял над другом, не зная, что делать. Догадался поднять его и перенести на диван, а потом кинулся вниз, к телефону, и набрал номер теткиной квартиры. Она подошла сама, что было необычно, потому что к телефону всегда подходил Силантий, исполнявший, несмотря на свою докторскую степень, роль секретаря при своей знаменитой жене. Я хотел рассказать тетке, что случилось, но у меня язык не повернулся, что-то неимоверно тоскливое, мрачное и сильное захватило мое сердце, и я, громко откашливаясь, ничего не сказал Маро и лишь попросил, с трудом справляясь с собою, чтобы она разрешила переночевать Акутину в мастерской. -- Хорошо, -- сразу же ответила тетя, но добавила, внушительно произнося каждое слово: -- Только не вздумай никого звать на помощь. Понятно? -- Не буду, -- согласился я и тут же, холодея от внезапной догадки, нетерпеливо спросил: -- А как вы угадали... тетя? -- Спокойней, голубчик, -- насмешливо и грубовато молвила Маро Д. С тем она и отключилась, а я, слушая пустые частые гудки, не сразу понял, что странный разговор наш окончен. Впервые мне, юноше семнадцати лет, открылось, что за внешним спокойствием и будничностью жизни кроется ее тайная глубина, начинающаяся тут же, под тоненькой пленкой обыденности, и уходящая в кромешную темноту, где шевелятся, трудятся неведомые свету чудовища. Ночь замерла тихо в том ее куске, который был охвачен стенами и потолком мастерской, где-то вдали шумела ночная Москва, я поднимался с кружкой воды по скрипучей лестнице на антресоли, и мне казалось, что тетка Маро каким-то образом следит сейчас за мною, видит каждый мой шаг. Когда я подошел к Акутину, он уже пришел в себя и лежал с открытыми глазами. Молча уставился на меня взглядом, совершенно непонятным мне, но вполне соответствующим той неопределенной властной тоске, которая захватила мою душу. От выпитого вина и от треволнений неожиданного происшествия сознание мое как бы несколько отдалилось и существовало чуть в стороне от меня подлинного, мысли и последовавшие слова исходили словно откуда-то со стороны, а само инстинное мое "я", замкнувшееся во внезапной скорби, не хотело ни мыслить, ни произносить слов. -- Чего ты так испугался, Митя? -- спрашивал мой испуганный голос. -- Какой ты, оказывается, впечатлительный, старик. Извини... Вот чепуха вьишга, черт побери, -- лепетал голос дальше... Акутин не отвечал, все так же странно глядя на меня. Приподнялся и сел, вздохнул глубоко и прикрыл двумя руками лицо, словно скрывая нахлынувшие слезы. Однако он не плакал -- посидел минуту неподвижно, отнял руки от лица и полез с тахты. Я протянул ему кружку с водой. -- Выпей. Акутии отвел мою руку и, обойдя меня, направился к лестнице. -- Митя, ну что случилось? Неужели ты костяшек пустых боишься? -- спрашивал я, удерживая его за плечо. -- Или обиделся на меня? За что? Он остановился и, повернувшись, спокойным взглядом окинул полки с черепами. Затем открыл рот, беззвучно пошевелил губами и, опустив глаза, уныло потупился. Не знаю почему, но мне это показалось настолько смешным, что я расхохотался и расплескал воду из кружки. Акутин вновь внимательно, серьезно посмотрел на меня и стал спускаться с лестницы. А я уже не мог остановиться и смеялся до слез, со странными для меня самого подвизгивань-ями и вхлипываниями, вылил остатки воды на ковер и с пустой кружкой в руке поплелся вслед за Митей, Внизу, в полутемном проходе, я, с трудом одолев свой смех, попытался удержать его, доказывая, что уже поздно, погода на улице плохая, ехать далеко, уж лучше бы он остался ночевать. Но Акутин молча остановился у входной двери с видом терпеливого ожидания и не поворачивался ко мне. Я вынужден был постучаться в комнатку к Трычкину, и тот, в солдатских кальсонах и синей майке, в тапочках на босу ногу, вылез из своей берлоги с грозным ворчанием и загремел ключами. -- Не запирай, Федот Титыч, я скоро приду, -- сказал я. -- А хотя бы и совсем не приходил, чертяка непутевый, -- чертыхнулся страж, зябко переминаясь на месте. -- Спокойней, Трычкин, -- осадил я ворчуна, постаравшись придать голосу насмешливо-уверенный тон Маро Д. -- Провожу человека и вернусь. -- Я вот скажу завтра самой, что ты пьянством здесь занимался, Георгий, -- пригрозил мне старик, прежде чем Закрыть за нами дверь. Мастерская Маро находилась в одном из новых районов Москвы, занимая половину большого павильона со стеклянными крышами для верхнего света; вторая половина принадлежала пейзажисту Хорошутину и была отделена штакетником, а весь участок, приданный мастерским, был огорожен металлической сеткой. Я никогда не видел, чтобы пейзажист прогуливался по своей половине участка, там вообще незаметно было никаких признаков жизни, а в этот поздний час -- около одиннадцати ночи, -- в дождливой осенней теми двор и дорожки и огромные темные окна производили довольно мрачное впечатление. Мы с Акутиным вышли за калитку, справившись со сложной системой щеколд и запоров, и направились в сторону трамвайной остановки. Акутину до своего общежития нужно было ехать через всю Москву -- сперва трамваем, а потом в метро. -- Ну как, Митя? Прошло уже? -- спросил я, когда мы подошли к трамвайной остановке, совершенно безлюдной в этот час. Он ничего не ответил... Трамвая долго не было, и мы стояли под мелким холодным дождем, подняв воротники своих парусиновых плащей. Я чувствовал, что над нашей дружбой, начавшейся так хорошо, занесена какая-то невидимая враждебная рука. Но я не способен еще был постичь, что произошло, и если бы не белка, до конца дней моих так и не понял да и забыл бы об этом странном вечере на мокрой окраине Москвы. Холодный огонь ярких фонарей с бесполезной мощью разгорался над пустынной улицей, и возле светильников, похожих на металлические опрокинутые писсуары, клубились облака из дождевых капель. Трамвай подходил весь мокрый, облитый жидкими огнями бликов, с треском бросая голубые искры во влажную высь городских небес. Митя молча пожал мне руку и вспрыгнул на ступеньку совершенно пустого вагона. Усевшись на место возле кассового ящика, он прильнул к забрызганному крупными каплями стеклу и смотрел на меня, пока не отошел трамвай. И во взгляде моего товарища, уносимого в полумглу бесконечных московских улиц, было то же тоскливое чувство понимания, что и у меня в душе. Мы знали: неведомая сила развела нас. Это произошло ненастным московским вечером, много лет назад, а сейчас я сплю в своем ранчо, расположенном на берегу реки Купер-Крик, и сон мой глубок, рядом тихо спит Ева, моя жена, австралийка польского происхождения, в соседних комнатах спят трое наших детей, прислуга, художник Зборовский, наш гость и дальний родственник жены, сенбернарша Элси, добродушная дурочка с отвислыми щеками. Миллионы сонных видений проносятся над безмолвной страной моего спящего разума, словно неисчислимые тучи розовых и белых птиц. Очевидно, я счастлив вполне, коли так умиротворены птицы моих сонных грез, и тишина омывает все необозримые пределы души, раскрывшейся во сне. Но вот пробежал где-то по краю этого царства тишины небольшой зверек с пышным рыжим хвостом, на бегу сверкнул умными бусинками глаз -- и вмиг все беспредельное сузилось, сжалось до размеров обычного человеческого тела. Я вновь оказался во власти белки, и он увел меня в осеннюю московскую ночь моей юности, во влажную темноту, плывущую мимо огненных фонарей, на ветер сырой и терпкий, словно мои внезапные ночные слезы. Митя Акутин! Он был первым моим другом-братом в святом братстве художников нашего мира. Возле ограды, окружавшей двухэтажный павильон мастерских, я увидел тень какого-то огромного животного, что промелькнула по ту сторону металлической сетки. Приблизившись к калитке, я тихо открыл ее и крадучись пошел по дорожке, нагибаясь и стараясь увидеть при свете дальних фонарей то, что тяжеловесно передвигалось за штакетником. И заметил, как еще раз промелькнул громадный зверь. Вблизи мне удалось ясно рассмотреть его -- это был невероятных размеров дог. Он прошел почти в двух шагах от меня, пыхтя, пофыркивая, стуча когтями по камешкам, и, перебежав через лужайку, наполовину скрылся за толстым стволом дерева. Мне хорошо было видно, как пес машет хвостом, а затем, вытянув его саблей, высоко поднимает ногу. Закончив туалет, дог двинулся вперед -- и из-за ствола вместо него вышел человек, застегивая на ходу брюки. Он направился прямо ко мне, остановился по ту сторону забора; положив одну руку на штакетник, заговорил со мною и попросил разрешения прикурить -- я курил, идя от трамвайной остановки, и все еще держал в руке горящую сигарету. Не успев прийти в себя от изумления, я протянул ее незнакомцу, тот пригнулся, во рту у него торчала длинная сигарета, ее кончик, слегка вздрагивающий, коснулся красной точки моей сигареты. В тот же миг незнакомец исчез, а я так и остался стоять с протянутой через ограду рукою, в которой тлел окурок. Бросив его в мокрую траву, я направился к дверям теткиной мастерской. Грозно ворча и громыхая железками, Трычкин отпер дверь и впустил меня. Я тоже начал браниться, прикидываясь пьяным, и, потихоньку нашарив на стене выключатель, неожиданно включил свет. Страж теткиных шедевров предстал передо мною хвостатым, с ошейником на длинной жилистой шее. Что-то в эту ночь случилось, отчего все оборотни не успевали вовремя принимать вид обычных людей и нарушали тайну своих гнусных превращений. Я со злорадным удовольствием, демонстративно рассматривал загнутый бубликом хвост и белые, мохнатые "штаны" старого пса, которые раньше, в темноте, показались мне солдатскими кальсонами. Особое внимание я проявил к ошейнику, что был обшит круглыми золотыми бляшками, хотел даже потрогать его, но тут Трычкин, делавший вид, что ничего особенного не происходит, старательно отводивший в сторону глаза, не выдержал и, хрипло рыкнув, хватил меня за руку зубами. Раздался хруст -- на пол упала искусственная челюсть. Сторож с жалобным воем метнулся за ней -- и когда выпрямился, ни хвоста, ни ошейника у него не было. Я рассмеялся и, оставив его в покое, отправился к себе на антресоли. Этот Трычкин до службы своей у Маро Д. работал на стройке бригадиром каменщиков. Его бригада считалась в управлении образцовой, как рассказывал сам старик. Но однажды случилось так, что экскаватор, рывший траншею рядом с новостройкой, ковырнул яму старого нужника, и в перепревшем дерьме сверкнули монеты. Оказалось, что в нужник кто-то когда-то спустил большой клад золотых царских денег. Экскаваторщик бросился их выгребать, это увидели каменщики, сбежали с лесов вниз и вмиг разворошили всю золотоносную яму. Добыча каждому досталась изрядная, тут же возле работяг стал крутиться какой-то тип в серой каракулевой папахе, а через какой-нибудь час вся бригада была сильно навеселе. Сам бригадир, добывший полкотелка монет, тотчас бросил семью и махнул на юг. Через год он вернулся домой, виновато поджав хвост, но его и на порог не пустили. Тогда Трычкин превратился в бродячего пса и лазал по помойкам, пока его не взяла на службу к себе тетка Маро. И от тех золотых дней, проведенных на курортах Крыма и в шашлычных Кавказа, осталось у него всего несколько монет, которые он берег как дорогую память, пришив для вящей сохранности на собачий ошейник. Я не раз слышал от Федота Титыча эту печальную историю, которую он неизменно заканчивал назидательным речением, не вполне, впрочем, безупречным с точки зрения морали: "Так-то, брат, золото губит человека: Но зато я вина попил, мяса пожрал и женщин поимел. Надо уметь жить, парнишечка". Тепеpь сей любитель пожить плелся за мною и скyлил, что я, пьянь такая-сякая, сломал емy челюсть, котоpая обошлась в шестьдесят pyблей. А я добpодyшно советовал, чтобы он пyстил остатки своих монет на золотые зyбы, и такое помещение дpагоценного металла бyдет гоpаздо надежнее, чем хpанение его на собачьем ошейнике под видом якобы медных бляшек. "Какой еще такой ошейник? -- нагло отpицал Тpычкин. -- Выдyмал какой-то ошейник, молокосос. Вот завтpа скажy все самой, yжо она покажет тебе ошейник, yжо покидает тебя заместо штанги, Хyлиган Петpович". Hазавтpа и впpямь состоялось мое великое объяснение с Маpо Д., пpоизошло это на антpесолях, где я спал неpаздетым на тахте и кyда тетка взобpалась, не дозвавшись меня снизy. -- Объясни, что это все значит, Жоpжик, -- насмешливо гyдела она, монyментально возвышаясь надо мною, pаспpостеpтым на ложе пьянства в окpyжении пyстых бyтылок и кpyглых чеpепов. -- Ты не пошел на занятия, избил Федота, выпил весь запас вина, а тепеpь валяешься пеpедо мною в позе запоpожского казака и не соизволишь даже пpивстать. Встань сейчас же, а не то полyчишь по зyбам, понятно тебе? -- Понятно, тетя. Добpое yтpо, -- ответил я, поспешно поднимаясь. -- А это сделал не я, тетя, это они, -- и показал на pазбpосанные чеpепа и бyтылки. -- То есть? -- пpиподняла гyстейшие чеpные бpови Маpо и чеpными глазами южанки впеpилась в меня. -- Вчеpа, когда я пpоводил Митю и веpнyлся, здесь веселилось двадцать пять паpней и девyшек, тетя. Они были нагие и пpекpасные собою. -- Как же они сюда попали, шалопай? Это сколько же надо выдyть вина, чтобы yвидеть целых двадцать пять голых девок! -- Вино тyт ни пpи чем, тетя Маpо. Вино выпили они, а я -- всего лишь бyтылочкy, и то вместе с пpиятелем. -- Кто это они? -- А те, котоpые были здесь, когда я вошел. Золотистые пpизpаки, тетя. Вот вы говоpили мне, что это всего лишь yчебные пособия, необходимые для pаботы, а вышло, что вы обманyли меня. Каждый из них, оказывается, когда-то был человеком, молодым и пpекpасным. Я ведь тоже еще молод и пpекpасен, не пpавда ли, тетя Маpо? -- Hесомненно, голyбчик. Ты так пpекpасен, что сpавнения нет. Hо что я скажy твоемy отцy? Что ты здесь за год yчебы наyчился кyтить и пьянствовать? Мне жаль тебя, Жоpжик. -- Вам жаль меня! -- вскpичал я, хлопая себя по ляжкам. -- А этих бедняг, котоpых вы деpжите в шкафy, Hе жалко? -- Hо они выпили, как ты говоpишь, почти весь запас моих доpогих вин, негодяй. -- Полно, тетя! Что для вас несколько бyтылок вина, ведь вы так богаты. Пpизнайтесь, вы очень богаты? -- Да, богата, но не настолько, чтобы содеpжать такого наглого алкоголика, как ты. -- Я дyмаю, что не все это вино выпили я и мои дpyзья из шкафа. Должно быть, Тpычкин помогал нам. Где он там, давайте y него спpосим. -- Федот yшел в поликлиникy, и мне еще пpидется заплатить за челюсть, котоpyю ты емy сломал. -- Вот видите, как вы щедpы и богаты. А чеpный дог, котоpый находится за стеной, тоже, навеpное, богат? -- Какой дог? Ты что, встpечался с Мефодием Виктоpовичем? Уж не поскандалил ли и с ним, дypень? -- Hет, что вы, с таким скандалить опасно, сpазy глоткy пеpегpызет. Я видел, как он пpогyливается y себя по двоpy. Hy, тетя, и сосед y вас! Сеpьезный звеpь, скажy я вам. Сpазy видно, что тоже богатый. Вот и скажите мне, почемy вы так богаты? Как это вам yдается? -- А очень пpосто, племянник. Я pаботаю, вот и богата, как ты говоpишь. Hо ты еще глyп, поэтомy не знаешь, что значит по-настоящемy быть богатым. -- Hеyжели! -- с пpитвоpным огоpчением вскpикнyл я. -- Быть не может! Hет, вы y меня самая великая богачка, тетя Маpо. -- Пpедставь себе, не самая, -- со вздохом отвечала Маpо Д. -- Скоpо пpидет ко мне действительно богатая женщина, миллионеpша из Австpалии. Вот yж кто может называться богачкой. Пеpед нею я, голyбчик, пpосто нищая, нищая. -- У-y, как я завидyю, -- пpодолжал я в том же дyхе. -- Какие люди ходят к вам, тетя Маpо! А зачем она пpидет?. -- Чтобы кyпить y меня каpтины. -- И вы пpодадите? -- Отчего же не пpодать? Пpодам. -- И доpого возьмете? -- За дешевыми каpтинами она и гоняться бы не стала. Вот, племянник, один из секpетов того, почемy твоя тетя Маpо не из самых бедных. Hадо pаботать, голyбчик, много pаботать, добиваться своего, тогда и бyдешь богатым. А тепеpь ты мне надоел -пpиведи себя в поpядок и скpойся с глаз. -- Еще один вопpос, тетя. Почемy за ваши каpтины платят так доpого? -- Потомy что они того стоят, нахал. И yходи побыстpее, пока я тебе кости не пеpеломала. -- Ухожy, yхожy! Только я должен сказать вам, доpогая тетя, что я yхожy насовсем. Я не хочy больше жить y вас. Мне не нpавятся ваши каpтины, yж извините меня, и за них я не стал бы платить так доpого. Мне мои собственные этюды нpавятся гоpаздо больше, а еще больше нpавятся каpтинки Мити Акyтина. И за любой его маленький этюд я дал бы больше, чем за самyю огpомнyю вашy каpтинy. Сейчас вы меня yбьете, но погодите, дайте пожить еще минyтy и выслyшайте меня. Я не хочy быть богатым, а хочy быть бедным. И я дyмаю -- что-то мне шепчет, подсказывает, -- что вы не та Маpо, сестpа моего отца, пpо котоpyю pассказывали, что соpок лет назад она yехала из дома в одном ситцевом платье и с чеpным pидикюлем в pyке. Hет, вы не та Маpо Д., вы дpyгая, подменная. Вы, навеpное, yбили тy славнyю, толстyю аpмянскyю девyшкy из Мегpи, как вчеpа попытались yбить Митю Акyтина. Да, я pазгадал вашy хитpость. Покyшение на человека можно yстpоить по-pазномy. И не обязательно стpелять в него или подсылать бандитов с ножами. Иной человек может yмеpеть с испyгy, а дpyгой сам повесится, если довести его до точки. А можно и поселить его pядом с целым кладбищем меpтвецов, набитых в полиpованный шкаф, и yвеpять беднягy, что это не священные останки мыслящих сyществ, а yчебные пособия. И однажды ночью, когда бесы и обоpотни почемy-то дают себе волю, явятся к немy двадцать пять золотоволосых дyхов и скажyт, что они тоже были когда-то паpнями и девyшками и им так хотелось жить и веселиться. После такой встpечи, тетя, хоть в петлю лезь, вы об этом знали или нет? Знали, конечно. Только вот загадка для меня: нy зачем, зачем вам надо было покyшаться на Митю? А я чем вам мешаю? Для чего вся эта пpоpва еды, вина, полный холодильник наготове жpатвы, после котоpой ничего не хочется делать, только спать или заниматься глyпостями? Вы покyшались на мою жизнь с помощью холодильника, тетя! Я yхожy в общежитие, бyдy лyчше pазгpyжать по ночам вагоны, а отцy я напишy, он пpостой деpевенский поpтняжка, он поймет меня. А вы... -- Ты с yма сошел, подонок! -- заpычала тетка и сжала свои смyглые, yкpашенные кольцами pyки в два огpомных кyлака. -- Сейчас я сделаю из тебя шашлык! -- Она попеpхнyлась от яpости и закашляла, как тигpица. Я воспользовался этим и, юpкнyв мимо нее, схватил заpанее yвязанный шпагатом газетный свеpток со своими вещами и pинyлся вниз по стyпенькам. Теткины шаги загpохотали следом, сотpясая лестницy, и пеpильца зашатались под ее pазъяpенными pyками. И вот внизy я чyть не сшиб небольшyю девyшкy со смешным лицом, yсыпанным веснyшками, пестpым, как птичье яйцо. Длинный кpасный шаpф, пеpекинyтый чеpез плечо, свисал ниже полы светленького пальто. Глаза наши встpетились, я подмигнyл ей и поспешил далее к выходy. И тyт сзади словно оpган зазвyчал, всхлипывая, пpишептывая и одновpеменно pокоча басами, -- совеpшенно неслыханным голосом тетка запела: -- А-а, милашка моя пpишла! Ждy, ждy вас давно, доpогая Ева, пpоходите сюда, pадость моя! И я, собиpаясь остолбенеть от yдивления, начал тоpмозить: