наше собирались объединить с другим и начались всяческие тревоги, кто усидит на месте да кто будет шефом и кого куда передвинут -- в самую ответственную пору ...ий вдруг запил. До этого, надо сказать, он и капли в рот не брал, а тут как с непи сорвался. Или дома у него были нелады -- с женой отношения у него всегда были странные, непонятные для меня, он вроде жалел Наталью и в то же время всегда насмехался, зло иронизировал над ней, обзывал коровой, а она время от времени поднимала бунт, запирала перед его носом дверь и не пускала домой или сама уезжала с сыном в Свиблово к матери. Словом, не мое дело было разбираться в их отношениях, и я ни о чем не расспрашивал ...ия. Он начал устраивать пирушки у себя, в кабинете главного художника, и в комнате худредов. Петр Сергеевич Крапиво, который тогда был вместо заболевшего Кузанова, не раз предупреждал ...ия, но тот с улыбочкой выслушивал Сергеича и давал ему слово больше не грешить -- да куда там! Дошло до того, что он в одиночестве напивался у себя в кабинете и засыпал на письменном столе, а уборщица никак не могла войти, ключ-то у него торчал в замке изнутри. Однажды, дело было на даче у Павла Шурана, они с ним заспорили о смысле жизни, словно мальчишки. Павел -- он ведь заядлый спорщик, мог бы профессию сделать из этого, да вот дал ему бог талант монументалиста, да еще и росту под два метра в придачу, и силушку непомерную, голубые глаза с прищуром и нос сапожком -- нет, лучше бы ...ию не затевать с Пашкой Шураном спора. Началось с того, что ...ий сболтнул самое что ни на есть банальное: "Скучно вы живете, друзья, а еще называетесь художники. Соберетесь -- и сразу водку пьете, о машинах разговариваете, о дачках. Для приличия хотя бы пять минут об искусстве поговорили". На что Павел ответил: "А ты вроде бы все и знаешь?" -- "Что "все"?" -- "Как разговаривать и что делать, чтобы скучно не было?" -- "Нет, не знаю, к сожалению. Да и знать не хочу. И никто не знает". На что Шуран делает вот такие глазики, смотрит сквозь щелочки на противника и выталкивает из себя слова, как булыжники, -- по одному, увесисто так: "Сейчас... когда... человечество... приближается... к бессмысленному уничтожению самого себя..." -- и тому подобное, как это может наш Павел. "А мне-то что, -- отвечает ...ий, -- я белка, не человек". -- "Что-о! -- грозно кричит Шуран. -- Самоустранение?! Ты белка, а я зайчик, а он овечка... Мы не хищники, значит, а потому и не наша вина? А кто будет драться с хищниками?" И понес дальше, стуча кулаком по столу, аж стаканы повалились. Вот тут-то и сказал ...ий: "Не вижу в этом никакого смысла". -- "Как так?" -- "А так -- хотя бы и водородная бомба, не страшно". -- "Как это не страшно?!" -- "А очень просто. Не страшно, и все. Для каждого живого существа его смерть и есть водородная бомба. И так как этого все равно никому не миновать -- чего же тут особенно страшиться?" -- "Ну, подобное рассуждение действительно не может позволить себе нормальный человек..." -- "Тебе же было и сказано: я белка!" -- "А если ты белка, то нечего сидеть среди людей. Лезь на дерево!" -- "Что ж, ты прав, пожалуй..." И не успели мы опомниться, ...ий хватает со стола бутылку, прямо из окна терраски лезет на липу, -- растет там у Шурана на даче громадная липа, -- лезет, значит, на самую ее верхотуру, и там, стоя на суку и ни за что не держась, выпивает из горлышка, а в бутылке водки было больше половины. Мы, значит, высунулись из окна и смотрели на него, пикнуть не смея. Вот так он и развлекался... Вдруг узнаю, что он купил ружье, и, должен вам признаться, сердце почуяло неладное. А тут еще приезжал ко мне в мастерскую со своим ружьем и просит показать мое, была у меня старенькая тулка, еще отцовская. Наши ружья оказались одного калибра, ...ий осмотрел все мое охотничье снаряжение и попросил дать ему желтые патроны. Ох, в душе у меня сразу заныло, зачем тебе мои патроны, говорю, мог бы и в магазине купить, а не грабить товарища. Он рассмеялся и отвечает, что у него есть патроны лиловые, жуткого цвета, их даже неприятно, мол, в руки брать, а вот желтые ему нравятся, по крайней мере, желтый патрон не оскорбляет его эстетического чувства. Он обещал вернуть столько же штук из своих запасов, сколько возьмет у меня, но я не дал ему". Литвягин, добрая душа, не дал мне патронов, это был замечательный художник, видный плакатист, толстовец, запрещавший жене делать аборты и наживший с нею восемь человек детей, ну да мы с тобою, Валдай, обойдемся и без желтых патронов, отправимся в осенний октябрьский лес без ружья, как и раньше. К чему нам ружье, братец? Поставив перед собою зеркало, увижу я рыло оборотня, а я его ненавижу, и от этой ненависти не спасет меня ни жена, ни любимый ребенок, и мы с тобою, Валдай, уходим от них все дальше... Лес туманно голубеет за желтым полем, я, нагнувшись, спускаю собаку с поводка, она срывается с места и весело скачет по жнивью, далеко выбрасывая прямые, замечательно свитые из сухожилий и мускулов лапы, затем, остановившись на всем скаку, вдруг с озабоченным видом горбится, приседая, и мельком, искоса, бросает в мою сторону взгляд, исполненный необыкновенной важности. Ах, братец, не будь столь серьезен, не придавай большого значения своим насущным делам, веселись и развлекайся, веселись и развлекайся, а я тем временем наведаюсь в Австралию, к другу, но его уже нет там, он уехал в Персию, он в Тегеране, где вспыхнула мусульманская революция, которая прошла у всего мира на глазах по экранам телевизоров. И я вижу, как трое лохматых парней с искаженными гневом лицами настигают моего друга и расстреливают его из автоматов, и он падает у решетчатой ограды какого-то парка. Ты все такой же, шепчет мой друг, все такой же осторожный и подозрительный, нет, отвечаю ему сквозь слезы, я презираю свою осторожность и мне стала ненавистна моя подозрительность. Ко мне, мой верный Валдай! Хвост бубликом, шерсть белая, как чистый снег, что скоро выпадет и прикроет наши невидимые, остро пахнущие следы на этом пожухлом грустном поле. Ты совершенный и прекрасный зверь, не ведающий сомнения! Ровно сложив передние лапки, с прыжка бросаешься на соломенный шорох в стерне, мышкуешь. Играй и веселись, мой пес, я вижу сон, прекрасный сон, называемый жизнью, я один из тех, кто видел это желтое поле в октябре, его сизую дымчатую глубину, где дремали под скучающими тучами недвижные стога, огороженные пряслами. Четыре лошади -- три гнедых и одна белая -- брели по жухлому жнивью, поматывая головами, и мой играющий пес издали облаял их, словно громко приветствуя и спрашивая, куда они идут. Неужели им не грустно, как и этим недолговечным тучам, брести предначертанными путями божественного сновидения? Неужели и мне, внезапно захваченному пронзительно-синим, как щель неба меж тучами, и неотвратимым, как острый нож, приставленный к горлу, чувством жизни, -- мне так и не решить про себя, куда и зачем идти по зеленым туманным узорам отросшей отавы? О, пристанище последней печали моей, Русь, огражденная синим забором лесов, пусти в теплую избу одинокого странника с белой собакой. Пустынно осеннее поле. Край молодой сосновой посадки выходит на него, и возглавляет это воинство густорунных хвойных дерев купа березок в золоте, в тихом шелесте, -- словно белые козы впереди длинного неспешного стада зеленых овнов. Лес уж совсем рядом, за мостом через неширокую речку с чугунной водою. Я поворачиваю к этому мосту и, подойдя к одинокой калине, красной, сверкающей, утяжеленной тесными гроздьями ягод, вижу возникающего из воздуха человека. Он стоит посреди глиняной дороги, глубоко выбитой тракторными колесами, странно машет поднятой рукою, словно дирижирует невидимым хором. И я сначала думаю, что это, вероятно, пастух, но, подойдя ближе, узнаю Митю Акутина, и ничуть не удивляюсь, что именно его повстречал я в этот день и час моей жизни, в преддверии леса. Здравствуй, сказал ему, вижу, что работаешь, пишешь в воздухе свои картины; решил, значит, калину ягодную изобразить. Митя спросил, не прерывая работы, куда иду, и я с улыбкою ответил, глядя на него, что иду искать своего ангела, на что Митя тоже улыбнулся и спросил: нет, на самом деле, куда направился? И в этом вопросе звучало уже понимание, знание моего ответа и одновременно братское сочувствие тому, что постигло меня. Я иду искать Кешу Лупетина, сказал я, ты не знаешь, должно быть, что он жил в этой деревне, сошел с ума, как и его матушка, а прошлой весною ушел в лес и больше не вернулся, его последний раз видели двое фотохудожников на островке, который образовался посреди леса, когда река разлилась, как море, и затопила весь лес. На том островке было штук сто зайцев, -- помнишь деда Мазая и зайцев? -- и наш картофельный президент одиноко возвышался среди длинноухих зайчишек. Он отказался сесть в лодку к фотографам, а когда они, оповестив народ в соседней деревне, снова вернулись на двух лодках к острову, там метались одни зверьки, а безумца не оказалось. Он исчез бесследно, словно в воду канул, или улетел на крыльях, или сел на бревно и уплыл вниз по течению. Я не могу больше, Митя! Я всех вас растерял, утратил на этом свете, вот и ты исчез, растворился в воздухе, я снова один на дороге. Ни семья, ни долгая безопасная и сытая жизнь не утешила меня, и я должен скорее, скорее прийти туда, куда направился со своею верной собакой. По-русски осень, как и женщина, зовется она -- это и есть женщина, выполнившая все свои обеты и потому спокойная в ясности предзимнего ожидания, синеглазая до боли, пристальная во всех своих затаенных чувствах вдовы, которая вспоминает прошлое, одиноко ложась в холодную, пробитую пушистым инеем постель. Вдова-осень собирала в лесу грибы, набрала их полное лукошко и, выходя на дорогу, у приречного болота увидела калину, всю усыпанную рубинами спелых ягод. Она пригнула гибкую ветвь и, придерживая ее, стала рвать обильные кисти, украсила корзину грибов доспевшими калиновыми гроздьями. Шагая по пустынной лесной дороге, окутанной влажным паром утреннего тумана и духом зрелых грибов, у поворота она увидела человека и остановилась, приветливо глядя на него. Он тоже остановился, подойдя близко, и сказал, словно обращаясь к самому себе, а не к ней; "Здравствуйте..." Она кивнула, не отвечая, ласково усмехнулась и пошла, не оглядываясь, неся на мягком сгибе руки лукошко с грибами и алыми ягодами. А он чуть поодаль следовал за нею, счастливый созерцанием той извечной красоты, которая осеняет женщину, когда она с корзиною на руке, повязанная белым платочком, идет под высокими деревьями леса. Осень-вдова привела его к возвышенному месту, где земля была укрыта серым мхом и меж столбами сосен было чисто, как в опрятной избе, и зелень хвои казалась вымытой и пушистой в желтом тепле солнца. Из кустов упругими прыжками вынесся белый пес с серыми ушами, в полумаске, разделенной по середине светлой полоскою. Он подбежал к хозяину, прямо и мужественно посмотрел ему в лицо карими глазами, покачал круто завитым хвостом и, улыбнувшись по-собачьи, снова умчался в кусты. И человек быстро пошел за ним меж бронзовыми соснами... Остановился на минуту, достал из кармана и надел очки, затем пронзительно свистнул, поджав нижнюю губу, -- и скрылся в кустах. А вдова-осень вышла к тому месту, где поперек дорожки лежала упавшая береза, наломала сухих веток и разложила костер. Она сидела на белом стволе палого дерева и смотрела в огонь. Бледное, прозрачное пламя металось, словно флаг на ветру, и ей так хотелось увидеть знаменосца, который донес древний жар до нее и бросил ей в лицо теплые струи трепетных лучей. Она могла спокойно посидеть и отдохнуть, потому что корзина ее была полна добротными грибами, алые кисти дозревшей на утреннем заморозке калины украшали ее грибной сбор, и звание человеческое ей было -- вдова, и на земле, где она нашла грибы и ягоды, стояла теплая осень. Уже давно начала густо, неотвратимо осыпаться золотая листва берез, багряная -- осин, червонно-тусклая -- дубов, и дохнул холод-первенец. Сухо прошел сентябрь -- слава богу, обошлось без серых нерадостных дождей, этих вдовьих осенних слез. А сегодня в холодной крови предзимней зари заискрился, заиграл ровный иней -- над лесом, обшитым ледяным бисером, прошелся, алый вздрог бесшумного пожара. С этого и начался день -- тот самый, который единствен во времени и которому нет повторения в вечности. Пусть летят листья с деревьев и, еще не коснувшись земли, станут принадлежностью далекого прошлого -- синюю толщу неба насквозь пронзает сегодняшний животрепещущий луч солнца. ...Потеря таланта -- это как утрата доброты и радости... Нет, это ни с чем не сравнимая мука. Раньше он думал: как можно потерять талант? А теперь он думал: как можно после этого жить? Наверное, можно жить, потеряв ноги, глаза или руки... Можно жить, наверное, потеряв семью, любимую, родной дом. Но как жить, если ты потерял талант? Это равносильно тому, как потерять разом все: руки, ноги, глаза, язык, любимую, отчий дом, запахи жизни, -- и при этой мысли он заплакал. Он никогда и не предполагал, что, подчинившись инстинкту белки и сохранив свою жизнь, потеряет нечто такое, что окажется для него намного, намного милее жизни. Ах, что жизнь, плакал он, маленький ребенок, которого тащит за руку многоопытная старуха, ведь все равно утащит туда, куда ей захочется. В тяжкую минуту подобных размышлений однажды его посетил Филин. Он бесшумно влетел в открытую форточку кухни, где ...ий сидел одиноко, уставясь глазами на темную пивную бутылку. Филин опустился на стол возле этой бутылки и, превратившись в крошечного человека, одетого в длинное клетчатое пальто с широкими плечами, стал расхаживать по столешнице взад-вперед. Чтобы не мешать его прогулке, ...ий переставил бутылку на подоконник. Филин предстал коренастым мужчиной, очень похожим на Наполеона Бонапарта. -- Лес меня послал к тебе, сынок, -- молвил он первое и потупил голову в глубоком размышлении. -- Наш зеленый Лес... Ты хочешь вернуться, сынок? Тебе же здесь плохо, мы знаем. -- Пожалуй, я все равно не захочу вернуться... никогда, -- тихо ответил ...ий. -- Но люди не лучше нас, -- сказал Филин и, сцепив руки за спиной, вновь пошел разгуливать по столу. -- Они нас всех хотят уничтожить или превратить в рабов... Мы должны насмерть стоять перед ними... насмерть! За нашу свободу, за наш зеленый Лес! Неужели ты, сынок, не будешь с нами в этой борьбе? -- Не буду, -- окончательно решил ...ий, именно в эту минуту и решил: звериное все долой, хочу быть человеком. -- Но ты хоть знаешь, ради чего принимать такое страшное решение? Ты не забыл, сынок, что в Лесу жила твоя мать-белка? -- Я все забыл ради одной мысли... нет, не мысли, а моего желания. Нет, это больше, чем желание... Это я не знаю как назвать... Словом, я в лес уже не могу вернуться. -- Тогда, сынок, тебе нужно честно рассчитаться с нами. Честно рассчитаться. -- Каким образом? -- Ты должен убить белку. Всего лишь одну белку убить -- и все, ты свободен от нас. Этим самым ты как бы поставишь собственноручную подпись на своем отречении... Филин взмахнул коротенькими руками, которые вмиг покрылись пушистыми перьями, подпрыгнул и поджал ножки, которые стали когтистыми лапами, -- и юркнул в форточку без единого звука, без слова прощания. По верхним пролетам березового леса спешила рыженькая, еще не успевшая выкунеть молодая белка. Она легко бежала, следуя извивами оцепеневших старых сучьев и гибкими висячими мостиками молодых веток, невинное прикосновение которых друг к дружке было исполнено нежности, любопытства и прелести детской игры. Белке весело было вторгаться в тишину замерших березовых толп, что изумленно взирали друг на друга блестящими глазами округлых почек... Вызывать среди деревьев смятение своими ловкими, цепкими прыжками и, перелетая с ветки на ветку, оставлять позади себя пространную дорожку возмущенного испуга (успокоение ветвей наступало не сразу)! Радуясь своему легкому бегу, невесомому перелету со ствола на ствол, белка постепенно приближалась к той окраине березового леска, куда влекла правящая зверьком роковая воля. Внезапно сильный сухой треск раздался где-то внизу, чуть левее и сзади воздушной беличьей тропы, и в тот же миг что-то белоснежное, продолговатое мелькнуло на ковровой стлани листвы и унеслось в сторону, но тотчас вернулось, закружилось под изумленной белкою -- и вверх гулко ударил собачий лай. Отрывистые звуки этого лая возносились к ней частым набатным грохотом и взрывались в ее испуганно встопорщенных ушах, увенчанных кисточками. Свесившись с ветки, султаном вздыбив хвост, белка испуганно взирала на рьяного громадного зверя, белое чудовище, которое металось внизу под деревом, обегало ствол по кругу, не сводя лютеющих безмерной угрозой, огненных глаз с нее. И белка совершенно потерялась, сжалась в комочек пред этой непостижимой яростью, зеленым огнем полыхающей в раскосых глазах чудовища. Поэтому она не услышала, как приблизился человек, -- и внезапно увидела его внизу, под деревом. Собака отбежала по другую сторону ствола, и человек, подобно ей, поднял голову, уставясь темными глазами вверх. Минуту белка и человек смотрели не отрываясь друг другу в глаза, и, словно все выяснив этим пристальным взглядом, человек протянул руку, взялся за ствол березки и несильно потряс ее. Покачнувшись, белка крепче впилась коготками в тонкий сук, на котором сидела, но последовал еще толчок, и еще, вершинка деревца зашаталась, словно в бурю, вмиг окуталась желтой стайкой сорванных листьев. Белка стронулась, скакнула на соседнее дерево, быстро пробежала комочком рыжего пламени по извилинам наклонной ветви, перепрыгнула на густые, провислые пряди стоящей рядом березы, чуть не сорвалась, но удержалась, вцепившись в длинный березовый шнур одной лапкой, перехватилась, взбросила налитое ужасом тельце вверх, к надежному суку, побежала дальше -- неотвратимой воздушной дорогою к тому дереву, тонкоствольной березе, стоящей на краю рощи. Вот она снова замерла в нерешительности, прижавшись грудью к зеленому стволу осины, через плечо оглянулась вниз, на землю, где, неотступно преследуя, метался белый зверь с розовой, пылкой, дымящейся пастью и следовал беззвучный, страшный человек, внимательно глядя вверх. Затрещали две сороки где-то невдалеке: будет убийство! убийство! На крик сорочий свернула пробиравшаяся по синеве неба ворона, подлетела к одинокой сосне и, всплеснув растрепанными крыльями, села на ее верхнюю крестовнику. "Кр-ровь!" -- крикнула она, широко разинув клюв. И белка, услышав ее хриплый безжалостный голос, в тоске безнадежности, с недоуменным отчаянием в сердце прыгнула с осины на ту самую березку, долгую в своем юном устремлении к голубому небу. И подошедший человек толкнул ее, потряс сильно я неистово. Белка сорвалась, пала вниз мохнатым безвольным комочком, протянула лапки с выставленными коготками навстречу пролетающей ветке, но ветвь испуганно отпрянула назад. Зверек с писком низвергся дальше и, пролетев все яруса спасительных ветвей, обычно надежных, готовых упруго подставить себя бодрой игре его жизни, а сейчас коварно предавших, -- широко распахнул все четыре лапки, словно крылья, распушил хвост и мягко сверзился на лиственный подстил леса. Метнулся к ближнему дереву -- но голова чудовища, огромная, как туча, мгновенно зависла над ним, дохнув ураганом горячего смрада, и зверек упал на спину и стал биться с чудовищем, чьи клыки, словно павшие с неба белые молнии, сверкали вверху. Пушистая, с мягким серебристым брюшком, белка выставляла навстречу этим молниям свои маленькие зубы, -- ярость, проснувшаяся в минуту последней битвы, вся собралась на остриях этих обнаженных зубов. Затем был миг чего-то непонятного, недоступного усилиям битвы и гневного сопротивления -- было ощущение какого-то упущения, не замеченного вначале, того самого, с чего и началось _это_: удар по поясу, не удар даже, а мгновенное отсекновение половины тела вместе с ее болью и всеми движениями, помогавшими в отчаянной борьбе за жизнь. И уж как бы не стало половины сил борения, -- оставались передние лапы и зубы, которые намертво, словно цепями, были прикованы к тяжелой, неподвижной половине погибшего тела. Оставшаяся часть вдруг удачно повела себя, и острые резцы белки глубоко впились в переносье чудовища, в мягкую и беззащитную плоть. Раздался жалобный визг громадного врага, он отскочил, и белка, волоча ненужный уже, но неотторжимый кровавый мешочек, бывший когда-то ее телом, подползла к дереву и медленно, очень медленно полезла вверх по стволу, подтягиваясь передними малопослушными лапами. Пока пес тряс головою и тер лапами нос, словно пытаясь соскрести вонзившуюся туда боль, рыжий зверек успел заползти по стволу на высоту, недоступную собачьим прыжкам, и замер, не в силах двинуться дальше. Мир тускнел в его глазах и постепенно терял лазурную лучистость неба. Все вокруг, -- тускнеющее, как пепел, -- оказалось не так уж дорого и бесценно, каким виделось раньше. Зверек остановился, дивясь про себя тому, чего это он с такою настойчивой силою цепляется коготками за шершавый ствол и старается вскарабкаться по нему выше. И только тут он увидел человека, -- тот стоял совсем рядом и мог бы дотянуться до зверька руками. И взгляды их опять встретились, и снова они долго смотрели друг другу в глаза. "Убийство! Они убили его, убили!" -- кричали тем временем сороки. Ворона на сосне сгорбилась, хлопнула себя по боку крылом и гаркнула: "Кровь!" И хрипло рассмеялась: ха-ха-ха! ...Зачем же я убил ее, думал человек, глядя в круглые -- без боли и ужаса, но бесконечно усталые, тускнеющие глаза белки. Для чего было совершено это? Она еще жива, но ничего уже не поправить, подумал далее человек, ясно осознавая каждое мгновение совершаемого им рокового шага. Он словно выпил прохладный глоток яда, и теперь в корнях его волос закололо тысячью игл смерти, в глазах яркий осенний мир стал тускнеть, обретая цвет серого пепла. Он ясно вспомнил, что первым ласковым приветом от этого мира был для него взгляд белки, которая спустилась с дерева и весело посмотрела ему в глаза, когда он, беспомощный младенец, лежал в лесу рядом с мертвой матерью. Что же произошло со мною, думал человек, глядя теперь на безмолвно умирающую белку; ее хватка была все еще настолько сильна, что позволяла ей, почти мертвой, висеть на дереве, вцепившись в его ствол острыми коготками. И вот он берет с земли сухую серую палку. Подходит совсем близко к стволу дерева, на котором замер, цепенея в предсмертной истоме, рыжий зверек. Охотничий пес поощрительно смотрит на хозяина, далеко вывалив содрогающийся и влажный, как внутренности, розовый язык. Сороки кричат: "Сейчас, вот сейчас!" Ворона хрипит: "Скорей, каналья!" И он поднимает дубину, замахивается на белку, которая устало, сквозь смертную пелену, смотрит на него его собственными глазами, и обрушивает на себя, на свою маленькую голову с торчащими ушами-кисточками, совершенно лживый, без следа мужественной прямоты и решительности, преступный удар. После, минуту спустя, когда Валдай возится, припадая к земле, с жалким комочком того, что было раньше белкой, некто стоит и думает о годах детской чистоты и безгрешности с большим сомнением: а были они? Судьба! Что ж заставило меня стать таким? Я узнал на своем лице гнусное шевеление кривой улыбки Каина перед вопрошающим Господом: "Где Авель, брат твой?" -- лживой улыбки Адамова первенца, рожденного праматерью людей. И с этой миною на лице я должен был, оказывается, возродиться человеком? Мой пес принес и бросил мне под ноги тушку белки, вымокшую во влаге смерти. Честный пес с достоинством и мужественным покоем посмотрел мне прямо в глаза и затем отвернулся. Он выполнил свое предназначение. Не оглядываясь, пошел он от меня прочь, уныло сгорбившись и развалив в стороны свои острые уши. Его хвост, обычно туго свитый кольцом, совершенно развился и обвис, как волчье полено. На бугорке перед оврагом он остановился и, повернув голову, в последний раз посмотрел на меня -- с глубокой болью во взгляде, но без упрека. Вместо славной охотничьей судьбы, достойной его, хозяин уготовил ему судьбу каинова пса, слуги убийцы. Все это высказал он своим горестным недолгим взглядом и затем исчез, ушел от меня навсегда. А я остался стоять над истерзанной белкой -- и дрожащая, кисленькая, полуживая радость начала подниматься в моей душе: "наконец-то... наконец я все же стал человеком". ЭПИЛОГ Напрасны были все упования того, кто раньше называл себя белкой, -- ведь он совершил то, чего тайно ждал от него заговор, к чему его и подталкивал, о чем заранее знал. И наш бедный оборотень, столь отважно, беззаветно устремившийсякчеловеческому совершенству, стал жертвой самой древней уловки. Совершилось дело, тщательно обдуманное, втайне решенное, -- мало с чем сравнимое по степени вероломства и насилия над собственной природой. В результате же всего он и впрямь вроде бы стал человеком, то есть полностью утратил свою способность мгновенного перевоплощения и никогда больше не превращался в белку. И просуществовал долгие годы тихим кабинетным работником, вечно встревоженным чиновником невысокого ранга, которым дома помыкали жена и подросший сын. И эта крошечная история не стоила бы даже нашего упоминания, если б белка походя, в развитии своей пространной исповеди перед несуществовавшей возлюбленной "(конкретная личность, возможно, и существовала, но была ли любовь? мог ли по-настоящему полюбить маленький лесной зверек?), -- если бы она не затронула некоторых важных вопросов. Первый касается неоднократных повторений белки о так называемых им "подлинных людях" -- в этих словах можно без труда усмотреть некое незыблемоепредставлениеомогуществе, универсальности и высоком предназначении разумных земных существ из породы гомо сапиенс, к которым относится или относился и каждый из нас. Откуда же у маленького зверька, смотревшего на нас завистливыми глазами, могла быть такая спокойная и незыблемая уверенность в высоком нашем совершенстве, когда речь шла о самых сложных и опасных временах? По равнинным болотам и зеленым лесам планеты пробегали зловещие огоньки. Словно огромная пороховая бочка, опутанная пыльной паутиной, наша Земля, вся в лохмотьях своей хищной истории, неслась по пустырям Вселенной, и крошечные оборотни ползали, прыгали, бегали по ней, нешуточно играя с огнем, сатанея от могущества все более совершенных и ужасных видов оружия уничтожения, придумываемого для них, увы, теми "подлинными людьми", которых столь высоко возносила белка... Никому не было даже известно, состоится ли данная сиюминутная наша встреча, когда МЫ благодаря белке слили наши голоса в гармоническом единстве. И если на самом деле в это мгновение происходит с нами чудо духовного слияния, то слава белке, верно угадавшей своей лесной душою истинную природу человека! Значит, МЫ были, есть и будем. Каждый из нас связан с белкой тем единством, которое возникает между музыкой и композитором -- наши голоса были вызваны к звучанию особенным духовным усилием скромного оборотня, и начало, повелевшее сердцу белки сделать это усилие, было сродни творческому вдохновению сочинителя музыки. Да, мы связаны с белкой, как мелодии, гармонии и способы контрапункта связаны с их творцом, -- но бывает и так, что музыкальное произведение как бы начинает жить само по себе, отделившись от бренной жизни создателя и, словно независимое живое существо, совершает по времени свое долгое путешествие. Вот и другая важнейшая тема, которой невзначай коснулась белка в своих неистовых метаниях. Она вызвала нас из молчаливого небытия, дала каждому голос и тем самым, еще не догадываясь о своем могуществе, даровала нам бессмертие. Оно заключается не в том, что каждый из нашего великого сонма длил бы свое унылое и бессмысленное существование без конца, а в том, что, благодаря перевоплощениям белки, безвестное маленькое "я" каждого из нас перешло, в МЫ, содинивишись в сей миг с великим множеством других "я", -- и в каких бы разных веках и эпохах ни были рассеяны МЫ, миг нашего перехода в бессмертное состояние всегда будет длиться в настоящем времени. Наше братство никем не исчислено -- и неважно, сколько нас было вначале, а важно то, сколько нас будет впоследствии, когда только МЫ и останемся на Земле. Среди скорбных и темных от горестей лиц, одиноко блуждавших в толпах оборотней, пробужденных теплой сыростью истории, мелькнуло серьезное, молодое лицо Спасителя, окруженного дюжиной запыленных учеников, и Сын Человеческий, как он называл себя, вынужден был с помощью разных чудес доказывать правоту добра. Между тем не умеющих убивать убивали те, которые умели убивать, и казалось, что полное наше истребление неминуемо. _Но что МЫ видим сейчас вокруг себя? Отвечайте -- что видим?_ Земная доля многих из нас оказалсь поистине печальна, но еще печальней была судьба белки, открывшей для себя "подлинных людей", однако к ним не принадлежавшей. Ее странная история мало чем похожа на наши. Но разве среди людей нет таких, чья промелькнувшая, словно сновидение, жизнь не содержала бы в себе неудачной первой любви, измены своему призванию ради житейского благополучия, безрадостного семейного одра, пронзительной ностальгии по безвозвратному прошлому? И все же каждому из нас -- слава творцу! -- не пришлось созерцать собственное самоубийство! Жалобы и стоны отзвучали, содрогания паутиныжизни прекратились, и то самое, что белка называла заговором зверей, с жабьим аппетитом проглотило мошку ее судьбы и не поперхнулось даже. Он хотел раскрыть мировой заговор оборотней, спасти человеческую репутацию от навета и клеветы, а между тем не смог понять, что заговор таится в нем самом, как и в каждом человеке, и никто из нас не смог в одиночку справиться с этим заговором, так же как и с процессом собственного старения. Нас было немало, пробужденных беличьей волей, получивших каждый свой образ и голос, -- он вызывал нас из небытия, словно маг-волшебник. Но что-то случилось, волшебник наш утратил свое могущество и власть -- он больше не вызывал нас из небытия своей магией перевоплощения. Плоский человек пробирается в толпе по городской площади и на ходу грызет вполне круглое яблоко. Маленькую красавицу уносит в когтях ворон, она в глубоком обмороке. Это была крохотная жена художника Шурана, которую он нашел однажды осенью в цветочном горшке, у себя на даче. Она ему сказала, что согласна выйти за него замуж, раз он настаивает, но с одним условием: пусть он даст ей отдельную комнату и никогда ни в коем случае не подглядывает за нею. Иначе он ее потеряет. Шуран долго выполнял это условие, но однажды, неожиданно вернувшись из Гжеля, где был в командировке, он приехал на дачу поздно ночью и увидел свет в окне комнаты, где жила его малютка-жена, не выдержал, подкрался к окну и заглянул. Он увидел, что на столе стоит кукольная кровать жены, а она сама -- вернее, вполне обычных человеческих размеров женщина, весьма легко одетая -- сидит за столом и с грустным лицом о чем-то думает. Не помня себя от радости, Шуран ворвался в дом и, счастливый без меры, поступил с нею так, как обычно поступают мужчины с любимой женщиной. Она, казалось, тоже была счастлива, но, перед тем как уснуть, Шуран услышал ее тихий шепот: "Почему ты не потерпел еще немного? Ах, через месяц я стала бы обычной женщиной, а теперь ты все испортил". -- "Ничего не испортил, -- сонно возражал ей Шуран. -- Ты и теперь обычная женщина, уверяю тебя, миленькая..." -- "Миленький, -- отвечала она, -- в этом-то и страшная твоя ошибка". -- "В чем?" -- "В том, что ты считаешь свою маленькую женушку обычной женщиной". -- "Но это же как раз и прекрасно!" -- воскликнул художник и в ту же минуту уснул. А наутро ворон унес его жену. Плоский человек, сидя в опасном положении -- ногами к воде -- на парапете Москвы-реки, бездумно смотрит в серую гладкую воду и изредка бесчувственно плюет в нее. К нему приближается некий рыболов-спортсмен, устраивается рядом, закидывает крючок с наживкой и косится на соседа -- но не видит его и думает: "Мне показалось, что здесь сидит человек, небритый тип какой-то; однако я, видимо, ошибся". А плоский человек между тем с мертвой тоскою взирает на воду, в ту пустоту и бездонность, что опрокинулась под ногами и видит отражение пролетающего ворона, в когтях которого вроде бы висит кукла с длинными волосами; но эта кукла вдруг приходит в движение и кричит отчаянным голосом: "Помогите!" Но совершенно безучастным остается плоский человек: не шелохнувшись, провожает он взглядом пролетающего с добычею ворона и снова лениво плюет в воду. Он живет всего в двух измерениях, и т а м нет места для волшебства и сказки; ему так тоскливо, что хоть вешайся, но он даже не осознает того состояния, в котором всегда пребывает. Толстенький дельфин идет рано утром по Волхонке, мимоходом косится на дверь кафе, которая распахнута и приперта шваброй, -- теплый пар рвется из глубин заведения, низменный, обжорный дух. "Я не желаю быть модным художником, не желаю быть преуспевающим, сытым, самодовольным, -- говорит старичок-акварелист молодому Лупетину, похожему на молодого Петра Первого, -- богатым, титулованным, широкоизвестным, заваленным заказами. И знаете почему не желаю? Не потому, что не люблю богатства или известности, а единственно потому, что я больше этого люблю свое дело. До сих пор, мой дорогой, я каждый день с утра волнуюсь только одним: сумею я сегодня правильно нарисовать дерево или написать облака в небе". Дельфин решил поесть, зашел в кафе-пельменную и, постояв в небольшой очереди, взял салат из свежих огурцов да две порции горячих пельменей. И уже много лет спустя после смерти акварелиста Иннокентий Лупетин услышал его голос, произносящий слово в слово то, что однажды было сказано на московской улице, а теперь прозвучало на глухой лесной дороге, когда он вез на телеге березовые дрова. Дельфин же впоследствии почему-то вспоминал то обычное московское утро, когда он поел в кафе пельменей, испытывая глубокое плотоядное удовлетворение прожитым -- почти счастье. Никого, разумеется, не было в лесу ни впереди, ни сзади Лупетина -- из живых существ только лошадь отупело брела, покачивая крупом, по глубокой колее, уныло кричала кукушка, толпились темные терпеливые деревья да осатанело звенели комары, а дельфин в это время гнался по волнам Черного моря за косяком ставриды. Ах, эта ностальгия по невозвратному прошлому, которое является для нас милым домом, прародиной, отчизной, -- она не дает покоя, жжет сердце не только во дни земные, но и в тех нескончаемых сумерках вечного бытия, которое приходит вслед за кратким и незначительным мгновеньем жизни. Даже в сию быстротекущую минуту, когда МЫ осознаем свое вселенское единение, когда внезапно прозрели и увидели, что каждый из нас -- одна из мерцающих в небе звезд, даже в эту минуту душа моя вздрагивает от прикосновения прошлого, раскаленного, как восходящее над туманным лесом солнце, прекрасный Ярило, свет и блеск которого были истиной, утешением, ответом на все, чего жаждало коснуться мое неуемное любопытство. В минуту счастливого созерцания Вселенной человеческого духа, куда МЫ вступаем с гордо поднятыми головами, я смотрю не в вашу сторону, мои звездные братья, а назад, в свою прошлую окаянную жизнь. И вижу там зареванную жену в домашнем халате, слезы бегут, катятся по круглым щекам, все лицо ее, грудь и руки мокры от слез, и даже на бигуди, которые торчат на ее голове, я замечаю крупные капли... "Что случилось?" -- спрашиваю. "Белка убежала", -- отвечает и показывает мне пустую клетку, дверка которой широко открыта, и внутри неподвижно замерло беличье колесо. "Она уже никогда не вернется, -- говорю я печально, -- не очень-то нравилось ей жить здесь". -- "Это из-за тебя, -- кричит жена, -- из-за твоей собаки она убежала!" Нет, не понимала она, что никуда не делась белка -- я стоял перед нею, смотрел на нее тусклыми глазами мертвого зверька, а она знай вопила: "Развел тут собак! А она их боится, она их ненавидит..." -- И так далее. Не вся Вселенная нужна нам для нашего счастья, а всего лишь то, что сверкает, горит внутри нашего одиночества как свет надежды и веры. Братья звезды, нам хорошо на горних высях вечного разума. Взявшись за руки-лучи, мы поднимаемся все выше и выше к прекрасным полям, где распускаются немеркнущие цветы. Но почему душа так тоскует по земному дому? Или утраченная жизнь -- это и есть родной дом, а вечные Елисейские поля -- это чужбина, по которой нам путешествовать, печалясь и тоскуя по прошлому? Так вернись же назад, иди туда, где царит зеленое, голубое и белое, где смешивается смешное и высокое -- белка, вернись в лес, в родной дом твой. Там, в зеленом лесу, тихо, но он полнится могучим движением, неслышным ярым хором страстей, начало которых уходит в пучину земли до ее ледяных глин. Прорастая во времени, лес кончиками своих корней опирается на мертвую твердь -- остывшую корку планетного огня, а вершинами самых больших деревьев отмечает ту высоту жизни, которой он смог достичь благодаря упорству своих неимоверных усилий. А внизу, объемля корни, дышит черный жизненосный слой -- единое громадное материнское существо, состоящее из неисчислимого сонма павших и сгнивших деревьев, трав и грибов. То, на чем стоит лес, является тем же тысячелетним лесом, но иных времен, и самая верхняя колючая хвоинка сиюминутного соснового бора соединяется напрямик через ствол и лохматое корневище с первым днем сотворения жизни на Земле. И сосна в лесу не важнее березы и ели, лось не любимее комара, потому что лесная земля ощетинилась деревьями, задымила клубами мошкары, побежала меж болот быстроногим зверьем не ради их конечного блага, а для накопления собственного плодоносного тука. Лес созидает себя на собственном прахе, его зеленая майя проходит в нерушимом согласии взаимного истребления, столь необходимого для исполнения высшего замысла жизни. Тихо в лесу -- словно бы знает, что и он будет растворен во времени, но упорно сопротивляется этому беспрерывной, гигантской цепью новых воплощений своих безмолвных жителей. Не таков ли и НАШ Лес человеческий, в котором затерялся маленький пушистый зверек, время от времени сбегавший через форточку из комнаты многоэтажного городского дома? И однажды, сидя на ветке высокого тополя, смотрела разумная белка на бесчисленные окна высоких, как скалы, домов, на выцветшее летнее небо, где устало замерли облака. Выше них пробирался самолет, гулкий поднебесный лайнер, он наискось шел вверх, стремясь скорее набрать ту высоту жизни, которую освоил людской Лес. И как все малые корешки дерева связаны через его ствол с самым верхним листком кроны -- каждый из НАС, смотревший снизу на улетающий самолет, был един надеждой и верой с теми, что дерзнули подняться высоко над облаками. В это мгновение и постигла мыслящая белка, что человек призван возвестить великую смену смерти бессмертием. Подобно тому, как земля и лес были нерасторжимо едины в общем извечном сосуществовании и каждое дерево, падая к подножью других, постепенно соединялось с ними в нарастающей нови, почва НАШЕГО Леса, эфир человеческий, лишь обогащается, когда пар моей или твоей жизни, вырвавшись из холодного тела, взовьется к небесам. Но непременным высшим условием для того, чтобы смерть перешла в бессмертие, является необходимость каждому со