уска сала. Она ушла за занавеску. Еще слышно было, как она снимает курточку, как звякает о табуретку пряжка пояса. Потом только тихо шуршала, и несколько раз шевельнулась занавеска, отодвинутая локтем. Мягко захрустел сенник, женщина легла и сказала: - Спокойной ночи. Федотов курил, глядя на огонек, и все думал и вдруг рассмеялся почти беззвучно, с закрытым ртом. - Что ты? - сейчас же чутко спросила женщина. - Бурчит!.. - насмешливо сказал Федотов и опять рассмеялся про себя. Он слегка захмелел. - Не понимаешь? В пузенках ихних бурчит, поняла? Налопались и забурчали. Выдающийся я идиот своей жизни! Ну скажи, пожалуйста, куда это меня заносит? Я же в деревню шел. Я бы сейчас был бы давно уже пьян, пирогов бы паперся и спал на печи без задних мыслей. А заместо такого превосходного удовольствия я вот тут сижу и слушаю буркотню в пузах у твоих рыжих чертенят. Дурак я или нет? - Дурак, конечно... А я рада даже, что поглядела, какой ты бываешь, когда выпьешь... - А какой? Свинья не свинья, человек не человек, так что-то... - Нет, ты как ребенок делаешься... Девочка поднялась, сползла на животе задом с печки, подбежала к двери и затопталась на месте. - Ой, темно там, боюсь... - Сейчас встану, погоди! - Беги, - сказал Федотов. - Я выйду, в дверях постою. - Шкорей только, - сказала девочка. Она выбежала, а Федотов следом за ней вышел, захватив с собой пустую бутылку. Отойдя подальше, он зашвырнул ее в реку. Девочка вперед него вскочила обратно в избу, прошлепала босыми ногами по полу, нырнула за занавеску и залезла к матери под одеяло. Федотов сел на лавку, стянул через голову гимнастерку, швырнул ее на табуретку и опять рассмеялся. - Можно гасить электричество? - насмешливо пробормотал он чуть хмельным голосом. - Ну что ж, это все правильно, очень даже распрекрасно! Женщина поправила одеяло, повыше укрыла девочку и бережно обняла ее тонкой, загорелой до локтя рукой. Утром, сквозь сон, Федотов слышал гудение пылающего хвороста в печи и запах печеной картошки. Ему припомнилось все вчерашнее, и все теперь показалось как-то неловко, предстало в другом, таком скучном свете, что даже глаз не хотелось открывать. Кто-то, сдерживая дыхание, сопел над самым его лицом, потом маленький палец притронулся к его веку. Девочка приоткрыла пальцем ему глаз и сказала: - Не шпит! Он увидел у самых своих глаз веснушчатый нос и внимательные серые глаза. - Вштавай картошку ешть! - весело сказала девочка. Федотов нехотя сел, протянул руку и не нашел гимнастерки и брюк на табуретке. - Еще не прошохли... - объяснила девочка и показала на веревку, протянутую около печи, где висела его одежда, совсем мокрая. - Это кто же это устроил? - с раздражением, чуть не с отчаянием закричал Федотов. - Что за глупости такие! Девочка испугалась, торопливо стала объяснять: - Мы тебе поштирали, ты не жлишь, они вышохнут... - И так как он молчал, стиснув зубы от досады, она с фальшивым сочувствием вздохнула: - Тебе шегодня нельзя уходить. Жавтра вышохнет. Хорошо? Федотов рывком запахнул на себе шинель, надетую поверх белья, натянул сапоги и сел, угрюмо привалившись спиной в угол, глядя, как вода с гимнастерки капает на пол. - И кто это вас просил? Зачем вы это сделали? А?.. - Ну, я говорил, говорил... маму надо сначала спросить, - с раскаянием сказал старший мальчик. - Чертенята, - пробормотал солдат. - Ну вы-шшохнут! - плаксиво протянула девочка. Немного погодя в избу забежала мать, раскрасневшаяся и оживленная после работы на перевозе. - Вот, погляди, - сказал Федотов. - Твои что натворили, оставили меня без порток сидеть! Женщина метнула глазами на сохнущую одежду, на ребят и всплеснула руками, прикусив губу. - Кто это сделал? - угрожающе спросила она, и девочка безутешно разрыдалась. - Мы все, - твердо сказал старший. - Мы все помогали, - и с отчаянием посмотрел прямо в глаза Федотову. - Ладно, - морщась сказал Федотов. - Все равно бранью штаны не высушишь. Ты же мне говорила, что картошка поспела, так давай. Ну! - Не хочу! - отталкивала его руку девочка. Через минуту все улеглось, и они сидели все за одним столом. Очень смешно - как одна семья. У Федотова оставалась еще банка консервов. На обертке в красках были изображены сосиски в натуральную величину. Он вскрыл ее ножом и вывернул сосиски в миску. - Тебе самому на дорогу нужно, - сказала женщина. - Э-э, - сказал он. - Мне только до деревни, там я сыт, пьян и нос в табаке. Мокрую одежду повесили перед огнем. Женщина, чтоб успокоить его, сказала, что немного погодя все можно будет подсушить утюгом. С перевоза закричали, вызывая паром; женщина ушла, доедая на ходу, и Федотов остался один с ребятами. Он устроился перед огнем, чтоб следить, как идет сушка его мокрого обмундирования. Ребята столпились вокруг. Оба маленькие стояли рядом, привалившись к нему с двух сторон, а старший с готовностью отвечал на все его расспросы, очень подробно и толково. Все они чувствовали себя виноватыми и теперь немножко подлизывались, и, видно было, старались ему понравиться изо всех сил. Он узнал, что старшего мальчика зовут Эрька, настоящее имя Эрик, а девочку Соня, так же как и мать. Среднего мальчонку, казавшегося самым младшим, звали Гонзик, хотя это вовсе не было его настоящее имя. Оказывается, в какой-то детской книжке ребята видели картинку: робкий мальчик, съежившись, прячется от разбойников или от людоеда, они уже и сами не помнили. Но малыша звали Гонзик, и им это имя показалось очень подходящим для брата. Так за ним и осталось: Гонзик. Федотов все это терпеливо выслушивал, улыбаясь странной мысли: он до сих пор даже не спросил, как звали женщину, - значит, так: Соня. Эрька рассказал, как они бежали от бомбежки, какой был хороший дом, где они жили: бабушкин и дедушкин. Потом как плохо было ехать, как они ужасно устали все ехать и ехать и мечтали спрятаться хоть в каком-нибудь сарае и подождать, пока кончится война. Федотову неловко было спрашивать про отца, но они сами наперебой рассказали, что папа привез их сюда, устроил на пароме, а потом ему пришлось уехать, и теперь он где-то далеко работает и пока не может их взять, но потом он устроится очень хорошо и выпишет их к себе. Рассказывали они это все какими-то чужими, одинаковыми словами - видно, точно так, как в письмах все объяснял отец. Федотов заметил, что возвращение они себе представляют так: война кончится, и они все поедут обратно в старый их дом в родном городке на побережье Балтийского моря. Гонзик с Соней все это повторяли как попугаи, а старший все время мучился неловкостью, понимая, что тут что-то не так. Он подробно, с жаром расспрашивал, как стреляют танки, и потом стал уверять сбивчиво, что папа тоже очень хотел пойти на фронт, помочь прогнать фашистов. - Он только из-за нас не пошел и из-за мамы, потому что нас у него так много и ему надо обо всех нас думать... - И опять, понимая, что что-то не так, добавил, что папа присылает им деньги. Малыши тут же с полным знанием выложили, сколько денег он присылает, и видно было, что старшему неловко, что денег так мало. К тому времени, как его брюки немного подсохли и он, работая утюгом, выпарил из них наполовину влагу, он уже знал в подробности, сколько у них запасено картошки, и какие у них одеяла, и сколько у них глиняных кружек, и как удобно, что какой-то дедушка Дровосекин, который все ругается и плюется, одалживает им пилу и сам помогает пилить. Наконец Федотов натянул кое-как сырую гимнастерку, оделся и собрался уходить. Все, что было еще съестного, он оставил на столе, сказал, что ему ничего не нужно, он уже почти дома. Дети, скрывая радость, испуганно уговаривали его взять что-нибудь с собой, но он только отмахивался. Когда он затягивал свой почти пустой мешок, девочка деловито ему напомнила: - Ты шмотри, швою баночку не пожабудь! Он даже не понял, про какую баночку идет речь. - Ну, вот эту крашивую! - девочка подала ему пустую жестянку с розовыми сосисками на обертке. - Попрошайка, - сказал Эрик. - Может, тебе пригодится? - сказал Федотов серьезно. Это было вовсе не смешно, он уже понимал, что тут за жизнь. - А когда ты опять придешь? - спросила девочка. - Отобьем башку Гитлеру, тогда к вам приду в гости. Старший невесело, сдержанно улыбнулся, понимая, что это может скорей всего значить "никогда". "После войны" тогда звучало как "через десять лет", но девочка этого не понимала; удовлетворенно кивнув, она сказала на прощание: - Только пошкорей, ладно? Федотов вышел к парому и подумал, что, наверное, это уж теперь в последний раз. Сверху, под гору, клюя носом на ухабах, осторожно спускался грузовик. Он дождался парома и следом за машиной вошел на дощатую палубу, как сутки тому назад. Зажурчала вода, обтекая тупой нос парома. С середины реки открылось опять знакомое устье при впадении в Волгу и стал надвигаться берег. - Счастливо погулять, - тихо сказала женщина. - Счастливо, - сказал Федотов, чувствуя какое-то отупение. Грузовик был попутный, до Поливен, и он перелез через борт, когда тот начал съезжать на берег. С натужным воем машина поползла на крутой подъем берега. Федотов решил не оглядываться и больше не думать, но все-таки оглянулся разок. Паром был опять на середине реки. Женщина в своей туго подпоясанной кофточке тянулась вперед и медленно отгибалась назад, цепко упираясь ногами в доски палубы... Через час Федотов уже сидел за столом в доме у своего двоюродного дяди, председателя колхоза, окруженный дальними родственниками и бывшими соседями, которые помнили его еще парнем, до ухода на завод в город. Ему тащили на стол угощение, расспрашивали про войну, про родных и знакомых солдат, и он уже поднимал в граненом стаканчике мутноватый самогон и пил не хмелея, рассказывал и здоровался со вновь входящими, изредка узнавая подростков, а больше девчонок, которые уже успели повыходить замуж и родить ребят, а некоторые уже и овдоветь. Он припоминал имена и без конца здоровался и отвечал на приветствия, целовал жесткие, шершавые, как древесная кора, щеки старушонок, помнивших, как он родился и как умерла его мать, и среди легкой хмельной мути и всех имен пробивался тоскливый стук щемящего напоминания: какой-то Гонзик, и шепелявая маленькая Соня с консервной банкой, и пустая изба, и подпоясанная кофточка, и всего два мешка картошки, запасенные на голодную, долгую военную зиму. И он опрокидывал еще стаканчик, и, будь оно проклято, вся эта путаница прошлого дня опять незаглушаемо, требовательно стучалась сквозь шум разговоров и мутную пелену самогона. Среди ночи с того берега реки загудела машина, вызывая паром. Женщина привычно протянула руку, нашла на ощупь куртку и юбку, влезла ногами в резиновые сапоги, засветила жестяной фонарик и, затягивая на ходу пояс, вышла в темноту. После тишины и теплоты сна ее сразу обдало шумом дождя и мокрого ветра. Желтые листья, намоченные дождем, летели навстречу, прилипая к лицу, к стеклу фонаря. Добравшись до парома, она оттолкнула его от причала, повесила фонарь на гвоздь и взялась за канат. Ветер быстро выдувал все тепло, накопленное в постели. Сперва похолодели лицо и колени, еле прикрытые юбкой, потом остыло все тело. Машина ждала, светя желтыми огоньками подфарников. Когда паром подошел ближе, ожил, заработав, мотор и вспыхнули фары, освещая неспокойную воду и канат, с которого капала дождевая вода. Водяная пыль, попадая в яркий сноп света, оживала, косо проплывала книзу и исчезала, становясь невидимой. Машина, тяжело придавливая доски, въехала, качнув паром. Фары погасли. Знакомый голос водителя поздоровался с ней из черной темноты, наступившей после яркого света. Чьи-то руки взялись за канат. Скоро снова проступил в темноте свет фонарика с мокрым листом лимонного цвета, приставшим к стеклу. Когда глаза совсем привыкли к полутьме, она различила плечо, затылок и фуражку тянувшего в двух шагах от нее канат человека и узнала Федотова. Она долго ничего не могла выговорить, потом все-таки как-то смогла: - Что ж так рано в город? Ведь еще семь дней гулять? - Сосчитала? - спросил он, не оборачиваясь. Водитель его окликнул, и они о чем-то заговорили вполголоса. Машина съехала на берег, хлопнула дверца кабины, и они еще о чем-то говорили в кабине с водителем, потом мотор заревел, разгоняясь на подъем, и все стало тихо. Она стояла одна. Лимонный листок на стекле просвечивал сквозь водяную пыль. Она точно оглохла и ослепла, только чувствовала всю массу пустой и влажной тьмы вокруг одинокого огонька фонаря. Она все еще не решалась окликнуть его, потому что тогда надеяться уже будет не на что. - Ты здесь? - спросила она как можно спокойнее. Никто не ответил, и по самому звуку своего голоса она поняла, что стоит тут одна. Вдалеке на подъеме еще уходят, покачиваясь, два ярких снопа голубого света, а она стоит одна на дне оврага, точно на дне моря, и вокруг тысяча верст дождя, темноты, безлюдности и мокрого ветра. - Тебя... тут н... нет? - беспомощно заикаясь, спросила она пустоту и ответила: - Нет!.. - И, согнувшись от боли, легла на перила грудью, почти сползла на землю и, наверное, упала бы, если бы что-то ей не помешало, не остановило. Обветренные жесткие губы торопливо прижимались к ее мокрым щекам, руки обнимали, поднимали, и его голос испуганно повторял: - Ну что ты?.. Что с тобой?.. - И когда она начала все понимать и, крепко ухватившись за плечи, прижалась к нему, он, гладя ее волосы, нежно усмехаясь, сказал: - Ну, чего ты? Здесь же я!.. Куда дураку деваться? Здесь!.. Держась друг за друга, боясь хоть на минуту опять потеряться в темноте, они добрались до двери и вместе вошли. Их обдало волной сухого тепла от натопленной печи, и у обоих было одинаково ясное чувство, что они возвращаются после долгой разлуки в свой родной дом, где прожили всю жизнь. И всю ночь после этого, когда они лежали рядом за ситцевой занавеской на ее узеньком сеннике, и по стеклу журчал косой дождь, и порывами шумели по оврагу деревья на ветру, им все время казалось, что позади у них длинная общая хорошая жизнь, и никого они не знали, кроме друг друга, и была только позади непонятно долгая разлука, которая теперь кончилась, и они опять вместе, навсегда. И когда Соня, он впервые назвал ее по имени, начинала тихонько плакать, он ее не останавливал, а только гладил по лицу - после такой разлуки даже чудно было бы не плакать от радости... Под утро он заснул на тюфяке у печки. Ребята постелили ему здесь в своем нелепом ожидании его возвращения и ни капельки не удивились, увидев, что он вернулся. И смешно и чем-то приятно это ему показалось. Девочка расставляла миски и кружки на покрытом газетой столе. Гонзик сторожил печь. Потом пришли вместе Эрька с матерью, таща охапки холодного хвороста. Маленькие сели за стол и схватились за ложки в ожидании еды. - Кто с грязными мордами за стол садится! - весело крикнула женщина. Она раскраснелась от холода, была веселая, даже голос у нее был счастливый. Ребята, все трое разом, схватившись за волосы, испустили вопль неправдоподобного отчаяния, изобразили безутешные рыдания и с хохотом, подхватив серое полотенце и коробочку с мылом, побежали к реке мыться. - Доброе утро, - сказала Соня и поцеловала его холодными ласковыми губами, и это было опять так, как будто после разлуки у них началась долгая семейная совместная жизнь. Она, стоя в дверях, смотрела ему вслед, когда он шел, следом за ребятами, к берегу реки - умываться. Вода была ледяная, но оба мальчика, видя, что солдат снял с себя рубаху и моется голый до пояса, стащили, стуча зубами, рубашонки и вымылись, как он. Потом они все побежали к дому. За едой разговор шел спокойный, хозяйственный. Федотов рассказал, что договорился у себя в Поливнах с председателем "поставить на ноги" старый, изношенный трактор. Работы много, но успеть можно. А за это председатель заплатит пшеницей. - Значит, опять уходить? - спросила женщина, опустив глаза. - Еще подводу даст, дров привезти. Что ж делать? Как вы тут без запаса зимовать сядете? - Я понимаю, - вздохнула Соня. Федотов сказал: - Слушай, Эрик, а ты хочешь со мной на ремонт? Помогать будешь. И кормить нас будут, как мастеров, а? Рыжий Эрик просиял всем худым веснушчатым лицом и испуганно уставился на мать: пустит ли? Но та все поняла по-своему, покорно улыбнулась: - Ладно, будет у меня залог, значит? Идите. Они уехали с попутным грузовиком тем же утром и не возвращались трое суток. На четвертые сутки Федотов вернулся один, поздно вечером, пройдя всю дорогу после работы пешком. Он очень устал и, скрывая вернувшуюся боль вокруг не зажившей окончательно раны, сидел, курил и улыбался у натопленной печи, при свете знакомого фитилька в лампочке. Даже обгоревший уголок с одного края был ему знаком, казался своим, домашним. Женщина, обнимая ему колени, сидела около него прямо на полу, снизу глядя в глаза. Девочка со слипающимися глазами приподнялась на локте, нюхая воздух, что-то успокоенно пробормотала и как подкошенная упала опять лицом в подушку. Соня улыбнулась: - Слышит, табаком пахнет. Вот ей и спокойно, - значит, мужчина в доме. Слова эти показались ему самыми простыми, и он тоже улыбнулся. Потом, много времени спустя, они показались ему странными и двусмысленными. Еще до света он ушел снова. Боясь не поспеть закончить. В последний день они вернулись вдвоем с Эриком, привезли мешок пшеницы и мешочек пшена, оба гордые заработанным богатством, которое еле дотащили до дому от машины. Помимо того, Федотов привез еще две бутылки самогона, но пить не стал. Деловито объяснил, что надо их сменять на толкучке на что-нибудь полезное. На ватничек для Эрьки или на что удастся. Оставалась еще только одна, последняя ночь до утра, когда ему надо было уходить на пристань к пароходу. И когда они в этот последний раз лежали вместе за занавеской, все оглядываясь на темное окошко, боясь, что уже начинает светать, они испытывали всю горечь разлуки близких людей после долгой жизни, и это окошко и угол за занавеской были для них самым желанным и счастливым местом на земле. Федотов с тоской думал, как они, четверо, останутся тут одни, а Соня думала с тоской и страхом, что ожидает его на войне. Она заставила рассказать, как его ранило, какая была операция, и его полушутливый рассказ казался ей все равно таким ужасным, что она расплакалась. Влажными от страха пальцами она, еле касаясь, ощупала большой грубый шов, тянувшийся от груди вкось к животу. Отталкивая его сопротивляющиеся руки, откинула одеяло, сползла ему в ноги и сквозь стиснутые зубы, постанывая от нежности и боли, целовала слегка припухшую полосу длинного шва с пятнами кнопок по бокам, что-то невнятно приговаривая, точно заклиная, чтоб зажило, перестало болеть. Умоляюще и требовательно шептала, прижимаясь, горячо дыша ему в щеку: - Ты мне одно только слово должен дать: если тебя искалечат, ужасно как-нибудь, даже если ты станешь больше не мужчина, ты тогда все равно возвращайся ко мне, оставайся со мной навсегда, слышишь? Я взяла у тебя слово, ты дал!.. Наутро после заморозка светило солнце, седая от изморози трава оттаивала и блестела, как после ливня. Федотова проводили всей семьей до дороги и поцеловались по очереди на прощание. Дорога уходила в гору до блеска накатанными глянцевитыми колеями. Федотов шел ровным небыстрым шагом, а женщина смотрела ему вслед. С большого дуба с шуршанием, как медленный дождь, опадали листья, после мороза пригретые солнцем. На подъеме Федотов остановился, поднял руку, махнул и скрылся за бугром. С другого берега уже, кричали какие-то пешеходы, подзывая паром, а она все стояла и слушала, как равномерно, точно дожидаясь своей очереди, с верхушки срываются и, цепляясь за ветки, слетают один за другим шуршащие большие листья. В воздухе чувствовалось уже издали приближение морозов со снегом, надвигалась последняя военная зима... Была середина лета, и война и морозы остались далеко позади, когда Федотов, только что вернувшийся в город, подходил к старой переправе. Высокая трава вся стрекотала от кузнечиков и жарко пахла летом. На ровном лугу среди травы лежали связанные первые венцы нового сруба, и плотник в военной гимнастерке со споротыми погонами тесал бревно, посвистывая и щурясь на солнце. Федотов шагал быстро и ровно, как в строю, но чем ближе был последний пригорок, тем нетерпеливей стучало сердце и тем убыстрялся у него, как-то сам собой, шаг. На пригорок он почти вбежал и глянул вниз, на речку. Парома не было видно. Неподалеку через речку был перекинут деревянный мост-времянка. Изба паромщика стояла брошенная, нежилая. Даже дверь не была прикрыта, и стеклышки маленьких окон выбиты. Он спустился под откос, напрямик, без дороги, и, не ожидая ничего, вошел в дом. Бабочка металась по комнате, ища выхода. В том месте, где когда-то стоял стол, на стене остался обрывок наклеенной картинки: розовые сосиски в натуральную величину. Он оглядел все отчужденно, без волнения. Нет, ничего не остается в доме, когда люди ушли. Ни в старинных замках с их картинными галереями, ни в этой избе с сосисочной картинкой. Жизнь гаснет, едва уйдут люди... А уж он-то повидал за эти годы и брошенных землянок и замков. Теперь у него оставался только адрес какого-то Дровосекина, бывшего квартирохозяина. Федотов взялся за ручку чемодана и зашагал обратно в город, мимо плотника, строившего на припеке, прямо на лугу, новый дом. Переулок он нашел без труда. Мальчишки, с суровым уважением оглядывавшие его куртку танкиста и медали, не знали номера дома, но, оказывается, не только знали Дровосекина, но даже знали, что его дома нет, он в этот час "гуляет", то есть сидит на бульварчике над Волгой. Федотов следом за ними вышел на высокий, огороженный железной решеточкой берег, круто обрывавшийся к воде. Тут сидел среди пыльных акаций старик с высоким, загорелым лбом и смотрел на пустынную Волгу, скрестив ладони на корявом посошке. Федотов поставил чемодан, поздоровался и, присев рядом, спросил, не знает ли тот что-нибудь про Соню и ребятишек. Старик оглядел его с головы до ног с такой брезгливой подозрительностью, точно надеялся увидеть на нем какую-нибудь гадость: - А тебе это к чему? Федотов, не отвечая, спокойно продолжал расспрашивать, и старик нехотя наконец процедил: - Живут!.. Ничего живут. Плохо, конечно, живут... А тебе-то, главное дело, что за забота? Ты сам-то кто будешь? - Дедушка, - терпеливо проговорил Федотов, закуривая для спокойствия, - мне бы только их адрес, а все остальные вопросы мы как-нибудь выясним без посторонней помощи. Можете оказать такую любезность насчет адреса? - Не будет тебе от меня никакой любезности, - вдруг набросился на него Дровосекин. - И не дожидайся... Какой!.. Нет, я, брат, за баловство никого не хвалю. Вашему брату это - баловство, а я ее жалею, вот что! - Старик совсем разошелся, разбрызгался, чуть не захлебываясь от злости. - Явился! Я, брат, вижу, ты из каких, очень понимаю! Федотов бросил папиросу и взял новую и подставил коробку старику. - Не нуждаюсь я в твоих папиросах! - Старик с ненавистью плюнул себе под ноги, взял папиросу и спрятал в боковой карманчик пиджака. - Нужны мне твои закурки очень! - Ну, так из каких? - Из таких... - Старик, угрюмо помолчав, немного поостыл, но видно было, что он только дожидается, когда у него снова закипит внутри, и ждать оказалось недолго, скоро он опять вскипел и заболтал, заплевался. - Из таких вот, которые туда шлялись, вот ты из каких... Повадились которые! - Куда же это мы повадились? - медленно спросил Федотов. - На перевоз повадились!.. Жила женщина одиноко, ничего жила, как надо, а потом эта солдатня и пошла, и пошла... Конечно, бабье дело одинокое, да еще на отшибе, как в лесу, при перевозе, а похвалить за это нельзя... А солдат этих вроде тебя я тоже не хвалю, нет. Тот поночевал, этот поночевал, и с вас взятки гладки... И ее жалко, но сочувствовать я тоже не могу, сама виновата. - Дедушка, - пристально глядя вверх, на облака, похожие на стеганую синими стежками пуховую перину, дружелюбно проговорил Федотов, - а с вами не бывает, что вы, от вашего такого мухоморного характера, можете набрехать зря на человека? Как вы считаете? Неожиданно эти слова оказали на старика удивительно успокаивающее действие. Он расслабился, вздохнул и заговорил торопливо и озабоченно: - Глупый ты человек. Глупый. Кабы я от злости, а то ведь я от жалости. Ты сам рассуди: вот ты заехал сюда на побывку. Другой еще заедет, может. А для нее что получится? Опять все сначала? А у ней муж. Детям законный отец. И какая у тебя должна быть совесть, что в это дело соваться пятой спицей в колеснице? Ну подумай. Муж приехал. Понял?.. Не показывался бы ты лучше, вот что. По совести говорю. Я не обманываю: приехал муж... конечно, он поинтересовался у людей, как тут она без него, а добрые люди все ему и выложи. Про этих солдат, значит. Ему и обидно. Конечно, это каждому мужику обидно. Вышел разговор. А она даже ни капельки не отпиралась, созналась. Ну, он от нее, конечно, отказался и уехал, откуда приехал. Надулся, как пузырь. Я его тоже не хвалю. Ну ее ты накажи, а ребятишки при чем? Однако уехал, в тот самый день. Он человек очень спокойный, аккуратный... Скорей всего он положительный человек. Хотя, конечно, кобель бессовестный. Но деньги понемножку посылает... И я так ей внушаю, чтобы она жила теперь по-хорошему и на него надеялась... А ты лучше ее не сбивай, садись, уезжай... Все, глядишь, и наладится... Ну, я обедать пошел, время. - Он встал. И вдруг обиженно закричал, что все это не его дело и он ничего знать не хочет. При этом сверлил палкой, вдавливая наконечник в землю, точно добирался до чего-то спрятанного, что хотел раздавить, и все не уходил, поглядывая исподлобья. - Ну, что ж ты адрес-то не спрашиваешь. - Да, правильно, адрес, - сказал Федотов. - Адрес у них мой. Я им квартиру сдаю... Жильцами пустил... Плату им назначил - за месяц. Они каждый месяц в срок приносят. А я им тогда прощаю - не беру. Потому что жалею. Да. Не как другие... - И ушел, не прощаясь. - Так, все попятно, - сказал себе Федотов, оставшись один. Он поглядел на чемодан, где лежали аккуратно завернутые три пары детских ботинок, вязаная кофточка и прочая дребедень, которую он вез издалека и все смотрел, чтоб чемодан не стащили, а теперь хоть бы кто взял да унес у него из-под носа, он и пальцем бы не шевельнул. Он откинулся и опять уставился глазами в небо. Синие просветы расширились, и теперь поредевшие, пухлые облака расползлись, как мыльная пена с синего покрывала. Он не думал ни о чем, не собирался принимать никаких решений. Он долго прожил в нетерпеливом, все нараставшем радостном ожидании, и теперь точно пружина часов, торопливо отстукивавших у него внутри секунды, остановилась, и часы замолчали. Всплывали в памяти отдельные слова. Вспомнил, как Соня говорила про дочку, когда он курил в избе: "Она любит, когда мужчина в доме, ей спокойнее..." - и повторял про себя: "Ну что ж, все понятно...", но и эти слова будто не он сам говорил, а кем-то были подсказаны: надо было в таких случаях сказать: "Все попятно", - и криво усмехнуться, с презрением и насмешкой. По усмехаться не хотелось. На дорожке у себя перед глазами он увидел тоненькие детские ноги в пыльных тапочках. Носки повернуты были прямо к нему, и он невольно поднял глаза и услышал подавленный не то короткий смешок, не то вздох. Рыженькая девочка схватила его за руки, с размаху упала рядом с ним на скамейку, прижалась к нему, испуганно от радости заглядывая в глаза. - Ну вот же, я знала... Никто тебя не убьет, я все время говорила: не убьют, и приедет! Вот видишь, ты и приехал! - Она тискала ему руки, прижимаясь сбоку, и, наконец решившись, с размаху чмокнула в щеку. - Сонька, - сказал Федотов, растерянно и виновато начиная улыбаться, - какая ты стала, а? У тебя и зубы выросли! - У-у, сколько, гляди! - она показала зубы. - Что ж ты не здороваешься! - Здравствуй, - сказал Федотов, целуя подставленную щеку. Девочка выпрямилась, встряхнула головой и кинула искоса взгляд через плечо, где в конце дорожки стояли ребятишки, кажется те самые, что привели на бульвар Федотова. Соня заторопила, потащила его за собой, и ему ничего не оставалось делать, как взять чемодан и идти куда ведут. Они прошли через пустырь, где стоял гипсовый памятник на деревянном постаменте, раскрашенном под мрамор, дошли до каких-то ворот, за которыми во дворе пыхтела высокая железная труба и слышался стук железа по железу. Издалека он увидел бегущего следом за Соней через двор Эрика в замасленной рубашке. Он пробежал весь двор и только в двух шагах остановился и подошел вразвалку, широко улыбаясь. Размахнулся и ударил Федотова рука в руку, как полагается со старым приятелем. - Здоров! - сказал он сиповатым голосом. Они обнялись и троекратно поцеловались, и, обнимая его, Федотов почувствовал, какой он еще узенький и щупленький, хоть и жилистый парнишка. Он вырвал у Федотова из рук чемодан и понес его сам. Теперь они втроем пошли по тихой улочке, обсаженной запыленными деревьями, прямо по мостовой, все трое в ряд. По дороге девочка забежала немного вперед и под чьим-то окном торопливо, пронзительно стала кликать какую-то Люську. Вместо Люськи из окна сердито высунулась, обтирая мокрые руки передником, пожилая, растрепанная женщина и спросила, что надо. - Ах, извините, - фальшиво вежливым голосом пропела Соня. - Ничего особенного, другой раз забегу! Женщина даже руки перестала вытирать, так уставилась на солдата и обоих ребят. Просто глаз не могла оторвать, все смотрела, как они втроем маршируют посреди улицы. - Ах, так вот оно что... - слегка обалдело выговорилось у нее как-то само собой им вслед. Девочка услышала и потихоньку дурашливо приквакнула ей в тон: - Так вот как, так вот как!.. - Ой, дуришь, - сердито морщась, недовольно одернул ее Эрик. - А потому, что Люська дразнилась, что я все вру! Они свернули в дровосекинский переулок и увидели мать. Она стояла против своего дома и тревожно оборачивалась, не зная, откуда они появятся. Они шли втроем прямо к ней, и она уже их видела, но стояла не шелохнувшись. И Федотов с каждым шагом все ясней видел ее лицо, казавшееся ему теперь новым, чужим и виноватым. "Уже знает, что мне все известно, - подумал он, - и, видно, ждет чего-нибудь самого плохого от меня, может грубого и оскорбительного. Конечно, все знает. Не только что она, а, видно, уж весь двор знает и ждет, что будет". На окнах шевелились откидываемые занавески. Где-то задребезжало торопливо распахнутое толчком окошко, это он тоже слышал. Из ворот навстречу выплыли две бабы, сложив руки на животах, приготовились соболезновать, негодовать и осуждать, а кого - это там видно будет. Оставалось несколько шагов, а она все стояла, одинокая, виноватая и беззащитная в ожидании. Он стиснул зубы. Губы были как деревянные, но тут сложились наконец в улыбку, тоже довольно деревянную. Он протянул руки и обнял ее. Она по этому движению все сразу поняла и тоже, едва касаясь, быстро обняла и на минуту прижалась головой к его груди легким, отчужденным движением. А он, ободряюще чуть похлопав ее по спине, немножко постоял, и они прошли в ворота, мимо обмякших от разочарования баб, прошли через весь двор, где тоже млели от сладкого ужаса ожидания соседки и теперь, видя весело улыбающихся ребят с чемоданом, вдруг заулыбались сами, искренне обрадованные, что все так пошло по-хорошему. После этого они прожили под одной крышей несколько дней - ни чужие, ни близкие. Улыбались, ели, рассказывали, даже в кино пошли вместе с ребятами, разговаривали все больше с ребятами, а друг на друга даже смотреть избегали, как бывает, когда один виноват, а другой боится причинить ему боль упреком за его вину. Федотов с самого начала сказал, что ему нужно ехать - подыскивать себе работу по специальности, лучше всего на восстанавливаемый судостроительный завод или в речное пароходство. Соня сразу сказала, что это правильно, и даже торопила его. И каждое слово, самое простое, они понимали каждый по-своему и думали каждый о своем. И простились они как-то растерянно, не находя простых слов, - ни чужие, ни близкие. Что-то около месяца о нем не было ни слуху ни духу, уж и Дровосекин почти вслух ругался и плевался больше обычного. Потом пришла открытка. Федотов писал, что живет в общежитии, начал работать по восстановительному ремонту судов и пока что жить с семьей негде. Наверное, все так и было, но уж очень что-то все слова были похожи на те, что писал Соне муж в начале войны. Открытку читать не грех - и всем соседкам показалось, что тут что-то не так. Не понравилось очень. Наконец пришло толстое закрытое письмо, заказное. Его вручил почтальон Дровосекину. Тот расписался в книжке и целый день таскал его за пазухой, плевался и хмурился, и похоже было, что он кого-то очень даже "не хвалит". Когда Соня вернулась с работы, он, с сожалением расставаясь с письмом, подал ей помятый теплый конверт и внимательно стал смотреть, как она его распечатывает. Непослушные пальцы бестолково отрывали маленькие кусочки с краешка конверта, потом надорвали вместе с вложенной бумагой. Дровосекин рассвирепел, отнял у нее письмо, принес ножницы и срезал самый краешек конверта, поглядев сперва на свет, чтоб не попортить вложенный листок. Нехотя вышел из комнаты, запинаясь и оглядываясь, точно его выталкивали за дверь силой, а он сопротивлялся, и сейчас же начал как часовой ходить за дверью, чтобы как-нибудь не упустить Соню. Прибежали младшие ребятишки, он их сурово отогнал, зашипел, погрозил пальцем, объявив, что мама занята делом. Потом приотворил дверь и увидел, что Соня сидит над листком из школьной тетрадки, где написано всего несколько слов. И кажется, больше писать не собирается или не знает, что писать. Он вошел, сел за стол против нее и строго сказал: - Ну что ж ты молчишь? Ты говори! - Ничего, все хорошо, его там ценят... - Ну, ну, говори, дело говори!.. - Все... Комнату ему хорошую дают. - Ну, ну... Дают, ну! Не тяни, говори. - Что "ну"?.. Приезжайте, пишет. Зовет нас. - Ну, зовет, а ты плечами-то так зачем? - вскинулся Дровосекин. Его даже задергало всего от злости. - Ты чего это плечами-то, а? Ты говори, какой ответ даешь? Что теперь будет? На клетчатом листке было написано всего-навсего: "Спасибо, что ты нас жалеешь, беспокоишься. Только не понимаю, зачем мы тебе понадобились?.." Теперь, досказывая недописанное, она выговорила: - Ничего не будет. Как жили, так жить будем. Незачем нам ехать. - Незачем?.. Незачем?.. - в упоении захлестывающего с головой негодования, тончайшим голосом протяжно закричал Дровосекин. - Ах, молодец, ах, удумала! Вот хвалю! Правильно, зачем тебе к нему ехать! Тебе африканского прынца надо! Директора универмага! Куда тебе торопиться к солдату!.. Он багровел, надсаживаясь от сдавленного слабого крика, и Соня смотрела на него со спокойным удивлением, почти сочувствием. Сказать ему сейчас просто: "Не ваше дело", - язык не поворачивался. - Да не расстраивайтесь вы так!.. Вам трудно обо всем судить. Не все вы знаете про наши дела и... - Больше твоего знаю! - с плаксивой злобой, сдавленно кричал Дровосекин. - Больше твоего вижу! - Вы ведь и вправду так задохнетесь или удар себе наживете! Ну все, все знаете... Все понимаете. - Она улыбнулась скучной улыбкой и мягко добавила: - Ну хоть про любовь для себя я могу понимать больше вашего? - Это ты-то! Ты-и? Больше моего?.. Ничего ты не можешь в этом понимать! Но она, не повышая голоса, перебила его, заставила слушать: - Он от доброты написал: "приезжайте". А подумайте, за что же мы его будем так наказывать? Для чего ему взваливать на себя такую обузу? Пусть поживет, найдет себе какую-нибудь девушку без такого хвоста, как у меня. После сам радоваться будет, что не связался. - А-а, - затихая, угрюмо протянул старик. - Вот то-то и оно-то, хвоста!.. Сама теперь уразумела. И мужа-то законного хвостом этим от себя отмахнула! Вот то-то! - Муж тут при чем? - При том, что ты верно сказала: с хвостом-то оно того, это конечно... А что ж теперь делать? - Да вы про какой хвост? - Сама соображаешь: хвост. Вот про этот хвост и речь. Про какой ты хвост? - Я про детей сказала. - Именно про детей?.. А не про что?.. Они оба замолчали, уставились друг на друга, сбившись с толку. Потом старик, пряча глаза, забормотал, пытаясь опять разъяриться, но у него никак не получалось: - Про любовь она мне будет... Твой-то, гладкий, приехал, понюхал, чем пахнет, да и от ворот поворот, плюнул, да и уехал... А этот какой-никакой, а вот прощает тебя, - значит, принимает всю твою команду рыжую на свои руки, а ей этого мало, ей прынца!.. А кто он тебе, скажи по совести? Прохожий!.. Тьфу! Любовь еще! Поменьше бы ты ее пробовала, этой любви! Стараясь поймать его взгляд, женщина затихающим голосом, еле слышно допытывалась: - А какой все-таки хвост? Какой? Какой? - Не мой хвост, твой хвост, тебе лучше знать, - смущенно бегая глазами, суетливо бормотал Дровосекин. - Это вам, бабам, лучше знать, какие у вас хвосты бывают... - Он пошлепал губами без слов и с робкой надеждой и страхом спросил: - А что ж, люди-то зря говорили? Зря, скажешь? А? - Про что говорили люди? - Что ты ко мне пристала, иди людей и спрашивай!.. Про что, про что!.. Про солдат, вот про что! - Это каких же? - Ты не придуривайся перед старым человеком: ну, ночевали у тебя солдаты там, на переправе-то? Все и говорят. И по кинам ходила с солдатами, и подарки тебе носили, что ты прикидываешься! Только из себя выводишь! Не путайте вы меня в свои дела, ну вас вовсе. Кто правду говорит, тот всем плох. Характер у меня мухоморный, и сам я старый мухомор... Пожалуйста, ладно... - Вот как? Кто же это вас так? - бережно, чтоб не спугнуть, тихонько спрашивала женщина. - Вот этот твой меня так аттестовал за то, что я ему правду говорил! - Это, наверное, когда он только приехал? С чемоданом? Вы с ним на скамеечке долго так беседовали? Он вас так обидно назвал? - Хоть с чемоданом, хоть без чемодана, отвяжитесь вы все от меня, - с несчастным видом бормотал старик. - Я-то тут при чем? Шила-то в этом не утаишь... значит, шила-то! Не томи ты мою душу, говори уж: неужто так уж ничего и не было? Да теперь-то что? Ведь он уж тебя вроде простил, чего ж тебе еще? - Простил! За что простил?.. Разве за самого себя только! Что я с ним в кино ходила, что он у меня на перевозе был! А что вы только ему наплели по доброте душевной! Солдат! Что он-то вытерпел из-за ваших этих... О господи!.. - Она упала руками и головой на стол. Дровосекин стоял над ней и уговаривал: - Ну что ж теперь реветь-то схватилась! Теперь это ни к чему... Бумажку намочишь!.. Сами всех вы тут