енность официантов и на все ресторанные ритуалы. Поздно он вернулся в гостиницу, растерянный и плохо понимая, что с ним происходит. А утром он опять, перебирая в уме последнюю встречу с Наташей, лежал и любовался на телефон, ожидая, когда он зазвонит. Она звонила каждый день по нескольку раз. Странное дело, встречаясь, оставаясь с глазу на глаз, они чувствовали себя связанно, вспоминали не самое важное, а больше разные мелочи, одна за другой всплывавшие в разговорах, начинавшихся с "а помнишь?". И только в телефонном разговоре менялось все: Наташа становилась такой, какой была раньше. Точно прежняя Наташа два десятка лет назад снимала трубку телефона и набирала номер их общей юности, и Платонов поднимал трубку телефона тех времен. И им легко становилось говорить обо всем, о чем они молчали при встречах. Наташа требовала, чтоб он все подробно рассказывал о тете Люсе, о Казимире Войцеховне, описал свою комнату и как выглядят теперь деревья на Набережном бульваре, и Платонов послушно рассказывал. Однажды он сказал: - А знаешь, кто меня на станцию вез? Ты помнишь Дусю Калошину? Муж ее сестренки, Майки, при тебе ее еще и на свете не было, а теперь Майка - Лешина жена. - Ужасно, ужасно! - упавшим голосом сказала Наташа. - Ведь это было позавчера. А оказывается, двадцать лет. Ужасно! Время совсем взбесилось последние годы, несется, несется. Дуся... как будто я ее видела на той неделе! - А ты знаешь, что про вас потом написали во фронтовой газете? - Правда?.. Нет, я не знала. Да откуда бы? Что писали? Как погибла Дуся? - Я могу тебе прислать заметку, трогательно так написано. Листок у Дусиной матери хранится, она мне давала прочесть. - Нет, не надо. Никто этого не знает... Ты вот знаешь - и с меня довольно. Еще не хватало, чтоб я всем начала рассказывать о своем великом подвиге. Правда, страшно было, но такая это малость по сравнению с тем, что происходило каждый час... И не говори никому, знаешь, в самые поганые минуты жизни, когда сам себе противен делаешься, меня спасает мысль, что есть хоть вот это одно, чего никто не знает, а я про себя знаю. Может быть, это был самый лучший момент моей жизни? Иногда мне кажется, что это не я, а ты или кто-то другой сделал, ведь я тогда была с тобой. Разговор шел по телефону, и они оба были безудержно смелы. - Ты знай, - медленно говорила в трубку Наташа, - если бы я увидела, когда мы встретились, что ты меня разлюбил, во мне умерло бы что-то самое лучшее. Половина меня самой умерла бы, умерло бы все прошлое, и я в нем. Та Наташа, о которой мы говорим, перестала бы существовать, и я осталась бы на голом острове, обдуваемая всеми ветрами, одна... - Какая ты милая по телефону, - сказал Платонов. - Такая милая!.. - Знаешь, как я тебя тогда искала? Нет, я тебе никогда об этом не писала. К чему? Рассылала повсюду письма, нашла госпиталь, добралась до него. Я видела твою койку, но ты уже уехал. И потом я нашла твою часть, но ты, такой удачник, уже был опять ранен, и следы потерялись, ты пропал, сгинул, след твой зарос травой надолго, а я думала, навсегда, даже похоронной мне бы не прислали, я ведь даже не вдова! И долго спустя, когда все перегорело, кончилось, утихло, я так и ахнула, когда вдруг оказалось, что ты прошел огни и воды и пол-Европы, тихонько прихрамывая, приплелся на наш Набережный бульвар, подошел к доске, стер, что там было написано на последнем уроке пять лет тому назад, взял мел, сказал: "Дети, тише, будьте внимательны" - и начал писать на доске первый урок. Так было? - Очень похоже, пожалуй, очень!.. - Ох, как еще похоже! - с ожесточением крикнула Наташа в трубку. - Ты отказался от Москвы, от всего, о чем мечтал, ты мог так многого добиться! Ты понимаешь, что люди, в пять раз менее способные, чем ты, и в десять раз худшие, на каждом шагу тебя обгоняли! - в голосе ее звучали злые слезы. - Ну-ну, - успокаивая, примирительно сказал Платонов. - Ты описываешь что-то вроде скачек или марафонского бега! Никто меня не обгонял и ни за кем я не гонялся, честное слово. - Коля, но ведь все-таки несправедливо, что так неудачно у тебя все вышло, все, все! - Ну, конечно, кое-что могло бы сложиться поудачнее. Но ведь это каждый так, наверное, думает. - Молчи ты, проклятый человек! - нетерпеливо крикнула Наташа. - Молчи лучше! Нелепо устроен человек, бездарно и нелепо! - Она говорила все тише и невнятнее, борясь со слезами. - Несправедливо и бессмысленно, что почему-то оказывается, что можно любить по-настоящему больше всего на свете какого-нибудь больного, ребеночка или нескладного идиота... неудачника! Я тебе потом позвоню... - и она в слезах бросила трубку. Вечером она позвонила снова, и они отправились слушать оперу, очень скучную, на которую трудно было достать билеты, и только потому туда все старались попасть. Телефонного разговора как не бывало. И только поздно вечером, почти ночью, опять ожил телефон, Наташа спросила: - Ты жив?.. Обо мне помнишь? Думал сейчас обо мне? Ну, тогда мне на все остальное наплевать, все хорошо. Спи, спокойной ночи. Платонов после разговора долго, почти до рассвета, не спал, лежа в постели с открытыми глазами, глядя в потолок, по которому бежали полосы света с незасыпающей столичной улицы, прислушиваясь к городскому шуму, так не похожему на привычную утреннюю петушиную перекличку, проезды одинокого автобуса, пароходные гудки, собачий лай и поскрипывание ведер под окном. Утром телефон зазвонил неожиданно рано, и Платонов, только что вылезший из ванны и размышлявший о том, как все-таки приятно иметь у себя в квартире такую штуку с горячей водой все время под рукой, кинулся к телефону, чуть не упав на скользком полу, и мокрыми руками схватил трубку. - Знаешь, ничего не получилось, - с досадой сказала Наташа. - Навязались эти путевки на мою голову, и отказываться уже неудобно. - Тебе дали путевку? Зачем же отказываться? Это хорошо. - Да будь это обыкновенная, я бы в два счета плюнула на нее, а это в Карловы Вары, неудобно отказываться, скажут, зачем вы заказывали. Ужасно неудачно. Ты тут, а мне приходится уезжать. - Ну что же делать. Мне тоже пора. - Так неудачно вышло... Сегодня к шести ты являешься ко мне. Грандиозное торжество. Ты же приглашен специально для этого торжества со всеми прочими почетными гостями. Ну, это по случаю присуждения мне ученой степени. У тебя рубашка чистая есть с собой? Платонов посмотрел на свою нейлоновую рубашку, гордость тети Люси, купленную на его деньги и подаренную ему к дню рождения. Вчера он ее выстирал в умывальнике, теперь она лежала, высыхая на полотенце. - Она у меня всегда чистая. - Понимаю, - сказала Наташа. - Ты приезжай пораньше, я тебе пришью пуговку. И действительно, когда он приехал, она сразу заставила его пойти в ванную. Притворив дверь, он стащил через голову и отдал ей рубашку, а сам присел, сгорбившись, на край ванны и стал ждать. Теплая ванная комната вся сияла голубым кафелем, хромированными кранами и трубами, под ногами лежало и мягко пружинило что-то нежно-розовое, стеклянная полочка была заставлена множеством разноцветных флаконов, и в великолепном зеркале на этом фоне отражался Платонов без рубахи, сидевший на краю молочно-белой ванны с мохнатым полотенцем на худых плечах. Наташа что-то долго возилась с пришиванием, и Платонов, не дождавшись, робко высунулся и вышел из ванной, кутаясь в полотенце, заглянул в комнату и увидел, что Наташа сидит у окна и, закусив губу и глубоко задумавшись, смотрит на рубашку, расстеленную у нее на коленях. Она медленно обернулась к Платонову. - Ты помнишь бабушку? Ты-то помнишь. Вот она бы сегодня одна радовалась, не понимая, что, в сущности, радоваться совершенно нечему. - Не понимаю все-таки! Как это нечему? Странно как-то! Ты ведь честно, по праву... - Да, я не украла и не по блату получила, вот вы с бабушкой вдвоем и радовались бы, - она усмехнулась, глядя на то, как он ежится, высовываясь из-за двери, прикрываясь полотенцем, и бросила ему рубашку. Встряхнувшись, она невесело засмеялась и окликнула его. Платонов уже нырнул в ванную и теперь снова высунул голову. - Коля, ты должен это знать! - Она опять засмеялась и произнесла торжественно: - Ты единственный в мире человек! Единственный в моей жизни человек, которому я мыла ноги... Пуговицу мне, кажется, случалось пришивать, но это было давно, и я даже не помню кому. И зря пришивала. Она ушла переодеваться, а Платонов остался один, гостей еще не было, только какая-то очень важная тетка с большой брошью на груди звенела посудой, накрывая на стол, и, чтоб ей не мешать, он ушел в кабинет и сел на ярко-синее, покачивающееся креслице. Первым из гостей явился Иннокентий Викентьевич, с которым Платонова уже познакомили на ледяном представлении. Он поздоровался с Платоновым и рухнул в кресло, разбросав руки и ноги, изображая полное изнеможение. В доме он был вроде своего человека, вероятно, потому, что по какой-то линии был не то помощником Наташиного мужа, не то секретарем. Пожалуй, скорей всего секретарем. Повалявшись в изнеможении, лениво оглядывая комнату, он достал фарфоровую фигурку, повертел ее, разглядывая со всех сторон, и небрежно поставил ее не на то место, где она стояла. Потом он прошелся по кабинету, взял со стола тонкую пачку исписанных листов, небрежно просмотрел и хмыкнул и так же небрежно отложил, точно сказал: "Ах, это? Знаю, надоело!" Платонов смотрел на его упитанное, чрезмерно сытое лицо, на его большой с двумя извилинами, какой-то холеный нос нежного цвета лососины, на узенькие модные отвороты его просторного костюма, стараясь побороть чувство неприязни. Иннокентий Викентьевич продолжал обход комнаты, все что попало хватая, разглядывая и тут же безразлично откладывая, и наконец наткнулся на коробку с шахматами, отпихнул ее тоже, задумался и уставился на Платонова, так что тот подумал, что он сейчас захочет и его взять в руки, повертеть и отложить в сторону. Но он не притронулся, он просто соображал, как можно использовать Платонова, и, видимо, придумал: предложил сыграть в шахматы. Чтоб только с ним не разговаривать, Платонов согласился, стал играть, не думая и без всякого интереса. Ему казалось, что серьезно играть с таким лососиным носом человек никак не может, и жестоко ошибся - Иннокентий играл очень хитро, с множеством мелких подвохов и ловушек, и Платонов глупо попался в одну из них и почти даром отдал фигуру. После этого он стал играть в полную силу, почти выровнял положение, но слишком уж много было упущено вначале. Сдерживая досаду, он равнодушно сказал: - Нет, ничего уже не получится. Проиграл! - Кто проиграл? - спросила Наташа, входя в комнату и здороваясь. - Конечно, бедный Платонов проиграл? Платонову теперь страшно хотелось сыграть как следует, но было уже поздно, в передней звенели звонки, новые гости громко здоровались, шумели, проходили в комнаты и, похохатывая, потирали руки при виде накрытого стола, на котором уже не оставалось свободного места, все было украшено молодой зеленью, и среди дымчатых, отливающих радугой бокалов, графинов и пузатых бутылок, ваз и блюд с закусками и множества разных тарелочек горками лежали длинные огурцы, от которых пахло весенней свежестью. Платонов вспомнил, что ему поручили купить семена хорошего сорта для огуречной рассады, которую начнут высаживать на грядки еще недели через две. Последним, позже всех гостей, примчался с какого-то совещания Наташин муж, все сели за стол и тотчас, с шумом отодвигая стулья, встали, как только Иннокентий поднял тост в честь Наташи. Наташа выглядела стройнее и красивее, чем когда была девочкой. Литой серебряный медальон на цепи с головой Нефертити был единственным украшением на ее гладком, обтягивающем черном платье. Она держалась удивительно просто и хорошо, с удовольствием, хотя и весело - с еле уловимой умной насмешливостью, принимая чрезмерно пышные поздравления. Потом, когда глаза у всех заблестели, за столом поднялся шум, знаменитый скрипач приставал к своему соседу-ученому с вопросами насчет антивещества, а тот отшучивался и, смеясь, тянулся к другой кучке, где рассказывали анекдот. Сидевшая рядом с Платоновым дама в вечернем платье, - он ее принял за бывшую опереточную артистку, а она оказалась руководительницей физической лаборатории, - крикнула через стол: - Наташа, да познакомьте вы нас с соседом! Наташа, раскрасневшаяся, весело вскочила с бокалом в руке: - Товарищи, тут все знакомы, кажется? А это вот: мой Платонов! Директор моей школы! В родном моем городе! - Она поклонилась и, смеясь, села. За столом стоял уже общий неровный шум разговоров, смеха, звона посуды и окликов через стол. Платонов сидел, чувствуя тут себя точно на отлете, но и это ему было все равно, и думал, что вот так в суете проходит последний вечер с Наташей, и не сразу расслышал, что ему задают уже во второй или в третий раз один и тот же вопрос. Иннокентий, у которого его лососиный нос утратил нежный цвет и стал малиновым, деликатно постукивал пальцем ему по плечу, обращая внимание на спрашивавшего. Платонов полуобернулся и увидел помятое, скучное, мягкое лицо человека с большими желтыми зубами. Говорил он удивительно: даже в общем шуме не считал нужным повысить голос, так был уверен, что все обязаны расслышать, что он скажет. Платонов только глянул, и ему уже захотелось возражать и спорить, едва расслышав слова: "...вот вы живете на периферии, и вы, конечно, думаете..." - Вот я живу на периферии и ничего подобного не думаю, - сказал четко и с удовольствием открытого столкновения в споре Платонов. - Вообще на периферии люди думают совершенно разное, как и в столицах. Деление на категории по месту жительства опоздало лет на тридцать, по-моему. Это только в кинофильмах почему-то любят показывать, как нравственный перелом в человеке разрешается тем, что он садится в вагон и уезжает из столицы... Предполагается, очевидно, что он, пройдя через чистилище поезда дальнего следования, высадится на станции назначения новым человеком... - ...а я преклоняюсь перед людьми... - перекрикивая усилившийся шум, говорила заведующая лабораторией, но перед кем она преклонялась, уже нельзя было расслышать. В дверях столовой возникли новые гости, вероятно очень значительные, потому что Наташа так и вспыхнула от удовольствия и даже воскликнула: "Ну, вот уж кого не ждали!.." - и, подбежав, трижды поцеловалась о женщиной в вечернем платье, откладывая в сторону какие-то коробки в шелковистой бумаге и охапку гибких, завернутых в целлофан цветов с длинными стеблями. Снова поднялась волна тостов, Наташа, сияя, вставала, благодарила, и все стало похоже на настоящий праздник. Платонов вежливо улыбался, кивал, когда все поздравляли, и задумывался, покручивая двумя пальцами за тоненькую ножку дымчатый бокал, переливавший радугой. Но как только улеглась волна поздравлений, Иннокентий снова вежливо попросил Платонова повернуться, шепнув: - Амос Назарович... к вам... "И чего ему от меня надо?" - подумал Платонов, глядя на того с мягко шевелившимися щеками и желтыми зубами, все продолжавшего медленно и тихо говорить, точно он был в комнате председатель. - Да, я очень хочу услышать, что об этом думает наш директор школы! - поддержала заведующая лабораторией, дружелюбно, но требовательно глядя на Платонова. Едва поймав кончик разговора, Платонов переспросил: - А что вы называете таким разговором "по душам"? - Это каждый понимает, - сказал Амос Назарович. - В случае необходимости я вызываю к себе и говорю с ним по душам, вот о чем мы говорили. - И получается? - спросил Платонов, чувствуя опять оживление открытого столкновения. - Получается. А если нет - то уж не моя вина. Я сделал что мог. Конечно, есть такие, которые не поддаются. Ну, с такими у нас и разговор другой. Теперь вам понятно? - Нет, - сказал Платонов и заметил, что лососиный нос быстро на него посмотрел с интересом. - Вы вызываете подведомственного вам человека, чтобы заглянуть в его душу, разбередить ее, что ли? - Точно. Вот понимаете же, значит! - Еще нет. А свою душу вы ему тоже раскрываете? Свои сокровенные мечты, ошибки и надежды? Ах, нет? Тогда это уже не "по душам", а только по чужой душе разговор. - Да я-то тут при чем? Дело не в названии. Я вызываю человека, и я с ним... Наташин муж, продолжая улыбаться и слушать свою соседку, внимательно покосился на Платонова и продолжал разговор. - Правильно, - уже не останавливался Платонов, - предполагается, значит, что он должен раскрывать свою душу, а вы нет. А вам никогда не приходило в голову, что в ту минуту, когда вы стараетесь заглянуть ему в душу, он сидит против вас и занят той же самой работой: старается заглянуть в вашу? Например, старается понять, что там у вас? Стоит ли вам верить, раскрываться перед вами? - Так, - с удовлетворением констатировал Наташин муж и опять улыбнулся в сторону своей собеседницы. - Ну и пускай! Мне-то скрывать нечего! - Вы не допускаете, что у него работа может пойти даже успешнее, чем у вас? Что он обнаружит в вас равнодушие к его судьбе, пренебрежение, необоснованную уверенность в своем превосходстве, что он почувствует, что вам на его душу-то в общем и наплевать, а нужен вам только исправно повинующийся работник? - А кто же мне еще нужен? - вдруг обрадованно засмеялся Амос Назарович, катая во рту маринованную вишню. - Фрейд с его комплексами? Нет, голубчик, мы делом заняты, извините! - Зачем же употреблять такие термины: душа! Даже в самом условном их смысле! Если говорить вообще о воспитании людей, то вся ошибка в удивительной уверенности, что есть у одних людей замки, а у других - ключи к этим замкам. И поскольку по должности эти ключи им вручены, их дело только ходить да щелкать: открывать своими ключами эти замки. А это не соответствует действительности: вы щелкаете, а замки-то не открываются. - Так-с, печальное признание в устах директора и воспитателя нашей молодежи. Значит, вы видите кругом одни загадки? Таинственные психические лабиринты, куда не влезешь? А влезешь - не вылезешь? Непознаваемое, что ли? - Вот как сразу, - сказал Платонов, поворачивая бокал на скользкой скатерти. - Либо все как на ладони, либо "непознаваемое"? А может быть, просто такие сложные системы, которые не поддаются ключу от висячего амбарного замка? Амос Назарович еще покатал во рту вишню, медленно разжевал, показывая, до чего несокрушим в своей позиции, вынул двумя пальцами косточку и отложил на край тарелки. И только после этого снисходительно резюмировал: - С вашими третьеклассниками вам, конечно, можно себе позволить всякое такое, а тем, кто вкалывает, так сказать, на переднем крае, - не до того. Тресни, а дай результат! С нас спрашивают! - И он ради еще большей непринужденности потянулся, зачерпнул ложечкой, высыпал на тарелку еще несколько маринованных вишен и, осторожно выбрав себе одну, отправил ее в рот и стал там перекатывать, не торопясь съесть. - А мы там, на периферии, - вызывающе скромно протянул Платонов, - находимся в полной уверенности, что уж кто-кто, а мы-то на самом переднем крае. Вот ведь как! - Преклоняюсь! - сказала заведующая лабораторией и стукнула маленькой рукой с кольцом по столу. - Ну, космических кораблей вы там, наверное, не делаете? - невнятно из-за вишни заметил Амос Назарович, которому разговор, видимо, уже перестал доставлять материал для веских рассуждений вслух и потому надоел. - Нет, не делаем, - сухо проговорил Платонов, - мы только готовим личный состав для их команд! И кадры для пяти тысяч заводов, где их делают, и готовим тех, кто их будет кормить, и так далее. И мы в нашем непомерном самомнении воображаем даже, что судьба мира зависит именно от того, полетят ли на этих кораблях умственные недоросли, фельдфебели, полуавтоматы или умные, добрые и свободные люди. - Ну, это лирика, - сказал Амос Назарович. - Безусловно! - подтвердил Платонов. - Она-то у нас и ценится. Лососиный Иннокентий вдруг глянул на Платонова неожиданно умным и приветливым глазом, усмехнулся и тотчас утопил нос вместе с усмешкой в широком бокале, чтоб не обидеть Амоса Назаровича, все катавшего и катавшего вишню с видом превосходства. - Ну что? Платонов тут все изрекает прописные истины? - спросила Наташа. Она обошла вокруг стола, разговаривая со всеми гостями по очереди, и теперь добралась и до Амоса Назаровича. - Лирика... Лирика... - с деланным добродушием пробурчал Амос Назарович. Многие гости уже вставали со своих мест, переходили в гостиную, где уже заиграл магнитофон и появились запотевшие графины и тарелки с жареным миндалем и узкие бокалы с разноцветными соломинками. Платонов почувствовал, что его схватили за руку, и узнал Наташу. Она вытянула его в коридор, протащила до самой кухни. В кухне было прохладно, тихо - тут ничего не готовили, все было из ресторана, и обе плиты, электрическая и газовая, сверкали чистые, точно в магазине. Внизу, за окном, очень далеко были видны бесчисленные огни ночного города, и в темном небе стояло необъятное розовое зарево. - Мне завтра уезжать, Платонов, - сказала Наташа, отворяя дверцу холодильника. - Хочешь чего-нибудь выпить? Нет? Все равно выпей! Вот, на, это шампанское... - Она налила ему и себе и села на низенькую скамеечку у раскрытой дверцы холодильника, освещенная его молочным светом. - Не воображай, что я пьяная. Но не воображай, что я уж вовсе трезвая. - Надо бы холодильник закрыть, - сказал Платонов. - Наоборот, пускай будет открыт. Если бы научились людей держать в холодильниках, какие они неиспорченные могли бы оставаться всю жизнь! Глаза у нее блестели, как в лихорадке, и щеки горели. - Вот, прошел, проходит мой великий день. Моя вершина. Теперь я уже ни шагу не сделаю вверх. Теперь мне только нужно покрепче держаться, чтоб не спихнули куда-нибудь пониже, вот что! - Что ты только говоришь? Наташа? - тревожно спросил Платонов. - Ты правда выпила лишнее! - Брось, что ты понимаешь в этом, Платонов!.. Все просто: в том кругу, где я живу, все что-нибудь собой представляют. Тут просто неудобно, если хочешь - неприлично не иметь какой-нибудь ученой степени! И я должна была. И я ее добилась! Я способная. Но я и не глупая. Я знаю, что для меня это вершина. Вот и все. Больше ничего со мной не будет. Продолжения не будет, и черт с ним. - У тебя такое настроение, ты нехорошо что-то говоришь, - со страданием сказал Платонов. - А ты не страдай за меня, Коля, все в общем хорошо. Черт с ним со всем. Вот ведь ты приехал, а я о чем говорю? Платонов, ты ужасно мне нравишься! Мне нравится даже твой костюм. Твой кошмарный костюм! В нем ты похож на положительного героя в пьесе. И до чего у тебя сухие губы, ты, наверное, ни разу и не целовался с тех пор? - Ну, уж так и ни разу! - обидчиво конфузясь, хмыкнул Платонов, отворачиваясь и разглаживая подразумеваемые гусарские усы. - Молчи! А то я приеду и убью ее из ровности!.. И не смей думать: "А ты сама!" - я совсем другое дело... У нее был вид какой-то отчаянный, вызывающий, и глаза блестели нездоровым блеском, точно в лихорадке, но она казалась ему очень красивой, и только когда он вдруг заметил, что подбородок у нее не такой тугой я твердый, как прежде, и какой-то налет усталости пробивается сквозь ее отчаянную бодрость, - сердце у него самым настоящим образом сжалось от скрытой жалости. Она замолчала и, сидя на скамеечке, тщательно расправила платье у себя выше колен, обтянутых кружевными черными чулками. - У тебя были вечно исцарапанные коленки, - сказал Платонов, стараясь говорить весело, чтоб в голосе не пробилась все возраставшая неизвестно почему неудержимая жалость к ней. - Да, у меня не было чулок. Во всяком случае, настоящих чулок. И мы, девчонки, ходили из гордости до морозов с голыми ногами... Коля, хочешь, я все брошу и уеду с тобой? - Ты любишь своего мужа, Наташа? - Что?.. Да, он меня очень любит. - Я тебя спрашиваю, Наташа. - А я отвечаю: ты что, не слышишь? Он очень меня любит. Ты хочешь спросить, как все это получилось. Наверное, это? Пожалуйста, не спрашивай. Он добрый, он все понимает. Почти во всем. Почти все. Он крупный человек. Вроде слона. Слоны могут быть добрыми. А моськи - нет, моськам надо лаять и суетиться и не зевать... Коля, возьми меня отсюда. Я снюсь сама себе, будто я снова на Набережном бульваре... Ты все спрашиваешь, как все получилось... - Я ничего не спрашиваю, ты успокойся, Наташа, не надо... Она топнула ногой и крикнула: - Нет, ты спрашиваешь, что я, не слышу, что ли?.. Ладно. Когда я узнала, что ты опять учителем в нашем городишке, ты представлялся мне стоящим в самом хвосте какой-то длинной, почти не подвигающейся очереди. И столько народу впереди тебя! И стольких других впереди тебя, которые уже полными руками хватают все: славу, награды, успех! Я ужаснулась этой очереди. Я подумала: это для неудачников. В жизни есть первый класс, и второй, и третий, и те, кто едут в первом, уговаривают тех, кто в третьем, что там тоже очень хорошо!.. Нет, я хотела в первый! Я не осталась в хвосте, ты сам видишь. Я ведь не в хвосте? - Ты молодец, - сказал Платонов грустно. - В общем, я действительно молодец. Я получила все, о чем могла мечтать! Ну, чего еще? Наверное, это было от страха. Я так боялась недополучить, не увидеть, не испытать всего, что можно в жизни... - Голос ее вдруг задрожал, сорвался, и она тихо сказала: - Коля, милый мой Коля, ты понимаешь, что больше ничего уже не будет. Мы прожили нашу жизнь. Самую ее главную часть. Ну, будут только повторения, этот окаянный шорох сухих листьев!.. - Как шорох? Каких листьев, ты о чем, детка? Ты совсем заговариваешься... Ну, потише, потише, - он осторожно погладил ее руку, лежавшую на столе. - Шуршат, проклятые... Знаешь, я встречала многих людей, в некоторые мне нравились, иногда я даже влюблялась, ты не обижайся, Коля, жизнь такая длинная штука. И вдруг у меня начиналась тоска по тебе, и я начинала вспоминать все наши полудетские шуточные словечки и прозвища, выдуманные и невыдуманные истории, от которых мы с тобой помирали со смеху или чуть не плакали, вспоминала - и я от тоски по тебе, как дура, начинала рассказывать, и меня слушали с вежливым терпением или нетерпеливо... как кто... И им всем было это так неинтересно, так ненужно, они скучали, дожидаясь, когда можно будет наконец начать целоваться... О, я бросила это все рассказывать. Давным-давно! И вот, сидя в этой чужой-пречужой кухне, где ему и быть-то, собственно, не следовало бы, Платонов вдруг почувствовал, что ему жжет глаза, что вот сейчас он прощается, уже совсем прощается с Наташей, и слезы навернулись ему на глаза от жалости к ней, а может быть, и к самому себе. - О, бедная ты моя девочка, - он нежно гладил и целовал ее руку, лежащую на столе, сам удивляясь тому, какие странные слова он говорит. - Бедная девочка... - Меня обманули... Что они мне подсунули? Мешок сухих листьев... - Как в сказке? - торопливо, крепко вытирая глаза, говорил Платонов. - Как человек выиграл целый мешок золотых монет, а принес домой, а там угли и сухие листья? Да? Наташа кивнула безмолвно. Горло ее было перехвачено слезами. - Неужели это уж так?.. Уж так плохо дело?.. - спрашивал он, не успокаивая, не утешая. Наташа решительно встала, громко, прерывисто несколько раз глотнула из стакана, встряхнула головой, жалко улыбнулась, почти успокоившись, и вдруг громко и некрасиво, по-детски заревела, ткнувшись лбом ему в грудь. - Коля, я мечтаю... Я так мечтаю, Коля!.. Я с тобой уеду. Платонов поглаживал ей голову, легко касаясь пальцами шеи, и смотрел уже в окно на разливанное море огней и темное, подсвеченное громадным заревом небо и, вздыхая, приговаривал: - Пройдет... Пройдет... Успокойся... Это у тебя пройдет. Немного погодя Платонов услышал сдержанный тяжелый вздох у себя за спиной. Муж Наташи стоял посреди кухни с расстроенным видом и вздыхал. - Ну, вот... Ну, вот... - сокрушенно проговорил он. - Что ж это ты так-то уж очень, а, Наташа? Наташа медленно подняла заплаканное, но уже утихшее после слез, покрасневшее лицо и проговорила: - Я решила отдать мои платья и мебель в детский дом. Уеду с Платоновым. Буду делить с ним его суровые будни. - Отлично, - серьезно кивая, сказал муж. - Раздадим и поедем! Наташа оттолкнула его руку, отвернулась и пошла к умывальнику. Муж подошел сбоку и слегка отвернул кран и добродушно-ласково похлопал ее по плечу. Наташа набрала воды в сложенную лодочкой ладонь, прижала к глазам и, не поднимая головы, сказала: - Поедем! Кто тебя звал? Ты-то тут при чем? Вот я правда брошу все и тебя брошу и уеду с Платоновым! Начну какую-нибудь совсем новую жизнь. Муж подал ей уголок полотенца, приговаривая: - Ну и бросим. И уедем. И начнем, все будет по-твоему!.. Наташа, сердито морщась, засмеялась, еще сквозь слезы. - Слон он и есть слон. Шкура слонячья!.. Споткнувшись на пороге, ввалился Иннокентий, чуть не расплескав бокалы с шампанским, которые держал в обеих руках, и минуту стоял не шевелясь, дожидаясь, пока жидкость перестанет качаться. - Там одна дама опять желает перед вами преклоняться, - сказал он Платонову. - Пойдемте? И Платонов пошел за ним, не оглядываясь. - Ну, прошло? - заботливо сказал муж Наташе. - Вот тут еще капельку вытри, под глазом... Где же у тебя глазки-то были, когда ты за другого замуж вышла? - Дура, - сказала Наташа, вытирая кончиком платка глаза. - А ты в него влюбился... А Иннокентия презираешь! - Почему презираю? Нисколько. Иннокентий полезный, ну, как... шнурок. А твой Платонов - провод. Под током. Того можно в ботинки продевать, пакеты им завязывать. А от этого лампочки будут гореть. А не так схватишься, передернет! Ну, пойдем к гостям, они же все-таки стараются нам сделать приятное, тебе самой хотелось! На другое утро малолюдная платформа была ярко освещена солнцем, когда был подан сверкающий чистотой поезд, готовый к отправке за границу. Никто не торопился, и проводники, щурясь на солнце, улыбались, здороваясь, когда им подавали билеты отъезжающие, а в вагоне-ресторане, сиявшем чисто протертыми стеклами, девушка в белой курточке любовно расставляла маленькие пучочки анютиных глазок по вазочкам на столиках. Когда дверь в вагон открывалась, оттуда пахло тоже чистотой, прибранностью, умеренным теплом и запахом того, что, наверное, называется комфортом. Платонов стоял и вот еще раз - теперь уже безусловно последний раз в жизни - смотрел на Наташу, стоящую у готового отойти поезда, и опять чувствовал, что ее уже почти нет, она уже почти уехала. И он застенчиво улыбался, стараясь запомнить как можно больше всего и никому не быть в тягость после вчерашней сцены у холодильника. Наташин муж постоял около них и, забравшись в вагон, занялся раскладыванием каких-то пакетов. Время от времени он кивал им и улыбался из окна. - Ох, чего бы я не дала, чтоб ты поехал с нами вместе! - говорила Наташа, нервно расправляя перчатку на пальцах. - Это так несправедливо, что я еду, а ты остаешься, ведь ты, наверное, нездоров... - Она вдруг сжала ему руку, пристально всмотрелась и испуганно спросила: - Коля, скажи мне правду, ты болен? Ты очень болен? Платонов улыбнулся, отводя глаза, и сказал: - Да я уж привык, знаешь ли. - Сейчас мы поехали бы и, как только поезд отошел, пошли бы в ресторан, сели к окошечку и стали смотреть... Ты помнишь, ведь мы когда-то мечтали смотреть в окошко поезда весь день и всю ночь, когда поедем... Ой, ведь мы собирались в Грецию? - И в Грецию. Нам это было просто!.. Смотри, люди уже садятся, тебе, наверное, пора. - А мы сели бы и пили кофе... - не слушая, продолжала Наташа. - Оно бы и Вася? - Да, оно бы и Вася, как сказала бы бедная бабушка... Ну, Коля!.. Проводник мягко и дружелюбно вполголоса заметил, что пора. Через минуту они вдвоем с мужем стояли за спиной проводника и махали Платонову, а поезд медленно, со скоростью пешехода, полз, неотвратимо ускоряя ход, и очень скоро уже не на что стало глядеть, последний вагон затерялся среди путей и других вагонов, и Платонов медленно пошел обратно, все еще не расставаясь с Наташей, ясно представляя себе, как она перестала махать перчаткой, отвернулась, прошла по залитому ослепительно мигающим солнцем коридорчику, постояла в дверях, села на мягкий, покачивающийся диван и вздохнула: "Ну, вот и все!" В гостиничном номере все было по-прежнему, изменился только телефон. Теперь никто не мог позвонить. Разве что дежурный администратор. Он больше и не смотрел на телефон, точно это была рамка, откуда вынули портрет Наташи и теперь вставили фотографию дежурного администратора. Он попробовал посидеть на диване, но от этого так быстро стала разрастаться тоска, что он, не дождавшись своего времени, сдал номер и как можно медленнее пошел на вокзал к отходу своего поезда... На следующий день под вечер он слез с московского поезда на Большой станции, пересел на местный и уже в сумерках добрался до своего города. На старом вокзальчике обшарпанные двери без порогов на пружинах свободно мотались взад-вперед, каждый раз постукивая. В маленьком зале ожидания в углу стояла все та же круглая черная печь, возле которой когда-то спала, положив голову Наташе на колени, бабушка. Платонов вышел на площадь. Тут было холоднее и гораздо сырее, чем в Москве. На автобус садиться опять не хотелось, и он пошел пешком через площадь, отгоняя, расталкивая воспоминания, которые так и толпились вокруг него; просто идти мешали, и он старался сейчас ни о чем не думать и только добраться потихоньку до дому. На Набережном бульваре опять пахло земляной сыростью, и внизу плескалась вода, облизывая берег, и угадывался за легким туманом тот берег, весь в зарослях черемухи, сирени и шиповника. Сердце почему-то щемило от нелепого чувства жалости к Наташе, от которого он никак не мог избавиться, сколько ни прогонял. А ноги начинали тревожно тяжелеть, и он уже слышал, точно отдаленные раскаты грома перед грозой, приближение приступа. Не мог подождать хоть часок! Да и на том спасибо, что хоть в Москве не набросился - это было бы похуже. Он остановился у освещенной таблички автобусной остановки и стал ждать. Автобус подошел и встал и открыл дверцу, и тут вдруг Платонову показалось, что у него не хватит сил подняться по ступенькам. Он напрягся, вошел и сел и сразу почувствовал облегчение, когда из открытого окошка его стало обдувать ветром. Два старых корявых дерева со знакомыми изгибами стволов, еще голые, стояли по-прежнему у входа в кино, как двадцать лет назад. Деревья медленно меняются. И рекламные плакаты, так же плохо, как всегда, нарисованные в красках местным художником, - тоже похожи были на прежние. Только лица, наряды, ноги и автомобили другие. Наверное, загадочные, жгучие красавицы, которые пьянили миллионные толпы зрителей в то годы, теперь ходят, опираясь на палочки, пряча морщинистые, увядшие лица от любопытных. А сегодняшние роковые красавицы с трагическими глазами и знаменитыми улыбками и знаменитыми ногами в те годы еще лежали, выпятив голые пузенки, и весело поквакивали, хватаясь за мамин палец, в своих постельках! Платонов, тихо улыбаясь, сидел у окошка автобуса, и деревья Набережного бульвара мчались, убегая назад. Ему даже досадно было, что так скоро подошла его остановка. Он сошел и, когда автобус уехал, увидел знакомые очертания своего дома. Довольно нелепые очертания, если говорить правду, старого деревянного дома с разными пристройками. Только его знаменитое окно, под которым помещалась его постель, действительно довольно удачно глядело прямо на реку, точно повиснув над крутым скатом. Окно было темное, но в доме шла жизнь, светились другие окна, мелькали тени; наверное, тетя Люся с Казимирой готовились садиться ужинать. Чуть в стороне от тротуара была голая площадка, на которой стояла будка с прилавком, называемая "палаткой", где торговали днем всякой всячиной, чаще всего как-то невпопад: пивом - зимой, а летом - размякшей от жары колбасой. У палатки всегда громоздилась целая гора ящиков из-под овощных консервов. Теперь в ящиках что-то хрустнуло, и оттуда послышалось хриплое рычание. Платонов подошел поближе, нагнулся и в одном из ящиков разглядел мальчика, который, стоя на четвереньках, опять хищно зарычал и оскалил зубы. Мальчик был очень маленький, и Платонов, нагнувшись, участливо спросил: - Это что? Лев? Мальчик подумал и кивнул: - Ага. Тигр. - Что же ты тут сидишь, домой не идешь? Поздно. - Бабушка не пришла, - сказал мальчик, вылезая из ящиков. - Куда же она ушла так поздно? - Моя бабушка водитель. На автобусе ездит. А я жить приехал... - То-то я тебя не знаю. Значит, ты приехал? А звать как? - Митя... Мамка чего-то все болеет-болеет, я пока у бабушки поживу... А ты не уходи, - требовательно попросил мальчик. Платонов уже припомнил, в каком доме живет женщина - водитель автобуса и что у нее с дочкой беда, и весело сказал: - Пошли ко мне, посидим пока вместе... - Мальчик торопливо проговорил "ага" и уцепился ему за руку. - А ты зачем же тут в ящиках по-тигриному рычишь, людей пугаешь? - Не в ящиках, а тут пещера, - говорил Митя, торопливо поспевая за Платоновым и с каждым шагом успокаиваясь и приходя в хорошее настроение. - А то знаешь, как страшно, один мальчишка во-он оттуда, из-за забора волчиными глазами смотрел... Платонов постучал в дверь, и Митя, повернувшись спиной, тоже стукнул раза два каблуком. Миша залился лаем за дверью, послышались торопливые шаги, и за мгновение до того, как дверь отворилась, Митя разразился ужасающим, пронзительным, визгливым хохотом. - Что это такое? - изумилась Казимира, открывая дверь. - Кло-ван хохочет! - объяснил Митя и тихонько засмеялся от удовольствия. - Приехали?.. А кого это вы привели? - волнуясь, спрашивала тетя Люся, заглядывая в сени из комнаты, где виден был стол, накрытый парадной скатертью. - Да вот тигр какой-то, ничего, он посидит с нами, пока его бабушка не вернется. Митя пододвинул себе стул и сел, ничего не трогая, только деликатно уставясь и не отрывая глаз от колбасы. Когда уже все сидели за столом и пили чай, Платонов на жадные вопросы потихоньку начал рассказывать о поездке, еще сам не зная, что ответить на вопрос, хорошо ли он съездил. Больше всего спрашивала Казимира Войцеховна, она знала Наташу, даже преподавала когда-то ей гимнастику и теперь беспощадно гордилась этим своим преимуществом перед бедной тетей Люсей. Митя доел свою порцию колбасы и, задумчиво глядя в потолок, ни к кому не обращаясь, проговорил с угрозой в голосе: - Бабка бесится! Казимира предложила проводить его до дому, но Митя сказал: - Нет, я с этой теткой не пойду. Пойдем ты со мной. Они с Платоновым прошлись до ящиков в сопровождении Миши. Бабки все еще не было, и они вернулись опять за стол, и Митя сказал, что в таком случае он может съесть еще колбасы. - Но вы