озвратили зрение. Сейчас ему зрение нужно было как никогда, потому что за дочкой он мог наблюдать только издали и, не ведя ее, мог навсегда ее потерять. Володя приехал в Киев из маленького районного центра, а Хижняк и вовсе из глухого села. Оба они не очень чисто говорили по-русски: один вырос в еврейском местечке, а другой всю жизнь провел в украинском селе. Из всех существующих в природе иностранных слов Хижняк твердо усвоил одно: катаракта. И еще - глаукома, потому что это слово напоминало ему главкома - так когда-то называли Главнокомандующих. Он называл меня Петром: мое имя ему трудно было запомнить. Да и ни к чему это - на седьмом десятке запоминать новые имена. - Петре, напишем листа! И мы писали письмо в его село, где у него была жена и восьмеро детей, из которых только двое были его собственными. Так уж получилось, что у Хижняка умирали жены и женился он все на вдовах, с детьми. Он мне рассказывал о своей последней жене, о том, какая она красивая. - От побачиш, Петре... От прыйиде вона - побачиш... Потом я увидел ее - маленькую, ничем не приметную старушку. Ничего удивительного: он не видел ее двенадцать лет. Хижняк был неразговорчивым и все же общительным человеком. Но он был слепым, все уступали ему дорогу, образуя вокруг него пустоту. И когда он случайно на кого-нибудь натыкался, то хватал этого человека за руку и долго не отпускал от себя. Он ничего не говорил, он молчал, наслаждаясь общением. Быть может, он опасался, что его неумелые слова спугнут собеседника. А быть может, он просто отвык говорить. Дома с ним редко кто разговаривал, у каждого были свои дела, а друг его жил в соседнем селе, за одиннадцать километров. Друг был старый, почти не ходил, а Хижняка отвести к нему было некому. И все же он исправно передавал приветы всем - и родне, и соседям, и в письмах, которые мы с ним писали, большую часть составляли собственные имена. Имена людей, которых он не видел так много лет, что от них только имена сохранились в памяти... - Неграмотный человек - а такую развел канцелярию, - удивлялся наш сосед Серафим Дмитрич. - Письмо должно содержать информацию, а все эти приветы, поклоны - это, так сказать, пустой звук. Серафим Дмитрич, в прошлом врач-косметолог, повелитель женской красоты, помнил немало очаровательных имен, но ему бы и в голову не пришло передавать кому-то приветы. С тех пор, как он потерял зрение, Серафим Дмитрич ушел в себя и старался не замечать мир, который он был лишен возможности видеть. Только люди, страдавшие глаукомой, могли рассчитывать на его внимание, и он говорил им наставительно: - Мы, глаукомники... - так, как когда-то говорили: "Мы, фронтовики..." - Мы, глаукомники, не можем жить лишь бы как, мы должны строго придерживаться режима. И он бегал по утрам и вообще старался побольше двигаться, выполнял все врачебные назначения и даже назначал себе кое-что сверх нормы. Вот какой человек был Серафим Дмитрия. Он прожил бурную жизнь врача-косметолога, а теперь проживал не менее бурную жизнь глаукомного больного. Он был старше Хижняка на несколько лет, поэтому, получив замечание, Хижняк переходил на шепот: - А ще прывит Приське... Диду Гаврилу... И другому диду Гаврилу, що невистка в бухвети робить... Он старался никого не забыть. Забыть - это значит обидеть человека. За Хижняка косметологу отвечал Володя: - Удивляюсь я на вас, дядя Фима... - Володя, я вас уже не однажды просил: я вам не дядя Фима, а Серафим Дмитрич... - Какая разница? Я же к вам обращаюсь не потому, что мне хочется вас как-то назвать, а потому, что вы вмешиваетесь в личную переписку. И вообще - вы так рассуждаете... Мне бы не хотелось, чтобы вы мне передавали привет и поклон тоже. - Странно, - пожимал плечами Серафим Дмитрич. - С какой стати я стану передавать вам привет? Володя любил наши письма. Сам-то он ни с кем не переписывался, но когда Хижняк диктовал мне письмо, он старался не пропустить ни слова. И особенно ему нравились именно эти приветы и поклоны: он представлял себе, как этим людям в никому не известном селе передают приветы из нашей больницы, как они улыбаются и благодарят, и тогда ему казалось, что это и он, Володя, передал им привет, не лично от себя, но и от себя тоже. Степочка, семилетний Володин друг из соседней палаты, заглядывал с веранды к нам в окно и звал Володю играть в шахматы. Они играли в специальные шахматы для слепых, сидя прямо на полу веранды, и громко выражали свои эмоции. Степочка был зрячим мальчиком, и стоило его партнеру сделать неверный ход, как он радостно вопил: - Махерщик! Обозванный мошенником, Володя не оставался в долгу в весело отвечал: - Сам махерщик! Очень им нравилось это слово: "махерщик". Может быть, ради него они и садились играть в шахматы. - Связался черт с младенцем, - недовольно ворчал Серафим Дмитрич, и тут уже ему отвечал Хижняк: - И що вы, Серахвиме Дмитровичу, нияк не можете влаштуватись на цьому свити, щоб вам нищо не заважало? - Да нет, ради бога! - пожимал плечами косметолог. - Если вам это нравится - ради бога... По вечерам, когда взрослые мужчины играли в больничном садике в домино, Степочка примащивался на краешке скамейки и преданно болел за Володю. Поразительно: Володя не мог ничего ни у кого подсмотреть, но он всегда знал, у кого какие камни. Володя выигрывал, и Степочка кричал: "Рыба!" - даже тогда, когда никакой рыбы и близко не было. Играли до темноты. Володя был не прочь играть и дальше, и тогда у кого-нибудь срывалось: - Да, тебе хорошо... Ему было хорошо. Такой у него был счастливый характер. Потом, уже совсем в темноте, пели песни. Женские голоса поднимались с этажа на этаж, а мужские залегали внизу фундаментом этого необыкновенного здания - песни. И среди всех этих голосов выделялся голос Серафима Дмитрича. - Мае ж чоловик душу, - удивлялся Хижняк. - Тилькы чомусь ховае вид людей... Из соседнего отделения приходил молодой поэт и предлагал почитать свои стихи. - "По вечерам над ресторанами горячий воздух дик и глух..." - начинал молодой поэт, но его прерывал ледяной голос Серафима Дмитрича: - Это ваши стихи? По-моему, это стихи Блока. - Хорошо, - сразу соглашался молодой поэт. - Тогда я вам прочту другое мое стихотворение. "Кто услышал раковины пенье, бросит берег и уйдет в туман..." - Это Багрицкий. - Тогда вот это. Послушайте: "Повидайся со мною, родимая, появись легкой тенью на миг..." - Это же Некрасов. Что вы нам голову морочите? И тут молодой поэт сдавался. Он молча вставал и уходил в свое нервное отделение. - Эх, дядя Фима, дядя Фима... Некрасов, Блок - какая разница? Пусть бы человек читал... - Что за ерунда, Володя! Он же выдает чужие стихи за свои... - А вы можете выдать свои? Ну так выдайте! - Я не пишу стихов. Хижняк говорил примирительно: - Вы краще щось заспивайте, Митричу. Це у вас краще выходить. Когда Володю принесли из операционной, в палате повисла такая тишина, словно вся больница затаила дыхание. Степочка долго стоял на веранде у нашего окна, потом неслышно, как мышка, впрыгнул в комнату, постоял у постели своего друга и так же неслышно выпрыгнул из комнаты. Первым нарушил молчание Володя: - Вы ж понимаете: разрезали меня и стали говорить про какие-то именины. Какой покупать подарок и так далее. Я им говорю: "Оно мне надо!" Так докторша сказала, что должна отойти кровь. А профессорша говорит: "Больной прав, и прекратим разговоры". Врачи очень старались вернуть Володе хоть какое-то зрение, чтоб он хотя бы мог отличить день от ночи. Но ночь его держала крепко. Случай был вполне безнадежный, и врачи согласились на операцию лишь из уважения к надежде больного. - Молчите, Володя, вам нельзя сейчас разговаривать, - сказал Серафим Дмитрич. - Когда человек молчит, у него срастаются швы. За окном стучали доминошники, в темноте звучали песни, и молодой поэт читал Гудзенко и Исаковского, пользуясь тем, что никто не может уличить его в плагиате. Но не слышно было голосов Володи и Степочки, и это создавало непривычную тишину. Володя молчал. Он лежал на спине, стараясь не двигаться, он выполнял все предписания врачей, но зрение к нему не вернулось. Прозревший Хижняк тоже замолчал, чтобы не напоминать Володе о своем счастье. Вскоре Хижняка выписали. Он подошел к Володе и долго не мог найти слов для прощания. Потом сказал: - Може, тоби щось треба, Володю... Я ж тепер... ты бачиш... - он запнулся на этом неуместном выражении: "ты бачиш", - и махнул рукой: - Ты тилькы напыши, я все зроблю... Петро знае мою адресу... Он уходил по аллее, старый Хижняк, уходил в все время оглядывался, а мы смотрели ему вслед, и Володя смотрел, вслушиваясь в его шаги, которые становились все тише и тише... А через несколько дней уезжал Володя. За ним приехал его товарищ из артели слепых, такой же, как и он, незрячий человек, большой, шумный и веселый. - Решил проехаться в столицу, заодно и тебя повидать. Может, ты уже освободился, тогда вместе поедем. - Я уже все... отстрелялся... - Э, нет, не говори! Ну, не получилось, можно и еще раз попробовать. На Урале есть хорошие специалисты, командируем тебя... Они замолчали - перед вопросом, который Володя не решался задать, а гость его боялся услышать. - А как мои? - Точных сведений пока еще нет, но уже что-то нащупывается... Из Харьковского общества слепых нам сообщили, что они уехали в Ростовскую область, мы написали в Ростовское общество... Нашего брата всюду хватает, будь спокоен, найдем. - А разве нельзя через милицию, официально? - поинтересовался Серафим Дмитрич. - Мы без милиции, - сказал гость. - Дело-то у нас неофициальное. Володя уехал, а на следующий день пришло письмо от Хижняка. Он, видимо, хотел поделиться впечатлениями, расспросить о наших больничных делах, но и это его письмо состояло из одних приветов: "...а ще прывит Володи... А ще прывит Серафиму Дмитровичу..." Степочка, для которого было дорого каждое упоминание о Володе, выпросил себе это письмо. Этой осенью ему в школу идти, научится читать - прочитает... СНОВИДЕЦ В детстве мне приснилось, что я бросился под трамвай. Я уснул так, чтобы помнить, что я сплю, и стал во сне приставать к прохожим. Прохожие не знали, что все это происходит во сне, вся их жизнь протекала во сне, и они относились к нему, как к действительности. Конечно, они вызвали милицию. Вот тогда я и бросился под трамвай, и мне оставалось только проснуться. Потом я часто думал: что было бы, если б я не проснулся? Какое было бы у этого сна продолжение? В другой раз я уснул так, чтобы пойти в цирк, но там, во сне, забыл, что сплю, и стал за билетом в очередь. Людей было много, билетов мало, и все мы волновались, что билетов нам не достанется. А тут еще какой-то тип с чемоданом полез без очереди, объясняя это тем, что он опаздывает на поезд. Я запротестовал, он ударил меня чемоданом по голове, и я проснулся, так и не узнав: достался мне билет или не достался. Ну, ладно. Чтобы как-то утешиться, решил я по-настоящему пойти в цирк. Смотрю - очереди нет, билетов нет, если, допустим, уснуть, то и смотреть нечего. И тут выходит из цирка человек в белом свитере. - А, - говорит, - это ты. Которого чемоданом ударили. Но ты не волнуйся, тот тип все равно на поезд опоздал. Его, когда ты проснулся, в милицию повели и обнаружили в чемодане сейф, который он украл из сберегательной кассы. - Так вот от чего я проснулся! - Да, от этого. От такого можно и совсем не проснуться" Я пожаловался: - Всегда я просыпаюсь в самых интересных местах. - А ты хотел бы знать, какое у сна продолжение? - Просто интересно узнать, достался бы мне билет или не достался, если бы тот, с сейфом, не помешал. - Ничего нет проще, - говорит человек в белом свитере. - Я как раз решаю сны. Как задачи. По известному началу нахожу неизвестное продолжение. Он уточнил некоторые подробности: за кем я очередь занимал, не стояла ли за мной дама с коровой на цепочке, не чихал ли кто на афише, а если чихал, то кто именно. Выяснив все это, он сказал: - Билет тебе, мой друг, не достался. Нужно раньше ложиться спать, чтобы раньше занимать очередь. Потом я его долго не видел. Уже и школу кончил, и в институт поступил. И приснилась мне как-то девушка из нашего института. Она мне не только во сне нравилась, но там, не во сне, я не решался ей об этом сказать. А здесь решился. - Ты, - говорю, - мне нравишься. А как я? Я тебе нравлюсь? Или, может, тебе нравится кто-то другой? Она хотела ответить, но тут я проснулся. Разбудили меня: вставай, опоздаешь на лекции! Какие там лекции, когда такой разговор! Укрылся с головой, чтоб она опять мне приснилась. И она приснилась. Только почему-то в мою сторону не глядит. - Ты обиделась? - А ты считаешь, нечего обижаться? После того, что ты так трусливо сбежал... - Я не сбежал, я проснулся. Меня разбудили, а теперь я опять уснул. Но она не стала слушать. Она ушла, даже не посмотрев в мою сторону. Долго я ломал голову: что там могло быть, если б меня не разбудили. И, раздумывая над этим, сам не знаю как, очутился около цирка. И хоть было это уже совсем в другом городе, смотрю - из цирка выходит тот самый человек. Но уже не в белом, а в голубом свитере. И постарел немного. - Ну, - говорит, - рассказывай, где вы с ней встретились, под какими часами. Если на них не было цифр и стрелок, то это хорошо. Если они были желтые и светящиеся, то это еще лучше. А если висели они прямо на небе, среди звезд, то это так хорошо, что лучше и не придумаешь. Я рассказал, он выслушал. - Что было бы, если б ты не проснулся? Ну, что бывает в таких случаях? Сам понимаешь... Значит, я ей понравился. Мы, возможно, даже поцеловались. Верней, могли бы поцеловаться, если б меня не разбудили на лекции. Потом я все равно женился на этой девушке и все наверстал. И в цирк стал ходить только с детьми, а спустя недолгое время - с внуками. Сейчас я на пенсии. Все сны досматриваю до конца. Но как-то раз опять пошел в цирк, хоть вроде и не было повода. И опять вышел ко мне мой сновидец, на этот раз в фиолетовом свитере, и рассказал я ему всю свою жизнь, как будто она мне приснилась. Рассказал, чтоб узнать ее до конца. А то вдруг не доживу до конца, тогда и узнавать будет некому. Улыбнулся сновидец: - Помнишь, как ты когда-то бросился под трамвай? Трамваю бы зарезать тебя за твою хулиганскую выходку, но вожатый попался добрый, свернул с рельсов в сторону. Потому ты и живешь, что вожатый попался добрый. Так что живи и не спрашивай. И я живу. 1981-1985