ть бедным. Нет, ничего тут не придумаешь. Один только выход. Скорей бы построили разрушенные города, хлеб бы поскорей вырос на Украине. Им Юлия Николаевна с первого класса говорила, что Украина - наша житница, ну вроде амбара с зерном, значит. А будет амбар, сразу полегчает, станет лучше жить и Ивановна с девочками. Не оставляют Михаську в покое эти мысли. Ему кажется, что тут что-то не так... Ведь фашисты разрушили много. Когда все построят? Опять несколько лет. И что же, эти несколько лет Ивановна должна просто сидеть и ждать? Нет, что-то не сходилось в этих размышлениях. Как в задачнике. И ответ в конце книжки есть, а задачу никак не решишь. И все вроде правильно, а не получается... Иногда он думал, что надо просто ждать, просто жить, просто зарабатывать на хлеб. Но ведь просто жить и просто зарабатывать - так ведь и Зальцер поступает, и его мать с отцом, и бабушка Ивановна, когда посылает Катьку квас продавать. Так как же? Все о себе думают, о том, как прожить. А как правильно? Зальцер, это ясно, подлец: пианино туфлями набито. А тут вон Лизка вся насквозь просвечивает. А бабушке Ивановне без этого никуда не деться. Или квас продавать из корок, или булочки, или ложись и помирай. Одно неясно - мать с отцом... Отец на заводе, мать в госпитале была; на еду хватало. Жили бы обыкновенно, как все люди. Нет, как все, оказывается, это плохо. Надо лучше, чем все. Надо дом. Но дом - это же хорошо. Кто бы отказался, если бы ему дали дом? Бабушка Ивановна бы не отказалась. Про Зальцера и говорить нечего. Но кто даст? Никто на тарелочке не поднесет, не скажет: "Возьмите, пожалуйста, живите на здоровьице, рассказывайте на теплой печке друг другу сказки". Значит, надо взять. Построить. Сделать. А чтоб построить - уйти из госпиталя в магазин. Про завод говорить: "Только оторвали..." Тазы паять. Инвалида бояться. Если все так жить станут - только для себя, для себя, - когда же будет как до войны? Или никогда? Война, как шрам, зарастает, но навсегда остается! Михаська вспомнил, как помогал Кате нести корзину с квасом на рынок. Только подходят, а с базара вдруг как побегут люди! Катька кричит: "Облава!" - и юрк в подворотню, вся просто дрожит, а мимо подворотни бегут кто с чем. Тетка пробежала с красными сладкими петушками. Какой-то дядька с двумя буханками хлеба под мышкой. Другая тетка без ничего, только карманы оттопыриваются. И вдруг на улице появились грузовики. На них - какие-то веселые люди. Песни поют. А на бортах - красная материя, и до ней написано: "Восстановим Сталинград!", "Восстановим Сталинград!" - Эх, - сказала Катька, - поехать бы с ними!.. Михаська и сам поехал бы. Они смотрели вслед машинам, а мимо все еще бежали люди с рынка. 25 Пронеслась метелями зима, повьюжила, понасыпала сугробы, потрещала бревнами в деревянных избах, и снова запели ручьи, загорланили нетерпеливые грачи; земля, подставляя себя солнцу, скинула белые одеяла. А с Сашкой Свиридом так ничего и не выходило у Михаськи. Михаеька ругал себя за ту драку. Не надо было заводить Сашку, говорить, что предел храбрости - погладить этих овчарок. Можно же было сказать что-нибудь совсем невероятное - например, прыгнуть с парашютом. В их городе с парашютом никто не прыгает, хотя самолеты есть, летают иногда "кукурузники", и все, спор бы кончился. Попробуй докажи Сашка свою храбрость, если с парашютом никак не прыгнешь. А то - псы... Псы, конечно, вон они, каждый день по улице ходят. С работы и на работу. Овчарки рядом, храбрость можно и проверить. Допроверялись... Юлия Николаевна еще в четвертом классе говорила - нет на свете ничего неожиданного. Все можно предусмотреть и предсказать. Это она о науке тогда говорила. Дескать, землетрясения, наводнения, ливни и снегопады - все наука может заранее предсказать. Это она к тому говорила, что бога нет. Бога-то, может, и нет, а вот предсказать все нельзя. Разве мог знать Михаська, что с Сашкой Свиридом все так получится? Это было на уроке физкультуры. До пятого класса никакой физкультуры не было, а теперь вот стала. Раз в неделю, в пятницу, два часа подряд они делали во дворе всякие упражнения, бегали, прыгали, играли в футбол, и всем было очень весело. В ту пятницу они бегали и прыгали, как всегда, а потом Иван Алексеевич сказал, что пойдет за мячом, чтобы они поиграли напоследок в футбол. Он ушел. А ребята загалдели, начали гоняться в "пятнашки", кувыркаться на траве и делать стойки на руках. Только Сашка с Михаськой сидели на пригорке. Сашка грелся на солнышке, а Михаська глядел на него и думал, как бы ему снова заговорить с Сашкой и положить всей этой дурацкой ссоре конец. Одной ногой он упирался в булыжник. Камень поблескивал на солнце слюдяными блестками. "Значит, гранит", - подумал Михаська. Вдруг ребята, которые кувыркались, все враз остановились и притихли. Так даже не притихали, когда директор входил, а уж про Ивана Алексеевича и говорить нечего. Михаська обернулся и вздрогнул. По площадке шел Савватей с компанией своих дружков. Они шагали медленно, будто нехотя, на всех были кепочки - маленькие, с малюсенькими козырьками и малюсенькими пуговками на макушке. Кепочки висели у них на самом лбу. Впереди, конечно, шел Савватей, небрежно перекидывая из одного уголка рта в другой папироску. Когда-то Юлия Николаевна рассказывала им про удавов. Удавы прячутся в лианах, а когда хотят есть, выползают на тропинку. Бежит какой-нибудь кролик, удав поднимет голову и уставится на него. Тот так и присядет со страху. А удав смотрит, смотрит на него, и кролик не может никуда убежать. Тут удав его глотает целиком, даже не жует. Вот и Савватей как удав. Идет, смотрит на всех, и все затихли, глядят ему в рот. Никто не шелохнется. Каждый ждет, что сейчас Савватей его выберет, хотя если бы все вместе навалились, туго ему пришлось бы. Но Николай Третий идет спокойно, уверенно, подолгу смотрит в глаза мальчишкам и девчонкам, и они не смеют уйти или даже отвернуться. Савватей оглядел всех, никто ему не понравился, посмотрел на Сашку. Сашка под его взглядом встал, но Савватей не задержался на нем долго, только подмигнул, будто старому знакомому, и взглянул на Михаську, Михаська вспомнил, что Сашка ведь был у Савватея "на работе" - как говорил Свирид, "шестерил" ему. Ходил, значит, все время рядом, как адъютант, подносил, что Савватей прикажет. Но потом мать Сашкина отбила его у Савватея. А тут он подмигнул Сашке и направился к Михаське. Михаська видел, как медленно идет Савватей, и сердце у него в груди стучало тоже медленно, в такт его шагам, но громче и гульче. Какая-то волна захлестывала Михаську, подкатывала к горлу, как тогда, зимой, в ту памятную встречу с Шакалом, и мурашки ползли по спине откуда-то из-за пояса прямо к шее. Савватей подходил все ближе и ближе. И Михаська медленно, сам этого не чувствуя, поднимался ему навстречу. Савватей подошел совсем вплотную и протянул к Михаське руку. Свою грязную, потную лапу. Михаська внутренне содрогнулся от мысли, что, может быть, Савватей проведет сейчас по его лицу этими грязными лапами - была у него такая любимая привычка, - и, не зная, что делать, приготовился к самому ужасному. Но Савватей протянул руку, к его курточке и пощупал ее. Курточка у Михаськи была новая, теплая; мать купила ее на рынке, и она очень нравилась ему. Курточка была сделана из какого-то пушистого материала. Мать говорила - с начесом. Что это такое - с начесом, Михаська не знал. - Охо! - сказал Савватей. Он так и сказал: "охо", а не "ого". Михаська не успел опомниться, как Савватей быстро вынул из кармана коробок спичек, чиркнул одной и поднес ее к курточке. Михаська увидел пламя, которое рванулось прямо по нему огромным желтым языком; лицо опахнуло жаром, и все кончилось. Это произошло в какую-то секунду. Михаська глянул на курточку и охнул. По коричневой материи расходились черные свалявшиеся клочья. Вся пушистость сгорела. Савватей и его дружки хохотали, хлопали Михаську по плечу. И вот тут Николай Третий снова протянул к нему руку и мазнул его по лицу. То, что сгорела курточка, как-то совсем не огорчило Михаську - вернее, не успело огорчить; он просто не ожидал этого и еще не успел понять. А вот этого - по лицу, - этого он ждал. Михаська наклонился и схватил камень. Он упирался одной ногой в этот камень, когда сидел на пригорке и думал, как бы заговорить с Сашкой. Камень был теплый - он нагрелся на солнце - и поблескивал в руке у Михаськи своими слюдинками. Савватей отступил на шаг от Михаськи. Может быть, он посмотрел ему в глаза и увидел там что-то такое, отчего стоило отступить? Он отступил еще на один шаг и еще на один, и вся его шайка тоже пятилась. Голова у Михаськи работала очень четко, и сердце больше не стучало. Он вышел из-под гипноза Савватея; наоборот, он теперь сам гипнотизировал всю эту шайку в кепочках, каждый из которых выше его на две головы. "Ага, - ухмыльнулся Михаська, - вот они чего боятся - оружия, силы!" Он ухмылялся, и это действовало на Савватея: тот пятился все быстрее и быстрее. Михаська рассчитал, что он ударит Шакала по виску. Он уже выбрал на его лошадином лице местечко - там, где дрожит синяя жилка. Вот туда. Чтобы раз - и навсегда! Может, Савватей понимал, о чем думал Михаська? Он торопливо полез рукой в карман и, все так же пятясь, вытащил бритвочку, обыкновенную бритвочку. Рука у него дрожала. - Брось! - сказал он. - Попишу! А сам все пятился, и вместе с ним вся его компания. Михаська решил, что он не будет кидать камень: кинешь его раз, а дальше что? Один выстрел? Мало. Нет, он будет бить этим камнем. Даже взрослые боятся Савватея. Он, может, сто лет тут проживет, этот шакал и карманник. Надо его убить. Он сделал два шага побыстрее, и совсем приблизился к Савватею, и замахнулся уже своим камнем, своей палицей со слюдинками, как вдруг кто-то схватил его за руку, в которой был камень. Михаська обернулся и увидел Ивана Алексеевича, математика и физрука. - Так убить можно! - сказал он. - Ты что, с ума сошел? Хочешь, чтоб родителей за тебя посадили? Михаська выпустил камень и посмотрел на Савватея. Тот со своей компанией стоял у забора и грозил кулаком. - А вы вон отсюда! - крикнул Иван Алексеевич савватеевской компании и сам замахнулся на них камнем. Савватей с дружками словно испарился. - С ними по-другому не поговоришь, - сказал Иван Алексеевич, и Михаська удивленно посмотрел на него. Учитель был первым взрослым, кто, видно, не побоялся связаться с Савватеем. Над забором появилась лошадиная морда Савватея, и он крикнул: - Эй ты, обгорелый, попишу! Савватей не бросался словами - это все знали, но Михаське было все равно в ту минуту. - Посмотрим, кто кого! - крикнул он Савватею. Савватей заржал, как мерин, и снова крикнул: - Свирид! - и свистнул. Михаська даже не понял сначала, что это так повелительно, будто своему брату, Савватей кричит Сашке. Он обернулся к Свириду и увидел, как, потоптавшись, Сашка побрел к забору. - А н-ну, кор-роче! - протяжно крикнул Николай Третий, и Сашка затрусил к забору рысцой. Словно что-то хлестнуло Михаську. Это было обидней, чем сожженная курточка и грязные лапы Савватея. Шакал хозяйственно покрикивал из-за забора, будто тянул за шнурок, к которому был привязан Сашка, и тот бежал, послушно бежал к заклятому Михаськиному врагу, перебегал на вражью сторону. - Предатель! - крикнул Михаська. Сашку будто подсекли. Он остановился на мгновение, махнул Михаське рукой куда-то в сторону, махнул еще раз, словно хотел сказать "уходи", но Михаська не понял и крикнул снова, стараясь выбирать слова пообиднее: - Шестерка! Предатель! Но Сашка уже не останавливался. - Свиридов, вернись! - крикнул Иван Алексеевич, и Михаська увидел, как он побагровел. - Вернись, урок еще не кончен! Михаська усмехнулся: что значит теперь для Сашки урок, если его зовет Савватей! А Сашка все бежал, бежал. И вдруг Михаська понял, что он проиграл, лежит на обеих лопатках, что Савватей, который только что пятился от него - а себя при этом Михаська представлял добрым молодцем с булавой, - что Савватей этот плюет на него, плюет тысячу раз, потому что, отойдя к забору, он уводит его лучшего друга. Пусть они поссорились, даже подрались, но ведь Сашка друг, друг!.. И если Савватей склонил его к предательству, к тому, что Сашка теперь на шакальей стороне, значит, Михаська проиграл. И это было в тысячу раз обиднее, чем тогда, зимой. 26 Михаська даже вздрогнул от этой мысли. Он сделал шаг вперед, к забору, и побежал. - Ты что, с ума сошел? - сказал ему вслед Иван Алексеевич. - Они же на что угодно способны. И Михаська обернулся. Он обернулся и улыбнулся учителю в офицерском кителе, у которого было два тяжелых ранения и одно среднее. Зря он подумал, что Иван Алексеевич первый взрослый, который не боится связаться с Савватеем. Зря!.. Михаська побежал к забору еще быстрее, мимо застывших фигур мальчишек и девчонок, которые так и стояли все это время, ни разу не шелохнувшись. Михаська улыбнулся: как фигуры на шахматной доске. Стоят и ждут, когда их передвинут. - Сумасшедший! - крикнула ему какая-то девчонка. - Вернись, Михайлов! - заорал за спиной Иван Алексеевич. - Урок не окончен, я тебе запрещаю! "Запрещаю! - усмехнулся Михаська. - Сашке, своему отличнику, запретить не смог, а мне запрещаешь?" Ему стало смешно. Просто удивительно: в такой момент - и смех разбирает. Свирид уже давно перелез через забор. Савватей ему подал руку, и они исчезли. Михаська бежал широким шагом, прижав руки к бокам, не размахивая ими, согнув в локтях, как учил Иван Алексеевич на физкультуре. По всем правилам. Забор показался ему совсем маленьким, он перелетел через него как птица, легко спрыгнул в гору жухлых листьев, и они зашумели под ногами, как миллион мышей. Савватей с компанией стоял к забору спиной. Он вздрогнул и обернулся. Испуганно повернулись и остальные. Из-за них выглядывал Сашка. - Ну!.. - выдохнул Михаська, смело шагнул к Савватею и тут почувствовал, что снова боится. Смех пропал неизвестно куда, и вся храбрость мгновенно исчезла. Страх, липкий, как рука Савватея, ползал где-то в животе и мешал думать. Михаське показалось, что Савватей сразу набросится на него и начнет резать своей бритвочкой, но Савватей молча смотрел, опешивший от такой неожиданности, и не шевелился. Все остальные были его тенями. В лунную ночь идет человек, шагает - и его синяя тень шагает, руку протянет - и тень руку протянет; ничего лишнего не делает тень, послушная, как бобик на цепочке. Вот и все савватеевские синие тени стояли, тоже не шевелясь. - А ты храбрый, - сказал вдруг Савватей, и все его тени посмотрели на Михаську с каким-то удивлением. Только Сашка - с жалостью. - Ну а если мы тебя зарежем? - спросил Савватей. - Что вам, собственная жизнь надоела? - спросил Михаська и остался доволен собой. Голос звучал нормально, без трусости. - Зарежете - вас поймают и расстреляют. Савватей переступил с ноги на ногу и сунул руки в карманы. Михаська подумал: опять за бритвой, но Савватей просто спрятал руки в карманы. - Значит, храбрый? - спросил Николай Третий, и его лошадиное лицо снова стало уверенным и довольным. - Отпусти Сашку! - сказал Михаська. Савватей удивленно вскинул тоненькие - ниточкой - брови. Такие брови Михаська видел в кино у каких-то красавиц. - Ишь ты! - удивленно сказал он и скова посмотрел на Михаську с интересом. - Крупный купец пришел! Человеков покупает... Он посмотрел на Сашку, погладил его против волос, и Свирид не отвернулся, не отвел голову, а только моргнул и по-прежнему жалостливо глядел на Михаську. - Ну-ну, купец первой гильдии! А за что покупаешь? - За что хотите, - сказал Михаська. - Ну как, парни? - обратился Савватей к своей шайке. - Продадим Свирида? Тени заморгали, закивали головами, захихикали, не понимая, чем кончатся шутки атамана. - Ладно, продаем! - сказал Савватей. - Не за деньги продаем. За храбрость. Ты - храбрец, вот и покажи свою силу. На том же, на чем Свирида испытывал. Пошли! Савватей махнул рукой, и вся толпа двинулась за ним. Михаська сделал два шага вслед за ними и остановился в нерешительности. Николай Третий обернулся и сказал: - А если струсишь, покупаем самого тебя, понял? Значит, сам себя продашь. Тогда уж берегись!.. - Он захохотал. Понятное дело, захохотали и тени, и Михаська пошел вперед и шагал рядом с Савватеем, снова вдруг осмелев. Смелость накатывала на него, как речные волны. То отхлынет, то прихлынет. И почему эти волны - неизвестно. На реке - от ветра. А тут отчего?.. Они шли по городу, и все уступали им дорогу. Никто не хотел связываться с этой шпаной. А Михаська шел рядом с Савватеем, и его, наверное, тоже принимали за шпану, да еще за важную шпану, потому что впереди шли всего двое - Савватей и Михаська. 27 Они шли на улицу, по которой водили овчарок. Пекло солнышко. Какая-то удивительная стояла весна: апрель, а настоящее лето! Некоторые даже щеголяли в рубашках, хотя, если солнце уходило за тучу, сразу становилось прохладно. На речке уже купались. Правда, только мальчишки. Они шли по улице; теплый ветерок крутил на перекрестках пыль с обрывками газет, нес по небу смешные тучки из белой ваты. Одна походила на лисий хвост - вытянутая и пушистая. Когда подходили к "кардаковскому", где до сих пор шили солдатские кальсоны - война кончилась, а армия осталась, - они специально перешли на ту сторону, где торговала мороженым Фролова. Фроловой на месте не было. Стояла только бочка, и в ней таял блестящий лед. От бочки к мостовой тянулась тонкая черная струйка, будто за ней бобик спрятался. Они заглянули в бочку. Савватей выхватил оттуда кусочек льда и кинул за шиворот одной из своих теней. Парень заорал, закрутился на месте, потом стал нагибаться, чтобы ледышка выпала из-за шиворота, выкатилась бы, а Савватей захохотал и пнул парня под зад. Тень задергалась, замахала руками, но не обиделась - обижаться она не могла, не имела права - и снова захохотала сиплым басом. Наконец они пришли на улицу, по которой водили собак. Ждать до вечера, когда псов поведут на работу, не было никакого смысла. Савватей провел их по улице дальше, потом они повернули за угол и остановились у глухого забора. За забором ничего не было - ни сада, ни огорода, - это Михаська рассмотрел в щель. Просто двор и две конуры. - Ну, - спросил Савватей, - может, лучше пойдешь ко мне на работу? Михаська вспомнил, как Савватей ударил под зад того парня с ледышкой за шиворотом и как этот парень хохотал не своим голосом, вспомнил, как Савватей отобрал у него альбом, сжег куртку, провел по лицу своей гадкой, липкой лапой и теперь погонял, словно скотину, Сашку, и почему-то сразу успокоился. "Подойти и погладить собаку, - подумал Михаська. - Подойти и погладить собаку". - Пройдешь между овчарками через двор, - сказал Савватей, - и вылезешь с той стороны забора. Михаська усмехнулся. Ему было все равно. - Брось, Колька! - сказала тень с ледышкой. - Давай напинаем ему - и все. Загрызут ведь. Савватей зло посмотрел на парня, взял его за нос и сильно дернул вниз. Нос у парня покраснел, как помидор. Михаське стало противно и нисколько не жалко парня, хотя тот заступился за него. - Подсадите, - сказал Михаська. Последнее, что он видел на улице, было белое лицо Сашки. Николай Третий стоял рядом с Сашкой, облокотясь о его голову. Михаська перекинул ноги с забора во двор и совсем успокоился. К нему уже рвались две овчарки. Но отступать было поздно. Конечно, ждать от Савватея благородства не приходилось - он мог Сашку и не продать, да Сашка и не буханка хлеба, чтобы его купить или не купить, а человек. Михаська подумал, что нет, ничего не докажешь этому Савватею, не тот это человек, чтоб ему что-нибудь доказать можно было, но какая-то отчаянная сила все-таки бросила его через забор, как солдата на бруствер окопа. А когда он оказался во дворе и фроловские псы, давясь собственной злостью, кинулись на него, когда он оказался на бруствере, все стало на места. Не для Савватея пошел он сюда, не для этого бандюги. Для Сашки. Чтоб понял, что такое настоящий друг. Для того, с ледышкой за шиворотом. Чтоб понял, что можно жить и не унижаться. Для всех людей прыгнул сюда Михаська, чтоб знали они: Савватей - это трусливая крыса и нечего его бояться. Михаська шагнул вперед. Немного не рассчитал Николай Третий. Собачьи будки стояли в противоположных углах двора, а псы бегали на цепях по двум параллельным металлическим проводам. Цепи закреплялись за блоки, а блоки катились по проводам. Собаки могли бросаться друг на друга, но не достали бы - провода не пускали их. Видно, чтоб не перегрызлись между собой. Одна собака бегала вдоль забора, и идти там было бы смертью. Другая бегала вдоль дома, чтоб там никто не прошел без хозяев. А вот между собаками, параллельно их проводам, пройти было можно. К тому же у забора, куда должен идти Михаська, - гора бревен. По ним взбежать наверх - и на улицу! Какие-то секунды! Михаська шагнул. Псы, ощерив пасти, изнемогая от ярости, бросались к нему, натягивая провода. Чем ближе подступал к ним Михаська, тем яснее он понимал, что псы не достанут, не достанут его! Осталось сделать последний шаг, чтобы вступить в этот зубастый коридор. Коридор без стен. Справа зубы и слева зубы, а Михаська в мертвой полосе. Он читал, есть такое выражение - мертвая полоса. Ничейная земля. Не наша, не фашистов. Пули туда не достают. Только разведчики по ней ползти не боятся. Она для них своя. Михаська шагнул в коридор. Всего полметра он. Ну, сантиметров семьдесят. Главное - не торопиться. Сделаешь шаг вправо - попадешь к правой овчарке. Влево - к левой... Надо не спеша. Маленькими шажками. Вперед, вперед! Так... Не смотреть еще на псов! Не смотреть! Посмотришь - испугаешься; отпрянешь назад - и к другому. Идешь, как по мостику над пропастью. Там, если хочешь жить, не смотри по сторонам. Не обращай внимания, что справа пропасть и слева пропасть. Гляди вперед! Михаська даже пошатнулся, представив, как он идет над пропастью, на мгновение взмахнул рукой. И тут же его словно ожгло. Он краем глаза взглянул на руку. На тыльной стороне ладони будто красной тушью кто прочертил дорожку. Зацепил! Зубом, наверное. На фронте так же - зацепят осколком. Но там это даже раной не считается. Не смотреть на руку, на кровь. Прижать руки к бокам. Кто-то охнул на той стороне забора. Михаська пошел побыстрее. Мелкие-мелкие шажки. Так малыши учатся ходить. Михаська видит, как псы скалят зубы, остервенели совсем, брызжут слюной, брызги летят на Михаську. Провода натянулись, но держат... Прочные. Осталось меньше половины... Уже треть осталась. Каких-нибудь двадцать шажков. Если бы обыкновенно идти - пять шагов, а так - двадцать. Михаська пробирается вперед. Он посмотрел на забор. Савватей смотрит остановившимися глазами. А Сашка совсем белый. Забор облепили какие-то люди. - Жулик, что ли? - спрашивает кто-то. - Нет, - отвечает Савватей, - фокусник. Деньги сейчас собирать станет. - А-а-а-а!.. - заорал кто-то протяжно. Михаська взглянул на дом, на одно мгновение посмотрел. Там орала Фролиха. Сердце у Михаськи упало, и он посмотрел на нее снова, подольше. Фролиха бежала к собакам, а за ней скатывался со ступенек ее однорукий муж. Михаська ругал себя потом. Выходит, собак не испугался, а Фролихи с мужем испугался. Укусили бы они, что ли? Но разве все заранее знаешь? И до бревен осталось метра два, а там и улица, но увидел Михаська бегущую Фролиху с мужем и пошатнулся, повернулся к ним лицом. Какая-то страшная сила резанула Михаську сзади, он рванулся вперед и чуть не угодил к другой собаке. Это была бы верная смерть. За горло - и все... Каким-то усилием воли он оттолкнулся назад, и снова его резануло что-то сзади. Перед лицом плясала красная ревущая пасть. Было видно даже глотку. "Фашисты наших тоже овчарками травили", - вспомнил он. Михаська кинулся к бревнам, вторая собака рванула его за обгорелую курточку, сбоку громко треснуло, и он рухнул на верхние бревна, ткнувшись головой в забор. Он поднял голову и увидел красные глаза Сашки. Почему-то красные... 28 Все это случилось без отца, и может, еще потому Михаська так легко отделался дома. Мама только плакала целый вечер. А отец взял отпуск на неделю. "Без содержания", - сказал он. Михаська подумал, что, может быть, они посидят вместе дома, снова будет уютно и хорошо, как тогда, когда ах комната была похожа на мастерскую. Или наконец сходят на охоту. Как раз весенний сезон. Ведь говорил же отец, что у его приятеля есть ружье и он даст в любое время, если понадобится. А про то письмо, с фронта, он, конечно, уже забыл... Но и на охоту они не пошли. Михаська даже не просил. Потому что отец взял отпуск не для отдыха. Он насыпал десять кулей картошки, подогнал нанятый где-то грузовик, снес ее в кузов и уехал на вокзал. Мама сказала, он поехал на Север. Продавать картошку. Будто ее и здесь нельзя продать, если уж так надо. Михаська представил, как отец будет торговать на базаре картошкой, и ему стало противно. Пусть это где-то там, на Севере, и его не знает никто, но какая разница - где. Отец говорил матери: "Поеду, пока картошка там в цене". Михаська лежал дома на животе. Возле дежурил Сашка. Он даже в школу сегодня не пошел. Странно, Михаська почти не чувствовал боли. Немного ныла спина и чуть пониже - всего-то. Сашка вздохнул. Михаська внимательно присмотрелся к Сашке. Губа у него опухшая. - А что с губой? Сашка понурил голову. - Ничего, - сказал он. - И на Савватея управа найдется. Вон в милицию сколько мужчин пришло. Демобилизованных. Вырасту, в милицию пойду. Эти последние слова Сашка сказал зло, уверенно, будто и правда мечтает всю жизнь милиционером стать. - Пойду! - повторил Сашка. - Вот увидишь! Всех савватеев - в клетку! Хорошо бы зверинец такой устроить. - Глаза у него заблестели. - Все клетки, клетки... В одной - тигр, а в другой - Савватей. И на клетке написано: "Шпана. Хищник. Питается гематогеном. Три раза в день по столовой ложке". Михаська засмеялся. Он знал, что Сашка не любит гематоген, потому что это кровь. Хоть и коровья, хоть и сладкая, а кровь. Его от гематогена мутило, когда Юлия Николаевна с ложечки их поила. Он говорил ей: "Я крови нагляделся, не могу". - Да я ведь и сам не бобик, - сказал вдруг серьезно Сашка. - Человек может только сам продаваться, а купить его никто не сумеет. - И покраснел. - А я тебе махал, махал, махал тогда... Хотел Савватея уговорить, чтоб тебя не трогал. Михаська вспомнил про их с Сашкой драку, вспомнил про то, с чего все началось, и сказал: - Дернуло меня тогда этими собаками тебя травить! - Нет, это я виноват. Правильно, за оскорбления надо по морде давать. Вот хочешь - дай еще! Ну! Дай! Сашка встал на коленки перед Михаськой, подставлял лицо и приговаривал: - Ну дай, дай! Дай, говорю. А Михаська смеялся и отворачивался. - Ты скажи лучше, как тебя Савватей снова прибрал, - сказал он сквозь смех. Сашка сразу стал серьезным, снова уселся на табуретку и рассказал все по порядку. Михаська слушал и снова винил себя во всем. Да, это он виноват, что послушал тогда Юлию Николаевну, не зашел к Сашке, хотя должен был, не имел права не зайти. После той драки из-за псов Сашка, конечно, разозлился и тоже, как Михаська, думал целые дни напролет. Но если Михаська его простил - Сашка не простил и все дулся, дулся... И вот пришла Юлия Николаевна. Сашка думал, что сойдет с ума. Убили Колю! Давно убили, а он все думал, что Коля жив, может, в партизанах, а оттуда ведь не напишешь. И тут - Юлия Николаевна... Сашка хотел пойти утопиться, но Юлия Николаевна послала его за врачом для мамы. Ее отвезли в больницу. Она там пробыла недолго, несколько дней. Но ему показалось - месяц. Сашка немного успокоился, к нему на другой день снова Юлия Николаевна приходила, у Сашки разболелась голова, и она уложила его в постель и позвала соседку. Потом ушла и не велела никого пускать. Но Сашка все думал: неужели он не придет, Михаська? Все-таки друг... Ну поругались, ну подрались, но ведь знает же, что такое горе, - придет. А время будто остановилось. Соседка ушла. Сашка оделся и стал бродить по комнате из угла в угол. И реветь во весь голос. Вдруг - стук. Сашка обрадовался - думал, Михаська, а входит Савватей. Достает бутылку вина и говорит: - Эх, Свирид, Свирид, зря ты ушел от меня! Шестерить бы я тебя долго не заставил тогда, но зато теперь был бы ты у меня первым заместителем и верным другом. Сашка говорит ему, что братана убили, а Савватей отвечает: - Знаю, потому и пришел. Иначе бы - не жди, не банный лист, не прилипаю, сами все ко мне липнут. Тут налил он Сашке стакан этого вина - желтое такое, клопами отдает - и предложил выпить за Сашкиного брата. Сашка снова реветь, но выпил; чуть отдышался, выпил потом еще полстакана и весь день назавтра крутился на парте, потому что мутило и хотелось пить. Утром Сашка припомнил, что Савватей лупил себя в грудь, кричал, что тошно ему, трудно, корешей настоящих нет, те, что есть, - дерьмо, дешевка и звал в друзья Сашку. В школе все противно было, дома было пусто и тоскливо - мать лежала в больнице, и после уроков он поехал на вокзал и нашел там Савватея. Николай Третий, как он выразился, "поставил Сашку на баланс" - выдал ему пятьдесят рублей, и она тут же украли у какой-то Матрены мешок с луком. Их искали, конечно, - не нашли. Лук по дешевке продали, а деньги Савватей забрал себе. - Все, - сказал он Сашке, - мышеловка захлопнулась. Поздравляю: теперь ты вор-мешочник. Сашке стало холодно, но он кивнул головой. - Теперь я ушел, ушел, - сказал он, будто Михаська не верил. - Пусть только подойдет, я его пырну. И вытащил из кармана кинжал. Тот самый, с какой-то надписью и желобками для крови. Только уже без свастики. - Все время теперь ношу, - сказал Сашка. Тут пришел врач, вернее, врачиха. Она улыбнулась Михаське, как старому знакомому, и велела оголить живот. Михаська заволновался, а врачиха ткнула Михаську шприцем. Он взвизгнул - было больно, и врачиха сказала, что просто удивительно, какие нынче растут дети: овчарок не боятся, а от укола в обморок падают. Прямо героические дети! Она ушла, а Михаська стал представлять, как бы он взбесился, если бы собаки были больные, начал задирать ноги на стену, потому что бешеные, говорят, бросаются на стены и кусают прохожих, как собаки. Они хохотали до упаду, но скоро Михаське стало очень жарко, лоб покрылся испариной, и он улегся снова. Вот теперь было больно. Все-таки это не шутка, когда тебя овчарки рвут. 29 Потом Михаська сказал, что Савватей действует, как поп. Попы ведь как заставляют богу молиться? Узнают, что у человека горе, беда какая-нибудь, и идут к нему. Утешат, приголубят, денег дадут, если нет, после, мол, вернешь. Сашка стал собираться, ему надо было уже домой. - Ты на меня не злись, - сказал он. - Я ведь знаю, жить-то надо... Михаська удивился. - Что ты? - спросил он. - Жить-то надо, - повторил Сашка и наморщил лоб. - Что - жить-то? - снова спросил Михаська. - Ну... ну это... - замялся Сашка. - Ну, что мать твоя конфеты продавала. Михаська медленно поднялся с кровати. - Ты что, что? - испугался Сашка. - Ну ладно, что ты? - Когда торговала? - спросил Михаська. - Ну тогда... Моя мать пошла на рынок, вернулась и говорит: "Ну, так я и знала, Михайлова конфетами спекулирует..." Сердце у Михаськи застучало гулко, словно кто молотком по большой железной трубе громыхает. "Значит, обманула. Значит, тогда, в коридоре с тусклой лампочкой, мать покачнулась не зря. Врала. Все врала!.." Он вскочил и стал натягивать штаны. Надо пойти в магазин. К матери. Надо посмотреть на нее, послушать, что она скажет. Но ведь он видел, видел те конфеты. Значит, другие? Сашка испугался, стал стягивать с Михаськи штаны, но тот оттолкнул его: "Значит, все-таки спекулировала. Значит, Сашка тогда правду сказал". Он натянул рубашку. За дверью загромыхало. "Может, мать... - подумал Михаська. - Вот хорошо! Сейчас все выяснится". Дверь скрипнула, и вошел отец. Приехал! На нем была серая плащ-палатка. - Здорово, мужики! - весело крикнул отец и сбросил плащ-палатку. Она с шумом упала на пол. Словно летучая мышь, затрепыхалась. - Здорово, мужички! - крикнул он снова, захохотал и кинул на пол шапку. Михаська подумал, что, может быть, отец выпил - давно он не видел его таким. Наверное, и Сашка тоже так подумал. Он бочком прошел мимо отца к двери, помахал Михаське рукой - а лицо при этом было у него виноватое - и исчез. Отец поднял плащ-палатку, заходил по комнате, выискивая гвоздь и не замечая, как морщился Михаська, одеваясь. - Все бегаешь? - крикнул отец. - Штанами улицы метешь, непоседа! - и захохотал без всякой причины. Видно, все-таки выпил. Снова Михаська представил себе мать: и как она пошатнулась тогда в коридоре, и лицо у нее было серое, а ему показалось, это от света - слабая лампочка. Михаська подтянул штаны. Сзади все болело, больно было ступить, но он пошел к двери. Скорей, скорей в магазин, посмотреть на мать, заглянуть ей в глаза! - Бежишь? - снова крикнул отец. - Да ты постой! Погоди! Покажу я тебе чего... Отец шагнул на середину комнаты, и половица скрипнула у него под сапогом. Он разомкнул ремень со звездочкой на пряжке. И снизу, из гимнастерки, как из мешка, посыпались деньги. Красные, зеленые, синие, желтые... Деньги. Гора денег. "Ерунда! - подумал Михаська. - Ерунда! Все вокруг какая-то ерунда". Ему вдруг захотелось спать. Он вернулся к кровати и стал снимать штаны. Никуда не надо было бегать. 30 После уроков Михаська ходил в поликлинику. Он задирал рубаху, и сестра делала ему укол. Уколы с каждым разом становились все больнее. Только эти минуты - когда его кололи и острая боль прошибала все тело - выводили Михаську из какого-то оцепенения. По утрам он шел в школу, сидел на уроках, ничего не слушая, дома глядел в открытые учебники, читал и перечитывал строчки, но в голове оставалась какая-то ерунда, какие-то незначащие подробности. Кое-как он решал задачки и даже не смотрел на ответы в конце задачника - было все равно. Раза два он встречал Савватея. Шакал подходил к нему, говорил: "Молоток! Молоток!" - но Михаська лишь мельком взглядывал на него и проходил мимо. Савватей за ним не шел, не вязался, только смотрел вслед и криво улыбался. Когда он так улыбался, его тени отходили от него подальше. Самому себе Михаська казался каким-то сморщенным старичком, похожим на высохший гороховый стручок. Все в нем сжалось, ссохлось; то, от чего бы он раньше весело хохотал, сейчас совсем не казалось смешным; ребята на переменах бегали, кричали, а он стоял в стороне и, как ни звал его Сашка Свирид, к ребятам не шел; все, что происходило вокруг, казалось далеким, чужим, невзаправдашним, ничто не удивляло... Весы, про которые так часто думал раньше Михаська, - весы домашней жизни дрогнули, стрелка покачалась вправо-влево и остановилась посредине. Теперь смеялась мама и смеялся отец. Хмурость, похожая на осеннюю непогодь, пропала, будто ее и не было. Мама ходила всегда нарядная, будто у нее каждый день праздник. Вернувшись с работы, она переодевалась в свое голубое с горошинками платье и опять становилась совсем девчонкой. Она словно сбросила с себя какую-то тяжесть, распрямилась и сразу стала гладкой, розовой. Михаська остался совсем один. Мать он видел редко: магазин теперь работал днем, а вечером ей было не до него - приходил отец, и Михаська не влезал в их разговоры. Отец приходил с работы не так рано, как прежде, задерживался на заводе, а потом рассказывал маме, как их цех, где он работает мастером, хочет стать полностью стахановский. Это предложил не кто-нибудь, а он, отец, на цеховом собрании. Ему тут же выдали премию. Он принес деньги, положил их на стол, и они так лежали на столе до самого вечера. К ним приходила в тот вечер Ивановна, и отец сказал ей, что вот получил премию на заводе. Потом заходили еще соседи, и всем отец показывал на деньги и говорил как-то между прочим, что получил на заводе премию. Зачем это он все говорил и не убирал так долго в комод свои деньги, Михаська понять не мог. Ведь вот ту гору, за картошку, он сразу спрятал и никому не показывал, а там была целая гора, не то что сейчас. Отец не дулся на мать, не ругался. Они друг друга с полуслова понимали. Мать что-нибудь скажет, а отец уже головой кивает: мол, согласен. Отец заговорит, а мать его по голове гладит, целует в щеку; все, мол, правильно. А Михаська... Михаська сам по себе. Сколько он мечтал, чтобы наступило у отца с матерью это равновесие, чтобы чашечки на весах встали вровень и больше не качались! Вот случилось это. А ему все равно. Ему безразлично. Что у вас там творится - как хотите. Вы сами по себе, я сам по себе. Однажды Михаська пришел из школы, а мама дома. Выходной был у нее, что ли! Быстро сделала Михаське яичницу. Глазунью. Это про нее маленькая Лиза спрашивала, все никак не понимала: раз глазунья, значит с глазами. Удивительно ей было: что за еда с глазами? Михаська потыкал вилкой яичницу, сел уроки учить, а мама все ходит, ходит... Потом присела рядом, погладила его по руке - будто по голове погладить боится - и говорит: - Ну вот, Михасик, скоро уж и конец. - Что за конец? - Скоро, - говорит, - на дом заработаем, и уйду я обратно в госпиталь. А сама смотрит на Михаську, и в глазах у нее тоска. В другой раз Михаська, может, обрадовался бы. Нет, не в другой раз, а раньше. Раньше бы обрадовался, теперь - нет. Теперь он только разозлился. Помолчал, а потом сказал равнодушным голосом: - Ну и что? Мне-то все равно... Мама от него отодвинулась. Глаза сразу стали сухими. "Да-да, - подумал Михаська, - мне все равно. Так и знай!" И снова уткнулся в учебник. Мама посидела рядом, помолчала. Ушла кастрюлю чистить. И такая злость охватила Михаську. Прямо ненависть. Захотелось сделать что-нибудь такое!.. Навредить как-нибудь отцу с матерью, чтоб не улыбались друг другу, чтоб не думали, что все у них так уж хорошо. Он кинул учебники в сумку, решил, что не станет учить уроки. Пошел на улицу. Вечером отец с мамой ушли в театр. Михаська не знал, куда они ушли. Он пробегал на улице совсем один - к Сашке Свириду идти не хотелось, - а когда вернулся, дома никого не было. Михаська сидел в набегающей темноте, глядел в окошко, за которым серела вечерняя улица, и сердце заливала обида. Ему казалось, что он один, один-одинешенек на всем свете. Он вспомнил, как в войну, во втором классе, он получил двойку по чистописанию. Юлия Николаевна поставила ее в тетрадку, и рука у