ю, хоть столами отгородим - женатых в один ряд, холостых в другой. Тогда одна женщина встает и говорит: "А мне куда ложиться? Днем я холостая, а ночью женатая". - А что же Мазепа? - спросил я. - Ну что Мазепа?! Я говорю - давай поставим еще один барак. А он: "Зачем?" На будущий год и эти бросим. Тож правильно. Ачинское - большой поселок. Дома двухквартирные... Школа есть, больница, клуб... Тротуары дощатые, понимаешь. Все равно через год бросим. Кедры вырубили. - Сколько же вы кубометров берете с гектара? - Сорок кубометров берем, а двести пятьдесят бросаем... - Богато живете... - Пора спать! - бесцеремонно сказал Пассар. - Только вам придется идти в женский барак. В мужском мест нет. Ларда вас проводит. Аделов! - крикнул он повара. - Корреспондента проводи в барак! Койку там приготовили. Спокойной ночи. - Пассар подал свою маленькую сухую руку и вышел. Меня удивила простота нравов, которая царила в женском бараке. Койки стояли двумя рядами попарно, вплотную друг к другу. На койках спали по соседству женщины и семейные пары. В дальнем углу, слабо освещенные висячей лампой, сидели и целовались влюбленные. Длинный дощатый стол загородил весь проход; одним торцом он упирался в кирпичную облупленную печь, вторым подходил к самым дверям. Над плитой с веревки свешивались портянки; от них перечеркивали весь потолок и стены широкие ломаные полосы теней, отчего в бараке казалось таинственно и мрачно. Пахло приторно-сладковатым духом преющего тряпья, распаренной резины и жженого волоса. Указав мне на свободную крайнюю койку, Аделов прошел в дощатый чулан, отгороженный в ближнем углу. Оттуда высунулась маленькая смуглая ручка в цветастом рукаве и быстро задернула такую же цветастую штору. Потом в чулане часто, горячо и непонятно забубнили. На меня никто не обратил внимания. Я разделся, прилег на койку. За столом сидели несколько человек, занятых кто чем. Крайняя к двери пожилая женщина в зеленой шерстяной кофте и белом в горошинку платочке вязала и часто нашептывала. Напротив нее, на скамье, девушка в синей рябенькой кофточке и черных шароварах считала на маленьких счетах и потом что-то заносила в табличку. За ней сидели два парня, покрытых черными тенями от портянок, зато девушка между ними была ярко освещена - белоносая, с обветренным красным лицом, она часто прыскала от шепота ухажеров и закрывала лицо ладонями. Из дальнего угла влюбленных раздался затяжной вздох, похожий на стон, потом высокий довольный смешок. - Что ж это вы при людях-то обнимаетесь, иль не терпится? - спросила, отрываясь от вязки, пожилая женщина. - Я глухой... Меня трактором переехало... Девять месяцев пролежал, дело прошлое, - лениво отзывается из угла парень. - А то вы ночью не слышите, что делается, - недовольно огрызнулась девица из угла. - Да тебе все едино - что ночью, что днем, - беззлобно возразила женщина. - Завидуешь? - в углу послышался сдавленный смех. - Дура. Женщина снова принялась за кофту. Я приподнялся, пытаясь разглядеть тех, в дальнем углу: парень опрокинулся на подушку, девушка висела над ним, - лица не разглядеть, только спутанные черные волосы да широкие дюжие плечи, обтянутые синей футболкой, которым и добрый мужик позавидовал бы. - Новички, должно быть? - спросил я пожилую женщину. - Она только что приехала откуда-то с целины. А он из наших "старичков", уже третий год доживает. Вот и соскучился, бедный... - А чего мне скучать? Житуха нормальная... По сто восемьдесят зарабатываю в месяц, - донеслось из угла. - Вы что ж, пожениться решили? - спросил я. В углу засмеялись. Прыснула и белобрысая девушка за столом. - Она его лет на десять старше, - сказала девушка с таблицей в руках. - Возраст не помеха, дело прошлое, - донеслось из угла. И снова хохот. - Весело живете! - сказал я. - Это еще хорошо - в бараке живем, - сказала пожилая женщина. - Тепло. Зима пришла - времянку проложили, по ней и ездим. А вот всю осень жили возле делян в будках. В каждой будке восемь человек. Повернуться негде - комары, холод, грязь... Ездили туда на волокушах. Двадцать пять верст - два дня едешь. А потом работаешь по двенадцать часов, чтобы наверстать упущенное в дороге. И сразу разговор становится общим. - А дорога-то не оплачивается... - Рябчики нас заклевали... - У нас одно дерево повалят, у десяти других сучки пообламывают. Вот они и висят. Сунешься за хлыстом - он тебя сверху и долбанет. - Вальку Парилова, шофера, стукнул рябчик. Долго валялся, дело прошлое, - не вытерпел и влюбленный. - А Белова лесина зажала... К пихте его притиснула. Чокеровщики шли, чокера собирали. Вдруг слышат - что такое? Вроде коза блеет. Подошли - а это Белов. Он уже голос потерял. - Бывает, дело прошлое. В барак ввалился высокий парень в свитере, без шапки, лохматый, как медведь, и заголосил: Обниму свою милую женушку И усну на груди у нея... - Ты что, Чечиль, с ума спятил? Орать в такую пору? - сердито сказала девушка с таблицей в руках. Между тем на койках никто даже не шевельнулся. А Чечиль, покачиваясь, пошел к столу и плюхнулся на скамью рядом с рябенькой кофточкой: - Эх, Любушка-голубушка! Я тебя на Ангарскую сосну не променяю. Звали - не поехал. И никуда от тебя не поеду. Да брось ты эту стиральную доску! - Он потянулся за таблицей. - Не мешай шахматку заполнять! Ну! Кому говорят. - Люба вырвала у него таблицу. - Ты вот как, да?! А может, я с тобой поговорить пришел последний и решительный, а? - Вон садись к Сереге на койку. Он там уговаривает одну. А мне не мешай. - Десятник у нас серьезный, - сказал один из ухажеров, выныривая из-под портяночной тени. - Ты, Чечиль, смотри не толкни ее. Не то она мне вместо плюса минус поставит. - А на черта тебе плюсы! Ты и так гребешь по две сотни! - Как на черта? А вон Ларда ящик водки привез... Иль ты хочешь один всю выпить? - Я даю только тому, кто озябла, - высунулся из чулана Аделов. - Брысь! - цыкнул на него Чечиль. И Ларда мгновенно скрылся. - Давеча прошу у него поллитру - не дает. На обогрев, говорю. Человека спасать еду, говорю. Не дает, ханжа насредине! - В самом деле, тебя посылали Попкова выручать? - спрашивает Люба Чечиля. - Ну? - Тот любезно осклабился. - Еще что? - Вытянул? - Вон, на дворе стоит его сено. - Зачем ты его припер сюда? - Он сам приехал. - Так ему же в Ачинское надо. - А я почем знаю... Он в кабинке уснул... - Где ж вы нализались? - Водку из ОРСа везли да засели. Мы их вытянули и литровку дубанули... - А где Попков? - Да говорю, в кабинке! Спит... - Он же замерзнет, чертяка! - Люба бросает шахматку, встает. - А ну-ка марш на двор! Вся застолица... Пошли, пошли! Надо вытащить Попкова. Две девушки и три парня, накинув фуфайки, вышли из барака. - Господи, господи, вот шалопутные! Ни днем, ни ночью угомону не знают, - сказала женщина в зеленой кофте, снова берясь за свою вязку. - Откуда они приехали? - спросил я. - Кто откуда... Все бором-собором. Слетятся, года не проживут - и бежать. Я уже вот в третьем месте по вербовке доживаю. Тоже сорвалась, дуреха, на старости лет. Помирать уж пора, а я все ищу, где лучше. Народ ноне проходной стал... Не держится на месте... Кругом одно озорство. Этот неприхотливый, веселого нрава люд пришел сюда, в таежные дебри, из дальних далей, чтобы в рабочей сутолоке добыть свои нелегкие рубли и опять податься на новые места в поисках хорошей работы, большого заработка, жилья, романтики... По-всякому это называется. Но суть одна - человек стремится туда, где лучше... Я спал тревожным сном. Мне все снилось, что я иду по тайге и куда ни сунусь - везде высоченные завалы. Я карабкаюсь на завал, хватаюсь за какие-то ветки, сучья... И вдруг - завал уже не завал, а сопка: на вершине стоит огромный Пинегин и размахивает кедром. "Ты куда лезешь? Забыл, что времена теперь другие. А? Хочешь, я те напомню? Кедром-то как долбану сейчас..." Он ударил кедром по сопке, и земля подо мной зашаталась... Я очнулся. Возле меня стоял Пассар и тряс койку: - Вставайте, Попков в Ачинское едет. Наскоро одевшись, я проглотил кружку черного чая, отдающего жженой коркой, и вышел. На улице было совсем светло. Сухой морозный воздух ударил в голову до опьянения. Я тяжело и отрывисто дышал, как загнанная лошадь. - Садитесь, что ли ча! - Попков открыл дверцу кабинки. Мотор у него уже ревел, слегка подрагивал капот, и зудела какая-то железяка на дне кабинки. - Здравствуйте! Вот не ожидал встретиться здесь, - сказал я, влезая в кабинку. Попков только повел бровями. Выражение лица у него было такое, что казалось - вот-вот зарычит и замотает головой. - Может, прикажешь своему кашевару? - высунувшись из кабинки, упрашивал Попков Пассара. - Мне только полстакана. Дайте муть осадить. - Ты что, понимаешь? Думаешь, такое дело? За рулем сидишь. А кого задавишь! Я отвечай, да? - Пассар стоял на крыльце, из-за его спины выглядывал Аделов. - Да кого я в тайге сшибу? Медведя, что ли? - Порядок везде одинаковый. - Пассар был неумолим. - Я водку даю только тому, кто озябла, - сказал узбек. - А я что, на печке буду сидеть? - рыкнул Попков. - Поезжай, понимаешь... Зачем без толку говорить? - Пассар даже отвернулся. - У-у, басурманы... - проворчал Попков. - Одно слово - азияты... Погнал он быстро, очевидно решив всю свою обиду выместить на грузовике. Меня бросало по кабине, как горошину в бочке. Я упирался ногами и спиной во все, что было неподатливым, вцепился обеими руками в держальную скобу, и все-таки меня поминутно срывало, и я бился обо все углы либо головой, либо плечами, либо коленками. Дребезжали стекла, подпрыгивал капот, и над нашими головами, шурша о кабинку, мотался огромный воз сена. Мы оседали то на одну, то на другую сторону, но, не сбавляя скорости, летели вперед, каким-то чудом не опрокидываясь. Только мы успели выехать на главную Ачинскую дорогу, как навстречу нам из-за ельника вывернулась карета "скорой помощи". - Больных везут. Придется нам уступить дорогу, - забеспокоился я. - Это - наш автобус... Приспособили, - сказал Попков. - Видать, участковое начальство едет. Карета, не доезжая до нас, попятилась задом с дороги прямо в снег. Мы проехали мимо, шаркнув сеном по кабине "скорой помощи". Из кареты посыпались на снег пассажиры, все в полушубках и чесанках. Сразу видно - не на работу едут. Мы вышли навстречу. Оказалось, что ехал на совещание начальник лесопункта Мазепа с бригадой передовиков. Я незнаком был с Мазепой и удивился при встрече с ним. Он был мал и невзрачен, сухопарый, с желтым морщинистым лицом, словно исхлестанным корявыми ветвями ильма, с печальными, умными и усталыми глазами. - Архип Осипович, - подал он мне большую костистую руку. Я назвался в свою очередь. - Мне Пинегин рассказывал о вас. - Мазепа повернулся к Попкову. - Что ж ты, труженик, дороги путаешь, как слепая лошадь? Мы ночью тебя ищем, а ты в бараке дрыхнешь. - Хвостовик у меня занесло малость, - пробурчал Попков. - Чтобы не заносило еще раз, за вчерашний день зарплату с тебя удержим. Мазепа кивнул на стоявшего рядом с ним сутулого, в черной сборчатке рыбного инспектора Чурякова, большеносого, с унылым, каким-то сонным лицом. - Мне эта рыбья мамка руки связала. Вот поеду в леспромхоз, там развяжут. Видя мое недоумение, он пояснил: - Запретил мне трелевать лес к Теплой протоке. - Правильно сделал! - сказал я. Мазепа ничуть не смутился. - Это ж нерестовая протока, пойми ты. Нельзя по ней сплавлять, - нехотя пояснил инспектор. - Лыко и мочало - начинай сначала, - вздохнул Мазепа. - А если других проток нет - что делать? Трелевать к Бурлиту за пять верст? - трактора не выдержат. И лес будет золотым. - Стройте дорогу, - ответил равнодушно инспектор, и видно было, что подобные разговоры между ними ведутся не впервой. - Дорогу за год не построишь. - Будто вы здесь год работаете, - усмехнулся Чуряков. - Вы же губите лес! Губите рыбу! Люди страдают... - сказал я. - Неужели вам это непонятно? - Я уже на такое насмотрелся, дорогой мой, что глаза слепнут, - Мазепа потер виски и устало посмотрел на меня. - Мне за последние пять лет удвоили план, а техника все та же. Работаем на износ... А вы - строй дорогу... Кем? На что? - Денег не отпускают на дорогу, что ли? - Когда отпускают, когда нет. Это не наше дело. Дороги - дело высокого начальства. - Оно кому плохо без дороги-то, а кому и подходяще, - протискиваясь боком, подмигивая мне, говорил молодой рыжий технорук с белесыми бровями, с вислым хрящеватым носом. - Была бы дорога, небось перевели бы леспромхоз из райцентра к нам в тайгу... А может быть, и трест бы сюда загнали... Кому в глухомани жить хочется? Теперь каждый едет из леспромхоза на лесопункт - ему и суточные платят. А тогда - прощай командировочные, - он многозначительно улыбается и чем-то напоминает мне шорника. - Ну, что мы топчемся на дороге? Поехали! - сказал Мазепа и, посмотрев на меня, спросил: - С нами поедете? Или в Ачинское? Этот вопрос застал меня врасплох. Те сердитые слова, что я копил за всю долгую дорогу, чтобы бросить их в лицо Мазепе, оскорбить его, отхлестать... слова эти куда-то исчезли, ушли, точно вода в песок. Передо мной стоял усталый невысокий человек, в рыжем малахае, и смиренно, по-собачьи печально глядели его округлые умные глаза. И я не знал, что сказать. - Поезжайте к нам, - Мазепа истолковал по-своему мое молчание. - Люди у нас хорошие... Есть такие, что уже семилетку выполнили. Мы разошлись по машинам. Раздался пронзительный свисток "скорой помощи", и желтая карета с красными крестами на бортах заныряла по ухабам. Тайга пошла гуще. Размеренные ухабы, словно застывшие морские валы, потянулись далее на десятки километров. Дорога так запетляла вокруг рябоватых ильмов, полосатых светлых ясеней и пегих, как в заплатах, кедров, что, казалось, решила оплести их, связать между собой. Повороты следовали один за другим, и шофер беспрестанно крутил баранку. "Черт возьми! - думал я. - Кто должен срезать эти гребни, заваливать ухабы, ставить снегозадержатели? Неужели и для этого нужно сметы составлять?" "Оно дело-то пустяковое", - вспомнились мне слова ветврача. Но ежедневно на этих дорогах надрываются моторы... Пропадают дорогие минуты, часы, дни... "Видать, привыкли", - слышались мне слова ветврача. Но и он привык. И даже недовольный шорник с многозначительным выражением на лице привык критиковать для успокоения совести. А дорога все петляет, все вьется, и нет, кажется, конца ни этим ухабам, ни этой монотонной размеренной качке. Я упорно смотрю на желтую, исхлестанную шинами колею. И снова встает передо мной и высокий мужчина в тулупе с кнутом в руках. "Видать, привыкли", - говорит он мне и пожимает плечами; и женщина в фуфайке, протягивающая над плитой большие красные руки; и шорник с неодобрительной усмешкой. И я перестаю замечать головокружительные повороты, обрывистые глубокие ухабы, почти отвесные спуски... И мною понемногу овладевает состояние уверенного, ленивого спокойствия. "Дорога как дорога... Чего ж особенного? Дорогу, конечно, приведут в порядок..." И только шофер по-прежнему остервенело крутит баранку, и сурово сведены его брови. 1964 ТРОЕ (Рассказ художника) О прибывших невесть откуда молодоженах, которые на председательском чердаке "устроили канцелярию", я услышал от лесничего Ольгина. - Чудной народ! - говорил он с усмешкой. - Их честь честью в избе просят располагаться, а они полезли, как куры, на повети. По вечерам все лампу жгут. Того и гляди, спалят село-то. - Кто ж они такие? - Говорят, какие-то ученые. Она все сказки записывает. А он - не поймешь, зачем и приехал: целыми днями, как сыч, на чердаке отсиживается. - Ольгин снова усмехнулся. - И одет как-то по-чудному: рубаху в клетку поверх штанов выпустил и не подпоясывается. - Это - мода такая, - пояснил я. - Мода? - Ольгин подозрительно покосился в мою сторону. - Не слыхал. - Молодые они? - Да. Он голенастый такой, вроде маньчжурского ореха... И уши торчком. - А она? - Глазастая девка, - неопределенно ответил лесничий. - А ты бы сходил к ним. Может, компанию составят. И в самом деле, надо бы познакомиться с ними. Я пробыл в Усинге уже с месяц. Пора было снаряжаться в обратный путь. А может, попутчиками окажутся эти ученые? Знакомство наше вышло неожиданным. Однажды под вечер, искусанный комарами и гнусом, злой от неудачи, я возвращался с охоты. Впрочем, должен признаться, что только наш брат, охотник, пойдет на таежное болото после проливных дождей. Если он натянет сапоги и плащ, да еще впервые накинет удэгейский накомарник, похожий на бабий ситцевый платок, ему уж и кажется, что он неуязвим, как водолаз в скафандре. Я, разумеется, всем этим запасся честь по чести. Однако у меня не было лодки, я шел вдоль берега тихой протоки, погружаясь по грудь в мокрые травяные заросли, отчего мой накомарник намок и налепливался на шею, как пластырь. Этот ситцевый скафандр комары прошивали с лету и несметной тучей вились надо мной, не отставая. Они подняли вокруг меня невообразимый звон, тонкий, злорадный, торжествующий, словно потешались над моей беспомощностью. Преследуемый этой ошалелой от крови комариной стаей, я сбился с тропинки и вышел из лесу совсем в другом месте, чем предполагал. Передо мной оказался бревенчатый амбар, возле которого стояли удэгейки с ведрами и плетенками, наполненными голубицей. После лесного сумрака здесь, на поляне, все было необыкновенно ярко: еще не просохшие капли дождя повсюду сверкали на сочной свежей зелени, и даже умытая дождем синеватая голубица поблескивала в лукошках, как стеклянные бусы. Ягоду ставил на весы, потом высыпал из ведер в бочки сам председатель артели, Тыхей Кялундзига, мой давний знакомый. - Чего такой мокрый? - спросил он, поздоровавшись. - Бежал, что ли? - Комары заели... на болото ходил, - отвечал я, переводя дух. - Кто сейчас на болото ходит? Поставь там меду, медведь и то не пойдет. - Тыхей добродушно посмеивался, оттопыривая верхнюю губу с черными колючими усиками. Удэгейки тоже начали посмеиваться, прикрываясь для приличия руками. По моему лицу ручьями текла вода, перемешанная с потом, я тяжело дышал и, должно быть, выглядел смешным в этом налипшем накомарнике. Мне показалось, что кто-то сбоку пристально рассматривает меня. Я обернулся и встретился взглядом с молодой, легко одетой женщиной. На ней был сарафан в крупных цветах и белая маленькая накидочка, едва прикрывавшая ее округлые плечи и красивую сильную шею. Я обратил внимание на ее большие, чуть впалые серые глаза с припухшими сонными веками и на пышные полосы какого-то желтовато-белого, молочного оттенка. В руках она держала раскрытый блокнот, в котором, должно быть, делала запись, прерванную моим приходом. Мы с минуту молча рассматривали друг друга, и наконец, спохватившись, я поздоровался. Тыхей представил нас по-своему: - Чего ж, понимаешь, не знакомитесь? Сколько дней живете, вместе не собираетесь. Я зачем-то стащил с себя накомарник, словно это была шляпа, и подал руку. - Нина, - коротко назвалась она и стала со мной говорить так свободно и просто, словно мы были давно знакомы. Я узнал, что она - аспирантка Ленинградского пединститута, с отделения народов Севера, приехала сюда изучать нанайский и удэгейский фольклор, что она здесь с мужем и что муж работает археологом в Академии наук. - Идемте, я познакомлю вас. Мы направились к обнесенной высокой изгородью из жердей председательской избе, рядом с которой виднелся новенький сруб. - Нам Тыхей Батович часто говорил про вас, - сказала Нина, поглядывая на меня с любопытством. - Мы, признаться, ждали вас. Отчего же вы не приходили? Я ответил, что был занят, и спросил в свою очередь: - Не скучаете здесь? - Что вы! Среди этих милых доверчивых людей невозможно скучать. К тому же я здесь не бездельничаю. И Стасик занят - он пишет диссертацию сразу по-русски и на английском языке. - А почему на английском? - невольно вырвалось у меня. Она недоуменно пожала плечами и посмотрела на меня с таким выражением, словно я спросил: "Почему дважды два - четыре?" - Защищать будет на английском языке, - наконец ответила она, - так весомее. Мы остановились возле сруба под двускатной тесовой крышей. К чердачному лазу была приставлена стремянка. Нина поднялась по стремянке и, заглядывая на чердак, позвала: - Стасик, ну-ка слезай! Наверху долго шуршало сено, потом из чердачного лаза высунулись длинные худые ноги, обтянутые синими спортивными рейтузами и с минуту осторожно ощупывали стремянку, словно тот невидимый хотел идти не по стремянке, а по натянутому канату. Наконец он спустился на землю. На нем оказалась, как и говорил лесничий, ковбойка с коротенькими рукавами. Худой, но жилистый, плоскогрудый, с тонким, по-птичьи заостренным носом, с редкими прилизанными желтоватыми волосами, с выпирающими ключицами и широкими, но острыми плечами, он чем-то напоминал вылинявшего на весенних болотах журавля. - Стасик, а я художника заловила, - похвасталась Нина, представляя меня. Он поздоровался с подчеркнутой любезностью, слегка наклоняясь, и назвался: - Станислав Полушкин, - и, немного помолчав, спросил: - В творческой командировке? Едва заметная улыбка тронула его тонкие, будто подтянутые губы. Не понравилась мне эта улыбка, - в ней было что-то пренебрежительное, что-то давно обусловленное, выражаемое фразой: "Знаем мы вашего брата". Я ответил, что приехал сюда без определенного задания, приехал скорее отдыхать, чем работать. - А Стасик у меня совсем не отдыхает, - сказала Нина. - Просто беда. Вместо отпуска взял сюда командировку и работает изо дня в день. - А разве ваша работа связана со здешними местами? - Конечно! - поспешила ответить за него Нина. - Он пишет диссертацию о возникновении и гибели Бохайского царства. Оно существовало когда-то на здешних землях. - Я слышал. - Не правда ли, интересная проблема? - спросила Нина. - Ведь об этом так мало написано. - Да, к сожалению. - Восполнять пробелы в науке - дело интересное. Не правда ли? - Да, конечно. В течение этого коротенького разговора она бросала испытующие взгляды, и я понимал, что ей очень хотелось знать, какое впечатление произвел на меня ее Стасик. Он спокойно глядел на нас своими прозрачными, как спелый крыжовник, зелеными глазами и принимал как должное уделяемое ему внимание. - Ты извини меня, Нинок! И вы тоже... У меня работа. - Он медленно полез на чердак, так же как давеча, тщательно опробывая ногами каждую перекладину. - Ну, вот мы и познакомились, - весело и с заметным чувством облегчения сказала Нина, и я подумал, что она ждала этой встречи и готовилась к ней по-своему. - Не отпущу вас до тех пор, пока не получу вашего согласия, - Нина ласково взяла меня за рукав. - Завтра приходите к нам, я пеку пироги с черникой. Приходите обязательно. Я согласился, и мы распрощались. Возвращаясь в избу лесничего, стоящую на отшибе, я все думал о моих новых знакомых. Признаться откровенно - она мне нравилась: и эти чуть впалые, словно уставшие глаза, и такой свободный широкий разворот плеч, и вся ее сильная статная фигура. Рядом с ней он казался каким-то искусственно вытянутым, и его руки действительно напоминали оголенные побеги маньчжурского ореха, как метко заметил Ольгин. Я вспомнил, как она настойчиво желала, стремилась к тому, чтобы ее Стасик произвел впечатление. Но в этом стремлении чувствовалась не гордость за мужа, а скорее скрытое беспокойство, желание подкрепить свою не очень крепкую уверенность в его значимости. Недобрая примета, думал я. Прошла уже неделя после нашей встречи, а я и не собирался уезжать. Теперь я каждый день вижусь с Полушкиными, часто слушаю, как Нина записывает сказки, и рисую старух-сказительниц в синих халатах-тегу, ярко расшитых по бортам, и с неизменными трубочками во рту. Нина часто прерывает сказительниц, строгим тоном задает десятки вопросов и все торопливо записывает, словно ведет следствие. Когда встречаются смешные места, она сильно запрокидывает голову, смеется бисерным счастливым смехом, и на ее белой шее мелко подергивается голубая жилка. Потом она оборачивается ко мне: "Вот посмотрите, какая удивительная деталь". Я наклоняюсь к ней, чувствую ее упругое плечо и вижу, как странно блестят ее глаза. Раза два ходил с нами Станислав, но записывание сказок ему кажется скучным делом, на мои рисунки он смотрит косо, с нескрываемой презрительностью и вообще старается со мной не разговаривать. Он ехал сюда с надеждой - найти в удэгейском фольклоре предания о былом приобщении племен к древней цивилизации бохайцев, следы, которые позволили бы судить об удэгейцах и других малых здешних народностях, как об осколках погибшего Бохайского царства. Но, просмотрев несколько десятков записей, он махнул рукой: "Родовщина!" - и потерял всякий интерес к фольклору. Зато с Ниной у нас вырабатывалось нечто вроде фольклорного сотрудничества; она вычитывала мне про всяческих чудищ: "Зубы у него большие, язык острый, как шило, на лице шерсть черная, на руках когти медвежьи. А зовут его Кугомни. Летает он по воздуху, кровью питается". Я изощряюсь и набрасываю чудовище на медвежьих лапах, с крыльями комара. Или рисую летящую жабу с чертами лица старой карги, а то говорящую рыбу - кальму, похожую на Нину. Все это забавляло ее: она по-детски смеялась, запрокидывая голову, и потом аккуратно складывала рисунки в свои тетради. Как-то после обеда Нина читала нам новые записи сказок. Мы втроем сидели на огороде в клетушке, густо обросшей диким виноградом: здесь в тени на глиняном прохладном полу было райское убежище от знойного августовского полдня. Тыхей принес нам мелкие, но спелые арбузы; Полушкин время от времени нарезал длинным столовым ножом тоненькие ломтики и складывал их на деревянный кружок. Каждую запись Нина начинала одними и теми же унылыми протяжными звуками "аннана-аннана", что значило давным-давно. Как правило, каждая сказка не имела строгого сюжетного развития, а складывалась из множества случайных встреч, похождений, единоборств. В каждой сказке кто-то с кем-то состязался, - сильный сильного пробовал, - и кончалось все это тем, что победитель либо обдирал шкуру с убитого, если это был зверь, либо отбирал имущество у побежденного. Но зато как много было в них мудрых поучений, какие оригинальные образы, столько красок и воображения! - Как это ни странно, - сказал Полушкин, - но эти народные сказки являются пока лишь материалом для народных сказок. Все, что вы читаете, - лишь наброски, этюды для будущих картин. Они ждут своего художника-сказителя, который приведет эти бесчисленные единоборства и похождения к единой мысли, придаст им строгую форму, законченность, и только тогда мы сможем почувствовать красоту народного творчества. - Ну, уж извините! - резко возразил я. - Почему это непроизвольность народного творчества вы хотите подогнать под колодку определенного образца, хорошо известного вам? Разве от того, что вы придадите сказке вашу законную систему развития сюжета, она выиграет в оригинальности? - Но ведь нельзя сумбур или, как вы говорите, непроизвольность выдавать за оригинальность, - осторожно возразила Нина. - Ведь согласитесь, есть же определенные законы сюжета: завязка, развязка, там, кульминация, которые незачем нарушать. - Закон сюжета, строгость формы!.. Да поймите же - все это относительные понятия; реалисты под ними разумеют одно, модернисты - другое, а удэгейские сказочники - третье. А у нас читаешь, так сказать, народные сказки в обработке иных сочинителей: осетинские, тувинские, якутские, - и все на один манер сказываются, похожи, как башмаки с одной колодки. И там и тут богатый притесняет бедного, и там и тут бедняки обманывают богатого; вся разница лишь в том, что у одних мулла, у других бай, у третьих шаман. В литературе же находятся умные люди, которые обобщают все это и делают мудрый вывод о бродячих сюжетах. Нет никаких бродячих сюжетов! Есть бродячие литераторы, которые оболванивают народное творчество, подделывают друг под друга. - Ну, по отдельным недобросовестным литераторам не следует делать столь широкие обобщения, - пренебрежительно усмехнулся Полушкин. - Если они умеют подделываться под известные образцы, то ничего вольготнее не было бы для них, когда вообще отрицались бы всяческие каноны и писали бы кто во что горазд. А что касается определенного сходства в сказках различных народностей, то ведь на самом деле богатые не пестовали бедных, и потом, жили на свете и муллы, и баи, и шаманы... И кажется, благодетелями они не были. Так что не следует из-за них отвергать законы и строгость формы. Таким наскоком даже и не поколеблешь незыблемость сюжета. - Опять незыблемость, закон! Да на что рассчитана эта незыблемость? - спрашивал я. - Уж если вводят в обиход эти всяческие каноны и рьяно ограждают, то, разумеется, делают это не ради высоких идеалов искусства, а прежде всего потому, что за этими канонами живется спокойнее - не надо думать, рисковать не надо. Нет, я враг всяких канонов и всяческой незыблемости. - На самом деле всяких? - Да, на самом деле. - А как же быть с такими явлениями, как пропорции человеческого тела, музыкальный и речевой ритмы, цвета спектра? Ведь это тоже каноны, на которых строится скульптура, музыка, поэзия, живопись. Полушкин, видимо, решил, что поставил точку; он спокойно и насмешливо смотрел на меня. - Передовым художникам современности давно уже тесно в них; они скинули эти изначальные каноны, как платье, из которого выросли... - И перешли от изображения человека к намазыванию ржавых пятен на холст да лепке косталышек, - перебил меня Полушкин. - Чтобы судить об искусстве, мало знать анатомию или законы спектра. Надо иметь еще хотя бы вкус. - Где уж нам, дуракам, чай пить! Полушкин отвернулся и демонстративно замолчал. Нина тоже молчала, - видно, растерялась от неожиданного оборота в споре. Наступила неловкая минута. - А вы не пробовали арбузы с медом? - наконец спросила меня Нина. - Ананас напоминают... Стасик очень любит. Я вопросительно посмотрел на нее. И вдруг она смутилась - то ли от неуместности сказанного, то ли от чего другого. Мне почему-то стало жаль ее. Так и не ответив ей ничего, я распрощался и ушел. Живу я по-прежнему в просторной ольгинской избе; ем прямо из котла уху да кашу, запиваю обед мутно-желтой медовухой, сплю на полу на медвежьих шкурах. Вся мебель в избе состоит из двух скамеек и стола да еще деревянной кровати, стоящей в простенке за печкой. На кровати и днем и ночью лежит дед Николай, тугой на уши, и, видать, оттого крайне немногословный. Лежит он в шубе, в валенках и в малахае. Впрочем, иногда он встает, проходит на крыльцо и греется на солнышке, не снимая ни шубы, ни малахая. Он подолгу смотрит в одну точку, тихо шевелит губами, и мне порой кажется, что он шепчет старые длинные молитвы. В такой позе он совершенно недвижим, и я часто делаю с него наброски. Не раз я просил его снять малахай и шубу. - А зачем? Шуба-то при мне дух удерживает... - возражал он с расстановкой, словно боясь выпустить из себя этого живого духа. Сам Ольгин располагается в конторе лесничества, такой же просторной и голой избе, стоящей неподалеку. В отличие от отца, он разговорчив и любопытен. По вечерам, когда мы с ним варим на костре неизменную уху из ленка или хариуса, он любит пофилософствовать. В его рассуждениях о тайге есть что-то унаследованное от старых поверий лесовиков. Лес ему заменял и семью, и друзей, и жилье. - Врос я в тайгу, - говаривал он часто, мечтательно вглядываясь в темные чащобы. - Меня отсюда ничем не выдернешь, разве что подрубить можно... Да и то корни в земле останутся. В такие минуты его синие, как лесной воздух, глаза наполнялись светлой задумчивой грустью; глядя на них, я вспоминаю врубелевского Пана. Однажды, подавшись ко мне, он произнес со значительным выражением: - Она, тайга-то матушка, свою душу имеет, да не каждому открывает ее. Любить надо. - А наука? - возразил я. - Что наука? Наука без любви - что посох слепому: пройти пройдешь, а ничего не увидишь. Широкоплечий, высокий, в синей косоворотке, ладно облегавшей его костистую фигуру, он выглядел молодцевато для своих шестидесяти лет. Бороду он брил, оставляя короткие, чуть седеющие усы. В эту глухую сторону мало находится образованных охотников на лесничество, и поэтому его, бывшего лесника, подучившегося на курсах, назначили лесничим. Свое лесное хозяйство в полтора миллиона гектаров он исходил вдоль и поперек, он сжился с лесом, и от него самого веет этой неизбывной лесной силой. Каждый вечер он спрашивал меня одно и то же: - Видались с учеными-то? - Видался. - Ну и как? - Вареньем угощали. - Кто ж, сама, поди? - Она. - Обходительная дамочка. В один из таких вечеров мы сидели у костра, возле самой избы. Перед нами на "козелке" висел прокопченный котел, похожий на большой булыжник. В двадцати шагах от нас лесная опушка. Оттуда из-за могучего кедра выглядывал амбарушко на сваях, называемый по-удэгейски - цзали. Солнце еще цеплялось за макушки кедров и ясеней. Легкий синеватый парок поднимался от сочной лесной поросли. Вечерние тени подползали к нам все ближе от опушки и волокли за собой горьковатый запах коры бархатного дерева и острый, свежий дух грибной сырости. Ольгин где-то мимоходом подбил пару крохалей и теперь варил их в котле целиком, словно карасей. Впрочем, у него все варится на один манер: и уха, и суп, и каша; сначала в котел наливается вода, потом все остальное разом. Четыре рослые собаки крутились возле костра, огрызаясь и повизгивая. - Узнали, что пишет сам-то? - допытывался Ольгин. - Про Бохай пишет. Царство такое было в здешних краях, да погибло давным-давно. - Погибло, - отзывается Ольгин и, помешивая ложкой в котле, спокойно добавляет: - Все помрем. Через несколько минут, разливая суп, он заметил: - Видная она женщина. Потомство от нее хорошее будет. Я, грешным делом, люблю крупных баб. И сынам всегда наказывал: не путайтесь с мелкотой. Младший у меня хотел жениться на малышке - я против. Кого ты, говорю, берешь? Посмотри, она тебе под сосок и то не будет. Что ты из нее сделаешь? Одного ребенка выкроишь, а на большее и материалу не хватит. Да и род наш измельчишь. - И послушал он? - Видать, не любил. Уж если полюбил, не отговоришь: тут хоть тресни, а человек по-своему сделает. По себе сужу. У меня батя строгий был в молодости. Но уж чего я, бывало, задумаю, так сделаю. Хоть шкуру с меня спусти. - А на что она, твоя шкура-то? - прошамкал дед Николай с крыльца. - Чай, сапоги с нее не сошьешь. - Значит, кто полюбит, тот сделает по-своему? - Непременно сделает, - уверенно произнес Ольгин. В этот вечер нам так и не дали поужинать. От села прибежали полдюжины босых ребятишек и наперебой затараторили: - Дядь Иван, лес горит! - Врете, чертовы дети! - Ольгин кинул ложку. - Не, дядь Иван! Возле Шумного переката горит... Председатель послал за вами. Ольгин бросился в амбарушко, выкинул оттуда пару лопат, топор и сердито крикнул: - Что сидишь? Бери лопату! Топор он засунул за ремень. Мы разобрали по лопате и побежали к селу. Впереди нас с лаем неслись ольгинские кобели, за ними ребятишки, и замыкали всю эту шумную ораву мы. Возле правления артели на берегу Бурлита толпился народ. Тыхей раздавал всем лопаты и что-то кричал. Тут же на воде покачивались три бата и несколько оморочек. Подбежав к толпе, Ольгин спросил председателя: - Где горит? - За Шумным перекатом. - Чего же вы стоите?! - гаркнул Ольгин. - Марш в лодки! Он с ходу прыгнул в оморочку и оттолкнулся шестом на быстрину. Лодочка глубоко осела под его грузным телом и стремительно понеслась в беспокойную толчею переката. За Ольгиным стали прыгать в баты удэгейцы, подгоняя друг друга короткими взрывными восклицаниями: "Га! Га!" В этой толпе, к своему удивлению, я увидел Нину; на ней были черные шаровары, хромовые сапоги и полотняная куртка. - Едем вместе! - крикнула она мне с какой-то ребяческой радостью. Я подал ей руку и помог спрыгнуть с берега в бат. - Стасик, до свидания! - замахала она руками, и только тут я заметил Полушкина. Он стоял поодаль от людей в своей ковбойке, уперев руки в бедра, и спокойно наблюдал за происходящим. Нине он едва заметно кивнул головой. - Ему нельзя ехать, - словно оправдывая Полушкина, произнесла Нина. - Ему как раз пишется... В наш бат село человек восемь. Эта небольшая корытообразная лодка оказалась довольно вместительной и устойчивой. Удэгейцы, стоя, начали отталкиваться шестами. Нина порывисто поднялась на ноге и, вскинув лопату, хотела тоже оттолкнуться от берега. Однако бат закачался, она неловко замахала руками и упала на дно лодки. - Тебе сиди смирно! - строго предупредила ее пожилая удэгейка, работавшая кормовым веслом. - Нет, просто невозможно, невероятно усидеть! - проговорила, обращаясь ко мне, Нина. Суровые сосредоточенные лица удэгейцев, плеск и шум воды на быстрине, лай собак, бегущих вдоль берега, - все это действовало на Нину возбуждающе. Она поминутно обращалась ко мне: - Смотрите, смотрите, какой страшный залом! - Вон хлопья пены, как белые утки... - А что такое перекат? - Ой, черемуха над рекой!.. Ее радовала и эта поездка на батах, и эта близость тайги, погружающейся в вечерний сумрак, и предстоящее тушение пожара, такое тревожное и романтичное. Наши баты и оморочки вытянулись в целую вереницу, как в гонках на какой-нибудь регате. В голове этого своеобразного кильватерного строя шел на оморочке Ольгин. Заходящее солнце бросало на воду длинную тень от его высокой фигуры; тень пересекала всю реку и быстро бежала по красноватым стволам прибрежных кедров. Дым над рекой появился совершенно неожиданно. Сразу за бурной кипенью Шумного переката река круто сворачивает и уходит за отвесные отроги сопки Сангели. И вот над острыми гранитными гольцами сопки вырос перед нами и закурчавился дымный гриб, а над рекой потянуло тревожным запахом гари. Сопка высоченная, с голой вершиной, на которой будто вырубили глубокую чашу, наполненную водой. В том озере утонул, по удэгейскому преданию, охотник Сангели, пожелавший достать для своей невесты небесные ракушки - кяхту. Я все это рассказываю Нине; она слушает, крепко вцепившись в мой рукав. А выражение лица ее такое, какое бывает у охотника на тяге: напряженное, выжидательное и алчное. Наши лодки одна за другой с разбегу ныряли за зеленый гранитный выступ, как за барьер, и разворачивались в небольшой травянистой протоке. Люди карабкались на берег, хватались за свисающие ветви черемух, тальника и, поднявшись, скрывались в зарослях. Мы тоже вместе с Ниной взбирались на берег и потом вместе, держась за руки, прибежали на дымный откос. - Где же горит? Где? - спрашивала она, торопливо оглядываясь. - А вот здесь и горит. - Да разве это - пожар? - разочарованно воскликнула Нина. Картина таежного пожара совершенно не соответствовала ее воображению. Казалось, горела не тайга, а сама земля. Сквозь лежалые прелые листья, сквозь валежник и всякий растительный хлам просачивались откуда-то снизу жидкие космы дыма. И только кое-где возле корней ильмов да кедров поблескивали мелкие и острые язычки пламени да на прелых листьях там и тут тлели искры, издали похожие на волчью ягоду. Ольгин с засученными рукавами размахивал топором, расставлял людей и кричал: "Шуруй лопатами! Работа - не забота, скоро пользой обернется". Люди обваловывали место пожара, отк