Мы выпили, но Нина не притронулась к своей кружке. Она с вызовом посмотрела на нас и сказала повелительно: - А теперь и мою. Я потянулся к ее кружке, но Полушкин с лихорадочной поспешностью перехватил ее, расплескивая: - Н-нет, это мое по праву. Я не позволю никому, да, да... Твое здоровье, дорогая! - Подожди! - Я остановил его руку и протянул кружку Сактыме. - Налей! Удэгеец, ласково улыбаясь, охотно наливал, приговаривая: - Крепкий напитка, понимаешь: медведь и то пьяным будет. - А теперь давай выпьем! - Я поднял наполненную кружку и обернулся к Нине: - Ваше здоровье! Отставив пустую кружку, я скрестил руки на груди и спросил Полушкина: - Вы что-то намеревались мне сказать? Он опирался локтями о стол, голова его тяжело клонилась, и видно было, как трудно ему держаться на скамье. Временами он вздрагивал, зябко поводил плечами и наклонял ко мне лоб, словно хотел бодаться. - Да, я скажу, все вам скажу... Некоторые реалисты любят рассуждать об этом самом, - он тяжело выговаривал слова, - об обязательности... О подчинении законам искусства своеволия художника. Гм, своеволия! Как выражаться-то умеют. А что коснется в жизни - так им подай лакомый кусок... То есть мы имеем дело с обыкновенными эгоистами, которые за разговорами о строгости и обязательности искусства прячут свое фарисейское нутро. Это я о вас говорю... Вы не догадываетесь? - Что!.. - Я встал из-за стола, готовый броситься на Полушкина. Но меня опередила Нина. С чувством открытой неприязни она сказала насмешливо Полушкину: - Мой друг, ты даже оскорбления произносишь, не меняя тона, - скрипишь, как надломленная осина. Лицо его болезненно дернулось, словно от тока. Он жалобно и как-то беспомощно посмотрел на Нину и горько произнес: - Анна стала замечать, что у Каренина длинные уши... Затем уронил голову на стол и зарыдал. - Крепкий напитка, - радостно улыбался Сактыма. - Смотри, чего делает. Хорошо! Мне неловко было оставаться здесь, я вышел из-под навеса. Через минуту Сактыма и Нина поволокли Полушкина к омшанику. - Тебе ходи спать в цзали! - крикнул мне Сактыма. Но мне было совсем не до сна. На мои крайне возбужденные бессонными ночами и последним напряженным днем нервы даже выпитое не подействовало. Сознание работало четко и лихорадочно, шумно колотилось сердце и сильно било в виски. Я раза два прошел мимо омшаника, прислушиваясь к приглушенному разговору и не решаясь войти туда. Наконец прошмыгнула из дверей тень Сактымы, и долго еще он покачивался от улья к улью на освещенной луной поляне. И вот вышла Нина. Увидев меня, она коротко и глухо сказала: - Спит, - потом вздохнула. - Он прав: какие мы эгоисты! Как все скверно получилось. А еще через минуту, прижимаясь ко мне горячим и сильным телом, она шептала: - Все равно кончать надо... Боже мой, как я вас люблю! Она стояла передо мной, запрокинув голову, и лицо ее, освещенное луной, было по-русалочьи зеленовато-бледным. - Ты ему призналась? - Он все и сам понял, потому и поехал... Хотел поговорить с вами как мужчина с мужчиной. - И поговорил... - Теперь мне уже все равно. Я с тобой... - Навсегда? - Навсегда! Крепко обнявшись, мы ушли на берег заливчика. Там в торжественном лунном свете стояли молчаливые деревья, и тени их ветвей и листьев лежали на светящейся поверхности залива, точно тонкий рисунок чернью на серебре. На берегу, так и не разнимая объятий, мы сели на траву возле бата. Нас окружали легкие и таинственные лесные шорохи. Неистово свиристели кузнечики, словно опьяненные нашей радостью. И только далекое уханье да неясное бормотание филина раздавалось зловеще, как дурное предсказание. Но мы тогда не хотели и не могли считаться ни с какими предсказаниями... Расстались мы с ней на рассвете, с клятвенным заверением встретиться днем и уехать отсюда вместе. Она пошла на пасеку, а я в Усингу пешком. В лесу было свежо от росы и пахло сыростью, как в погребе. Я долго не мог установить - взошло ли солнце; здесь у корней внушительных и недвижных лесных исполинов стоял полумрак; густые ветви подлеска заслоняли от меня далекие вершины, на которых радостно заливались дрозды. Где-то призывно, жалобно посвистывала иволга, словно заблудившаяся. Тропинка часто ныряла в густую высокую траву и была хорошо заметна лишь после того, как я проходил по ней, оставляя сочно-зеленую полоску на блеклой росе. Я думал только о ней, о том, как мы уедем, поселимся где-нибудь на Амуре и будем жить, жить... "Ну, что ж, пора костям на место... пора!" - твердил я про себя. Замечтавшись, я сбился с тропинки и проплутал несколько часов. Солнце было уже высоко, когда вышел я к домику лесничего. На крыльце сидел в своем малахае дед Николай. - Где тебя носило? - спросил он вместо приветствия. - Весь вымок да ободрался. - Просто прогуливался. А где хозяин? - В лес отправился по делам. Я прошел в избу, не раздеваясь лег на шкуры и тотчас заснул тяжелым сном. Мне снился сон: будто я ночью лежу на пасеке в цзали. Дверь амбарушки раскрыта. И вдруг в дверном проеме появляется медведь. Я не вижу его головы - только лапы, полусодранные, что висели там над столом. И вот медведь хватает меня за плечи и говорит голосом Полушкина: - Это ты украл мою голову? Куда ты ее дел? Говори! Я хочу ответить, что голова его висит на березе и что вовсе не я ее туда повесил. Хочу и не могу, словно язык у меня отнялся. А медведь все сильнее и сильнее встряхивает меня за плечи. Я в ужасе просыпаюсь и вижу склонившегося надо мной Ольгина. - Эко ты спать-то горазд! Так ведь проспишь все царство небесное. Я вскочил на ноги: - А что? Разве я долго спал? - Да уж вечер на дворе. - Вечер? Не может быть! Что ж вы меня раньше не разбудили? - Да ведь я сам только пришел. - Неужели меня никто не спрашивал? Не приходила ко мне Нина? - Уехала твоя Нина. - Как - уехала? - спросил я, холодея. - Говорят, на самолете улетели. Пока ты спал, тут все село всполошилось. Сактыма чуть свет привез с пасеки этого ученого еле живого. Фельдшер поставил градусник ему - температура за сорок. Говорят, какое-то крупозное воспаление у него. Жена-то волосы на себе рвала. Самолет вызвали... И вот улетели. - Да как же так улетела? Мы же с ней договорились, - растерянно бормотал я. - Видать, не договорились. Не удержал, чего уж тут! - сердито оборвал меня Ольгин. - Да и она, видать, опамятовалась. А ведь страдала по тебе, сам замечал. Ан не ушла от больного-то, к нему потянуло. Материнское, должно быть, в ней заговорило... А все же таки это непорядок! - хлопнул он себя по коленке... - Такая душевная баба, настоящая - кровь с молоком! И живет, прости господи, с каким-то скрипучим трескуном. Он и на людей-то не смотрит, все глаза в сторону воротит. У-уче-ный!.. - Побегу к Тыхею, - сказал я, не слушая Ольгина. - Может, она хоть что-нибудь оставила для меня. - Беги, беги... Я опрометью бросился к избе Кялундзиги. Тыхей встретил меня возле того сруба, на чердаке которого они располагались. Только теперь лестница валялась у ограды, а чердак слепо смотрел черным открытым проемом, из которого торчал взъерошенный клок сена. Тыхей подал запечатанный конверт: - Просили передать... Я нетерпеливо, с сильно бьющимся сердцем порвал конверт, и прочел короткую записку: "В его болезни виновата я... Это было безумие! Нельзя добиваться счастья ценой жизни человека. Мне так тяжело... Надеюсь, что вы поймете меня и простите это бегство. Пожалуйста, не ищите нас и забудьте меня. Прощайте!.. Н." В тот же вечер я нанял батчика и уехал из Усинги. 1956 ИНГАНИ Нас было трое на пробковом плоту: плотогонщик Сусан Суляндзига, щуплый удэгеец лет сорока с морщинистым коричневым лицом, похожим на маньчжурский орех, его подручный Илья Канчуга, молодой парень, недавно демобилизованный из армии, и я. Сусан перегонял плоты до железнодорожной станции километров за сто, Илья ехал в город искать работы, а я - до первого таежного села. Олонга по газетным делам. Плот был большой, трехсекционный - с носа на корму кричать надо, чтобы услышать. Все мы расположились на корме, где было единственное весло, - изогнутое бревно ильма, закрепленное ломом на парном стояке. Когда нужно было "отбивать" плот от берега, Суляндзига брал обеими руками рукоять весла, изгибался всем телом, сипел от натуги, и чуть затесанный конец бревна, отдаленно напоминавший лопасть весла, слабо шлепал по воде. Несмотря на такие героические усилия нашего кормчего, плот заносило на кривунах на мель, и мы, вооружившись шестами, сталкивали его на стремнину. - Это не страшно, понимаешь, - говорил Сусан. - Вот в завал снесет, тогда беда будет. И все-таки на новом повороте он, виляя корпусом, шлепал веслом по воде. - Брось ты, Сусан! - равнодушно произносил Илья Канчуга, лениво развалившийся под тюком пробковой коры. - Все равно снесет. Илья и Сусан, хотя и принадлежали к одному племени, внешне сильно отличались друг от друга. Сусан, корявый, слегка сутулый, был похож на изогнутый высохший ствол трескуна. На нем трепалась выгоревшая белесая рубаха, которую он носил без пояса поверх штанов, замызганных, неопределенного цвета и материала, на ногах его - легкие бурые улы, подвязанные ремешками. Штаны он по непонятным соображениям засучил, обнажив на голенях сухую чешуйчатую кожу. Канчуга же, щеголевато одетый в новенькую военную форму, в маленьких хромовых сапожках, был строен, подтянут и недурен лицом. У него низкий, аккуратный нос и слегка раскосые желудевые глаза. Над чуть припухлыми губами - тоненькие черные усы, которые придавали ему выражение заносчивое и капризное. Я заметил, что с самого начала, с отплытия из Усинга, они косятся друг на друга и почти не разговаривают. Мы плывем по таежной извилистой реке Бурлиту. Река неширокая, но быстрая, с холодной слюдяной водой. Берега ее то бурно кудрявятся у самого приплеска перепутанными ветром и водой талами, то выбрасывают в реку длинные песчаные косы, то сумрачно нависают над темными быстринами приступчатой террасой, на которой внушительно и строго стоят одинокие исполинские кедры, словно часовые, охраняющие покой тайги. Солнце давно уже оторвалось от дальних зубцов горного перевала и, кажется, плавает в синем таежном мареве. С берегов легкий ветерок доносит к нам на плот горьковатый костяничный запах прелой листвы, стрекот кузнечиков и ленивое, загадочное посвистывание ястреба. Хорошо лежать на плоту всего в трех вершках от прохладной речной воды! Она то шумит сердито на перекатах, обдавая тебя мелкими брызгами, то тихо у самого уха воркует на глубинах, плавно покачивая плот. А ты смотришь в бездонное небо, слушаешь нескончаемый шепот ее, и тебе чудится, будто все остановилось: река, ветер, плот, - нет никакого движения, и ты висишь в этом странном голубом пространстве. - Эй, на плоту! К берегу давай! - вдруг раздался из тайги женский голос. Мы все вскочили, как по команде. Из тайги на песчаную косу выходила рослая девушка в пестром сарафане. Она махала нам руками. - Инга! Тукса туксани... [заяц тебя породил (удэг.)] - проворчал недовольно Сусан и, взяв шест, стал подталкивать корму к берегу. Девушка шла к нам по воде, не обращая внимания на всплывший подол сарафана. Илья молодцевато оправил солдатскую гимнастерку и подал Инге руку. Вода доходила ей до груди. Ухватившись одной рукой за Канчугу, второй - за бортовую жердь, она легко вспрыгнула на плот. Мокрый сарафан облепил ее тонкую талию и сильно развитые бедра. Вода струями сбегала по загорелым икрам на резиновые тапочки. Она радостно смотрела на Илью, словно не замечая нас. Ее густые черные волосы были грубые и волнистые, как конская грива. Они сплошь покрывали ее плечи, спадали на спину угловатой шалью. Ножницы, видно, давно уже не касались их, и от этого они нисколько не проигрывали. Эти волосы нельзя было забыть, увидев однажды: они змеились, как живые, в них чувствовалась скрытая упругая сила. Илья тряс ее мокрые руки и говорил: - Значит, со мной? Вот хорошо! - Чего встали? Долго не виделись, что ли? - прикрикнул на них Сусан по-удэгейски. - Грести мне мешаете. - Не шуми, все равно по-твоему не будет, - ответил ему Илья, отводя Ингу. - А ты ею не распоряжайся, она не твоя. Чего облапил? - не унимался Сусан. Но вместо ответа Илья обнял Ингу за талию и повел к тюкам. - Ингани! - строго крикнул Сусан. - Ты не думай о городе! На первом кривуне высажу. Инга резко обернулась, ее щелевидные глаза с припухшими веками остро заблестели. - Ты, дядя, мной не командуй, - тихо, но внятно сказала она по-русски. - Я уж сама как-нибудь решу - не маленькая. Инга с Ильей сели за штабелем. Пробковый плот, в отличие от бревенчатого, вяжется из спрессованных тюков коры бархатного дерева. Его большая подъемная сила позволяет перевозить часть тюков навалом на плоту в штабелях. Вот за одним из них и уселись Инга с Ильей. А Сусан плюнул в сердцах в воду, опустился возле весла и, нахохлившись, как филин, стал набивать бронзовую трубочку из расшитого мелкими бусинками кисета. Я догадывался, что между моими спутниками до отъезда произошел какой-то разговор, который сильно волновал Ингани и особенно Сусана. Мне хотелось заслужить доверие рассерженного Суляндзиги, и я встал к кормовому веслу. Река часто петляла по каменистому руслу, то бурунами вскипая на перекатах, то разбиваясь в завалах с ревом и грохотом на десятки пенистых потоков, то растекаясь по тихим укромным лесным протокам, где среди кувшинок и водного лютика, среди нависших по берегам ильмов, ивняка и черемухи дремлет чуткая лесная свежесть. На кривунах я с силой налегал на примитивное весло, отбивая корму от мелей. Стояк, крепивший весло, шатался и жалобно скрипел. - Ай, сколько силы! - восторгался Сусан, глядя на меня. - Пудов пять будет. Иногда Сусан хватал шест и бежал на нос отталкивать головную секцию. Тогда плот извивался на кривизне русла, как живой. - Чего тебе, гребешь без конца, садись покурим, - пригласил меня Суляндзига. - Тебе кору бархата надо заготовлять... охотиться - силы много. - Разве у вас своих охотников не хватает? - Старых хватает, молодых мало... Сусан долго раскуривал свою трубочку, часто причмокивая и сплевывая в воду. Его маленькое безбровое лицо оставалось почти бесстрастным, и только слабая усмешка, глубоко запрятанная в морщины возле губ, придавала ему оттенок некоторого лукавства. - Много детей удэ растет - мало в тайге остается, - произнес наконец Суляндзига, попыхивая трубочкой. - Отчего же так? Может, здесь жить плохо, невыгодно? - спросил я. После некоторого молчания Сусан ответил: - Зачем невыгодно? Наши люди так говорят: тайга делает сытый и зверя и человека. Тайга все дает: шкуры, панты, бархат. Это не выгода, что ли? А кто за зверем ходит? Старики. Кто бархат заготовляет? Старики. Молодые вырастают, в городе учатся, в городе остаются. Как на счетах костями стучать, учат, понимаешь, как соболя ловить - нет. Почему? - Охота - дело любительское, - ответил я, - такому ремеслу в школе не научишь. - А зачем в город наши дети идут? Мы их сами научим. - А если они не хотят быть охотниками? Если они хотят стать врачами или инженерами? - спросил я. - Тогда что? - Неправильно хотят, - невозмутимо ответил Сусан. - Наши люди удэ - мало осталось. Дети пойдут в город - кто в тайге останется? Старики помрут. Где удэ тогда найдешь? Не будет удэ, все потеряются. Я понимал, что он живет тревогой за свой древний люд. По городам и селам нашей необъятной страны разъезжаются дети этого маленького народа. И грустит и сердится старый Сусан! Затеряются они в огромных каменных кварталах городов... где тогда найдешь удэ? Несколько минут убеждал я Сусана: я говорил ему о том, что удэ, как и все прочие, должны учиться, кто где захочет, что никуда они не потеряются, что в городах удэ живут и работают так же, как и все остальные, если только у человека есть профессия и если он не идет в город за легкой жизнью... Сусан терпеливо и смиренно выслушал мои пространные рассуждения и невозмутимо продолжал твердить свое: - Неправильно делают. Наши удэ много человек институт окончили. Где они теперь? Кто знает. Я не пустил Ингани в город. Семь классов окончила дома - тоже хорошо. Охотник хороший будет, грамотный. Я сам школу окончил, когда мне тридцать лет было. Все пойдем в город - кто охотиться будет? Без охотников тоже нельзя. Откуда посылать их, из города, что ли? Зачем так делать? - А что, Инга хорошо охотится? - О-о, хорошо! - закивал он головой. - Одну зиму сто тридцать белок убила. Она точно бьет, понимаешь. - Кем же она вам доводится, племянницей, что ли? - Да. Отец на войне погибал, мать умерла. - Что ж она в город решила уехать? - Я не знай, - сердито ответил Суляндзига и умолк. Он опять вынул свой расшитый кисет, долго заново набивал трубочку, кряхтел и наконец заговорил сам с собой: - Плохой парень Илья... Из армии пришел - ничего делать не хочет. Месяц живет на реке. Работа у нас нехорошая? В город захотел. Чего умеет делать? Кости на счетах туда-сюда бросать... Разве это мужская работа! Стыдно! Инга молодая, глупая... Куда за ним идет? Вдруг под плотом раздался слабый скрежет пробковой коры о камень, ходуном заходили связанные тюки, и я почувствовал, как что-то словно поднимает нас из воды. - Эй, шесты бери! - крикнул Сусан и бросился бежать по плоту, легко перепрыгивая через прогалы между секциями. За разговорами мы не заметили, как нас вынесло на кривуне на галечную отмель. Плот, охватив косу, прочно прилип ко дну. Канчуга и Инга тоже взялись за шесты. - Навались! - кричал Илья. - Р-раз, два, дружно! Мы уперлись шестами в берег и навалились изо всей силы. Только Инга стояла, опустив в воду шест, и смотрела, как плот медленно сползал, оставляя взбученную, быстро уносимую течением полосу. - Что же ты не отталкиваешь плот? - спросил ее Илья. - Мое время не подошло, подождите... может, пожалеете. - Она загадочно подмигнула Илье и недобро усмехнулась. На этот раз они уселись за ближним штабелем и заговорили так громко, что до меня отчетливо долетало каждое слово. - Последний раз тебя прошу - одумайся, - говорила Инга, и в ее голосе вместе с просьбой слышалось отчаяние. - Ах ты, чудной человек! Как же ты не можешь понять, что мне в этом селе делать нечего? И потом, скукота... А я - человек, привык к обхождению: в краевом городе служил, на центральных складах МВД. Это не просто армия, а министерство: там не маршировать - головой работать надо! Одного кино - каждый день по картине ставили для нас. А по субботам духовой оркестр играет... А здесь что? Изюбры одни трубят. - Илья говорил ровно, неторопливо, словно перебирал не слова, а диковинные камни и сам удивлялся: "Ишь ты какие!" - У нас тоже кино бывает, - угрюмо сказала Инга. - Ха! Звук хриплый, экран с носовой платок. Да ведь дело не в кино. Что я здесь буду делать? Не пробковую же кору драть?! - Счетоводом в артель пойдешь, - убеждала глухо Инга. - В помощники к Семенову, что ли? - Да, к дяде Васе. - Он моих способностей не поймет - человек он старый, слепой. - Он зимой на медведя ходит... - Вот в медведях он разбирается, а в дебете нисколько. Да у него всего-то на счету тысяч пятнадцать, наверно. - На отчетном собрании он говорил - триста тысяч. - Мало ли что говорил он! - протянул Канчуга. - Да хоть бы и было, все равно продукт не тот: шкуры да панты. Скукота! - А ты бы попросился, - не унималась Инга. - Да я и просился, должности счетовода нет в артели - только один бухгалтер. Инга тяжело вздохнула и умолкла. - А ты не горюй, - начал уговаривать ее Илья. - Вот приедем в город - я поступлю заведующим складом... Будем ходить в парк на танцы. На пляже тоже хорошо... народу много. - Никуда я не поеду, и ты не поедешь... В артели работать будем, - оборвала его Инга. - Кабанов вонючих стрелять? Я?! - Илья захохотал заливчатым едким смехом. - Ты обманул меня, обманул... - прерывисто начала Инга и вдруг зарыдала. - Мы с тобой были, как жених и невеста. Люди знают... Что мне теперь делать? - Поедем со мной, поженимся. Что плакать? - равнодушно сказал Илья. - Куда? Куда поедем-то? В город на камнях спать? Пыль глотать? Чего я там делать буду? Полы мыть? А ты кому нужен? Так для тебя и берегут склад! Дядя Вася в помощники и то не взял тебя... Думаешь, я не знаю, что он сказал тебе? Ты, говорит, таблицу умножения выучи, счетовод! Кто ж тебя заведующим поставит? - Инга выговаривала последние слова с гневом и болью. Это обозлило Канчугу. - Ну вот что, понимаешь! Ты мне грубую мораль не читай. Хочешь - уходи! Я плот подгоню к берегу, - предложил Илья. - Ты меня не любишь? - глухо спросила Инга. - Зачем такой глупый вопрос? Любовь, когда все понятно... Инга молча встала и пошла прочь на носовую секцию плота, где сидел Сусан. Мы подплывали к подножью обрывистой сопки. Огромная отвесная скала проглотила солнце, и ее зубчатая в гольцах вершина засветилась, точно бронзовая... Мы сразу будто окунулись в родниковую прохладу. Здесь, под скалой, все стало как-то тише, наполнилось таинственной строгостью. Не слышно было ни шелеста ветвей, ни стрекота кузнечиков, доносившегося ранее с берега; даже река умолкла, затаилась под скалой, словно боясь нарушить эту торжественную тишину. Лишь одинокая ворона, летевшая над нашим плотом вровень с вершиной скалы, глупо каркнула, и неожиданно гулкое эхо ударилось об уступы, поросшие мелким березняком. Канчуга встал, заложил пальцы в рот и свистнул - в воздухе долго носился, постепенно угасая, тонкий режущий звук. Инга, сидевшая возле самой воды, даже не шелохнулась. Она свернулась в клубочек и казалась теперь совсем маленькой, ее змеистые волосы доставали до плота. Глядя на ее сгорбленную фигурку, я почти физически ощущал тяжесть горя, неожиданно навалившегося на нее. Мне хотелось помочь ей, но я понимал, что мои советы и даже разговоры с ней в эту минуту были совершенно неуместны. Сразу за скалою река делала резкий поворот. Выплывая на быстрину, мы уже видели седые буруны пенистого переката, а там, дальше, огромный завал, из которого, словно черные кости, торчали во все стороны обломанные стволы деревьев. До нас доносился глухой угрожающий гул. - Бери шесты! - крикнул Сусан. Мы бросились к шестам. Инга подошла ко мне и сказала решительно: - Идите на среднюю секцию к Канчуге. Я встану на корме. Я умею. - Она опустила шест в воду и отвернулась. Делать нечего. Я уступил ей место у кормового весла и подошел к Канчуге. Мы встали с шестами наперевес метрах в десяти друг от друга и приготовились к схватке с рекой. Головная секция уже выходила на перекат, и Суляндзига, прыгая в засученных штанах, как кулик, бегал по плоту, отталкиваясь в нужном направлении, Канчуга стоял спокойно, отталкиваясь изредка, как бы нехотя. - Перекат не страшно, вот завал... Слушай, как шумит! - говорил он, обращаясь ко мне. Инга стояла, опершись на весло. В руках у нее шест. Ее щелевидные глаза смотрели поверх нас на завал. Чувствовалось по ее округлившимся широким ноздрям, по строго сдвинутым бровям, как она ждет его приближения. Перекат прошел, и Сусан закричал во все горло: - Отбивай к правому берегу! Мы налегли на шесты, но почему-то плот слушался плохо, корму заносило прямо к завалу. - Инга! - испуганно крикнул Канчуга. - Куда гребешь? Не к тому берегу! Я оглянулся на корму и увидел, как Инга сильно взбивает воду веслом, а весь наш плот медленно разворачивается и его тащит течением от спасительного берега. - Что такое там? - кричал тревожно Сусан. - Шестом толкайте корму! - Инга, брось весло, говорят! - крикнул Канчуга. Инга взяла шест и яростно навалилась на него, отталкиваясь не к берегу, а к завалу. Плот выравнивало, и теперь было ясно, что завала нам не миновать. - Куда ты толкаешь? - орал на Ингу Илья. - Куда мне надо, - зло ответила Инга. - Поезжай теперь в город! - Инга! Та! Убью!.. - Канчуга с шестом бросился на корму. Инга подпустила его совсем близко, рассмеялась ему в лицо и с возгласом: "Лови!" - бросилась прямо в водоворот. Мы в ужасе застыли. До завала оставалось всего метров десять - пятнадцать, и казалось, участь пловца решена - сильное течение подхватит и затянет, запутает в корневищах, в сучьях погибших деревьев. В следующее мгновение раздался треск, всплески, уханье, и я еле устоял на ногах. Плот с ходу врезался в завал и застыл. - Где Инга? Инга-а! - кричал Сусан и бежал к нам. Инга вынырнула через минуту в стороне за завалом, откинула с лица растрепанные мокрые волосы и резкими размашистыми саженками поплыла к противоположному берегу. Мы молча смотрели, как она добиралась сначала вплавь, потом вброд, наконец вышла на отмель, хотела было выжать мокрый сарафан, но, тряхнув своими длинными, как плети, волосами, побежала в тайгу, оставляя на песчаной отмели глубокие следы. На нас она даже не посмотрела. Сусан, лукаво улыбаясь, спросил Илью: - По-твоему все вышло? А? - Ну и черт с ней! Нужна она мне, - ответил Канчуга и выругался. - Сиди вот теперь тут. Вода бурлила, клокотала возле плота и ревела довольным утробным ревом. Крупные шапки пены всплывали из-под пробковых тюков и ошалело крутились в водоворотах. Мы осмотрели плот. Некоторые бортовые тюки были сильно помяты при ударе, в некоторые глубоко впились острые коряги и ломаные бревна. Сусан молча покуривал трубочку. Илья ругал Ингу: - Ах ты длинноволосая злючка! До ночи теперь провозимся. - Ругаться будем - до утра простоим. Надо работать, - сказал Сусан. - По частям надо разбирать и в протоку сводить отдельно. Он принес пилу и топор, припасенные на случай, и мы взялись за дело. Я обрубал и подпиливал сучья и корневища, вонзившиеся в плот. Илья разбирал плот, развязывал проволочные жгуты, резал веревки, Сусан перегонял секции в мелкую заводь. Работали мы упорно, молчаливо, и только Илья чертыхался, поминая Ингу, когда крепкий проволочный жгут не поддавался его усилиям. Я хотя и досадовал на непредвиденную задержку в пути (кого мне беспокоить ночью в Олонге?), но Ингу не обвинял. Она рисковала своей жизнью. Довязывали плот мы в маленьком затончике, почти на закате солнца... Небо еще только чуть золотилось на западе, когда вода в затончике стала краснеть, наливаться словно малиновым соком и наконец загорелась, засверкала брусничным глянцем. Возле прибрежного красноватого тальникового куста гулко ударил таймень. - Сети с собой у тебя? - спросил Илья Сусана. - Здесь. - Давай закинем. Видишь, как играет? Сусан посмотрел на противоположный берег. Там на песчаной косе четко виднелись следы Инги. В прибрежных талах будто мелькнул пестрый сарафан ее. Я решил, что мне почудилось. Не может быть, чтобы она сидела здесь до вечера! - Поедем, - сказал Сусан. - Зачем бездельничать? Скорее! В голосе Сусана послышалась озабоченность, в движениях суетливость. Он быстро взял шест и, не дожидаясь нас, начал отталкивать плот один. Но плот не слушался. - Чего же вы? - торопил он нас. - Га! [Ну! Скорее! (удэг.)] Мы дружно налегли и сдвинули плот. Сусану казалось, что мы плывем очень медленно; он подталкивал с кормы плот и все посматривал на противоположный берег. Вскоре выяснилась причина беспокойства Сусана. На одном из поворотов с высокого песчаного берега покатился в воду с шумом камень. Мы обернулись и увидели на самом краю у обрывистого берега Ингу. Она, видимо, споткнулась, но уже встала и отряхивалась. Заметив, что мы на нее смотрим, она спряталась за толстый кедр. Сусан прибежал на противоположный конец и стал отталкивать шестом от того берега, где была Инга. Он все еще боялся, как бы она не надумала снова ехать с Ильей. Мне было жаль ее. Бедная Инга! Пустив в завал наш плот, она думала, что плот застрянет и мы вернемся в деревню. И вот теперь сама шла за нами, словно привязанная невидимой веревкой. Шла и стыдилась своей слабости. Иначе зачем бы ей прятаться? Над тайгой сгущались сумерки. Первым потемнел лес; теперь он стоял вдоль берегов сплошной стеной, и казалось, что это и не лес, а просто берега стали выше. Затем почернело, опустилось на сопки небо, и только река долго еще тускло поблескивала в мягкой ночной тишине. До самой темноты мы внимательно всматривались в прибрежные заросли. Но Инга больше не появлялась. 1955 ДАЯН ГЕОНКА Ранним морозным утром я вышел из домика лесничего и направился к Усинге, небольшому удэгейскому селу, расположенному на берегу Бурлита в глубокой тайге. В Усинге нет ни одной улицы, небольшие деревянные избы стоят в совершенном беспорядке группами или в одиночку. Их владельцы, очевидно, выбирали места поудобнее, поближе к воде, мало беспокоясь об улицах и переулках, будто ставили не дома, а юрты. Стоял сорокаградусный мороз. Вскоре я почувствовал, как щеки мои покрылись инеем. В чуткой морозной тишине все живое притаилось, даже деревянные домики удэгейцев, казалось, теснее сошлись в кружок, принакрывшись сизыми платками дымков. И только неугомонные синицы тоненько звенели на опушке леса: "Дзинь, дзинь, дзинь..." Да кто-то на речке требовал сердитым тенорком: - Пей, ну! Пей!.. Почему ты не пьешь? Почему? - вдруг спрашивал этот же голос растерянно и жалобно. На землю косо и медленно спускались частые мелкие снежинки, и было любопытно смотреть на голубовато-серое безоблачное небо. Мой попутчик до Тахалона, удэгеец Даян Евсеевич Геонка, вел с речки рыжую мохнатую лошаденку, так заиндевевшую, что издали я принял ее за буланую. В правой руке он нес пустое ведро и что-то сердито ворчал себе под нос. Я догадался, кто кричал на реке, и спросил: - Что, не пьет, Евсеич? - Не пьет, - отвечал он, потягивая упиравшуюся лошадь. - Кабанья голова в ведре была. Вот и не пьет, отфыркивается только. Такой упрямый лошадка. Около изгороди из жердей стояли розвальни с одной оглоблей более длинной, чем другая. Упрямая лошадка покорно встала в оглобли и задремала. Даян быстро запряг ее, бросил две охапки темно-бурого таежного сена, и мы тронулись. Геонка едет встречать дочь и сына, студентов педагогического института, прибывающих на новогодние каникулы. Встреча должна произойти где-то на перегоне между Тахалоном и Переваловским, расстояние не маленькое - километров шестьдесят будет. Узкая таежная дорога петляет вокруг могучих ильмов, ныряет в протоки, поднимается на бугры и пропадает в густом кедраче. Лошадь трусит рысцой, ритмично подбрасывая округлый лохматый круп. Тайга словно застыла: ни шороха, ни дуновения; резко и сухо, как валежник, хрустит под копытами снег, скрипят полозья да раздаются где-то в стороне частые постукивания дятла. - Сказки едете записывать? - не столько спрашивает, сколько утверждает Даян, и я вижу, как едва уловимая улыбка подергивает его всегда полураскрытые губы. - Я знаю много их. Только зачем говорить? Люди узнают - смеяться будут. Скажут: Геонка рассказки теперь рассказывает, легкую работу нашел. Даян работает мастером по заготовке коры бархатного дерева. Сезон заготовки еще не наступил, поэтому он несколько стыдится своего вынужденного отдыха. С минуту я безуспешно пытаюсь выудить из него хотя бы одну сказку. - Зачем? - равнодушно отзывается он на мои просьбы. - Когда молодой - сказку рассказывай. Когда старый - дела делай. - Сколько же вам лет? - Сорок два. - И такие взрослые дети у вас? Уже в институте учатся. - Э-э, старший у меня в армии отслужил. Теперь на сверхсрочника остался, - не без гордости сказал Даян. - Когда же вы женились? - спросил я с удивлением. - Первый раз рано, совсем рано, - отвечал он, дергая вожжи. - По закону младшего брата женился. - Что же это за закон? - все более удивлялся я. - Наши люди удэ закон такой имели: старший брат помрет - жену младший брат забирай. - И у вас умер старший брат, - подсказал я Даяну. - Нет, убили, - коротко и невозмутимо ответил удэгеец. - Как это случилось? Расскажите, - попросил я Даяна. - Можно, конечно, рассказать, такое дело. - Он снова чуть заметно улыбнулся. - Все равно как сказка будет. Рассказывал он неторопливо и совершенно бесстрастно, словно эта история не имела к нему никакого отношения. - Раньше как жили наши люди? Один род - одно стойбище, второй род - второе. Сколько стойбищ в тайге было? Юрта от юрты далеко стояла, люди редко виделись, плохо знали друг друга. И вот в нашем стойбище сельсовет объявили. Брата председателем избрали, меня - секретарем. Я ликбез на лесозаготовках закончил, читал по складам, писал большими буквами, с папироску каждая будет. Избрали - значит, работать надо. Как работать? За неделю не обойдешь все стойбища. Стали мы агитировать, чтобы всем в одно место съехаться: жить будет легче, говорим, веселее. Школу, говорим, откроем, детей учить надо. Не хотели переезжать старики. Собираться в одно место не хотели. Где, говорят, зверь живет, там и охотник, а где человек живет - там охотнику делать нечего. Род Кялундзига не хотел ехать в наше стойбище. Пускай, говорят, к нам род Геонка едет. Открыли школу - детей в школу не отпускают. Кто-то со зла сказал: всех детей после школы отберут у родителей и погонят на войну. Шаманы сильно портили народ. Приедешь в стойбище из сельсовета, а шаман возьмет бубен, соберет народ и танцует. Нельзя отрывать людей в это время: духи обидятся. А шаман весь день в бубен бьет и кричит дурным голосом. Долго мы терпели такое дело и не выдержали. И сделали мы с братом политическую ошибку. Он умолк, видя мою заинтересованность, полез в карман темно-синих суконных брюк, достал портсигар и начал закуривать. Его неторопливые движения и хитроватая улыбка выражали достоинство и удовлетворенность собою: вот тебе, мол, и сказка. Потерпи немного, если хочешь дослушать до конца. - Такое было дело, - через минуту продолжал Даян, попыхивая трубочкой. - Пришли мы с братом в стойбище Кялундзига антирелигиозную пропаганду проводить. Те на охоту готовились, багульник жгли. Охотники у костра сидели, а шаман бегал перед ними, бил в бубен и высоко подпрыгивал. Подошел брат к костру и крикнул: "Шаман врет про духов! Зачем его слушать?" Испугались охотники, головы опустили и закрыли руками лица. А шаман подбежал к брату и замахнулся на него бубном. Тут брат вырвал у шамана бубен, ударил его о коленку и порвал бубен у всех на глазах. Шаман упал, мертвым притворился. Однако люди разошлись. Нам такое дело понравилось, мы все бубны в стойбище отобрали, потом записали на собрании все в протокол и в райком комсомола отправили. Через неделю вызывают меня в район. Спрашивают: "Расскажите, Геонка, как антирелигиозную пропаганду ведете?" Я обрадовался. Думаю, есть что рассказать. Я стал говорить, как мы с шаманом воюем. Все рассмеялись, а секретарь позвонил звоночком и строго сказал: - Это политическая ошибка. Это, товарищ Геонка, анархизм! Мы вас привлечем к ответственности. Я не знал тогда, что значит слово "анархизм". Однако все умолкли и стали серьезными. Я понял - нехорошее это слово. За что, думаю, меня наказывать? За какой такой анархизм? Может, это воровство? Но ведь мы же не украли бубен, а отобрали и в протокол записали. Возвратился домой невеселым. - Что случилось? - спрашивает брат. - Наказывать нас будут, - говорю. - Анархизм мы сделали какой-то, политическую ошибку. Брат подумал немножко и сказал: - Ошибку надо исправлять как-то. Может, извиниться перед шаманом? - А разве такой закон есть, чтобы председатель сельсовета перед шаманом извинялся? - спросил я. - Не знаю, - ответил брат. - Надо с нашими людьми посоветоваться. В тот день пришли к нам на батах охотники Кялундзига. Окружили сельсоветовскую избу, крик подняли, все равно как медведя из берлоги выгоняют. Мы с братом вышли навстречу. - Куда шаман наш делся? - Давайте нашего шамана! - Кто его теперь найдет? - кричали со всех сторон. - Чего такое? - спрашиваем. Немного разговорились. Оказывается, шаман к духам ушел. Духи крепко сердиты на весь род Кялундзига. Во время моления в стойбище председатель обидел духов. И ни один Кялундзига не заступился. Худо теперь будет роду Кялундзига, сказал шаман. Удачной охоты не будет, болезнь страшная придет, если шаман не задобрит духов. Но где теперь шаман, кто знает? Надо найти шамана, хорошенько попросить, чтобы он с духами договорился. - Хорошо, - сказал брат, - я вам найду шамана, с духами договорюсь. - А разве духи слушаются председателя сельсовета? - спрашивают нас. Видно, совсем не верят. - Молодые уже слушаются, - важно сказал брат, - а старых мы вместе с шаманом уговорим. И шамана я найду обязательно. Немного успокоились охотники Кялундзига. - Ладно, - говорят, - подождем. Не обмани только. И уехали они домой. - Где ты искать шамана будешь? - спросил я брата. - Зачем такое дело обещал? - Найду, - отвечал брат. - Я знаю, к каким он духам ушел. Вверху по Бурлиту у самого большого перевала скрывалась тогда разбитая банда. Немножко грабила еще. Брат сказал, что шаман туда ушел. И отправился на поиски. Я отговаривал его: - Зачем идешь? Разве послушает тебя шаман и возвратится с тобой в стойбище? - Конечно, нет, - отвечает брат. - Зато я выслежу, где шаман прячется, с какими духами живет. Потом приведу туда охотников Кялундзига. Пусть они увидят, как их обманывают. Сами потом переселятся к нам. Хорошая агитация получится. Я хотел идти с братом. Он не согласился. - Зачем? Один пойду, - говорит. - Оставайся здесь. Весь сельсовет на тебе. Конечно, думаю, брат найдет, обязательно найдет. Разве кто знал тайгу лучше брата? Никто. До самого большого перевала не было охотника, как мой брат. Он одним копьем убивал медведя. В голодные годы, когда не было орехов и кабаны ушли из наших мест, Куты-Мафа - тигр - напал на наше стойбище. Он сломал цзали и украл все мясо. Брат один расправился с ним. А ведь Куты-Мафа - божество, как раньше говорили. От его рева сердце замирает, глаз неверно смотрит, рука дрожит. Веселым был брат. Помню, поплыл на оморочке, песню запел. Таким и видел я его в последний раз. - Однако, холодно, - прервал я рассказ Даяна. - Давайте пройдемся немного. Мы выпрыгнули из саней. Я невольно залюбовался его ладной невысокой, несколько сухопарой фигурой. Идет он легко, танцующей походкой, мелким шагом - таежная, охотничья привычка. В тайге нельзя ходить размашисто ни летом ни зимой: летом мешает валежник, а зимой - рыхлый глубокий снег. На ногах у Даяна бурые прокопченные олочки, из-под отворота полушубка черной дубки виден поношенный защитного цвета китель. На черных, торчащих ежиком усах появился белый налет инея. Несколько минут мы шли молча: по-видимому, обычно молчаливый Даян сожалел, что слишком разговорился. Я попросил его продолжить рассказ, он отозвался без особого желания и рассказывал далее суховато, отрывисто: - Пять дней прошло - везут брата в оморочке. Смотрим - убитый. Кто убил? Неизвестно. Пуля сначала грудь ему пробила, потом борт оморочки. Видать, с берега стреляли. Выследили. Привезли его охотники Кялундзига. Четыре бата шли вокруг оморочки. Почти все стойбище. Из-за нас, говорят, погиб. Помочь хотел нам. Притихли Кялундзига. Не ожидали, понимаешь, такое дело. И тут, возле оморочки брата, вроде собрания получилось. Пусть, говорили Кялундзига, увидит тот, кто убил Геонка: мы делаем, как он хотел. И решили они всем стойбищем к нам переселиться. И я тогда сказал: пусть все будет так, как будто брат живой. Здесь в толпе стояла жена его, Исама. "Подойди ко мне!" - позвал я ее. Она подошла. Я взял ее за руку, подвел к оморочке брата и сказал: "Смотри, я буду жить с твоей женой, как ты жил. И значит, ты будешь жить во мн